Москва при французах

I. Французы в Москве Прив.-доц. Ю. В. Готье

2 сентября русский арьергард Милорадовича тихо и в полном порядке прошел всю Москву от Дорогомиловской до Покровской заставы, а за ним, по пятам, в город вошел первый отряд французов под командой генерала Себастиани.

Известен напыщенный рассказ Сегюра о вступлении Наполеона в Москву. По существу дела он близок к истине; его искажают лишь театральные подробности и преувеличения, обычно присущие историку великой армии. В событиях 2 сентября можно отметить несколько последовательных моментов — заключение неформенного и негласного перемирия между Милорадовичем и Мюратом, движение войск по городу, появление Наполеона перед Дорогомиловской заставой и, наконец, его въезд в город. Инициатором перемирия был ген. Милорадович. Получив приказание доставить письмо Одинцова к начальнику штаба французской армии маршалу Бертье, Милорадович поручил посланному им полковнику Демидову передать командовавшему французским авангардом Мюрату, что если французы желают занять Москву целой, то должны дать нам спокойно выйти из нее с артиллерией и обозом. После некоторого колебания Мюрат согласился на предложение русского генерала, поставив со своей стороны одно только условие, чтобы французы в тот же день, т. е. 2 сентября, могли фактически занять Москву.

Условия были в точности выполнены с обеих сторон, и этим именно объясняется совершенно особый и своеобразный характер этого дня. Быстро и молчаливо шли обе армии одна за другой, часто прямо соприкасаясь. Оставшиеся в Москве жители не всегда даже могли отдать себе отчет в том, что за каким-нибудь казачьим отрядом плотной стеной шли по московским улицам враги; некоторым только трубные сигналы, отличавшиеся от наших, да команда на иностранном языке открывала глаза на происходящее.

Въезд французов в Москву (Совр. грав.)

«В центре города, на расстоянии полуверсты от улиц, по которым шли отступающие русские войска, не имели никакого понятия о их движении», тем более приходится это говорить о далеких уголках города: столь же незаметным и неожиданным, как появление неприятеля у заставы часам к 12 дня, было и вступление его в город, происшедшее около 2 часов. «Я был у приятеля, — пишет очевидец, — в переулке, всего в 300 шагах от улицы, по которой наступала французская армия, но мы узнали об этом только, когда кавалерийский отряд с несколькими орудиями пронесся мимо нас, чтобы скорее занять Кремль. В это мгновение раздалось 5 пушечных выстрелов, где-то в отдалении ответили 4 мелких полевых орудия и, немного спустя, выстрелили один раз в сторону Кремля из небольшого орудия. Я никогда не мог узнать причины всей этой перестрелки»… Как бы то ни было, это были единственные выстрелы при сдаче Москвы, вызванные отчаянной попыткой нескольких фанатиков-патриотов оказать сопротивление французам в кремлевских воротах.

Наполеон переночевал в селе Вязьмах, в 40 верстах от Москвы, он после полудня подъехал к Москве и здесь разыгрались сцены в общем довольно верно описанные и Сегюром. Москва казалась местом блаженства и отдыха для наступавшей армии; французы, не исключая самого Наполеона, подходили к ней в упоении, а чудный вид, открывавшийся на город с Поклонной горы, еще более содействовал подъему их духа. Оставление города жителями было для них первым и неожиданным разочарованием; и это разочарование пережил и сам император. Резкость его в беседе с несколькими иностранцами, встретившими его вместо ожидаемой депутации горожан, лучше всего показала его раздражение. Целый час провел Наполеон у заставы в таком волнении, что, по словам очевидца, его свита оставалась перед ним вкопанная. Он так и не решился в этот день въехать в Москву и остался на ночлеге в одном из трактиров Дорогомиловской слободы.

Однако к вечеру 2 сентября город был уже занят французской армией. Когда император французов занимал своими войсками среднеевропейские столицы, Берлин или Вену, то жизнь не умирала в них, несмотря на потрясение страны, несмотря на ненависть к французам; понятно, следовательно, недоумение Наполеона при виде решительной пустоты города, достигнуть которого он, по-видимому, так сильно стремился. Тем не менее, первые меры Наполеона направлены были к тому, чтобы успокоить оставшихся жителей и создать более или менее прочный порядок управления городом. И то и другое было всецело в интересах «великой» армии и ее предводителя, потому что Москва была прежде всего нужна им как место отдыха, а порядок в городе и урегулированное пользование всем, что предполагалось найти в Москве, должны были поддержать порядок в войсках и сохранить силы армии для дальнейших действий.

Генеральный план столичного города Москва

С целью поддержания порядка были приняты меры двоякого рода. При самом вступлении французов были расставлены кавалерийские пикеты вдоль Москвы-реки и по некоторым улицам для предупреждения грабежей со стороны утомившихся и озлобленных долгим походом солдат. Эта мера не привела, однако, к желанному успеху, и уже 2 сентября к вечеру, по единогласному свидетельству русских и французских очевидцев, на различных улицах Москвы появились шайки мародеров, в первое время преимущественно из вспомогательных и союзных войск. Затем было приступлено к организации управления Москвой, высшее руководство которым было возложено, конечно, на французов; в низших, однако, органах его должны были принимать участие и русские. Маршал Мортье был назначен генерал-губернатором, генерал Дюронель — комендантом, Лессепс, бывший генеральный консул в Петербурге, покинувший Россию после начала военных действий и вызванный Наполеоном в главную квартиру как эксперта по русским делам, — «интендантом города и московской провинции», т. е. чем-то вроде начальника гражданского управления. Организация московского муниципалитета потребовала довольно много времени и была более или менее закончена только позднее, когда пожар и его последствия успели очень изменить первоначальные предположения французов; тем не менее, прокламация к русскому населению Москвы от 19 сентября (1 октября) 1812 года хорошо рисует эти первоначальные и в значительной степени теоретические предположения. Мы решаемся поэтому привести ее здесь.

Вступление французов в Москву (Немец. луб. карт.)

«Жители Москвы! Ваши несчастья велики, но его величество император и король желает прекратить их. Ужасные примеры вам показали, как он наказывает неповиновение и преступления. Приняты строгие меры для прекращения беспорядков и восстановления общей безопасности. Отеческое управление, составленное из вас самих, будет вашею городскою управою (municipalite). Оно будет заботиться о вас, о ваших нуждах, о вашей пользе. Его члены будут отличаться красной лентой через плечо, а городской голова, сверх того, будет носит белый пояс. Но вне отправления своей службы они будут носить перевязь на левой руке из красной ленты. Городская полиция возобновлена в ее прежнем виде, и ее деятельностью введен уже лучший порядок. Правительство избрало и назначило двух главных комиссаров, или полицмейстеров, и двадцать частных комиссаров, или приставов, в прежних частях города. Вы их будете узнавать по перевязке из белой ленты на левой руке. Многие церкви различных исповеданий открыты, и в них беспрепятственно производится богослужение. Ваши сограждане ежедневно возвращаются в свои жилища, и отданы приказания, чтобы им в несчастном их положении оказывали должную помощь и покровительство. Такие меры приняты правительством для того, чтобы восстановить порядок и облегчить ваше положение. Но чтобы достигнуть этого, необходимо, чтобы и вы приложили к тому все старания, чтобы забыли по возможности те несчастия, которые вы претерпели, наполнили бы ваши души надеждою на участь менее суровую, чтобы вы были уверены, что неизбежная и позорная смерть ожидает тех, которые бы осмелились покуситься на вас лично или на ваше имущество, и не сомневались, наконец, в том, что они будут сохранены, потому что такова воля величайшего и справедливейшего из всех монархов. Солдаты и обыватели, какой бы народности вы ни были! Восстановите общественное доверие (la confiance publique), источник благоденствия государства, живите как братья, подавайте взаимно друг другу помощь и покровительство, соединитесь вместе, чтобы не дать ходу намерениям злых людей, повинуйтесь гражданским и военным властям, и в скором времени перестанут литься ваши слезы».

Летний сад в Москве (Фабер дю-Фор)

Но именно общественного доверия и не хватало. Его и не могло быть, потому что испуганная кучка оставшихся в Москве жителей, с одной стороны, не могла питать особенного доверия к врагам, а с другой стороны, служа французскому управлению Москвы, боялись оказаться изменниками своей родине. Вербовка русских членов муниципалитета, по рассказам современников, производилась из-под палки чуть ли не под угрозами расстрела, а назначенный городским головой купец Находкин нашел в себе мужество с самого начала заявить, что он ничего не будет делать против родины и присяги своему законному государю.

Мы упомянули выше о пожаре Москвы; это — центральное явление французской оккупации, имевшее громадное значение и для самого города с его русским населением и для судьбы неприятельской армии[62].

Каковы были его результаты? Можно наметить троякого рода последствия московского пожара для остававшихся в ней русских и для занимавшей ее неприятельской армии. Прежде всего наличному населению Москвы как оставшимся в ней жителям, так и неприятельской армии пришлось и во время пожара и после него испытать страшные бедствия от самого пожара, от недостатка припасов, истребленных огнем, и от нападения грабителей. Свидетельства очевидцев, французов и русских, полны рассказами о пережитых ужасах и опасностях, о зверствах и жестокостях грабителей, о чудесных спасениях, и среди этих рассказов изредка попадаются повествования о благородных и самоотверженных поступках[63], на которые оказывались одинаково способны избранные люди с обеих сторон. Не утомляя читателя бесчисленными рассказами этого рода, приведем лишь из «Былого и Дум» рассказ о скитаниях и судьбе Яковлевского семейства и дворни:

22-й бюллетень великой армии

«Сначала еще шло кое-как, первые дни то есть; ну, так, бывало, взойдут два-три солдата и показывают, нет ли выпить; поднесешь им по рюмочке, как следует, они и уйдут да еще сделают под козырек. А тут, видите, как пошли пожары, все больше да больше, сделалась такая неурядица, грабеж пошел и всякие ужасы. Мы тогда жили во флигеле у княжны, дом загорелся; вот Павел Иванович (Толохвастов) говорит: „Пойдемте ко мне, мой дом каменный, стоит глубоко на дворе, стены капитальные“, — пошли мы, и господа и люди, все вместе — тут не было разбора; выходим на Тверской бульвар, а уж и деревья начинают гореть; добрались мы, наконец, до голохвастовского дома, а он так и пышет, огонь из всех окон. Павел Иванович остолбенел, глазам не верит. За домом большой сад, мы — туда, думаем, там останемся сохранны, сели пригорюнившись на скамеечках; вдруг, откуда ни возьмись, ватага солдат препьяных; один бросился с Павла Ивановича дорожный тулупчик скидывать; старик не дает, солдат выхватил тесак, да по лицу его и хвать, так у них до кончины шрам и остался, другие принялись за нас, один солдат вырвал вас у кормилицы, развернул пеленки, нет ли де каких ассигнаций или брильянтов, видит, что ничего нет, так нарочно, озорник, разодрал пеленки, да и бросил. Только они ушли, случилась вот какая беда: помните нашего Платона, что в солдаты отдали; он сильно любил выпить и был он в этот день очень в кураже, повязал себе сабли, так и ходил. Граф Ростопчин велел раздавать в арсенале за день до вступления неприятеля всякое оружие, вот и он промыслил себе саблю. Под вечер видит он, что драгун верхом въехал на двор; возле конюшни стояла лошадь, драгун хотел ее взять с собою, но только Платон стремглав бросился к нему и, уцепившись за поводья, сказал: „Лошадь наша, я тебе ее не дам“. Драгун погрозил ему пистолетом, да, видно, он не был заряжен: барин сам видел и закричал ему: „Оставь лошадь, не твое дело!“ Куда ты! Платон выхватил саблю, да как хватит ею по голове, драгун-то и покачнулся, а он его еще, да еще. Ну, думаем мы, теперь пришла наша смерть, как увидят его товарищи, тут нам и конец. А Платон-то, как драгун свалился, схватил его за ноги и стащил в творило, так его и бросил, бедняжку, а еще он был жив; лошадь его стоит, ни с места, и бьет ногой землю, словно понимает: наши люди заперли ее в конюшню, должно быть, она там сгорела. Мы все скорей со двора домой, пожар-то все страшней и страшней: измученные, не евши, взошли мы в какой-то уцелевший дом и бросились отдохнуть; не прошло часу, наши люди с улицы кричат: „Выходите, выходите, огонь, огонь!“ — тут я взяла кусок равендюха с биллиарда и завернула вас от ночного ветра; добрались мы так до Тверской площади, тут французы тушили, потому что их набольший жил в губернаторском доме; сели мы так просто на улице, караульные везде ходят, другие верховые ездят. А вы-то кричите, надсаждаетесь, у кормилицы молоко пропало, ни у кого куска хлеба. С нами была тогда Наталья Константиновна, знаете, бой-девка, она увидела, что в углу солдаты что-то едят, взяла вас и прямо к ним, показывает, маленькому, мол, манже; они сначала посмотрели на нее так сурово, да и говорят: „але, але“; а она их ругать, экие, мол, окаянные, такие-сякие; солдаты ничего не поняли, а таки вспрыснули со смеха и дали ей для вас хлеба моченого с водой, и ей дали краюшку. Утром рано подходит офицер и всех мужчин забрал и вашего папеньку тоже, оставил одних женщин да раненого Павла Ивановича, и повел их тушить окольные дома, так до самого вечера пробыли мы одне; сидим да плачем, да и только».

