НОЧЬ
Глава четвертая

На дне, в прозрачной, просвеченной солнцем, воде, шевелится белая трава. Шевелится, наверное, от течения, потом оказывается, что это не течение и не трава, а черви, остроконечные, горбатые в середине — какие-то странные. Некоторые отрываются ото дна, всплывают, извиваются в воде, пружинисто свиваясь в кольца.

Он знает, что это сон. Такие странные сны наступали сразу же, как только Мамонт закрывал глаза, еще до того, как он засыпал. Непонятно как называющийся психологический феномен. Видения какие-то чужие, не из его жизни, а может и не из этого времени. В последнее время в снах Мамонт часто наблюдал каких-то, неизвестных ему, и вообще, наверное, неизвестных никому, существ, животных, какие-то события, случившиеся, наверное, до появления человека.

Какая-то широкая длинная морда, шипы на спине. Сначала он решил, что это крокодил, потом разглядел — нет, это не шипы, а что-то мягкое, вроде кораллов, и морда мягкая, кожистая, неуместно кроткие для крокодила, и даже дебильно скошенные друг к другу, глаза. Непонятно даже, какой он величины — Ручей или река? — этот поток, в котором тот поплыл. Явно, что это все — не воображение его, Мамонта, он не мог знать, не хранил в памяти то совершенство, с которым сейчас это существо двигается, планирует в воде, опираясь на течение.

В последние годы просыпаться стало неестественно легко. Сейчас он спал мало, просыпался еще ночью и заснуть уже не мог. Наверное, это признак приближающейся старости.

"Таково, оказывается, психическое строение человека в старости. Ну вот, спать не дают былые преступления. Уже рассветет скоро. За темнотой ночи закономерно и справедливо приходит день. Если бы за старостью также приходила молодость… Кончился, иссяк первач жизни. Эх, надо бы встать и записать это."

В лесу за окном раздался долгий крик какой-то твари, которую он так и не определил за срок жизни здесь. Крик, пугающий своей уверенностью и силой. Он лежал в темноте, ушами, ноздрями, чем-то еще внутри себя впитывая мир снаружи. Наверное, какое-нибудь животное, неподвижно замерев в норе, также ощущает это движение мира вокруг.

В темноте слышно как кто-то ходит рядом. Звяканье миски на полу. Что-то шлепнулось, упало со стола. Наверное, это кошка стащила оттуда вареный батат, решив проверить: не мясо ли это.

— Это картошка, Муфта, ты не любишь, — пробормотал он. Не открывая глаз, слушал кошачью жизнь.

Кошка тихонько чихнула — значит опять пыталась понюхать воду в поилке из черепахового панциря. К руке прикоснулся холодный маленький нос.


Опять проснувшись ночью, лежал, укрытый тонкой брезентовой шинелью. На груди ощущалась блаженная тяжесть, пятно живого младенческого тепла. Он погладил, погрузил ладонь в тонкую, прохладную после ночной прогулки, кошачью шерсть. Смешное прикосновение игрушечных пяток, ощущение на лице дуновения двух крошечных ноздрей. В шерсти застряли запахи, по ним можно было определить, где кошка гуляла. Сейчас пахнуло пылью. Вроде такое банальное существо как кошка…

— "Банальная ты, банальная. Ах ты, валенок сибирский."

Он знал, что в темноте кошка смотрит на него с обожанием, которого Мамонт даже стыдился. Кошка не знает о своей второсортности, относится к себе всерьез. Такая серьезная сосредоточенная любовь, что все сложнее относиться к ней с иронией.

— "Опять примагнитилась… Дедушка Мамонт он ведь такой плохой, плохо одетый…"- В руке шевелился теплый шарик кошачьей головы. Невидимая в темноте кошка довольно урчала. Маленький самодовольный зверек.

"Что творится в этой голове, величиной с некрупный кокос?"

Муфта, будто сказочная Аленушка, видела в нем, чудовище, прекрасного принца. Под ладонью ощущался двойной ряд сосков на кошачьем животе, будто пуговички на меховом пальто.

— "Много ли ребенку надо, аж пищит от радости", — Сейчас в темноте Муфта корчит рожицы от удовольствия. Как трогательно мало ей надо, чтобы любить. Он даже высунул язык и Муфта сразу ткнулась в него влажным невкусным носом.

Он оказался в мире без света, звуков. Запахов? Только ощущение вкуса и темнота. Вкуса птичьей ноги. Он грыз ее, закрыв глаза. Вдруг заметил, что подражает кошке Муфте — та тоже ела, зажмурившись. Лежащий Мамонт открыл глаза — появился его, совсем обветшавший, чулан. Успевший обветшать за это время, когда-то новый, построенный после амнистии.

Оказалось, что кошка исчезла и он с нежностью гладит, сбившееся в ногах в ком, тряпье. На полу появилась, принесенная Муфтой, изогнутая клешней лапка с прозрачными коготками. Лапка хамелеона, которую не спутаешь ни с какой другой. Рядом — изжеванный и уже высохший кусок вареного черепашьего мяса со следами маленьких и острых кошачьих зубов.

"Как хорошо, что на свете есть кошки."

За последние годы на острове появилась популяция одичавших и уже диких кошек. Одна, прозванная им Муфтой, прижилась здесь. Маленькое самоуверенное существо. Как оказалось вблизи — совсем полноценная личность.

"Охотничья кошка", — как он ее назвал. Плотная, толстенькая, где-то там хорошо питающаяся какими-то лесными и морскими тварями. Еще получающая явное удовольствие от пребывания в собственном теле, новенькая в этом мире, несмотря на своих многочисленных детей и, наверное уже, внуков.

Мамонт замер, опершись руками о стол. Сердце внутри ощущалось как опухоль, перед глазами иногда темнело. В осколке прожекторного зеркала отразился кусок его лица. Седая щетина, раздувшиеся мешочками щеки. Когда-то землистое лицо стало по-старчески желтым.

В сковороде, стоящей на столе, — остатки "жареной картошки"- батата на кокосовом масле. Рядом — давно уже раскрытая книга, страницы успели выгореть, побуреть на солнце. — "Что бумага, сами пожелтели за это время", — Вспомнилось время, когда в книгу можно было спрятаться с головой, уйти из настоящего мира. Сейчас каждая мысль заканчивалась воспоминанием, упиралась в некий тупик.

Пересиливая лесной сумрак, он прочитал что-то в древней газете, покрывавшей стол.

"Эпизоды моей преступной деятельности", — Чем дальше, тем нелепее становились прежние мысли, дела, подвиги. То, что когда-то было заслугами. Только ощутив вкус во рту, заметил, что, оказывается, опять жует ногу неизвестно какой птицы — уже забыл какой. Кинул обглоданную кость в вплотную подступившие заросли за оконным проемом. Джунгли теперь стали как-то значительнее, лезли в дом всепроникающими сыростью и плесенью, ветками — прямо внутрь. Рама здесь за эти годы так и не появилась, из его нынешнего жилища можно было выходить и в окно.