В отсутствии угла, в постоянной опасности от огня и грабителей, в незнании, что предпринять, куда идти, и в полном отсутствии всякой власти и был главный ужас этих дней.

Среди всеобщей неурядицы, увеличивавшейся с каждым днем, разлагалось и управление, введенное французами в Москве. Совместное участие русских и французов в муниципалитете не удалось; в суматохе, при возраставшей озлобленности обеих сторон не могло установиться общей работы; и импровизированный городской голова Находкин, о котором современники сохранили добрые воспоминания, и надворный советник Бестужев-Рюмин, оставшийся в Москве хранить архивы, сделанный товарищем головы и с большой похвалой отзывавшийся о генерал-губернаторе маршале Мортье, и другие русские, назначенные или согласившиеся принять участие во французском управлении Москвы, устранились от дела, видя, что при данных условиях их деятельность не может иметь каких-либо результатов. Среди грабителей, остановить которых не было никакой возможности, опускались руки и у назначенных приставами в полицейской части города французских офицеров: вот несколько образцов их безотрадных донесений, относящихся уже к концу сентября. «Часть моего округа, — доносит один из таких офицеров Лаланс, — постоянно грабят солдаты 3 корпуса, которые не только отнимают у несчастных укрывающихся в подвалах все ничтожное имущество, которое у них осталось, но имеют жестокость наносить им раны саблями. Раненые, которые помещены в госпиталь Воспитательного Дома, выходят оттуда отнимать у русских набранную ими капусту и картофель». Пристав Пресненской части Мишель Марк писал 29 сентября: «Отставного русского сержанта обокрал третьего дня вечером фурьер 10 роты гвардейской кавалерии и взял четверть овса, 4 рубашки и 2 пары чулок». Пристав Басманной части, Гюбер Дроз, извещал того же числа, что в его округе нет ничего нового, «исключая того, что солдаты воруют и грабят».

Москва 12 октября 1812 г. (Фабер дю-Фор)

При таком положении дел трудно было думать о какой-либо правильной деятельности по управлению городом. Что положение русского населения к концу оккупации было действительно тяжелым, признавали и французы: «Судьба жителей, оставшихся в Москве, стала ужасной, — пишет очевидец маркиз де-Шамбре. — Покинув дома, обреченные на сожжение, они бродили по городу, сгибаясь под тяжестью захваченного с собой имущества, подвергаясь насилиям солдат, которые, оскорбив и ограбив их, доходили в своем варварстве до того, что принуждали их нести в лагерь у них же отнятое добро. Необходимость во взаимной помощи заставляла их соединяться толпами, которые располагались вместе на ночлег под открытым небом. Изнемогая от голода и усталости, они питались овощами, находимыми в огородах… а позднее участвовали вместе с солдатами в поисках по погребам». О житье под открытым небом на окраинах Москвы, например, на Орловом лугу у Калужской заставы, на месте нынешней городской больницы, говорят и русские очевидцы. «На Орловом лугу народ, что муравейник; сели тут и мы; чего-чего там не было! И старый, и малый, и нищий, и богатый. Корзинки с новорожденными детьми, собаки, узелки и сундучки. Все расположились на лугу и говор-то, говор, что пчелиный рой. Погода, на наше счастье, стояла сухая, только ночи, разумеется, были свежи. А насчет пищи мы жили без нужды. Все кондитерские остались отперты, да частные кладовые, да ряды. Бери, кто что хочет, особенно в рядах. Провизии брать из рядов да из кладовых мы не считали грехом, потому что и без того бы не уцелела; опять, не умирать же нам с голода, а вот беда, что многие из наших грабили не хуже неприятеля. Уйдут, бывало, с Орлова луга, бродят по пустым домам и принесут с собой целые узлы накраденных вещей. И смотреть-то, бывало, срамно»… Таков бесхитростный рассказ свидетельницы пребывания москвичей на Орловом лугу.

Наполеон направляется из Кремля в Петровский дворец (Fermand)

Но если плохо было русским, то и для армии Наполеона дела обстояли далеко не важно. Наполеон с самого начала оккупации говорил всем окружающим о своем желании водворить порядок в городе. Но расстройство в армии было очень сильно и стало давать себя чувствовать уже в первые дни пребывания армии в Москве. Одной из главных причин этого явления было отношение к самому городу Москве, в которое стала французская армия. Москвы ждали как обетованной земли. В первый момент действительность, казалось, превзошла ожидания; дождались не только отдыха, но и громадной добычи, которую ничего не стоило взять в оставленном жителями городе. И начальники с первого дня фактически не препятствовали грабежу русского города, видя в этом нечто в роде заслуженной платы за тяжелый поход. Но грабеж помешал организовать с первых дней правильное продовольствие армии. Богатые московские запасы, которые при правильном расходовании могли бы представить богатые ресурсы, были разворованы и большей частью истрачены зря, без расчету. По отзывам самих французов, после первых дней всеобщего грабежа некоторые части войск не имели пропитания, хотя солдаты и даже офицеры имели много драгоценных вещей, дорогих материй, даже чая и сахара. Первый момент был упущен, а далее дело шло все хуже и хуже. Среди пожара и грабежей безвозвратно исчезала дисциплина; официальным признанием этого грустного факта был практиковавшийся в конце оккупации разрешаемый начальством очередной грабеж отдельных районов Москвы различными частями войск попеременно. Известно, что такое упадок дисциплины для армии, но на этом дело не останавливалось: перед французской армией уже в Москве вставал ужасный призрак голода. Пожар и беспорядочный грабеж скоро истребили московские припасы. От недостатка фуража лошади в Москве гибли сотнями ежедневно. Официально все в армии Наполеона обстояло благополучно, издавались успокоительные прокламации. На Большой Никитской в барском доме Познякова был устроен импровизированный французский театр для развлечения офицеров армии. Но все, что мы знаем о деятельности Наполеона и главного штаба армии за это время, говорит о беспокойстве и заботах и о том, как постепенно назревала мысль об эвакуации разоренной столицы, дальнейшая задержка в которой могла только повредить уже подточенным жизненным силам великой армии[64].

6 октября, когда достаточно выяснилась и неудача попыток завязать переговоры с императором Александром I и частичный переход в наступление со стороны Кутузова и невозможность долее оставаться в Москве, Наполеон отдал приказ о выступлении по Калужской дороге. В Москве с молодой гвардией на некоторое время задержался ее генерал-губернатор, маршал Мортье, которому Наполеон с первого своего ночлега, из села Троицкого, на р. Десне, предписал раненых и отсталых солдат отправить из Москвы в Можайск, 10 или 11 октября в 2 часа утра поджечь магазины с вином, казармы и все публичные здания, исключая Воспитательного Дома, поджечь кремлевский дворец, изломать все ружья, лафеты и колеса и положить порох под кремлевские стены; взрыв Кремля должен был последовать за выходом последних французских войск из города. Этот акт вандализма чрезвычайно характерен для самого Наполеона. Войдя в Москву, Наполеон принимал меры, чтобы сберечь ее, потому что она была ему нужна; теперь, озлобленный и раздраженный, он сорвал свою злобу на уцелевших исторических памятниках Москвы; это была расправа над ничем неповинной вещью, — расправа, к которой не раз прибегал Наполеон в минуты сильного гнева, но никогда, кажется, эта расправа не переходила столь резко границы бесцельного вандализма.

Оставление Москвы французами на некоторое время погрузило город в полную анархию. Мортье выступил из Москвы 11 октября вечером. «Ночь после выступления Мортье была самой ужасной из пережитых нами, — пишет несколько раз упомянутый очевидец, бывший офицер немец. — Вместо радости от ухода врагов мы чувствовали только страх от взрыва Кремля и от ожидания худшей из смертей. На рассвете мы услыхали крики вошедших в Москву крестьян, вооруженных ружьями, награбленными в Москве или отнятыми у французов. Эти разбойники бросились прежде всего к казначейству и разграбили оставшуюся там медную монету. К ним быстро присоединилась и московская чернь. Другое зрелище возбудило еще большее негодование. На Петровке какой-то священник с обнаженной саблей в руках призывал чернь грабить дома иностранцев»[65].

Наполеон в Кремле (Шмелькова)

В это время вступил в Москву первый русский отряд под командой генерала Иловайского, состоявший по большей части из казаков; окончательно порядок в городе был водворен генералом А. X. Бенкендорфом и регулярной кавалерией, находившейся под его начальством[66]. На третий день по вступлении в Москву казаков Иловайского было назначено первое торжественное молебствие, причем, по словам князя А. А. Шаховского, «одна только большая церковь в Страстном монастыре нашлась удобной к совершению божественной литургии».

Закончим наш очерк первыми впечатлениями того же князя Шаховского, одного из первых русских, вошедших в разоренную столицу: «При въезде на погорелище царской столицы мы увидали подле Каретного ряда старуху, выходившую из развалин; она, взглянув на нас, вскрикнула: „А… русские!“ и в исступлении радости, перекрестясь, она поклонилась нам в землю. Это полоумное изъявление сильного радушия заставило нас улыбнуться, хотя слезы сверкали в глазах наших, увидя с Тверского вала чрез пепелище, уставленное печными трубами и немногими остовами каменных домов и церквей, даже Калужские ворота».

Ю. Готье

Москва 8 октября 1812 года (Фабер дю-Фор).

II. Организация управления в занятых французами русских областях В. Я. Уланова

интересах великой армии было как можно скорее вывести из состояния анархии такие центры, важные в продовольственном или стратегическом отношении, как Вильна, Минск, Могилев, Витебск, Смоленск и Москва.

Административная русская десница, не ведавшая, что творила военная шуйца, в большинстве названных пунктов силой задерживала население с его имуществом на месте жительства до момента занятия неприятелем города, и в руки французов попадало не только невывезенное имущество и запасы, но и много обывателей, стремившихся всеми силами выскользнуть из рук наступавших.

Грабежи, паника среди населения, начавшиеся пожары мешали французским вождям использовать с наибольшей выгодой стратегических и продовольственных целей занятые города и области с оставленными в них запасами и трудоспособным населением. В частности завоеватели не только рассчитывали воспользоваться силами последнего для своих продовольственных целей, но и стремились примирить обывателей с фактом подчинения новому повелителю, сделать из них деятельных сотрудников своего предприятия не только за страх, но и за совесть. «Правительством приняты меры для того, чтобы восстановить порядок и облегчить ваше положение», заявила одна французская прокламация. «Но, чтобы достигнуть этого, необходимо, чтобы и вы приложили к тому свои старания, чтобы забыли, по возможности, те несчастия, которые вы претерпели, наполнили бы вашу душу надеждами на участь менее суровую»…[67]

Сомнения насчет того, не будут ли такие «старания» противоречить долгу присяги, французы старались всячески успокоить. «Вражда императора Наполеона с императором Александром до вас не касается, — говорил в подобном случае французский генерал русскому обывателю: — ваши обязанности будут состоять лишь в том, чтобы наблюдать за благоденствием города»[68]. Если такие аргументы и были слишком грубым приспособлением к русской обывательщине, то привлечение населения к самоуправлению и некоторым образом к самозащите было со стороны французов таким приемом, который, действительно, мог устранить панику среди населения, организовать силы местных жителей в целях завоевателей, под флагом наблюдения за благоденствием обывателей. Конечно, французы могли придать форму организации местного управления только такую, которая им была ближе всего известна по отечественной практике и отвечала всепоглощающим задачам военного управления, в котором местное управление играло служебную роль и было вспомогательным винтом в общей системе. В этом смысле французские муниципалитеты с характерным преобладанием в них правительственного элемента и бюрократической опеки ближе всего отвечали условиям централизации военного управления и не были новшеством на русской почве, с ее магистратными (в Западном крае) и городскими учреждениями екатерининской формации.

Организация управления в занятых французами областях с привлечением к участию в нем местного населения, конечно, не везде прививалась с одинаковым успехом: для этого недостаточно было удачной для обеих сторон формы управления, — многое зависело от самого населения, — от добровольного участия его в отведенном ему новым правительством деле.

В этом отношении следует строго различать две категории занятых французами городов с их уездами: во-первых, области, полученные Россией по разделу с Польшей, с преобладающим литовско-польским населением, и, во-вторых, области исконно-русские или с смешанным составом населения. Если для второй категории нашествие Наполеона было покорением, небесной карой, то для первой армия Наполеона представлялась «Мессией, пришедшим восстановить древнюю Польшу», занятие областей французами было «освобождением от ярма Московского рабства заступничеством… Великого Наполеона»[69]. Немудрено, что при таких чувствах и настроении населения этого края всякая организационные начинания Наполеона встречали среди жителей живейший отклик и активное содействие. Как известно, Наполеон, после занятия Великого Княжества Литовского, учредил здесь стройную систему управления, с привлечением к участию местного элемента. Приказом от 1 июня 1812 г. Наполеон назначил временное правительство Великого Княжества Литовского из 5 членов, с поручением ему заведывать финансами края, доставкой провианта, организацией местного ополчения, народной гвардии и жандармерии. Временному правительству, имевшему свое пребывание в г. Вильне, были подчинены губернские «комиссии», открытые в губерниях Виленской, Гродненской, Минской и Белостокской. В помощь комиссиям были определены городские муниципалитеты с обязанностью заведывания городским имуществом, благотворительными учреждениями и муниципальной полицией. Деятельность всех этих учреждений, составленных из граждан княжества Литовского по назначению, должна была протекать под контролем императорского комиссара и военного губернатора[70].