"Желание жрать — все, что теперь связывает меня с жизнью. Еда и убийство еды — вот и все."

Живущий теперь отшельником Мамонт привык есть что попало. Подстреливал из своего автомата ящериц и варанов, мелких крокодилов (может аллигаторов?), расплодившихся на острове в последнее время. По обычаю, заведенному еще в войну, по ночам воровал овощи и сахарный тростник. Будто мертвец, не находящий покоя в могиле, бродил по огородам колхозников. Наверное, новые владельцы не замечали этого или не хотели замечать. Приносили жертву ночному духу.

"Он воровал все подряд на колхозных бахчах и огородах, ворованное пожирал, а образовавшийся в результате такой деятельности продукт рассеивал вокруг, в лесу."

Давно исчез, растворился где-то миноносец, исчезли черные пехотинцы, взрывы, стрельба, прежние звуки, запахи. На острове обосновались новые люди, постепенно перетекали сюда с той первой, покинутой Мамонтом, родины. Вернули и мизантропов, сразу амнистированных после соглашения с американцами, но никого из них Мамонт не видел годами. Сколько их, кстати, прошло — годов? На месте прежнего — сгоревшего, исчезнувшего — возник колхоз. Кажется, "Красный экватор". В общем-то продолжалась почти прежняя, почти неизменившаяся жизнь. И его, бродящего в лесах с ржавым автоматом, одичавшего пенсионера, не замечали, будто его не было, он ничего не значил.

Он остановился за порогом чулана, пытаясь в воздухе уловить сегодняшнюю погоду. Его такое условное жилище отличалось от мира снаружи только запахом. Все еще держался вкус болотной воды во рту. Вкус этот теперь был постоянным, преследовал его всегда.

Заметил и подумал, что двигается неуклюже, как тюлень на суше — с утра ощущалась усталость, противная слабость, к которой он еще не успел привыкнуть. Болезнь как бы провела в жизни черту — инфаркт или инсульт, в этом он так и не разобрался, случившаяся недавно. Сейчас все было недавно. После черты началась старость. Со сроками, когда она наступила, очень хотелось бы не согласиться.

"Вдруг оказалось, что жизнь конечна. И это открытие для меня. От жизни так, хвостик остался."

Он оглянулся. Сейчас его совершенно черный то ли от гнили то ли от грязи чулан с покосившейся незакрывающейся дверью, с нахлобученной на него черной соломенной крышей казался копией сказочной избушки. Только куриных ног не было видно из-за высокой травы. Лес кончился и оказалось, что день сегодня не такой, какой он ожидал. Неожиданный день! Сырой и пасмурный после вчерашнего шторма. После тумана осталась роса. Все будто подражало тому и там, в Гиперборее, где лето- исключение, короткий перерыв между дождями и снегом.

Под ногами попадался редкий щебень. Наверное, внизу когда-то была дорога- сейчас заросшая. Появились, густо, как каменная осыпь, старые, потерявшие цвет, гильзы. Склон. Тот, по которому когда-то, в первый день появления на острове, так легко взбирался он, — теперь внезапно немолодой и неуклюжий.

Вдали показались, обозначающие берег, пальмы — колхозная пальмовая роща. Где-то тарахтела землечерпалка, что-то здесь копающая и не умолкающая сейчас никогда: ни днем ни ночью. На месте, где когда-то стояла пристань Аркадия землечерпалка оставила большую гору оранжевой, будто кем-то переваренной, глины. Сейчас, высохший на солнце, глиняный холм накренился, готовый рухнуть в лес.

Море- тоскливая пустыня. Белая после недавнего шторма вода, будто гигантское количество молока. Белое небо почему-то все же казалось темнее. Разные оттенки белого. Он босиком, в закатанных кальсонах, пустынником стоял на берегу.

"Всю жизнь кто-то, какой-то небесный оператор следил за мной сверху. Уводил от опасностей, подсовывал спасительные шансы. Или подавал такие же спасительные знаки, что-то хотел мне объяснить. Устал, наверное, подсовывать."

После болезни тело ощущалось как испорченный механизм. Было тяжело стоять- он сел — прямо на песок — ,но сидеть тоже было тяжело.

Несколько пальмовых воров уже несколько дней, с прошлой недели, ковыряли крупный морской кокос. "Теперь неподъемная добыча для меня", — подумал он. Ближайший краб повернул, мультипликационно поставленные, блестящие глаза. Вдалеке, по мокрому, пустому после отлива, песку легко и беззвучно бежала темная отсюда кошка. Когда-то экзотический здесь зверь. Это пространство влажного песка все, насколько видит глаз, было покрыто следами маленьких лапок. После разорения Шанхая появились эти, не признающие никого, кошки, — охотились в лесу, часто добывали что-то на берегу. Эти же безымянные кошки бродили здесь сегодня, после шторма.

"Бесстойловое содержание… Может, в том, в загробном мире меня сразу окружат кошки и собаки, с которыми я дружил здесь, по эту сторону. Других друзей у меня не было. Вот удивят. Обрадуются, соскучились за время, пока я жил, терял время здесь."

Только кошка Муфта почему-то самостоятельно выбрала его хозяином, чем он гордился. Возник даже, откуда-то появился, страх за эту непрочную кошачью жизнь. Стыдная для взрослого пожилого мужика любовь.

В лесу проснулись и затрещали цикады, тоже появившиеся в последнее время. Может, они были и раньше, просто он когда-то не обращал на них внимания? Бредущий по берегу Мамонт заметил осьминога, видимо, оглушенного штормом. Землисто-красный, похожий на живой, автономно живущий, желудок, он шевелился у самого берега.

"Убить тебя и кем я буду- охотником или рыбаком?.. Радуйся, что я так мало жру в последнее время. Вообще почти не жру."

Вокруг когда-то лежали, неузнаваемые сейчас, поля. Ничего не узнать, все заросло: бывшие поля, бывшие дороги. Мамонт постоянно натыкался на какие-то сгнившие бревна, заплесневевшие кирпичи и обломки кирпичей, черное от ржавчины железо.

А тут вокруг — заросли, темно от зарослей- место сражения с Ихтиандром.

"Поле сражения, — Как все вокруг изменилось. Под ногами когда-то был мох. Теперь — песок. — Даже земля вокруг изменилась. Пережевывая жвачку воспоминаний, как говорил… Кто это говорил? Наверное, я."

В стороне, среди этих разросшихся дебрей чернела маленькая заброшенная банька, неизвестно когда и неизвестно кем здесь поставленная. Мамонт в первый раз наткнулся на нее сразу после удара, — случившегося с ним инфаркта или инсульта — и отлеживался там несколько дней.

В ручье Мамонт внезапно увидел крокодила. Маленький, металлически блестящий, крокодил висел в невидимой, как воздух, воде. Непонятно откуда они взялись и расплодились в последнее время, и, к счастью, были еще мелкими. Крокодил медленно летел вниз по течению, туда, где когда-то мизантропами была устроена запруда с дверью, сплетенной из лиан. Мамонт как будто уже видел это- непонятно, то ли совсем недавно, то ли очень давно, может, в прошлой жизни.