Эта организация управления не только была торжественно приветствована населением, как законное правительство[71], но встретила себе официальное признание и поддержку со стороны варшавской конфедерации, обратившейся к временному правительству, как к своему органу, с предложением «принять всевозможные меры, внушаемые гражданской ревностью и важностью обстоятельств, к укреплению и установлению общего союза для восстановления отечества»[72].

Таким образом, навстречу организационным действиям Наполеона шло творческое стремление населения, стремившегося возвратить себе утерянную свободу и политическую независимость. Конечно, при таких условиях работоспособность организованного Наполеоном управления в крае была обеспечена.

Совсем иное отношение встретили учреждения Наполеона со стороны населения в тех областях, где преобладающим элементом было исконно-русское население. В этом отношении демаркационной чертой был, кажется, г. Могилев. По сообщению Н. Дубровина, «Могилевский маршал Маковецкий и Быховский-Кригер приняли на себя устройство торжественной встречи (маршала Даву). Они силой выгоняли жителей из домов и приказывали им кричать: „виват Наполеон!“ Городской голова, после нескольких пощечин, полученных им от Кригера, купил наскоро крошечный хлеб и поднес его Даву от имени города… Принимая оставшихся в городе сановников и дворян, маршал Франции выразил им свое удивление, что не находит в губернии того энтузиазма и польского духа, который он видел в других губерниях. Поэтому он предостерегает сторонников России от вредной деятельности»[73]. И действительно, в Белоруссии не только народ, но и помещики остались верными русскому правительству. Шарпантье требовал присяги Наполеону и формирования войска, но ни того, ни другого не добился. Полоцкие помещики отказались присоединиться к конфедерации. В Могилевской губернии повторилось то же самое. Неприятель хотел произвести в Могилевской губернии рекрутский набор, но крестьяне все разбежались и удалось набрать только до 400 шляхтичей. В Подольской, Волынской и Киевской губерниях русское население подавляло все прочее настолько, что Волынь, на которую так надеялся Наполеон, поставила в солдаты только двух человек. Шварценберг, вступивший с своими войсками в Волынь, не мог даже найти надежных лазутчиков. «Я тоже, — говорит де-Прадт, — хотя не щадил издержек, не мог завести постоянной переписки с Волынью. Польские дворяне Киевской губернии принуждены были выразить императору Александру свои верноподданнические чувства и поставить по 5 ратников с 500 душ»[74].

Еще труднее было для агентов Наполеона привлечь к деятельному участию в организуемом управлении население таких городов, как Смоленск и Москва. Но, тем не менее, управление это было организовано, и при том из местных жителей. Более или менее определенные известия об организации муниципалитетов у нас имеются о городах: Вильны, Минска, Могилева, Витебска, Чаус, Смоленска и Москвы. По этим данным мы и попытаемся реставрировать то, что хотел создать Наполеон и чего ему удалось достигнуть в этом отношении.

Провести во всех занятых великой армией русских областях ту сложную и стройную систему управления, какую Наполеон осуществил в Литве, было невозможно по многим причинам.

Могилев, Волынь, Смоленск, а тем более Москва, с тянувшими к ним уездами и областями (департаментами, как их называли французы), не представляли для населения своего края такого административного значения, какое, например, имела Вильна для Литвы, Варшава для Польши, так как обращение их в административные центры края не возбуждало бы в населении ни особых национальных надежд, ни тем более сепаратистических стремлений. С другой стороны, едва ли можно было, судя по настроению этого края, набрать там личный состав такого ответственного центрального органа края, каким было, напр., Временное Правительство всего княжества Литовского.

Даже Губернских Комиссий, состоящих из местных жителей по назначению, какие были в Минске, Белостоке, Вильне, Гродне, мы не находим ни в Могилеве, ни в Витебске, ни в Смоленске, ни в Москве. Функции этих учреждений в русских городах возлагаются на представителей военного управления, в лице генерал-губернатора, военного губернатора, коменданта и интенданта города и «департамента».

Правда, должности эти существовали и в Литве. Так, напр., генер.-адъютант Гогендорп был генерал-губернатором Вел. Княжества Литовского; бар. Жомини — военным губернатором Вильны, генералы французской службы Барбанегра и сменивший его Брониковский (поляк) были губернаторами «Минской Провинции» и т. д. Но лица эти не единолично управляли вверенной им областью, городом или провинцией. Литовский генерал-губернатор Гогендорп является председателем Временного Правительства Вел. Княжества Литовского; губернаторы Барбанегра и Брониковский председательствуют в «Минской Комиссии», составленной из назначенных в нее местных жителей.

Адам Хрептович, член административного совета в Вильне 1812 года (Рустема)

Ни в Витебске, ни в Могилеве, ни в Смоленске и в Москве подобных «Комиссий» при генерал-губернаторе и губернаторе мы не находим. Так, в Смоленске высшая власть сосредоточена безраздельно в лице военного губернатора бар. Жомини, а потом Барбанегры, в Москве — в руках генерал-губ. маршала Мортье, губернатора Дюронеля и коменданта Мильо.

Из отмеченных нами в Литве коллегиальных учреждений, в состав которых входили в качестве членов местные жители, в русских городах были введены только муниципалитеты, которые, таким образом, явились повсеместными учреждениями, привлекающими в дела местного управления жителей занятых французами городов.

Организация муниципалитетов в Вел. Княжестве Литовском была отчасти предопределена приказом самого Наполеона (для Вильны), отчасти производилась Временным Правительством и Комиссиями. Отношения сложны; в муниципалитете нуждаются и к нему обращаются с запросами и приказаниями чуть не все коллегиальные и единичные правительственные учреждения Вел. Княжества Литовского.

Гораздо проще подведомственные отношения муниципалитетов Смоленска и Москвы (о других городах у нас для этого нет данных). Здесь организатором и непосредственным начальником их является интендант; только, кажется, муниципальная полиция, по крайней мере, в Москве подведомственна была коменданту[75].

По словам свящ. Н. А. Мурзакевича, «интендант Смоленской губернии Вилльлебланш назначил тит. совет. Михаила Ярославцева мэром города, главным секретарем — гимназического учителя Ефремова; членами: Рутковского» и т. д. Н. А. Мурзакевич приводит далее и самый текст бумаги, полученный одним из муниципалов от коменданта. «Смоленск, 26 (14) августа 1812 г. Имею честь препроводить, государь мой, к вам приобщенное при сем определение, назначающее вас членом Муниципального совета г. Смоленска. Почему вас и приглашаю в завтрешний день, т. е. 28 (16) текущего месяца, прибыть в дом интенданта для введения вас в новую должность. Поздравляем себя отношением, каковое между нами поставлено. Прошу вас принять уверение в отличном к вам уважении. Государственного совета аудитор, Смоленской губернии интендант, Р. А. Вилльлебланш». Другим предписанием на имя мэра тот же интендант заявляет: «Г. Мэр! Уведомляю вас, что по определению от 26 сентября сего 1812 г., я назначил адъюнкта Чапу казначеем г. Смоленска и муниципалитета. Он обязан весть счет исправно и не выдавать без моего предписания… Брун имеет смотреть за мельницами и за доставлением съестных припасов, когда муниципалитет учинит о сем рассмотрение. Г. Узелков будет иметь дела, относящиеся до благоденствия деревенских жителей, и доставлять людей по требованию правительства. Г. Рагулин должен смотреть за городскою полицией, а особливо за чистотою улиц и погребением мертвых тел»[76].

Тот же Вилльлебланш предписывает присутственные часы муниципалитета, делает выговоры его членам за манкировки, дает им денежные награды в поощрение и т. д.[77]

Отсюда явствует роль интенданта в его отношении к организации и деятельности муниципалитета. Не только назначение членов, распределение дела между ними, но весь обиход муниципальной деятельности находится, по-видимому, под бдительной опекой интенданта. Такое всеобъемлющее воздействие едва ли может считаться типичным для всех муниципалитетов России. Не говорю уже про муниципалитет Вел. Княжества Литовского, где было муниципалитету предоставлено очень широкое поле для самодеятельности и проявления свободной инициативы; даже муниципалитет г. Москвы, по-видимому, пользуется большей свободой от интендантской опеки.

Из повествования упомянутого уже выше Г. Кольчугина мы узнаем, что московский интендант (Лессепс) ведет личные переговоры с членами муниципалитета об их приглашении, вводит их в заседание муниципалитета, но, по-видимому, распределение дел между членами поручает самому муниципалитету; больше того, кажется, самый выбор некоторых, по крайней мере, членов он поручает самим русским. Я приведу в сокращении это сообщение Кольчугина: «Представили меня Лессепсу, который объявил мне, что я избран в муниципалитет и занял бы свое место. Я… просил его об увольнении. Лессепс сказал мне, что он отменить меня не может, потому что выбран я не им, а вашими русскими, и собственно для вас, русских… Лессепс… ввел меня в одну из комнат, где уже голова с прочими муниципальными заседали, приказали им, чтобы они показали мне место, а мне оное занять… Перевязал мне на левой руке алую ленточку в знак, что я муниципал, о каковых знаках пропечатано было и в объявлениях.

Тут сказано мне особенно (тайно?) головою, в извинение выбора моего, что я, по знанию… языков, могу быть верным переводчиком; а на иностранцев (переводчиков), хотя оные и в подданстве (русском?), не во всем полагались. Он приказал мне замечать из разговоров их о делах и движениях неприятельских… В муниципалитете тогда было первое присутствие, в котором имели суждение, кому какую часть назначить и ею заниматься…»[78]

Ф. Островский, начальник армии бюро по войне в Вильне (Bacciarelli)

Таким образом, деятельность московского муниципалитета из этой цитаты представляется нам сравнительно со смоленским муниципалитетом более независимой, не только в распределении между членами его обязанностей, но и в выборе самих членов, так равно и в возможности, под рукой французского интенданта, собирать сведения, направленные, по-видимому, не в пользу назначившей муниципалитет власти.

Назначались или выбирались члены муниципалитета, а если назначались, то чем руководствовалась при этом назначавшая их власть, которой, несомненно, неизвестны были обыватели только что занятого города?

Для Литвы этот вопрос решается просто. И в члены Временного Правительства и в Губернские Комиссии, и в виленский муниципалитет члены от населения назначены поименно приказом самого Наполеона. Несомненно, в этом случае Наполеон действовал по совету своей свиты, в рядах которой было не мало поляков и литовцев. Труднее было выбирать военной власти себе сотрудников в таких городах, как Смоленск и Москва. Здесь осталось население самое случайное, мало известное не только французам, но и самим русским.

Естественно, интенданту приходилось прислушиваться к голосу старожилов и даже приглашать в члены муниципалитета лиц «по выбору самих русских», как это было в случае с Кольчугиным. Только этим соображением можно объяснить тот, на первый взгляд, странный факт, что в преданной французам Литве члены Коллегий назначаются, а во враждебной Москве отчасти избираются «самими русскими».

Обращаясь затем к вопросу о состоянии и звании лиц, из которых вербовались муниципалитеты, мы должны отметить сравнительный демократизм этих назначений, применяемый, впрочем, только к личному составу муниципалитетов и муниципальной полиции, потому что в составе, например, Временного Правительства и Коллегий Вел. Княжества Литовского мы рядом с князьями, графами, маршалами не встречаем, напр., ни одного купца, мещанина и разночинца ниже заседателя и врача.

Зато в составе муниципалитета г. Вильны рядом с докторами, адвокатами и другими лицами «свободных профессий» мы встречаем трех купцов, седельного мастера и музыканта[79], и это в том крае, где, по-видимому, на выбор не мог влиять недостаток «именитых» и «ясновельможных». Заметное место после «разночинцев» отведено купечеству и в смоленском муниципалитете, а по уездам в эти должности, по-видимому, привлекались наряду с майорами, поручиками, прапорщиками также мещане[80].

Еще любопытнее личный состав московского муниципалитета. Из 87 лиц, принимавших то или иное участие в правлении, учрежденном французами в Москве, было около 20 иностранцев, 15 чиновников разных рангов (от надворных и титулярных советников до коллежских регистраторов), 15 купцов и детей купеческих, 4 военных в отставке, 4 ученых (профессор, магистр и учителя), два дворовых человека и один вольноотпущенный[81].

На характере учрежденных французами муниципалитетов более всего отразился строй французских муниципалитетов, в которых вся исполнительная и распорядительная часть принадлежит мэру и его помощникам; остальные члены муниципалитета во Франции (числом от 10 до 36) составляют муниципальный совет с функциями совещательного характера.

Пожар Москвы (Вендрамини)

Сколками с этих учреждений являются и наши временные муниципалитеты. Так, в «списке личного состава муниципалов г. Вильны» мы находим прежде всего: 1) президента, или мэра, и его четырех помощников; затем следуют «члены муниципального совета» числом 12[82]. Из приказа Вилльлебланша Михаилу Ярославцеву, мэру смоленского муниципалитета, видно, что в составе последнего были: 1) мэр; 2) его товарищ, который «занимается с вами (т. е. с мэром) всеми обыкновенными делами вообще; решает и подписывает (дела) один, в случае отсутствия» мэра; кроме них, упоминаются еще 8 членов, в числе которых генерал-секретарь и казначей[83]. Впрочем, в этом списке помечены не все члены, принимавшие то или иное участие в смоленском временном правительстве. Не упомянут здесь Желтовский, член муниципального совета, ни сменивший его Н. Великанов[84]. Из секретного списка, разосланного обер-полицмейстером Ивашкиным московским приставам о розыске скрывшихся 28 лиц «из бывших в службе неприятеля» в Смоленске, в числе членов муниципалитета помечено одно неизвестное из приказа Вилльлебланша лицо (отставной майор Мец) и остальные 27 человек, «употребленных в разных поручениях»[85].

Н. Брониковский (Изабэ)

Московский муниципалитет состоял: 1) из мэра и шести его товарищей; 2) из 16 членов муниципалитета, в числе которых были казначей и секретарь. Особый отдел управления составляла муниципальная полиция, подведомственная, как мы видели, коменданту и губернатору. В составе ее числились: 1) два главных комиссара (магистр Московского университета Виллер, исправлявший должность полицмейстера, и помощник его иностранец Бюжо); 2) пятнадцать комиссаров (в большинстве случаев иностранцы, ранее проживавшие в Москве); 3) восемь комиссарских помощников. Кроме этих собственно членов муниципального управления, при нем состояло 12 лиц «для разных поручений», в числе которых было 5 переводчиков[86].

Из этого же отчасти списка мы можем определить и распределение обязанностей между членами муниципалитета. Мэр был председателем муниципалитета и главным руководителем его дел. По определению Вилльлебланша, он «занимается… всеми обыкновенными делами вообще… решает и подписывает»[87]… На имя мэра адресуются все предписания и требования военной власти, через него объявляются выговоры и поощрения[88]: он ближайшее ответственное лицо пред интендантом, воля которого при условиях военного времени вполне поглощала волю мэра. Товарищи мэра, кроме исполнения обязанностей последнего, за его отсутствием, имели, кроме того, еще свои специальные обязанности, и были чем-то вроде председателей одной из шести комиссий, или отделений (bureaux) муниципалитета: 1) попечения о бедных; 2) надзора за ремесленниками; 3) содержания дорог, улиц и мостов; 4) квартирмейстерской части; 5) закупки провианта и 6) спокойствия и тишины в городе. Остальные шестнадцать членов муниципального совета Москвы входили членами в одну или несколько из этих комиссий[89].

Нечто подобное замечается в распределении обязанностей и между членами смоленского муниципалитета.

Нам не удалось выяснить отношение к муниципалитету муниципальной полиции, которая была в непосредственном распоряжении коменданта и губернатора, но существование в смоленском и московском муниципалитетах, заведующих «спокойствием», «тишиной» и «полицией» в городе, по-видимому, говорит в пользу некоторой подчиненности городской стражи и муниципалитету.

В таком виде рисуется нам организация того учреждения, в которое французы нашли возможным привлечь местное население себе на помощь при устройстве порядка и управления в занятых областях. Между муниципалитетами отдельных городов была, конечно, разница, но не столько качественная, сколько количественная.

Французы ожидали большой пользы от учреждения этих муниципалитетов. Открытию их предшествовало торжественное провозглашение (proclamation) о них при посредстве печатных листков, распространяемых не только в городах, но и в селах.

По Смоленской губернии среди крестьян ходила следующая прокламация:

«Смоленские обыватели! Французское войско и гражданское правление употребляет все способы, дабы предоставить вам спокойствие, защиту и покровительство. Приходите и приезжайте в г. Смоленск, где открывается новое присутствие под названием „муниципалитет“, т. е. гражданский правительственный совет. Здесь будут разбираться всякие дела с участием вас, русских граждан.

Около дорог, по которым проходят войска, одни поля и сенокосы разорены, но другие остались в целости; между тем владельцы их скрылись, и французское правление не знает, как с этими землями быть. Поэтому, господа помещики и прочие землевладельцы, явитесь и имейте доверие к нашему правлению. Вы будете спокойны, в чем уверить вас в здешней губернии французский император и восстановит в прежний порядок. Вы, крестьяне, снятый ныне с полей озимый хлеб и прочие сельские продукты, за оставлением себе на обсеменение и продовольствие, привозите их, как и прежде, для продажи в г. Смоленск, где в течение короткого времени, вследствие множества французского народа, получите весьма изрядные выгоды и скоро забудете прошедшую потерю. Если же вы желаете какой-либо защиты, то объявите об этом, и вас император французский примет под свое покровительство.

Крестьяне, будьте покойны, занимайтесь без всякого страха вашими работами: французские войска вам уже не будут больше мешать, они уже удаляются отсюда. Что же касается войск, которые имеют намерение проходить здесь в будущем времени, то им даны строжайшие предписания, чтобы вам обид и притеснений никаких не учиняли. Французское правительство ожидает от вас привоза в город по-прежнему хлеба и прочих жизненных продуктов, за которые вы будете получать выгодную плату и большие деньги от самого французского императора; он в настоящее время пребывает в ожидании от вас повиновения и покорности»[90].

Компетенция муниципалитетов выясняется не столько из общих руководств, которые давались муниципалам при вступлении их в должность[91], сколько из текущих разъяснений и предписаний интендантов, адресованных муниципалитетам, и из протоколов заседаний последних, и это тем более, что функции муниципалитетов росли и развивались по мере предъявляемых им ходом событий требований; эти предписания, разъяснения и протоколы рисуют нам период формирования муниципалитетов. Так, в протоколе виленского муниципалитета от 17 сент. 1812 г. мы читаем: «Муниципалитет, не получая до сего времени от комиссии Временного Правительства Вел. Кн. Лит. указания, какого рода тяжбы могут разбираться муниципалитетами, постановил просить судебный комитет временного правительства об ускорении присылки названного распоряжения»[92].

Впрочем, в самый момент учреждения муниципалитетов, как можно судить из приведенных прокламаций, французы ожидали от муниципалитетов двух услуг: во-первых, содействия интендантским целям и, во-вторых, введения нормального течения жизни среди обывателей. Второе требование, конечно, было средством осуществления первого, которое доминировало над всеми остальными. Да иначе и быть не могло при условиях военного времени: ведь в военное время и национальное правительство подчиняет «местные пользы и нужды» самоуправлений требованиям военного характера. На вопрос, сделанный маршалу Даву в Могилеве членами новоучрежденного правления, в чем должна заключаться их должность, какое установить судопроизводство, какими законами руководствоваться, он отвечал: «Господа! Наполеон требует от вас трех вещей: хлеба, хлеба и хлеба…»[93] Сам Наполеон по этому поводу писал в Москве маршалу Мортье: «Необходимо, чтобы русское городское управление образовало общество из русских и отрядами посылало их по деревням забирать продовольствие, уплачивая за него деньги… При городском управлении устроить склад, из которого это продовольствие и будет выдаваемо»…[94] Самое назначение интендантов в качестве ближайших начальников муниципалитетов говорит за преобладание интендантских целей в учреждении муниципалитетов. Продовольственный вопрос составляет лейт-мотив переписки интендантов с муниципалитетами и протоколов заседания последних.

Так, виленский муниципалитет доносит по начальству, что «еврейским кагалом доставлено, согласно предписанию, триста штук волов»; предписывает тому же кагалу, «дабы 125 штук волов непременно были бы доставлены сего числа»; Временное Правительство предписывает «администрации виленского департамента немедленно снестись с муниципалитетом города Вильны, дабы часть (нужных) лошадей была поставлена городом, а часть — уездами»[95].

Смоленский муниципалитет получил от своего интенданта следующее предписание от 20 октября. Артикул 1-й: «Доставить со всей Смоленской губернии: хлеба 5.681 четв. 6 пуд. 21 фунт; быков 700; овса 565 четв. 11 пуд.; сена 3.030 пуд. 12 фунт. и столько же соломы». Артикул 2: «Сей запас должен быть доставлен в магазины, т. е. хлеб и фураж, к 1 числу декабря сего (1812) года и притом 2/3 означенного количества вдруг (так перевели в муниципалитете слово aussitot), по получении сего определения; скот же к 1 марта будущего 1813 г., а одну треть тотчас, по получении сего определения». Артикул 3: «Сумма сих запасов будет зачтена вместо обыкновенных земских подушных налогов; когда же которая-нибудь округа не выставит означенного количества запаса, то оная принуждена будет заплатить деньгами; напротив, выставившая больше за излишнее против положенного получит деньги». За невыполнение этих требований виновным грозили военною экзекуцией[96]. Исполнителями этих приказов на местах были «уездные комиссары», по крайней мере, в Смоленской губ.[97]

Московский муниципалитет содействовал интендантству в этом отношении тем, что командировал своих членов сопутствовать «конвою, который французы отправляли для закупки хлеба, или фуражировки, по селениям около Москвы»[98]. Трудно учесть результаты этого рода деятельности муниципалитетов, по-видимому, по принуждению исполнявших ее. Не лишены интереса в этом отношении следующие заметки дневника Н. А. Мурзакевича. «Сентябрь, 10 число… Булка смешанного с отрубями хлеба в 15 фунтов стоила от 2 руб. 50 коп. до 4. Могилевские жиды перевозили провизию, а крестьяне, понуждаемые комиссарами — под страхом взыскания. Продавали хлеб за 5 коп. фунт; фунт говядины до 12 коп.; чарку водки небольшую 25 коп. Такая дешевизна была недолго… Октябрь, 19. Военный смоленский губернатор Жомини вознамерился занять собор под хлебный магазин в 30.000 кулей; требовал ключи чрез муниципалитет»[99]. Что касается Москвы, то известно, что, при выступлении неприятеля из столицы, было уничтожено несколько магазинов, и, несмотря на то, русские, по обратном занятии Москвы, нашли несколько лабазов с хлебом[100]. Кроме того, по сообщению Богдановича, обратное движение французской армии затруднялось большими стадами рогатого скота[101].

Свящ. Н. А. Мурзакевич

Учесть роль «невольных муниципалов» в провиантмейстерской деятельности, по неимению данных, к сожалению, невозможно. Более определенна в этом отношении деятельность муниципалитетов по квартирмейстерской части. В протоколах виленского муниципалитета мы, между прочим, находим такое постановление: «Муниципалитет поручает отделу по расквартированию поспешить с переписью домов, расположенных в городе, и пригласить для помощи в этом деле некоторых лиц из числа обывателей»[102]. В первом же заседании смоленского муниципалитета (27 августа 1812 г.) было решено письменно просить губернатора о присылке «офицера его штаба» для исчисления, совместно с муниципалитетом, годных для жилья домов в городе и для собрания сведений о живущих в них лицах, а также просить еще губернатора, чтобы он выдал чрез плац-коменданта билеты на жительство в домах и проверил, имеют ли право на такое жительство живущие в них лица[103]. Впоследствии один из смоленских муниципалов докладывал следственной комиссии о своей квартирмейстерской деятельности: «Должность моя состояла только в том, что показывал квартиры, по присылаемым от коменданта цидулькам, из коих одну, состоявшуюся на собственный мой дом, для усмотрения при сем представляю»[104].

На обязанности муниципалитетов лежало доставлять все необходимое для госпиталей и отчасти заведывать ими. В этом отношении особенно выдвинулись своей деятельностью муниципалитеты Вел. Княжества Литовского. Администрация минского департамента свидетельствовала, что в Минске «находятся несколько военных лазаретов; все они устроены самым тщательным образом. Кровати, матрацы и одеяла… чисты и красивы.

Все соперничают друг перед другом в доставлении всего необходимого своим избавителям»[105]. И действительно, протоколы виленского и минского муниципалитетов зарегистрировали множество случаев добровольного пожертвования корпии, белья, подушек и др. принадлежностей лазарета[106].

По-видимому, госпитальная деятельность муниципалитетов Смоленска и Москвы не встречала такой энергичной поддержки у общества. Так, смоленский муниципалитет постановил «женщин, ничем не занятых», определить «за плату» для мытья белья и приготовления корпии для раненых[107]. Среди членов московского муниципалитета известны два, которые «имели надзор за госпиталями (из них один купец, а другой — старший штаб-лекарь в штате московской управы благочиния)».

Если в содействии интендантским целям французов русские муниципалитеты действовали более или менее вяло, то в их деятельности по благоустройству и защите местного населения заметно больше инициативы и энергии, особенно когда приходилось защищать обывателей от чрезмерных требований военной власти и злоупотреблений насильников. По-видимому, муниципалитетам было предоставлено право ходатайствовать пред военной властью об отмене действий и распоряжений последней, если они причиняли ущерб населению. По крайней мере, Вилльлебланш требовал от смоленского муниципалитета, чтобы во всех случаях, когда то или другое его приказание окажется неудобным к исполнению, мэр обращался бы непосредственно к интенданту: при этом предписывалось исполнять только такие приказания, которые подписаны интендантом или его секретарем[108].