Отодвинув теперешнюю несклонность к физическим действиям и прижав руку к груди, Мамонт побежал по береговым валунам- нужно было обогнать гада и успеть закрыть перед ним калитку. Крокодил был подлинной добычей: крокодилью шкуру можно было продать. Одну ему как-то продать удалось- за пять рублей.

Окончательно задохнувшись, остановился. Неистово- он и не знал, что так бывает- колотилось сердце, не хватало элементарного вещества- воздуха. Ручей уходил в бетонную трубу под дорожной насыпью. Крокодила нигде не было видно.

"Активная старость! Вот в следующей жизни мой сменщик будет удивляться, откуда у него взялась такая страсть к охоте. Небось решит, что я каким-то великим охотником был, что сильно этим увлекался."

У дороги стоял облупившийся жестяной плакат. На нем широкомордые мужик и баба, прижавшись щеками и счастливо улыбаясь, смотрели куда-то в будущее. За ними, фоном, лежало густо-синее море, окаймленное пальмами. "Товарищи рабочие совхоза "Красный экватор", сделаем наш остров райским", — было написано там же. Оказывается, колхоз был совхозом.

Его давно уже маленький мир сузился еще больше, и этот вот плакат был пограничным столбом. Дальше Мамонт почти не заходил — было как-то незачем.

По дороге прогремел, подпрыгивая, трактор "Беларусь" на высоких шатких колесах. Водитель, незнакомый паренек, разинув рот, глядел сверху на оборванного дикаря с автоматом.

Разглядывая плакат, Мамонт услышал голос и спрятался. Оказалось, что кто-то пел, постепенно он стал различать слова.

"У нас в общежитии свадьба, веселые песни звучат…" — И голос показался знакомым.

"Гуляешь, прогуливаешься. Прогульщик! Ну давай, сейчас встретимся, поговорим. Иди!"

Появился Кент, идущий по обочине дороги. Он уже не пел, а тяжело семенил, нагруженный двумя авоськами с пустыми бутылками, переступал совсем кривыми, будто когда-то сломанными, ногами.

Сколько времени Мамонт не видел его? За это время Кент потолстел, в его облике не осталось ничего от прежнего парня, ничего молодежного- сейчас это был матерый и даже уже немного пожилой мужик.

"Один из гадов. Главный, пожалуй. Какое точное было когда-то определение: низкий человек", — Он вышел из кустов.

Кент резко остановился, брякнув, с размаху опустил авоськи.

"Как тесен мир!" — не успел сказать Мамонт.

— А, Мамонт! — заговорил Кент. В голосе его слышалась явная растерянность. — Где все пропадаешь? Давно тебя было незаметно.

Мамонт молчал, в упор глядя на него, в слезящиеся страхом глаза.

"Неуклюжее лицо. Почему не принято так говорить?" — Мамонт вдруг увидел лицо Кента в старости. Вот оно окончательно растолстело, раздалось вширь, щеки одрябли, а глаза заплыли еще больше, провалились под козырек лба. Он даже разглядел, что этот старый Кент похож на Хрущева — до того, что сможет играть его роль в кино, в каком-нибудь будущем фильме.

— Ну как живется? — все пытался расспрашивать Кент, глядя на дырку ствола, плавающую перед его брюхом. Брюхо вылезало из-под короткой майки, где-то на советской фабрике украшенной изображениями множества мелких лошадей. Лошади растянулись так, что изменились в каких-то неизвестных зверей- каких-то длинных, коротколапых, вроде куниц.

"Ну вот и конец твоих речей. Время расплатиться с волынщиком."

— И тебя тоже время измочалило… Ну что, доволен жизнью? В колхозе упираешься, знатный бананороб и ананасороб? — Давно не приходилось говорить. После паралича язык совсем некстати заплетался, Мамонт шепелявил, кипела слюна. Как он ни старался, все сильнее напрягаясь внутри себя, речь звучала безобразно и нелепо.

— У нас "анасороб" почему-то говорят. Да нет, я в рыббригаде работаю. Рыбу в море берем, как раньше. Тружусь, кавалер почетных грамот. Сейчас вот бутылки иду сдавать… А помнишь как мы?.. Помнишь Козюльского? Аркадия, Квака? Да, были люди, было время. Мерзли, голодали, боялись. Молодые были, не только телом- душой тоже, только сейчас понимаешь, — Кент помолчал. — А у нас, говорят, скоро все ликвидируют: и ананасы, и бананы, и кофе. Рыбу упразднят, пальмы с кокосом. Весь остров под табак распашут, табаководческий совхоз-гигант будет. Так врут.

Мамонт, понявший, что испытывает превосходство над Кентом, вдруг вспомнил свое сегодняшнее отражение в воде ручья: вызывающего неприязнь, заросшего седой шерстью, старика в рваных кальсонах.

"Мне есть за что презирать тебя. Тебе есть за что презирать меня. Чем мы сейчас и занимаемся. Стоим и презираем друг друга. Кажется, Христос что-то подобное имел в виду и не велел этим заниматься."

— Так ты как все-таки? Как здесь живешь? — оказывается, спрашивал Кент.

— Да никак, практически. Боязно стало одному жить, смерти стал после инфаркта бояться. А остальные чем занимаются, тоже с тобой в совхозе трудоустроились?

— Пьют все. Завтра у нас опять съезд в чайной. Проводы. Чукигека в армию берут, точнее, — во флот. Очередное чудачество власти. Чудаковатая у нас власть. Давай приходи.

Мамонт был в этой чайной года два назад: покупал там брикет плиточного чаю.

— Ну пока? Не болей, — как будто вопросительно сказал Кент.

— Прислушаюсь, прислушаюсь, — с важностью отвечал Мамонт, задумчиво глядя в землю — пробормотал, как будто для самого себя. Потому что Кента уже не было. Он мелькнул где-то впереди, свернул на боковую лесную тропу.

На дорожном асфальте осталась одна авоська, туго увязанные в большой шар бутылки.

"Вот и богатым стал, — думал он, прикидывая цену этой авоськи, производя в уме несложные арифметические действия. Когда-то давно он умел определять количество бутылок по весу. — Хватит на не слишком сытую и не слишком длинную жизнь. Мы так давно не виделись, я и деньги. Золото создано дьяволом. Каждая золотая монета прошла сквозь лапы сатаны. А это кто говорил? Кент. И думаю я уже прошедшими мыслями."

Оказывается, хотелось чаю. Все время хотелось, а сейчас, когда он стал богатым, — особенно сильно.