Виленский муниципалитет обращался много раз с энергичным протестом против нарушения прав местного населения. По поводу приказания губернатора Жомини весь лес с реки Вилии употреблять только на военные нужды, муниципалитет доносил временному правительству, что «это постановление исполнено, но что муниципалитет считает долгом довести до сведения временного правительства, что сами обыватели нуждаются в топливе. Лесов около Вильны нет; каким же образом могут жители г. Вильны исполнять повинность (печь хлеб и гнать пиво и водку для армии) и удовлетворить собственные нужды без дров? Обыватели приходят толпами жаловаться». Муниципалитет запрашивает, «не найдет ли временное правительство возможным постановить, дабы военные и обывательские нужды были тождественными и вышеуказанный лес был бы разделен согласно надобностям»[109]. На требование правительства собрать рекрутов с г. Вильны, муниципалитет последней заявил, что «среди населения совсем нет молодых людей и набрать рекрутов является невозможным». Муниципалитет, рекомендует вместо набора обратиться к добровольцам[110]. Характерно и следующее «представление» муниципалитета административной комиссии:

«Военные караулы… задерживают въезжающие в город подводы с продуктами, требуя предъявления билета, выданного плац-комендантом и вымогая взятки, что пугает обывателей и уменьшает подвоз. В виду изложенного, муниципалитет просит о расследовании сего дела»[111].

Смоленские муниципальные власти также печаловались пред интендантом за население, и даже уездное: «Нет возможности более сносить таких жестокостей и грабежей (со стороны солдат, расквартированных по уездам), — писал один из русских комиссаров губернатору. — Если далее хотя малое время все оное от них происходить будет, то данных комиссарам повелений (о сборе провианта) ни под каким видом выполнить будет неможно, ибо жители, не имея чем себя содержать и пропитать, оставя свои домы, разбредутся. Пожалуйста, поскорее запретите им те буйства, насилия и грабежи чинить, и снабдите меня на все оное вашею милостивою резолюцией»[112].

Впрочем, членам муниципального правительства, по-видимому, была предоставлена власть арестовывать нарушителей тишины, порядка и постановлений и отправлять их к интенданту или в муниципалитет. Вышеупомянутый смоленский комиссар жалуется на французские отряды, что они отбирают и отпускают на свободу тех грабителей, которых он арестовывал и отправлял в Смоленск[113].

Над местными жителями муниципалитетам, по-видимому, в некоторых случаях было предоставлено право суда. Вилльлебланш писал смоленским муниципалам: «В качестве членов муниципального совета, вы пользуетесь полной юрисдикцией над жителями; поэтому вам следует сделать г.г. Рейнеку, Раховскому и Шевичу выговор за их леность и предостеречь их о возможности строгих мер по отношению к ним»[114]. В среде членов московского муниципалитета были лица, специальной обязанностью которых было «заботиться о тишине, порядке и правосудии». Яркий свет на отношение муниципалитета к местному суду проливает «объявление муниципального совета г. Вильны о выборе участковых судей». Согласно этому объявлению, выбранные муниципалитетом мировые судьи «все отчеты о решенных делах имеют присылать еженедельно муниципалитету, как представителю правительства в данном городе, наблюдающему, чтобы не было несправедливости, и имеющему право не только уволить подобного судью за несправедливости, но и предать его городскому суду за преступное неисполнение обязанностей». Суду этому подведомственны были следующие дела: 1) о неплатежах за забранные съестные припасы и аптекарские товары; 2) тяжбы между ремесленниками и слугами с нанявшими их лицами и взыскание убытков, причиненных обеим сторонам; 3) тяжбы по найму домов и квартир; 4) дела о нарушениях тишины и спокойствия и о неисполнении распоряжений полиции. Суды эти, не добившись примирения сторон, могут налагать за проступки пени не свыше 50 злотых в пользу одной из тяжущихся сторон или в городскую кассу; арестом или тюрьмой не свыше трех дней.

Постановления названных судов приводятся в исполнение полицией, за исключением ареста и тюрьмы, для чего требуется подтверждение муниципалитета в том случае, если сторона апеллирует к нему о таком подтверждении[115].

Было ли так ясно регламентировано отношение муниципалитетов к суду собственно в русских городах — нам неизвестно; хотя вышеприведенные данные указывают на несомненно предоставленную им юрисдикцию; весь вопрос, следовательно, в фактическом применении ее русскими муниципалитетами.

Проступки, выходившие за пределы подсудности муниципальных судов, в Литве передавались суду войтов и городскому суду; насилия, мародерства и вообще тяжкие проступки разбирались военным судом, решения которого приводились в исполнение в 24 часа[116].

К числу обязанностей муниципалитетов по водворению «благоденствия среди обывателей» относится забота о бедных, призреваемых и об их пропитании. Любопытно отметить, что «отделение (bureaux) попечения о бедных» при московском муниципалитете было самым многочисленным: оно состояло из 7 человек. Насколько их деятельность содействовала «благоденствию» опекаемых, для суждения об этом, к сожалению, мы не имеем данных.

Гораздо заметнее деятельность муниципалитетов по восстановлению церковного порядка в городах. На обязанности трех московских муниципалов лежало смотреть за порядками богослужения в храмах. Члены эти распоряжались очисткой храмов от навоза, трупов и сора и восстановлением богослужения в Москве[117].

Могилевский муниципалитет предписал архиепископу Варлааму совершить торжественное богослужение в день именин Наполеона, и возглашением имени последнего вместо имени русского императора и торжественно присягнуть Наполеону, что и было исполнено[118].

В тот же день виленский муниципалитет in corpore присутствовал при богослужении, и мэр его произнес торжественную речь[119].

Могилевский муниципалитет требовал от духовенства «понедельных ведомостей: о родившихся, браком сочетавшихся и умерших»[120].

От витебского и могилевского муниципалитета было объявлено, чтобы в городе «от захождения до совершенного восхождения солнца в церквах в колокола не звонили, да и днем к обедне и вечерне звонили бы тихо и непродолжительно»[121].

Маршал Даву в Чудовом монастыре (Верещагина)

Для полноты перечисления функций муниципальной деятельности нам остается указать, что на обязанности его отдельных членов лежало заботиться об очистке улиц и мостовых от мертвых тел и нечистот[122]; других членов муниципалитета мы застаем при исполнении смертной казни; причем муниципалы принимают от осужденного его последнее завещание и распоряжаются выкопать могилу[123]; наконец, муниципалитеты объявляют о распродаже с аукциона имущества неисправных плательщиков налогов и посылают своих членов для осмотра и описи этого имущества[124].

Бар. Г. Жомини (Минере)

Так обширна и разностороння была деятельность муниципалитетов, функционировавших у нас, на Руси, каких-либо 2–3 месяца при бурях и грозе военной непогоды. У нас нет данных, по которым бы можно было учесть реальные результаты этой деятельности как для французов, так и для местных жителей. Слишком капиллярным явлением были муниципалитеты на фоне разыгрывавшихся стихийных событий того времени, чтобы оказывать заметное влияние на них и отразиться в памятниках; к тому же, боязнь наказания за свое участие «во французском управлении» заставила членов муниципалитетов, по возможности, уничтожить следы своей деятельности, и нам, волей-неволей, приходится судить о ней из общих описаний и соображений. Оставшийся в Москве Шмидт, майор генерального штаба французской армии, на вопрос гр. Ростопчина, «оказало ли некоторую пользу временное правление, учрежденное французами в Москве?» — ответил: «Временное правление, учрежденное французами в Москве, не принесло большой пользы французской армии; разве только тем, что некоторые из его членов… указали некоторые места, где были скрыты драгоценные вещи, и оказали содействие при обольщении нескольких крестьян»[125]. Выше мы видели, что польза эта указанным содействием не ограничилась, особенно, если принять во внимание деятельность всех муниципалитетов, от Вильны до Москвы. Главное же значение муниципалитетов было в том, что они посильными заботами о «благоденствии» оставшихся обывателей содействовали облегчению страданий последних, водворению относительного порядка и были человечным мостом между незнавшими страны завоевателями и покинутым на их произвол населением, не успевшим уйти с пути неприятеля.

В этом отношении не безынтересно для нас воспоминание одного современника, который, даже преломляя события сквозь призму зоологического национализма, не смог затемнить существенного в деятельности местного муниципалитета в пользу местного населения. Житель г. Чаус (Могилевской губ.), говоря о расположении французских войск в Могилевской губернии, замечает: «Не могу сказать, чтобы эти отряды занимались грабежами и насилиями; этому обязаны мы были… временному тогдашнему военно-польскому „ржонду“, который составлен был из ксендзов, знатнейших помещиков и чиновников римско-католического исповедания; вернее же сказать — боязни самого ржонда потерпеть нападение от своих крестьян православного исповедания, которые в военное время могли (?) восстать против своих неправославных помещиков и ксендзов. Самый ржонд, чтобы предотвратить это, исходатайствовал у начальства французской армии охранительные по городам и даже местечкам Могилевской губ. военные команды, под названием „Ochrana“, дабы держать в страхе все православное народонаселение. Следовательно, ржонд этот внушал командам удерживаться от грабежа и насилия, чтобы не возбудить общего восстания православных на всех помещиков римско-католического исповедания и ксендзов»[126]. В этом случае мемуарист приписывает свою личную безопасность и сохранность имущества козням поляков и ксендзов так же великодушно и с благодарностью, как один московский домовладелец, обязанный спасением своего роскошного дома московскому муниципалу, счел своим патриотическим долгом донести на этого муниципала Ростопчину, как на пособника французов в расхищении его имущества[127].

Но налетом подобного патриотизма и национализма факт незатушеван: «злокозненный» католический «ржонд» в Чаусах, «предатель-муниципал» в Москве содействовали спасению жизни и имущества своих обвинителей так же, как подобные им «муниципалы поневоле» делали это во многих других городах и весях покинутой без предупреждения России.

Да, муниципалитеты делали скромно большое дело, и их можно упрекнуть разве в том, что они не могли принести большей пользы своим соотечественникам, чем они ее принесли; но в этом помешал им целый ряд независящих обстоятельств, сковывавших их по рукам и ногам.

Прежде всего нужно принять во внимание, что служба в муниципалитетах для многих из муниципалов была «подневольною»: принималась под страхом смерти и страданий семьи и рассматривалась, как служение врагу, которое безнаказанным не обойдется. Отсюда манкировка обязанностями, непосещение заседаний и уклонение от подписывания протоколов заседания и т. п. Вот как описывает свои переживания один из таких «подневольных муниципалов»: «Лессепс объявил мне, что я избран в муниципалитет и занял бы свое место. Я, выслушавши приказание, просил его об увольнении, представя ему, что имею престарелых родителей, жену и осмерых детей малолетних, и что дом наш частию выгорел и весь разграблен». Лессепс отказал. «Я стал усиливаться просьбою: он, долго слушав и осердясь, сказал: „Что ж вы много разговариваете? Разве хотите, чтоб я об вас, как об упрямце, донес моему императору, который в пример другим прикажет вас расстрелять?..“»

Это не единичное свидетельство трагических переживаний муниципалов поневоле[128].

Интендантам приходилось принимать энергичные меры воздействия для оживления деятельности русских муниципалов. «Я просил вас, г. мэр, — писал смоленский интендант в одной из своих бумаг, — продолжать заседания до 2 часов. Я посылал в муниципалитет в 1 час, а там не было даже приказного». В другой бумаге он пишет: «Г. мэр! Требуя от вас почтарей для организуемой мною теперь почты, я желал, чтобы они присланы были тотчас же; но вам всегда надо писать о самом простом деле по три раза. Прошу вас озаботиться этим немедленно и предупреждаю, что не приму никаких оправданий». Через 4 дня после этого интендант обращается уже ко всему муниципалитету с таким строгим посланием: «Я с сожалением вынужден известить вас, что не могу быть доволен вашей беспечностью в службе вашему отечеству. Сегодня, в 9½ часов, в муниципалитете не было ни мэра, ни одного из членов. Работающих нет никого, кроме гг. Рутковского и Ефремова. Предупреждаю вас, что — как ни прискорбно будет для меня — я буду вынужден прибегнуть к мерам строгости, если это будет так продолжаться»[129]. Впрочем, не одними угрозами, а и милостивыми подарками от имени Наполеона пытался Вилльлебланш поощрять своих вялых муниципалов. Так, им выдано было мэру и его товарищу по 200 франков; «генерал-секретарю» Ефремову «за особые услуги по управлению» 224 франка, а остальным разно — от 75 до 15 франков[130].

Помимо страха за будущее, деятельности русских муниципалов, особенно на пользу обывателей, препятствовала разнузданность военщины, особенно ко второй половине кампании, и лишения, которые заставляли разноплеменных солдат не дожидаться распоряжений интенданта, а грубо требовать от муниципалов и обывателей себе необходимого. Н. Великанов писал: «По прошествии двух недель (его пребывания в смоленском муниципалитете), по причине беспрестанных на меня нападений, брани и намерения от приходящих французских офицеров бить меня сделался я болен и пробыл в болезни, страхе и трепете, ожидая себе, жене и сыну смерти, более недели, после чего, несколько оздоровевши, вновь сходил раза два в муниципалитет, но ничем уже, по слабости здоровья, не занимался»[131].

Один из муниципальных комиссаров доносил смоленскому военному губернатору Барбанегре: «Разных наций военные люди, а особливо прусской армии конные солдаты с их офицерами… делают чрезвычайные грабежи и, забирая хлеб, скот, лошадей, все увозят с собой, и жителей бьют до полусмерти и по ним стреляют, невзирая ни на какие воинские залоги и охранные команды, от которых хотя и объявляются им данные от французского правительства письменные о том запрещения, но оными пренебрегают; и арестованных и отправленных в Смоленск отпускают на свободу»[132]. Да и военные губернские власти не всегда обладали достаточным в их положении тактом.

Все это, конечно, были обстоятельства, которые мешали нормальному развитию деятельности насажденных у нас французами муниципалитетов, и все это должно быть учтено при оценке их деятельности и трудоспособности.

Прокламация французских властей для жителей Москвы и Московской провинции от 1 окт. 1812 г.

* * *

Опасения муниципалов, что их служба будет признана за измену отечеству, сбылись. Вслед за удалением французов были назначены две следственные комиссии «по делу о чиновниках и разного звания людях, бывших при неприятеле в разных должностях», — одна в Москве (указом Сенату от 9 ноября 1812 г.) в составе Ростопчина и сенаторов Модераха и Болотникова; другая в Смоленске (указом от 6 февраля 1813 г.). Комиссии действовали энергично и «без послабления»: особенно отличились своей неразборчивостью духовные следователи[133] и пресловутый граф Ростопчин, который еще до окончания следствия заявил, что в числе привлеченных к следствию, по его мнению, «невинных нет, а есть более или менее виноватые»…[134] Следственные материалы комиссий были переданы в сенат, который «несколько раз требовал дополнительных сведений о подсудимых»; нашел возможным освободить некоторых из них от содержания в тюрьме и отдать их до окончания дела на поруки (29 января 1814 г.); и, наконец, 8 июля 1815 г. препроводил в московское губернское правление указ, заключавший суждение о степени виновности каждого из подсудимых и постановление над ними приговора.

«Вины, — говорил сенатский указ, — большею частью состоят в одной только слабости духа, не позволившей им упорствовать с твердостью против угроз и насилий бесчеловечного врага, коего власти покорены были они „неволею и правом сильного“».

Однако были и такие, «коих предосудительные поступки и подозрительные действия, в исполнении возложенных на них от неприятеля должностей и разных поручений, обнаруживают в них людей сомнительной нравственности и правил, противных как святости присяги верноподданного, так и обязанностям доброго гражданина». К числу таких отнесено было из московских муниципалов 22 человека, и им положены разные наказания (самое строгое — к лишению чинов, дворянства и ссылке в Сибирь на житье).

Третью категорию в сенатском указе составляют лица, не занимавшие никаких должностей и привлеченные к следствию по одному подозрению; таких 21. Некоторые из них числились в должностях только на бумаге, а на деле не принимали никакого участия в правлении. Манифестом от 30 августа 1814 г., между прочим, объявлялась амнистия для осужденных по этому делу.

Для многих «милость» эта была запоздавшей. Не говоря уже о том, что обвиняемые, между которыми были совсем невиновные, в течение двух лет претерпели всякие лишения, тюрьму и страх за будущее[135]; некоторые умерли во время следствия[136]. Смоленский мэр (тит. сов. В. М. Ярославцев) лишил себя жизни.

В. Уланов

Пожар Москвы (Нюренбергская гравюра)

III. Пожар Москвы И. М. Катаева

а основании свидетельств очевидцев, русских и иностранных, мы можем довольно отчетливо представить себе поразительную картину пожара и отметить его топографию, т. е. те пункты, которые подверглись опустошению.

Все современники согласно свидетельствуют, что пожар начался в первый же день вступления французов в Москву, 2 сентября, в понедельник к вечеру[137].

Действительно, часов в 8–9 вечера пожар вспыхнул в нескольких пунктах: на Солянке — около Воспитательного Дома, в Китай-Городе — в скобяных и москотильных рядах и около нового Гостиного двора[138], затем — за Яузским мостом, по направлению к Швивой горке. Зловещее зарево пожара, охватившего Москву, было хорошо видно нашей отступившей армии. Наши войска, к вечеру 2 сентября, сделав переход в 15 верст до деревни Панки, «увидели в городе пожар: это было только начало, — говорит очевидец. — В продолжение ночи пожар усилился, и поутру 3 сентября уже большая часть горизонта над городом обозначилась пламенем. Огненные волны восходили до небес, а черный густой дым, клубясь по небосклону, расстилался до нас. Тогда все мы невольно содрогались от удивления и ужаса… Место удивления заступило негодование. — Вот тебе и златоверхая Москва! Красуйся, матушка, русская столица! говорили солдаты»[139].

Тутолмину с подчиненными удалось кое-как потушить пожар около Воспитательного Дома; но в других местах пожары разгорались все более и более. В особенности страшную картину представляло пожарище Гостиного двора на Красной площади во вторник 3 сентября, около полудня; в это время Наполеон со свитой проехал из Дорогомилова, где он ночевал, в Кремль, а вслед за тем его войска начали занимать предназначенные им части Москвы[140]. На московских улицах наблюдались тишина и безмолвие. Только, по мере приближения к Кремлю, стали встречаться жители и толпы французских солдат, открыто обменивавшихся и торговавших награбленной добычей. Толпы увеличивались еще более на Красной площади, у большого Гостиного двора, уже пылавшего со всех сторон. «Громадное здание, — говорит один из очевидцев, — походило на исполинскую печь, из которой вырывались густые клубы дыма и языки пламени. Возможно было ходить лишь по наружной галерее, где находилось множество лавок. Тысячи солдат и каких-то оборванцев грабили лавки. Одни тащили на плечах тюки сукон и различных материй, другие катили перед собою бочки с вином и маслом, третьи таскали головы сахару и других продуктов… При этом страшном грабеже не было слышно криков; грабители работали молча, сосредоточенно. Слышался только треск пламени, стук разбиваемых у лавок дверей, грохот от падающих сводов. Пламя пожирало беспощадно сокровища Европы и Азии, накопленные здесь. Из погребов, набитых сахаром, маслом, смолистыми и спиртовыми товарами, вырывались густые клубы дыма и потоки пламени»[141].

Яузский пожар тоже разгорался сильнее и охватил деревянные здания на Швивой горке и около церкви архидиакона Стефана. Этот пожар угрожал роскошному дому заводчика Баташова, где только что накануне расположился неаполитанский король со своей свитой. По распоряжению Мюрата, не желавшего покидать удобной квартиры, французские войска приняли меры к тушению пожара. Им усердно помогала дворня Баташова во главе с приказчиком Соковым, защищая дом своего господина, хозяйское добро и свое имущество. Баташовский дом в этот день удалось отстоять, но деревянные домики, тянувшиеся вниз до Яузы, сгорели дотла[142]. Тогда же — 3-го числа, сильный пожар свирепствовал на Покровке, опустошал Немецкую слободу и местность около церкви Ильи пророка. В тот день, утром, казаки, внезапно появившись у Москворецкого моста, подожгли его в виду неприятеля. Вслед за тем запылали на берегу р. Москвы казенные хлебные магазины и с оглушительным треском взлетел на воздух находившийся там же склад артиллерийских снарядов. Вблизи Москворецкого моста загорелись Балчуг, а по другую сторону (в Китай-Городе) — Зарядье, и все шире и шире пламя захватывало Гостиный двор.

Так как пожар угрожал Кремлю, где расположился Наполеон и где были сосредоточены артиллерийские снаряды, то Наполеон приказал маршалу Мортье, назначенному московским генерал-губернатором, во что бы то ни стало прекратить огонь. Французские солдаты напрягали все усилия, чтобы исполнить приказ императора. Но это было не легко, так как огонь находил обильную пищу в горючих веществах, хранившихся в подвалах и лавках москотильного, свечного и масляного рядов, а с другой стороны — пожарных инструментов не было под рукой: они были вывезены по распоряжению Ростопчина. Тем не менее, к вечеру французам удалось, если не совсем потушить огонь на Красной площади, то значительно ослабить его силу и отстоять Кремль от угрожавшей ему опасности. Наполеон мог спокойно спать в кремлевском дворце, в палатах русских царей. Французские генералы и офицеры также надеялись отдохнуть и устроиться с комфортом в русской столице после трудностей долгой утомительной кампании. В тот же день — 3-го, некоторые из них отправились в Каретный ряд, чтобы выбрать себе по вкусу щегольской экипаж из находившегося там громадного готового запаса, причем выбиравший отмечал экипаж своим именем. Но, недолго спустя, загорелся весь Каретный ряд. Французы, занятые тушением пожара в центре, мало обращали внимания на более отдаленые части, где в разных местах, как уже указывалось выше, бушевало пламя.

Наступила ночь с 3 на 4 сентября, «страшная ночь», как называют ее очевидцы. В эту ночь поднялся сильный ветер, который вскоре перешел в настоящую бурю. Порывы ветра разносили огонь по всем частям города; к утру Москва представляла уже огромное бушующее огненное море.

Разные современники в ярких чертах описывают этот день 4 сентября. Шевалье д'Изарн, французский эмигрант, живший несколько лет в Москве и оставшийся в ней при занятии ее Наполеоном, пишет: «В среду, утром, к девяти часам поднялся со страшной силой северный ураган; вот когда начался большой пожар. Из моих окон видно было, как сперва огонь вспыхнул на той стороне реки, гораздо позади Комиссариата[143] и потом начал распространяться мало-помалу по направлению ветра; в один час огонь разнесся в десять различных мест, так что все огромное пространство по ту сторону реки (Замоскворечье), застроенное домами, превратилось в море пламени, волны которого бушевали в воздухе, разнося повсюду опустошение и ужас. В то же время пожар снова вспыхнул в городе (Китай-Городе) еще с большею силою, чем в первые дни. Особенно там, где были лавки, огонь нашел себе обильную пищу в товарах, которые были заперты там. Это обстоятельство, а также сильная буря, теснота места и множество горевших пунктов города делали всякое противодействие огню невозможным, так что несчастные хозяева спешили только захватить с собою самые ценные вещи и бежать. Вот когда начался грабеж, и все, что уцелело от пламени, попадало в руки солдат. Пока пожар превращал в пепел город, остальные части Москвы также пылали: Пречистенка, Арбат, затем — по направлению вала (Садовая) через Красные ворота и Воронцово поле до самой Яузы, по ту сторону Яузы и Яузке — все было в пламени. Вся полоса воздуха над городом превратилась в огненную массу, которая изрыгала горящие головешки; а вследствие расширения воздуха от теплоты буря еще более усиливалась; никогда небо в своем гневе не являло людям зрелища ужаснее этого!»[144].

4 сентября опасность снова стала угрожать Воспитательному Дому на Солянке. В этот день, говорит Тутолмин в своем донесении императрице[145], «был самый жесточайший пожар; весь город был объят пламенем, горели храмы Божии, превращались в пепел великолепные здания и домы; отцы и матери кидались в пламя, чтобы спасти погибающих детей, и делались жертвою их нежности. Жалостные вопли их заглушались только шумом ужаснейшего ветра и обрушением стен. Все было жертвою огня. Мосты и суда на реке были в огне и сгорели до самой воды. Воспитательный Дом… со всех сторон был окружен пламенем. Все окрестные строения пожираемы были ужасным пожаром; пламя разливалось реками повсюду… и ночь не различалась светом со днем. В Воспитательном Доме воспитанники с вениками и шайками расставлены были по дворам, куда, как дождь, сыпались искры, которые они гасили. Неоднократно загорались в доме рамы оконничные и косяки; главный надзиратель с подчиненными гасил, раскидывая соседние заборы и строения, загашая водою загоравшиеся места, и таким образом спас дом с воспитанниками и пришельцами. Только что один деревянный дом и аптека сгорели».

Зарево Замоскворечья (Верещагина)

Вновь усилилась опасность пожара и для Кремля. Утром этого дня Наполеон проснулся в хорошем расположении духа, почувствовав облегчение от простуды, беспокоившей его со времени Бородинской битвы и не подозревая еще новой опасности. Когда вошел к нему доктор Метивье, то по обыкновению он спросил его: «Что нового?» Когда доктор сообщил ему, что повсюду вокруг Кремля распространились пожары, император равнодушно отвечал: «Это неосторожность солдат; они, вероятно, разложили огни для приготовления пищи слишком близко к деревянным домам». Но вдруг взгляд его остановился, улыбка исчезла с уст, выражение лица его сделалось ужасным. Он вскочил с постели; не произнося ни слова, быстро оделся, причем так сильно толкнул ногой мамелюка, подавшего ему сапог левой ноги на правую, что тот упал навзничь, и затем вышел в соседнюю комнату. Очевидно, в эту минуту мысль об опасности пожара Москвы со всеми истекавшими отсюда последствиями с отчетливой ясностью промелькнула в мозгу Наполеона. Он подошел к окну. Страшная картина представилась взорам императора.

Пожар Москвы во время нашествия французов 2 сент. 1812 г. (Нем. лубочная грав.)