"А можно было и выстрелить в мудака. Все равно мне скоро самому подыхать, — подумал он, глядя на отнятые почти бутылки. — Жить стало несмешно — старость. Все на свете надоедает, оказывается, даже жизнь. Вообще, в целом, со всеми ее проявлениями. Может чересчур много ее уместилось в этот срок. И чего уж в ней такого драгоценного — в жизни? Вот бы отдать ее кому-нибудь — ,например, тому же Кенту… — Оказывается, стало жарко. Нагревшийся асфальт пах керосином. — А есть какие-то причины не идти в чайную, не встречаться с чуваками? Может и нет этих причин? Кончить жизнь последней пьянкой, загулять, закрутить, согласно обычаю. Наверное, пить нельзя — вот и хорошо! Может все и закончится в этой чайной. Достойная смерть."

Будничные толевые крыши пыльного темно-серого цвета. Глядя на них с холма, Мамонт чувствовал что-то странное. Что? Как будто это была незнакомая неведомая земля, будто какая-то заграница. Вокруг лежали недоступные сейчас, днем, поля и огороды и совсем одичавшие, корейские еще, сады.

От стада в несколько коз, пасущихся на склоне, отделилась одна и встала на тропинке. Оказавшаяся грязно-белой, с куском веревки на шее, преграждала путь и вопросительно смотрела янтарными глазами.

"То крокодил вчера, то осьминог, то коза вот. В жизни животных стало больше, а людей меньше."

Коза, издавая кислый запах, по-прежнему глядела также ожидающе.

— Нету ничего у меня, милая. Не верит. Только деньги вот, — Мамонт разжал кулак, показывая горсть мелочи и несколько темно-желтых бумажек. Моя вчерашняя охотничья добыча — тебе ни к чему. Для тебя я безымянный никто. Хотя я то — самый злодей. И не подозреваешь, что я преступник, что я убиваю и пожираю зверей. Все вы мои охотничьи трофеи, пирожки с говном.

Вблизи дома-времянки из ящичной доски сладковато пахли гниющим деревом, что сразу напомнило курильский поселок. Чайная стояла на периферии этого нового света.

"Лет через сто появятся здесь, на острове, новообразованные фамилии: Кокосов, Папайин (Или просто Папаян?), Арахисов. Может быть Попугаев. Ничем не примечательные фамилии коренных туземцев: Кентов, Чукигеков, Пенелопов. Вдруг — Демьянычев. Новый народ, чьи предки из этой земли взошли. А как, кстати, называется остров, где я сейчас живу? Скоро можно будет спросить."

"А, Мамонт! Не умер еще? — вел он воображаемый разговор. — Не умер, задержался. Живу до сих пор, инфаркт имею. Русские мало живут и рано умирают. Что естественно, это не по-русски- служить своему телу. — А как к нам, зачем? — Вот пришел. Сжечь гимназию, упразднить науки. — Все испуганно смолкают, смотрят. — Цивилизацию развели, мудаки," — ворчит Мамонт.

Прижав к груди кулак с мелочью, добытую в приграничном пункте приема стеклотары, он снаружи обходил чайную. Сейчас он мысленно готовил нравоучительную речь, обращенную к уходящему Чукигеку:

"В молодости обязательно надо делать глупости. Мы, старшие товарищи, тебе в этом хорошо помогли, преуспели. Только тогда, случайно, можно совершить что-то значительное. В принципе- невозможное."

Мамонт, остановившийся на высокой тропинке, стоял вровень с окном. Удивительно, что его еще никто не замечал. Внутри шевелились люди в майках, доносились громкие голоса: "Единоборцы. Мои бывшие подданные."

"Опять водка- увлечение миллионов. Трезвые еще- торжественная часть пока."

— То, что вместе украли, вместе следует и пропить, — доносилось изнутри. Кто-то неузнаваемый блестел там потной рожей. — Таков обычай. И деды наши так жили и прадеды. Не нами заведено — не нам и отменять, — вещал кто-то тоном тамады. — Таковы божьи советы, как говориться. Бог, он так советовал.

"Глаз народа, как говорил покойный Козюльский."

"Столовая райпотребсоюза "Чайная": было написано на вывеске рядом с дверью.

"Лучшая рыгаловка острова. Потому что другой нет", — Готовясь открыть дверь, Мамонт застегнул на груди последнюю оставшуюся пуговицу.

"Очередная сатурналия. Как в старые добрые времена. Жаль, не помню студенческий гимн. Все мы превратимся в гумус. Так давайте, пока не превратились, радоваться жизни. Мой перевод — это он скажет с гордостью. Как у нас с алкоголизмом? — спросит потом. — По-прежнему хорошо?"

Его встретили как-то внезапно негромко, вяло.

— Вот пришел на встречу, — как будто объяснил Мамонт. "Навстречу?" — То есть на проводы.

— …Нет деревни. На том месте теперь море Братское поет, — закончил начатую раньше речь Пенелоп.

"Старые разговоры. Будто кто-то еще не слышал об этом."

Наступило молчание. Среди мизантропов сидели несколько незнакомых. Кента не было. Бросилось в глаза, как постарели оставшиеся мизантропы.

— Вроде, давление скачет, в такую жару и водку жрать, — как-то неуверенно произнес один из незнакомых, самый молодой, лицом похожий на младшего сына из скульптурной группы "Лаокоон".

"Жарко этому стало", — Мамонт заметил, стоящего среди других, мужика с полотенцем на плече, с почти жидкой, цвета говяжьего сердца, рожей. Ее словно залили чем-то, что еле удерживала тоненькая влажная кожа.

"Половой, — вспомнилось из старой жизни. — Виночерпий местный."

— Не надо, — отклонил чье-то равнодушное предложение Мамонт. — Тут, в углу посижу.

Он никогда здесь не был, но почему-то казалось, что он вернулся в прошлое. Он оказался рядом с нагревателем, который в курильской столовой почему-то называли Автоклавой. Оказывается, все здесь сравнивал с той давней столовой.

"Действительно, нехотя вспомнишь и время былое…"

На его столе стоял самовар, рядом с ним- медная скульптура Будды, наверное, сохранившаяся в развалинах Шанхая. Медный кумир будто заменял тут отсутствующий бюст какого-нибудь Карла Маркса. Он да плетенные стулья из ротанга были здесь единственной приметой тропиков. Мамонт одел на голову Будды свою кепку, отчего тот сразу стал похож на алкоголика. "Чай, водка и прочие лакомства."

Отражающийся в самоваре Демьяныч по-старчески мелко жевал беззубым ртом, тянулся к тарелке, покрытым белым пухом и гречкой, черепом. И сидя, он опирался на самодельную клюку.

"Чего ты сел там, рядом с Буддой этой? — заговорил старик. — Давай сюда, наливай!" Демьяныч говорил неестественно громко, как глухой, раздельно выдавливая из себя слова. Белая борода совсем изменила его — вроде это был и не совсем тот же, прежний, человек.

Ни одного веселого человека на этом веселье, конечно, не было.

— Я на свои… Эй, половой! — позвал Мамонт. Подошедший, судя по обиженной роже, не знал, что это такое:

— Чаю нету. Кваса тоже. Пепси-кола есть, пиво "Солнечное", банановое, местное. Ром импортный… Фрукты-овощи вам, конечно, на хер не нужны? — вежливо поинтересовался половой. — А то жаренная картошка есть. Хорошая, на пальмовом масле. Осьминог вареный. Окрошка.

"Окрошка на пепси-коле?"

Появился давно знакомый Мамонту гонконгский бренди, больше похожий на грузинскую чачу, бутерброды с чесноком.

Сзади говорили все громче.

— Обычно в армии все наоборот делается, — вещал Пенелоп. На его буром лице теперь появились глубокие морщины, еще больше выступили каменные скулы и толще стали линзы в очках, зеленоватого бутылочного цвета. За этими стеклами неестественно беспомощно моргали увеличенные глаза в красных прожилках, и только по-прежнему уверенно и зычно звучал пенелопов голос: — В армии все не так. Человек у моря жил- вырос, или, скажем, в мореходке учился- его куда-нибудь в пустыню, в погранвойска. Лесного человека- в горы, горного- в тайгу. Считай, тебе повезло- во флот… Да еще и сразу предупредили. Обычно скрывают, молчат.

Чукигек сидел в позе горбуна, сильно ссутулившись и положив на колени, сцепленные в один кулак, руки. Совсем незнакомый крепкий парень, неузнаваемый без очков.

— В Северный флот, сказали, — заговорил он. — Зимы забыл совсем… Какой сейчас месяц? Прямо сейчас холодно стало. Вот и опять зиму увижу.

— А я зимами не грустил, — сказал Демьяныч. — В старости время быстрее бежит, и лето чаще бывает, и зимы короче. Видно, что ты молодым оттуда ушел.

— Подписку с нас взяли, чтобы никому не говорили о том, что здесь было, — опять заговорил Чукигек. — Не знаю, кто как, а я доживу… До того времени, когда уже никого в живых не останется. Ни тех, кто подписку эту брал, ни тех, кто ее давал… Вас, значит. Может даже книгу об этом напишу. Мемуар какой-нибудь. Конечно, долго ждать придется.

"Ты сможешь, — мысленно сказал Мамонт, — есть у тебя такое… Раньше было слово "задатки".

— Потерпи еще лет сорок — будешь еще стариком, — пробормотал он.

— Ничего, я тоже когда-то думал, что до старости далеко, еще поживу, а сейчас гляжу назад, а вроде никакой жизни и не было, — говорил Демьяныч. Все это время выражение в его глазах не менялось, он будто постоянно прислушивался к боли внутри себя.

— Молодость быстро проходит, старость проходит еще быстрее, — сказал кто-то.

— А таким износившимся как я на земле не место, — все дребезжал Демьяныч. — таких на земле уже не держат. Наверху списывают и выбрасывают на помойку. Какую-то свою, только им ведомую.

"Если душа действительно попадает в потусторонний мир, — подумал Мамонт, — то первым ощущением должно быть ощущение собственной беспомощности, как в детстве. С годами внушаем себе, что мы сильны и значительны, что мы все можем, приходит какая-то нелепая уверенность в себе. Все это, конечно, иллюзия, глупость это."

— Ты молодой, — как будто с обидой бормотал Демьяныч. — Вся жизнь впереди. Ума только не достает.

— Гляди, с рюмки пива старик окосел.

— Бате больше не наливать, — распорядился Пенелоп. — Какой из него теперь алкоголик. Теперь у него колеса вместо водки. Лекарства. Да он не слышит ничего. Глухой, как пень.

Все, только что отводившие глаза, сейчас забыли о Мамонте, галдели все громче:

— …План на рыбу повысили, а где она, рыба? Все вычерпали, все распугали. Рядом с землечерпалкой ходим. На материке с нас смеются.

— Мы теперь народ подневольный, под начальством живем. Белые негры.

— Он весь остров перепахать решил. Это директор наш, Петровский- фамилия… — решил кто-то пояснить Мамонту.

— Я тоже одного Пиотровского знал, — солидным голосом начал Мамонт. — Директора Эрмитажа.

— У меня в деревне друг был, — тут же перебил его другой незнакомый. — Этот мог водку, не глотая, пить. Эдак раскрутит бутылку и льет в горло, как в воронку прям. Так и звали его- Волчье Горло.

— Жаль, Козюльского нет, — твердил Пенелоп. — Рассказал бы что-нибудь.

"Ну что, как будто за это и воевали- чтобы хозяйничать в этой чайной, чтобы здесь боялись. Боялись отсюда выгнать. Итак, все съедено-выпито. Что дальше? — Мамонт медленно, чтобы заметили, поднялся и пошел. Никто его не остановил. — А ты что хотел?"

"Увеселительная прогулка. И деньги пропил. Сходил, повеселился… Козлы! Козлы в общей упряжке, и я пристроиться решил — где-то сбоку, пристяжным… — Он остановился перед какой-то странной кочкой, вызывающей непонятное удивление. — Мина, — наконец, понял он. — Что-то задумался я. Не удалась пьянка."

Внезапно он понял, что приходил в эту чайную за утешением. Искал его везде, ходил кругами по лесу, где его и быть не могло, потом решился на эту вот встречу.

"Чаю так и не досталось… Ну и живите как хотите. Говну хуже не станет. Оно уже говно."

"Никак его не победить, время. Ни в чем, — Мамонт уловил живое движение там, где ничего живого не должно было быть, где-то в кроне дерева. Игуана, торопливо вихляясь туловищем, спускалась по стволу, не обращая на него никакого внимания. Длинные шипы, будто не по размеру сделанная из выцветшего гобелена, шкура. Опять надоедливо вспомнился гобелен — каждый раз вспоминался, когда он видел игуану. — Неинтересны стали новые впечатления. С возрастом неизбежно становишься обывателем."

Он опустил автомат — почему-то расхотелось игуаньего мяса. Игуанятины.

"Неужели оставшаяся позади жизнь — это всего лишь постоянная борьба за интересы своего тела. Физиология, блин. Должно же когда-то надоесть бороться. Могу устать?"

За деревьями здесь чернела маленькая избушка из пальмовых бревен — заброшенная баня, неизвестно когда и кем здесь поставленная. Заскрипела дверь, черными кристаллами сверкала на потолке в проникшем луче света сажа. Это здесь он лежал несколько дней, когда заболел. Отлеживался. На стене по-прежнему висел никуда не исчез, зачем-то прибитый здесь к стене, пробковый спасательный круг. Тут же все сушилось, давно забытое, одеревеневшее, белье.

"Совсем нервы ни к черту," — Какая-то горечь поднялась изнутри при виде дырки в носке. Оказывается, в последний раз он забыл здесь нож. Как он сильно стерся за это время, за период жизни на острове, лезвие стало узким и неровным. Этот нож был его первой покупкой, куплен был на той стороне, на материке. Обнаружилось, что он помнит судьбу каждой своей вещи.