Перед окнами дворца, как на ладони, расстилалось Замоскворечье, все объятое пламенем; лишь кое-где можно было различить незагоревшиеся еще кровли зданий и колокольни. Волны дыма и пламени, казалось, переносились через реку и подступали к Кремлю. Наполеон обратился в другую сторону, но и там ожидала его такая же ужасная картина. Гостиный двор снова весь был объят пламенем. Горели Ильинка и Никольская; видны были пожары со всех сторон, на Тверской, на Арбате, на Остоженке, у Каменного моста. Резкие порывы северо-восточного ветра, часто менявшего направление, несколько раз обращали огонь к Кремлю. Осыпаемый огненными искрами, Кремль освещался иногда таким светом, что, казалось, будто в его стенах уже начинался пожар; а между тем туда ввезены были подвижной пороховой магазин и все боевые снаряды молодой гвардии; фуры с боевыми снарядами стояли против окон дворца, в котором ночевал император Наполеон[146].

Сильное волнение овладело императором при виде этого зрелища. Адъютант Наполеона, гр. Сегюр, был свидетелем этих психических переживаний Наполеона. «Первым его движением, — говорит Сегюр, — был гнев: он хотел властвовать даже над стихиями. Но скоро он должен был преклониться и уступить необходимости. Удивленный тем, что, поразив в сердце империю, он встретил не изъявление покорности и страха, а совершенно иное, он почувствовал, что его победили и превзошли в решимости. Это завоевание, для которого он все принес в жертву, исчезало на его глазах в облаках дыма и пламени. Им овладело страшное беспокойство; казалось, его самого пожирал огонь, который нас окружал. Ежеминутно он вставал, ходил и снова садился. Быстрыми шагами он пробегал дворцовые комнаты; его движения, порывистые и грозные, обличали внутреннюю, жестокую тревогу. Он оставляет необходимую работу, принимается за нее снова и снова бросает, чтобы посмотреть в окно на непрекращавшееся распространение пожара. Из его стесненной груди вырываются короткие и резкие восклицания: „Какое ужасное зрелище! Это сами они поджигают; сколько прекрасных зданий; какая необычайная решимость; что за люди: это скифы!“»

Несмотря на значительное пространство, отделявшее кремлевский дворец от пожарищ, оконные стекла во дворце накалились до такой степени, что к ним едва можно было прикасаться. Поставленные на крышах солдаты едва успевали тушить искры и головни, сыпавшиеся со всех сторон на дворец. Тревога внутри Кремля возрастала. Маршал Бертье и другие приближенные Наполеона отдали приказ быть всем наготове к выходу. Но император медлил отдать сигнал к выступлению. Ему, только что заняв дворец русских царей, не хотелось немедленно его оставить, как вдруг раздался крик: «Кремль горит!» Наполеон вышел из дворца на сенатскую площадку, чтобы самому непосредственно убедиться в угрожавшей опасности. Действительно, загорелась Троицкая башня близ самого Арсенала. Усилиями гвардии этот пожар был потушен; но ежеминутно могла возникнуть новая опасность. Тогда Мюрат, Евгений Богарне и другие приближенные лица обратились к Наполеону с настойчивой просьбой немедленно покинуть Кремль. Он, наконец, согласился. Решено было выехать в загородный Петровский дворец.

Пожар Москвы (Немец. грав.)

Но как было выбраться из Кремля? «Мы были окружены, — говорит гр. Сегюр, — целым морем пламени; оно угрожало всем воротам, ведущим из Кремля. Первые попытки выйти из него были неудачны. Наконец найден был под горой выход к Москве-реке. Наполеон вышел через него из Кремля со своей свитой и старой гвардией. Подойдя ближе к пожару, мы не решались войти в эти волны огненного моря. Те, которые успели несколько познакомиться с городом, не узнавали улиц, исчезавших в дыму и развалинах. Однако же надо было решиться на что-нибудь, так как с каждым мгновением пожар усиливался все более и более вокруг нас. Одна узкая извилистая улица казалась более входом, нежели выходом из этого ада. Император пешком, не колеблясь, пошел вперед по этой улице[147]. Он шел среди треска пылающих домов, при грохоте разрушавшихся сводов, среди падавших вокруг него горящих бревен и раскаленных кровельных листов железа. Груды обломков затрудняли его путь. Пламя, высоко поднимавшееся над крышами, силой ветра наклонялось над нашими головами. Мы шли по огненной земле, под огненным небом, между огненных стен. Сильный жар жег наши глаза, но мы не могли закрыть их и должны были пристально смотреть вперед. Удушливый воздух, горячий пепел и вырывавшееся отовсюду пламя спирали наше дыхание, короткое, сухое, стесненное и подавляемое дымом. Мы обжигали руки, стараясь защитить лицо от страшного жара, и сбрасывали с себя искры, осыпавшие и прожигавшие платье. В этом-то ужасном положении, когда все спасение наше зависело, по-видимому, от быстроты, проводник наш сбился с пути и остановился в смущении. Здесь окончилась бы наша жизнь, исполненная треволнений, если бы случайное обстоятельство не вывело императора Наполеона из этого грозного положения». Солдаты из корпусов Даву и Нея, грабившие в этой части города, неожиданно натолкнулись на императора и его свиту. Они вывели его по пожарищам к реке Москве у Дорогомиловского моста. Отсюда Наполеон и его спутники, следуя берегом реки, достигли до села Хорошева, переправились через реку по плавучему мосту и мимо Ваганькова кладбища, пробираясь полями, только уже при наступлении темноты достигли Петровского дворца, измученные и потрясенные страшными впечатлениями этого дня[148].

Пожар бушевал еще 5 сентября. Но, к счастью, к вечеру этого дня погода изменилась: небо покрылось тучами, пошел сильный дождь, ветер начал стихать; вместе с тем начала постепенно ослабевать и сила огня. На другой день, 6-го, дождь продолжал идти еще с большей силой, ветер совсем стих, и пожары почти прекратились, хотя еще в разных местах дымились пожарища, и кое-где вспыхивал огонь. Накаленная почва и мостовые, по которым едва можно было ходить, охладели. Удушливый воздух, наполненный запахом гари, дымом и пеплом, освежился; дышать стало легче, хотя не надолго: дома и улицы повсюду были наполнены разлагавшимися трупами людей и животных, заражавших воздух.

Самые ужасные дни миновали. После пожара Москва представляла печальное зрелище: повсюду — огромным пространства обгорелых пустырей, между которыми едва можно было различить направление прежних улиц. Кое-где виднелись уцелевшие здания; на каждом шагу попадались груды дымившихся развалин, уныло торчали печные трубы, остатки стен и столбов. По улицам трудно было пробираться от разбросанных обломков дерева, железа и пр.; тут же валялась всевозможная мебель и домашняя утварь, выброшенная из домов или оставленная грабителями, которые захватывали все, что попадалось под руки, и затем бросали, завидев более ценную добычу.

По очищении Москвы французами, московский обер-полицмейстер Ивашкин доносил официально гр. Ростопчину о состоянии столицы:

«Соборы, храмы Божии и монастыри, оскверненные неистовствами их (неприятелей), в пяти местах подорванный Кремль, выжженные Грановитая палата и часть дворца, некоторые казенные здания и 6496 обывательских, каменных и деревянных домов[149], множество мертвых трупов людей и лошадей, разбросанных по улицам, все сие вместе составляло ужасную истину варварства извергов сих»[150]. Погорели торговые ряды и лавки (8521) с торговыми складами и товарами, большая часть заводов, фабрик и ремесленных заведений. Сгорели 122 церкви (из 329), остальные пострадали от пожара или были разграблены. Погиб целый ряд культурных и просветительных учреждений, в том числе — университет с пансионом и библиотекой, библиотека гр. Бутурлина, пользовавшаяся большой известностью в Москве (40.000 томов), с крупным собранием живописных картин, театр, дом Благородного собрания, Английский клуб; пострадали архивные хранилища с рукописными памятниками отечественной истории. Помещение архива Вотчинного Департамента уцелело от огня, но, несмотря на хлопоты и ходатайства Бестужева-Рюмина лично перед Наполеоном, французская гвардия, расположившаяся в сенатском здании, натворила немало бед; по свидетельству очевидца, французы «для удобства своего помещения стали хозяйничать по-своему, из архивных книг и вязок устроили постели, столы и стулья, другие, как ненужные, повыкидали из окон, а иные употребляли на топливо для приготовления пищи»[151].

Всех культурных потерь учесть невозможно. Имущественные убытки для казны и московского населения исчисляются сотнями миллионов рублей. В отношении зданий и построек погибли, как видно из вышеуказанного, более, чем ¾ старой Москвы. Из отдельных частей и улиц пострадали следующие.

Москва 12 сентября 1812 г. (Фабер-дю-Фор)

Кремль не был захвачен пожаром, но сильно пострадал от порохового взрыва, которым, по приказанию Наполеона, был ознаменован выход французов из Москвы в ночь на 11 окт. От этого взрыва обгорели дворец и Грановитая палата; сильно пострадал Арсенал и колокольня Ивана Великого: пристройка к высокой башне, где висели колокола, взорвана на воздух; башня, хотя и устояла, но была сильно повреждена, и «Иван Великий стоял, как сирота, лишенный подпор своих». Никольские ворота были повреждены. От Никольских ворот до арсенальных все было завалено обломками. Кремлевская стена пострадала, главным образом, со стороны, обращенной к реке Москве: от Москворецкого моста, вдоль по набережной, стена взорвана в трех местах, железная решетка набережной сбита в реку; угольная башня, обращенная к Каменному мосту, была взорвана совершенно и большей частью обрушилась в реку. Пострадали и Боровицкие ворота. Прочие кремлевские башни и стены уцелели. Уцелели и все кремлевские соборы, несмотря на близость взрыва, от которого пострадал «Иван Великий»; в них от сильного потрясения оказались только выбитыми стекла.

Китай-Город с торговыми рядами и почти всеми зданиями выгорел. Уцелели на Никольской несколько домов, в том числе Синодальная типография. Но находившиеся на Никольской книжные лавки все сгорели. В Белом городе пострадали особенно сильно части к западу и юго-западу от Кремля, начиная с Петровки, Дмитровки и Тверской, далее — Моховая, Никитская, Воздвиженка, Знаменка, Арбат, Пречистенка и Остоженка с переулками. Замоскворечье все выгорело. Выжжена Немецкая слобода и в ней — Слободский (Лефортовский) дворец. Выгорели Басманная, Покровка, Земляной вал и Садовая; здесь уцелели Шереметевская больница, Спасские казармы и Сухарева башня. Огонь сравнительно пощадил улицы от Китай-города по радиусам: Маросейке, Мясницкой, Сретенке, Лубянке и поперечные: Кузнецкий Мост, Чистые пруды и т. д. по бульварам — до Страстного монастыря.

«Москва не представляет уже первобытного своего блеска, — пишет один очевидец, преданный традициям дворянства, приехав в Москву в феврале 1813 г. — Теперь она представляет обширное пожарище, на коем торчат одни печные трубы, кучи камней, развалин и глыб земли, обрушенной взрывами, и сие зрелище приводит каждого в содрогание. Теперь уже не можно сказать сынам сей древней колыбели и гробницы русского дворянства с любезным ее стихотворцем: „Что матушки Москвы и краше и милее“. Теперь всякий скажет: „Что матушки Москвы печальнее, унылее, огорченнее“… Нет экипажей, нет дворянства… В дверях же славного нашего Благородного собрания, первого клуба в России, теперь сделана лавочка, где продаются лапти, кульки, веревки и прочее. Охотный ряд есть базар из возов; на Красной площади по обеим сторонам построены в два ряда деревянные лавочки, наподобие бывших хлебных и табачных. Суконных товаров, также посуды, сахару, чаю и прочего еще мало, но меняльщиков серебра и серебряных денег очень много. Причина сему та, что всякий купец из Серебряного ряда мог в одном мешке унести все с собою… Фабрик целых осталось мало»[152]

Наполеон на пожарище (Фабер-дю-Фор)

Полтора года спустя Ф. Ф. Вигель так описывает свой въезд в Москву в июле 1814 г.: «Около полудня 18 июля увидел я издали Москву… Золотая шапка Ивана Великого горела вся в солнечных лучах, как бы венец сей новой великомученицы… Сама она, в отдалении, по-прежнему казалась громадною, и только проехав Коломенскую заставу, мог я увидеть ужасные следы разрушения. Те части города, через которые я проезжал, кажется, Таганская и Рогожская, совершенно опустошены были огнем. Вымощенная улица имела вид большой дороги; деревянных домов не встречалось, и только кое-где начинали подыматься заборы. Далее стали показываться каменные, двух- и трех- этажные обгорелые дома, сквозные, как решето, без кровель и окон. Только приближаясь к Яузскому мосту и Воспитательному Дому, увидел я, наконец, жилые дома, уцелевшие или вновь отделанные»…

Кремль не был еще вполне приведен в порядок. Следы разрушения видны были и в неотстроенном здании Арсенала, в заваленной мусором и обломками площади соборов; дворца еще не было, и Грановитая палата без него казалась «печально вдовствующей». Соборы были уже очищены и приведены в прежнее состояние. «В следующие дни, — пишет Вигель, — не пощадил я денег на извозчиков, чтобы изъездить Москву по всевозможным направлениям. Я находил целые улицы нетронутые пожаром, точно в том виде, в каком я знал их прежде; в других видел каменные дома, коих владельцы, вероятно, богатые, с большими пожертвованиями начинали их вновь отделывать; в иных местах стук топора возвещал мне подымающееся надворное деревянное строение; но гораздо более показывались мне дворы, совсем поросшие травой. Вообще возбуждающее во мне сожаление встречал я чаще, чем утешительное»[153].