Здесь, на дороге, стоял черный камень, похожий на глыбу угля.

"Вот и бытовые хлопоты", — Мамонт задержался, чтобы поточить нож здесь, об давно приспособленный к этому, камень.

Почему-то пришло в голову, что когда-нибудь мертвым, в другом мире, он будет безвозвратно тосковать по такому вот простому, утерянному им, действию. В этом мире, не успев ощутить удовольствие, он задохнулся, сразу ослабел.

"Вот будет смешно, если скоро обнаружится, что в загробмире совсем неплохо. А может просто хорошо. А здесь страх смерти нам дан, чтобы мы все сразу же туда не перебежали. Там не больно," — Кажется, он немного порезался, проверяя остроту ножа. Сидел, бессмысленно глядя на каплю крови, медленно набухающую от какого-то внутреннего давления внутри тела."

"Тело как износившаяся тара для так называемой души… Что еще заставляет меня шевелиться? Только страх перед смертью. Может хватит бояться? Достаточно?" — В зарослях, усыпанных ягодами кофе, громко захлопала крыльями какая-то птица.

"Вот и кофе теперь яд для меня", — Там возились птицы, вели параллельную жизнь, хлопотали о чем-то своем. Совсем близко на ветке сидела крупная птица с несоразмерно большим клювом- дундук, так его здесь прозвали.

Вспомнив, что он на охоте, Мамонт преодолевая припадок то ли слабости то ли лени, поднял свой ржавый автомат.

"Вот сейчас сердце лопнет!" — успел подумать он. С наглой громкостью покатился по лесу звук выстрела. Дундук разлетелся, что-то шлепнулось рядом.

"Кажется, это уже было когда-то. Ситуации повторяться стали, исчерпались сюжеты жизни, — Оказывается, рядом упала голова, на Мамонта смотрел блестящий, как прозрачный камушек, глаз птицы. Мамонт достал из кармана авоську из-под бутылок, стал заворачивать добычу в какие-то древние листовки. — "Быт."

Опять мост над ущельем, дорога с плакатом. Исхоженный, тысячи раз пройденный маршрут, и сейчас тот же, когда идти некуда и незачем.

"И перец", — пробормотал он вслух. Это было завершением его размышлений о том, что надо сегодня вечером сварить суп из дундука.

Остановившись на холме, он увидел на берегу кучку местных. Даже отсюда Мамонт узнавал среди них мизантропов. Рядом с ними в воде стояла лодка.

"Догадался же я в чайную… — уже без прежнего стыда подумал он. — Слепой стороной не обходит говно."

Он достал из кармана свою древнюю подзорную трубу.

"Ну да, на этот раз Пенелопа провожают", — понял он. Как-то в особо тихую, туманную и безветренную ночь он залез на деревенскую ананасовую бахчу и услышал чей-то издалека доносившийся разговор- там упоминали об этом. Пенелоп собрался уплыть, кажется, на Самоа, на родину Тамайи, по его приглашению.

Чукигек еще был там, среди них. Как будто отдельно, окруженный другими, стоял Демьяныч, опирающийся на палку, худой, но при этом мягкий одновременно. Мамонт в трубу видел его старческий горб и даже острые позвонки, выпирающие сквозь ткань пиджака.

"Старость и достоинство — вещи несовместимые", — почему-то подумал Мамонт.

Пенелоп был уже у лодки, держал в руках полупустой сморщенный рюкзак. У его ног стояли вытертые, все повидавшие, чемоданы.

"Один все-таки ушел за горизонт."

— "Уплываю наугад. Куда глаза глядят," — Показалось, что он, Мамонт, угадал эти слова.

Демьяныч двинулся на согнутых ногах, размахивая свободной от палки рукой так широко, будто загребал веслом. Походкой страшно спешащего человека, при этом едва передвигаясь вперед.

— "Прощай, детище! Теперь уже вряд ли увидимся", — опять мысленно сказал за него Мамонт.

— "Пойду дальше правды искать. Может где есть. Простите, если что-то не так было. Пошел", — Какой-то нелепый былинный стиль возникал в голове.

Больше смотреть не хотелось.

"Ближе к старости ты один, никому не нужен. И это правильно. Когда ты уже ничего делать не можешь и даже делать не хочешь, то должен быть один… О ком это я? О себе?" — Он не ощущал землю, на которую наступал. Кружилась голова, все время казалось, что он вот-вот упадет в обморок.

"А я старости боялся, видно, не дожить. Считай, свое время прожил, — В кармане осталось несколько монет. Это после сдачи бутылок. — Теперь куда их? Перед смертью в рот запихать?"

Бессмысленно эти мысли, вообще все мысли, хранить в себе, когда его скоро не будет. Когда- через год, месяц, неделю?

"Бьюсь, бьюсь за эту жизнь. Уже неприлично так за нее цепляться. Возьму и сам поставлю точку, — Отчетливо понял, что уже давно пришел к этой мысли о самоубийстве. — Само-Убийство — странное слово."

"И сразу, одной вспышкой, решить все проблемы. Зачеркнуть. Все уже было на острове — теперь состоится первое самоубийство, — Открытые глаза ничего не видели: опять ночь, опять Мамонт лежал в своем гамаке с тряпьем. Ничего больше не угрожало оттуда, из темных джунглей за окном. Мир перестал угрожать.

Внезапно что-то тяжело прыгнуло на грудь. Мамонт ткнул туда рукой- Муфта довольно заурчала.

"Как идеально талантливо ты живешь, — подумал он, слушая блаженное мурлыканье. — И один из столпов твоей жизни — это я, ничтожный вонючий старик. Кошачий бог. Смерти испугался! Лежу, трясусь. Спасаюсь."

"Тот, кто переделал нас из животных создал парадокс: теперь только человек знает о своей смерти, о неизбежном поражении… Может она, смерть, и не трагедия, и не конец даже. Все дураки — оптимисты, оптимисты, впрочем, — дураки не все. Как хорошо, что ты, Муфта, прекрасно проживешь здесь и без меня."

Сегодняшний день был тяжелым- подготовка к самоубийству оказалось делом хлопотным: "Еще много быта осталось."

Оказалось, на развалинах дома Аркадия сгнили рамы, к которым он давно присматривался. Уже давно он пытался заставить себя отремонтировать свой чулан, и вот, оказалось, ремонтировать ничего не нужно. Отпала необходимость. Теперь не нужно оглядываться в поисках бросовых досок, откуда-то торчащих гвоздей, и эти две доски, хорошие крепкие, накрепко сколоченные вместе здоровенными гвоздями, — там же на пепелище, — тоже можно оставить в покое. Мамонт уже несколько лет пытался оторвать их друг от друга.

"Если и были у меня какие-то дела на этом свете, то сейчас кончились."

Наступило неожиданное облегчение. Какой легкой и правильной сразу стала мысль о самоубийстве.

"Гиперобломовщина. Все онемело внутри. Никогда не думал, что причиной самоубийства может быть лень. Зато могу гордиться, ухожу с гордо поднятой головой."

Смерть в море решала и проблему его похорон. Он уже не был обречен гнить в лесу, где на его труп кто-то обязательно с отвращением наткнется. Это было захоронение приличное с морской точки зрения и будто включало его в число моряков. Раньше не приходило в голову, что его будет интересовать участь собственного трупа.

Это была широкая деревенская улица, дома из потемневших бревен, большие древние деревья. Лето. Оказывается, по улице ехал маленький черный автомобиль, в нем- странно одетые женщины, трое. Из одежды на них — только белые плотные, будто чем-то набитые, трусы, как у балерин. Женщины сидят (восседают?) с гордой грацией. Автомобиль петляет по улицам, сворачивают куда-то. Здесь никого. Тихо и совершенно безлюдно. Оказывается, он узнает эту деревню — это деревня, где он жил, но странно изменившаяся. Догадывается, что это произошло за какое-то долгое время, за сто лет, ощущает, что сейчас в другой жизни, в будущем. Потом понимает, что спит, что все это — во сне. В этом сне можно жить: наблюдать, запоминать, наверное, идти куда хочется. Разглядел: оказывается, автомобиль не просто открытый — это вообще какой-то тарантас, может быть ландо, без мотора и, конечно, без лошади. Экипаж. Сейчас должен появиться магазин, и площадь, где когда-то стоял переделанный из церкви клуб, потом снесенный. Он видит, что на месте клуба- опять какое-то здание, даже немного похожее на него, только ниже, одноэтажное, совсем черное от старости. Здесь он свободно думал, ощущал, осязал, здесь было тепло, очень тепло. Возникло острое любопытство- сохранился или нет памятник за клубом, который так торжественно ставили в его время. Памятника не было, вся площадь была покрыта высокой темно-зеленой травой.

Они остановились за псевдоклубом. Площадь стала шире, дома стояли дальше, отодвинулись. На месте дома, где жил он не было ничего похожего. На том же месте сохранился забор школы, но ее саму не было видно за густо разросшимся садом.

Одна балерина, хорошенькая, совсем молодая, лет семнадцати, наверное, дебютантка, стояла у подножки экипажа, что-то горячо говорила, явно просила о чем-то. Оказывается, в этом сне говорили на незнакомом языке. Разве это возможно? Он осознал, что тоже оказался там, стоит за спиной дебютантки. Он — молодой, худой и легкий.

"Наверное, в этом мире существует какое-то непонятное местное искусство, может свое подобие балета, какое-нибудь "Лебединое озеро". Как это? — Приходится напрячь мозги. — Переложение."

Двум другим балеринам лет по тридцать. Они, высокомерно развалившись, почти лежат в экипаже. Мамонт видит торс ближайшей, маленькую грудь, ее складчатый, как у гусеницы, несмотря на худобу, живот. Дебютантка так умоляет, что и он начинает догадываться, о чем это она. Просит роль, а сейчас твердит, что готова на все. — "Что ты можешь дать?"

Шофер — ,а может быть кучер? — сидевший впереди, спускается на землю. Оказалось, он полная копия актера Георгия Вицина. Может тоже живет здесь заново, переждав сто лет. И на нем нет одежды — только такие же, как на балеринах, женские трусы с вышитым красным сердечком спереди. Балерины, все трое, хохочут, корчатся от смеха. Кучер доволен произведенным эффектом, вертится, подбоченившись. Мамонту нисколько не смешно, видимо, чувство юмора изменилось за это время.

Со стороны школы сюда кто-то бежит. Оказалось, что этот похож на актера Ивана Рыжова, маленький и крепкий, как дубовый пенек.

— Эй! Ты чего голый? — издали с гневом закричал он. По-русски!

Кучер злобно ощерился. Рыжов нашел в траве сырую черную корягу, двинулся на него.

Наверное, надо вмешаться. Стыдно стоять в стороне, но непонятно — как принято поступать здесь, в этом мире.

Он ощутил в руке горячую маленькую ладошку — молодая балерина схватила за руку и тянула в сторону. Девушка побежала и он вместе с ней, сначала против своего желания, еле успевая.

Что-то изменилось в воздухе, стало легко и понятно, что здесь осуществляется все, — все, что хочется. Он удивился, когда понял, что, оказывается, ощущает острое, давно позабытое, желание.

"Ну да, ведь теперь я молодой," — Дебютантка тянула все сильнее.

"Сама ведет, — промелькнуло в голове. — Здесь так принято?"

Через ладонь он ощущал и ее, взаимное, желание. Теперь он здесь молодой и красивый. Желанный. Ее, такое явное, чувство, будто приподнимало его. Изнутри давил общий для них восторг.

"Ликование — как возникло такое странное слово? Вот еще некстати — инстинкт филолога!"

Впереди когда-то был пруд. Что он увидит на его месте, может там теперь — болото? Мамонт даже успел представить каким оно должно быть — маленькое, круглое, полностью заросшее камышом. Пруда не было, не было и ожидаемого болота, была, заросшая густой травой, пустая лужайка. Только посредине трава немного темнее — ,наверное, под землей в этом месте было больше воды, как догадался он. На склоне, на месте бывшего обрывистого берега, появились два двухэтажных дома — серые, едва держащиеся от старости, накренившиеся вперед.

Они промчались между двух заборов, туда, где ничего интересного раньше не было. Внезапно стало светло, здесь сияло солнце. Далеко внизу блестело ярко освещенное озеро, которого никогда здесь не было, длинное и узкое, одним концом уходящее за горизонт. — "Лебединое озеро? Может они здесь танцуют прямо на воде?" — Он опять ощутил, как тут блаженно тепло.

Их нетерпение становилось все сильнее. Волшебным образом они перенеслись на другую сторону. Здесь у самого среза воды, как в какой-нибудь Венеции, стоял сплошной ряд дверей из стекла и лакированного дерева — почти мебельных, совсем городских. — "Дачи", — решил он. Наверное, в стремлении уединиться с девушкой, он одну за другой стал открывать двери. Чужие двери. Одни поддаются, другие — нет. Закрыты.

"Тут закрыто — тут открыто, — бормочет он что-то, оказывается пытается скрыть смущение. — Тут пусто — тут серебряные ложки лежат. А здесь и серебряных ложек нет."

Балерина почему-то звонко смеется. Опять какой-то непонятный юмор.

Он почувствовал, что видит это, уже проснувшись, что он опять в гамаке с тряпьем на острове Мизантропов.

"И снова время действия- наши дни", — Долго лежал в темноте, улыбаясь, восстанавливая в памяти забывшиеся эпизоды сна. Внутри оставалось тепло — сохранилось после того мира, где он побывал.

"На самом краю жизни оптимистом стал. Все на чудо надеюсь, старый дурак…"

Сев в гамаке, он смотрел на свои худые желтые ноги:

"Жалко все-таки себя. Ведь у меня ничего, кроме самого себя, нет… Сейчас бы не только с удовольствием, со счастьем бы закурил. Теперь стало понятно почему приговоренные просят покурить на прощание."

Запах гнили напомнил, что еще сохранился ямс и батат. Сняв крышку, он заглянул в кастрюлю. Суп из головы дундука. Теперь, наверное, суп поминальный. Из-под стола вытащил бутыль, заткнутую косточкой авокадо. В кружку полилась шипящая влага. Самодельное вино из сахарного тростника и тропических плодов, сейчас на вкус густое от дрожжевых бактерий.

"На сорок дней будет как раз, — подумал он. — камин растоплю, буду пить, — процитировал он кого-то. — Растоплю что есть, а пить не буду — на поминки останется. Людям."

От подобной благородной мысли даже подступили слезы:

"Пусть скажут: постарался человек, думал о своем будущем."

Огонь осветил тесное пространство чулана. Он разжигал щепки в очаге сингапурскими долларами с головой льва, еще какими-то деньгами, листовками, завалявшимися бумажками, рассматривал и кидал в огонь, ненужный уже хлам. Теперь хлам. Все не кончающиеся хлопоты, он как будто собирался в дорогу: "Теперь к следующим пределам. Как много лишних вещей накопилось за жизнь."

Он привык выживать, отступая и прячась и вот сейчас отступать некуда. Вчера вечером, почувствовав желание спать, он, оказывается, понял, что прямо сейчас он может не засыпать, а сразу умереть. Появилась возможность. Альтернатива: спать или утопиться. Поддаться желанию или уничтожить все, вместе с желаниями, зачеркнуть. Странное было ощущение — никогда никем, само собой, не названное. Есть, оказывается, ощущения не получившие названия. Почему-то вспомнилось свое первое появление на этом острове, первый шаг, ощущение белого песка под ногой.

"Ладно, пора. У меня дела, умирать пора… К смерти все готово", — Оказывается, он опять процитировал кого-то. Ахматову.

Его последний домик остался позади — ,составленный из бамбука и щелей, светился в темноте, как китайский бумажный фонарик — значит, он не погасил печку. Может, надо было поджечь его — оставить памятник себе?

"Ладно, не возвращаться же… Мамонт не возвращается никогда. Муфте дом оставлю. Ну вот, будущее заканчивается. Закончился бой с собой, — красиво подумал он. — Тяжелый я был, серьезный такой, противник. Уже имею право говорить о себе в прошедшем времени."

Он остановился у зарослей: кустов, переплетенных травой, какого-то тропического дурнотравья. За ними — кладбище, предоставленное само себе. Природа торопится разрушить все старое, устаревшее, оставленное ей на милость. Там те, куда-то ушедшие, облегченные от страха смерти.

"Этих людей уже нет, вышли на предыдущих станциях", — В планах было оставить автомат на могиле Аркадия, но туда, как оказалось, было не пробиться. Красивый жест не получился. Напрягшись, он кинул автомат как можно дальше и ближе к могиле.

"Где вы сейчас бродите, бродяги? — пробормотал Мамонт. — Ты, Аркашка, меня не видишь, а я теперь никуда не годный старик. Потерял уважение к себе. Скоро будем вместе сидеть на коленях у святого Авраама. Ставлю точку. Почему кто-то за меня должен точки расставлять? Сначала думал на пальме повеситься или из автомата застрелиться, а потом решил в море уйти-, на дно, получается. Хорошая смерть, почетная, и знакомых там много. Лучше, чем лежать в лесу кучей опарышей, позориться перед людьми." До сих пор как-то не ощущалось, не верилось в то, что он говорил.

Ну вот, опять — кошачий пляж. Он с тревогой вдохнул запах океана:

"Неужели опять шторм? Ну, теперь без меня."

Глядя на светлую дорожку, оставленную луной на поверхности воды, вспомнил, как читал в детстве, что индейцы верили: по ней уходят на луну души детей, зверей и цветов. Сейчас это почему-то показалось нелепым. Он попытался представить, как плывет по лунной дорожке к горизонту, долго-долго. Что-то очень искусственное было во всем этом.

"Значит, индейцы верили, что и у цветов есть души?.. — Он остановился на берегу, у воды, — как всегда остановленный этой водой. — Сейчас понимаешь, что весь этот мир вокруг, остров, находится внутри меня."

Вот как быстро, оказывается, закончилась его нелепая, смешная и страшная жизнь:

"Может быть через полчаса я скажу: и это то, чего я боялся?" — Ощущение прохладной ночной воды. Теперь последнее ощущение по эту сторону. Как отчетливо очевидно, что нет никакого загробного мира с его населением и имуществом: "Детские сказки." Вода достигла груди, он оторвался ногами от песка на дне. Отплывая от берега, попытался как-то, какой-то интуицией, дотянуться, заглянуть в будущее. Но ничего не ощущал впереди, только тьму. Почти сразу, без вступления, пришла, привычная для последнего времени, каменная усталость. Оказалось, что плавание- непосильная нагрузка для него.

"Ничего, теперь это временно!"

Впереди, в темной воде долго мелькало что-то неестественное, круглое и блестящее. Выяснилось, стеклянный поплавок от рыбачьей сети. Оказалось, что это тяжело- топиться. Трудно, неприятно и долго.

"Куда я тороплюсь? Многолетняя привычка", — Он почему-то все оглядывался назад- берег отдалялся совсем медленно. Опять что-то непонятное впереди. Какой-то темный горб совсем вплотную стал, торчащей из воды, сетью, полной рыбы. Наверное, упущенной каким-то рыбацким судном. Он дотронулся до нее, толкнул ладонью — как будто прямо в лицо ударил смрад, взрыв аммиачной вони.

"Сколько еще плыть? Пока не обессилею совсем, — ответил он сам себе. Почему-то он ожидал другого, готовился к другим ощущениям. Перед глазами все мелькал тот курильский берег с оставшимся там белым бычком. — Как это называется? Перед мысленным взором. Сколько накопил воспоминаний!.. Уже стал рассыпать их по дороге. И прямо сейчас ничего этого не будет. Теперь всерьез."

Последнее он ощутил особо остро. И что-то чему-то перестало сопротивляться внутри, сразу дико захотелось дышать, ощущать все вокруг: кожей, слухом, зрением. Что этому мешало? Совсем ненужными и нелепыми показались все его мысли и планы в последнее время. Он повернулся и торопливо поплыл назад. Оказывается, он берег силы — значит тонуть не хотелось.

"Соскучился?"

А ведь только что казалось, что он отплыл недалеко. Сколько раз это уже бывало и теперь что — в последний? Сил совсем не осталось, сердце резало небывалой болью. Перед глазами было темно, он даже не видел, существует ли она еще- такая недостижимая теперь земля, его остров. Наконец, — так неожиданно! — он почувствовал дно.

На окаменевших ногах он вышел из воды и мокрый сел на берегу в ожидании утра.

1985 г. 1994 — 2007

Загрузка...