В 1813 г. была учреждена особая Комиссия строений в Москве, и отпущены для нее средства из казны. На Комиссией была возложена задача приведения Москвы в благоустроенный вид. Составлен был новый план города, на основании которого должны вновь быть отстроены пострадавшие казенные здания, стены Кремля и Китай-Города, урегулировано возведение построек на Красной площади и в других местах, вновь распланированы площади и бульвары; частным лицам, потерпевшим от пожара и разорения, выдавалось вспоможение на обстройку в виде беспроцентной ссуды на пять лет. По официальной ведомости 1819 г.[154] видно, что еще сотни домов в различных частях Москвы, даже и таких центральных, как Китай-Город, Охотный ряд, Тверская, Петровка и пр., стояли обгорелые, неотстроенные, без крыш; много еще незастроенных и неогороженных пустырей, без мостовой, без тротуаров. Из казенных зданий, наприм., не был еще вполне отстроен университет: по Никитской улице два университетских флигеля стояли обгорелые и неотстроенные, заборы, мостовые и тротуары — в неисправности, не восстановлен казенный Петровский театр и мн. др.

Однако же положение Москвы в центре России, ее твердо установившееся культурное и промышленно-торговое значение были причиной того, что жизнь снова забила ключом в старой русской столице.

И. Катаев

IV. Пожар Москвы и русское общество

Пожар Москвы (Сведомского)

1. Впечатления от пожара и мнения современников Д. А. Жаринова

тобы понять впечатление, произведенное пожаром Москвы на русское общество, необходимо припомнить, что представляла Москва для России начала XIX в.

Это — экономический и культурный центр. Из отдаленных губерний отправляют сюда на продажу возы хлеба, «в уверенности, — как говорит современник, — что выиграют на его цене». Деньги, вырученные от продажи хлеба, тут же, в Москве, обмениваются на всевозможные продукты обрабатывающей промышленности — русской и иностранной. В 1811 г. в Москве было 167 фабрик, 172 завода и до 216 мелких мануфактурных предприятий. Наряду с этим, по признанию П. Вяземского, Россия училась говорить, читать и писать по-русски по книгам и журналам, издаваемым в Москве. В Петербурге придерживались старого стиля, в Москве народился новый литературный слог талантливых молодых писателей. Образовательные учреждения, публичные лекции, театр, балы в Дворянском собрании и у московских вельмож, — все это поддерживало культурные интересы в массе дворян, съезжавшихся по зимам в Москву из своих имений. У более достаточных были в Москве дома, другие ютились в наемных квартирах. В Москве жили на покое бывалые сановники, покинувшие службу, но не утратившие влияния; это, по выражению Вяземского, «соединение людей более или менее исторических» в значительной степени руководило общественным мнением всей России: «в Петербурге сцена, в Москве зрители; в нем действуют, в ней судят». Мнением Москвы интересуются государи; в случае победы из Петербурга отправляется курьер в Москву с рескриптом генерал-губернатору, заключавшим в себе лестные для Москвы выражения. Для получения сведений о настроении Москвы иностранные послы отправляют в нее особых агентов. Мы видели, как 15 июля пример Москвы подействовал на другие губернии. «Ежели Москва погибнет, все пропало! — пишет М. А. Волкова В. И. Ланской. — Бонапарту это хорошо известно: он никогда не считал равными наши обе столицы. Он знает, что в России огромное значение имеет древний город Москва, а блестящий, нарядный Петербург почти то же, что все другие города в государстве. Это неоспоримая истина».

Пожар в Кремле (Верещагина)

В то время, как С. Н. Глинка еще на собрании 15 июля и даже ранее[155] указывал на печальную возможность сдачи Москвы, для большинства, наоборот, самая мысль об этом казалась дикой. Москва — сердце, святыня России — может ли правительство отдать ее врагам? Но неприятель шел уверенно и быстро. Вопрос о судьбе Москвы сам собой становился источником тяжелых сомнений и тревог. Весть о занятии Смоленска, по выражению Глинки, «огромила Москву… Раздался по улицам и площадям гробовой голос жителей: отворены ворота к Москве!» Кто мог уехать, тот предпочитал пережидать события где-нибудь в более безопасном месте. Современники переживали тяжелое настроение. В городе шел рекрутский набор, сопровождаемый воем и плачем, слышавшимся целое утро, как у самого рекрутского присутствия, так и по всем прилегающим к нему улицам. Общее смятение не мешало некоторым патриотам представлять Москву «венчанною мученицей, с христианским терпением спокойно ожидающею неизбежной казни». «О, как величественна и прекрасна была она тогда в глазах наших, — пишет Вигель, — сия родная Москва, наша древность, наша святыня, колыбель нового могущества нашего! Нет, разве только дети в последние минуты жизни обожаемой матери могут так трепетать, видя приближение конца ее!»

Москва стала жертвой не только оскорбительного для русских завоевания, но и пожара. Гибли народные святыни, казенные и частные здания, роскошные обстановки, библиотеки, плоды долголетней заботливости целого ряда поколений; в лавках и подвалах были брошены товары; убытки потерпели не только местные, но и провинциальные купцы; пожар Москвы оплакивался в Одессе. С приостановкой известий из запятой врагами столицы состояние ее представлялось еще более бедственным, чем было на самом деле. «Москвы нет! — пишет из Нижнего Батюшков. — Потеря невозвратная! Гибель друзей, святыня, мирное убежище наук, — все осквернено шайкой варваров… Сколько зла! Когда будет ему конец? На чем основать надежды? Чем наслаждаться? А жизнь без надежды, без наслаждений — не жизнь, а мученье!»… «Как я ни ободряла себя, как ни старалась сохранить твердость посреди несчастий, ища прибежища в Боге, — пишет Волкова, — но горе взяло верх: узнав о судьбе Москвы, я пролежала три дня в постели, не будучи в состоянии ни о чем думать и ничем заниматься»… Из покинувших Москву более зажиточные легко устроились в разных провинциальных городах; но, несомненно, вопрос о помещении не так просто решался для массы выехавших из столицы и из-под ее окрестностей мелких дворян, у которых, кроме подмосковных, ничего не было. Даже найдя себе приют в каком-нибудь радушном провинциальном семействе, они чувствовали себя бездомными странниками, лишенными родного угла…

Примите нас под свой покров,

О Волжских жители брегов!

Мы все друзья здесь, все родные,

Все дети матушки-Москвы,

так обращаются москвичи к нижегородцам в романсе В. Л. Пушкина, написанном в это время. У слушавших этот романс навертывались слезы, иные не могли удерживать рыданий…

Пожар Кремля (с английск. гравюры)

Но взятие и пожар Москвы, как и вообще Отечественная война, по мнению современников, породили в русском обществе и утешительные явления. Пробудилось общественное самосознание; восстановилось согласие как между разными классами населения, так и между правительством и обществом. «Несчастье велико; потеря стоит дорого; но я все стою твердо в том, что в самом крайнем бедствии доверенность к начальству спасительна», такую благонамеренно-патриотическую мораль выводит из событий один москвич в письме к знакомому. Автор «Сибирских записок», Ипполит Канарский, рассказывает, как при нашествии французов в Сибири опасались прежде всего «изменений в правлении» и возмущения ссыльных; но весть о сдаче Москвы заставила последних плакать, «как о потере своей собственности, и неприметно было духа возмущения ни в одном месте». Вигель свидетельствует о необыкновенном согласии между всеми состояниями, которое стало водворяться с самого начала войны. «Прекратились все ссоры, все неудовольствия, составилось общее братство, молящееся и отважное. Время быстро протекшее! Кто видел это время, тот по гроб его не забудет». Здесь говорится о «времени, быстро протекшем», но А. И. Тургенев в октябре 1812 г. рисует себе и более прочные перспективы. «Сильное сие потрясение России, — читаем мы в письме Тургенева к Вяземскому, — освежит и подкрепит силы наши и принесет нам такую пользу, которой мы при начале войны совсем не ожидали. Напротив, мы страшились последствий от сей войны совершенно противных тем, какие мы теперь видим. Отношения помещиков и крестьян (необходимое условие нашего теперешнего гражданского благоустройства) не только не разорваны, но еще более утвердились… Политическая система наша должна принять после сей войны также постоянный характер, и мы будем осторожнее в перемене оной». Часть мазков в этой грандиозно-трогательной картине всеобщего единения должна быть отнесена, разумеется, не на счет действительных фактов, а на счет патриотического настроения авторов записок[156]; но нельзя не признать, что вражда к французам, особенно обострившаяся со взятием Москвы, в значительной степени стушевала влияние тех элементов оппозиции, которые еще оставались. В 1814 г. в комитете 13 января разбиралось дело подпоручика Калинина, который, служа в петербургском ополчении, во время нашествия французов «сочинил» конституцию; чиновник, ехавший через Рязань, распускает какие-то «непозволительные и непристойные слухи»; любопытен написанный неизвестным автором «Взгляд на нашу теперешнюю беду», где причиной «беды» выставляется прежде всего «моральное развращение» русского народа, а затем и политический грех — занятие престола государем, не знающим ни духовных, ни гражданских законов и «прилепленным к одному только барабанному бою и солдатской амуниции». Но критика эта не вызывает осложнений. В Петербурге А. С. Шишкову приходится выпустить объявление от имени Управы благочиния с воспрещением частным лицам самовольно хватать прохожих, показавшихся подозрительными, так как от такого добровольного содействия полиции попадали на съезжую совершенно неповинные люди. 4 сентября в Ростове приняли за шпионов и чуть не убили офицера и казака за то, что оба они сообщали о сдаче Москвы, а на казаке было французское вооружение. В Твери, при губернаторе Кологривом, не отличавшемся особенными административными способностями, был наряжен целый штат чиновников, выбранных дворянством со специальной целью секретного наблюдения за действиями обычной полиции. В Нижнем Новгороде на патриотическом банкете у губернского предводителя, князя Грузинского, дворянский патриотизм чуть было не стоил жизни Сперанскому, сосланному в это время в Нижний. «Повесить, казнить, сжечь на костре Сперанского!» предлагали дворяне. Местная власть была уже близка к тому, чтобы уступить дворянству, но, к счастью, нашелся незнатный дворянин, отговоривший своих товарищей по сословию от этого суда Линча. Сперанский был отправлен на жительство в Пермь… Ненависть к французам достигала апогея. Между русскими, особенно между дворянами, началось, по словам Вигеля, «нечто страшное, давно небывалое! В них загорелась неутолимая, казалось, жажда мести. Москва перестала для них существовать; оплакав, как следует, родимую, они с некоторой радостью смотрели, как терзают труп ее, мысленно приготовляя ей кровавые поминки»… Начали сознавать, что Москва — западня для Наполеона и чем он в ней дольше останется, тем это выгоднее для русских. Личность Наполеона возбуждала ненависть; «при одном его имени, по выражению Вигеля, и черты лица оставались неподвижны, но чело являло гнев, и уста шептали угрозы». «Я не переживу Москвы, я возвращусь в нее и убью Наполеона, — говорил еще при выезде из Москвы будущий партизан Фигнер своему знакомому П. X. Граббе. — Радуюсь, что тебя встретил, скажи это А. П. Ермолову и что судьбу моего семейства поручаю его предстательству».

Ненависть к Наполеону отвлекла русскую общественную мысль от критики внутреннего строя, но, протягивая руку правительству, общество — в лице представителей самых разнообразных политических течений — требовало одного — продолжения войны во что бы то ни стало. Известие об отдаче Москвы вызвало в Петербурге негодование и удивление[157]. Говорили, что Кутузов обещал скорее лечь костьми, чем допустить неприятеля к Москве. Ростопчин принял все меры к тому, чтобы, заняв столицу, неприятель в ней нашел себе могилу — и вот Наполеон в Кремле! В обществе распространился ропот. По словам графини Эдлинг, «с минуты на минуту ждали волнения раздраженной и тревожной толпы. Дворянство громко винило Александра в государственном бедствии, так что в разговорах редко кто решался его извинять или оправдывать»[158]. Трудно сказать, насколько это действительно было так: но при дворе были, видимо, напуганы и хотели мира[159]. Из Петербурга готовились вывезти на север кадетские корпуса, Смольный институт; намеревались снять с подножия и увезти в Архангельск памятник Петру Великому[160]. Но не потому ли сдача Москвы вызвала такое негодование в Петербурге, что рассматривалась, между прочим, и как первый шаг к позорному миру? Войны Наполеона нередко заканчивались взятием столиц. Опасения мира, распространяющиеся еще с средины августа, особенно ярко выступают в письме Багратиона к Аракчееву — от 15 августа 1812 г.: «Слух носится, — пишет Багратион, — что вы думаете о мире: чтобы помириться — Боже сохрани! после всех пожертвований и после таких сумасбродных отступлений — мириться!.. Вы поставите всю Россию против себя и всякий из нас за стыд поставит носить мундир… Надо драться, пока Россия может и пока люди на ногах: ибо война теперь не обыкновенная, а национальная». По свидетельству императрицы Елизаветы Алексеевны и Штейна, государь не мог бы заключить мир, даже если бы захотел этого[161]. В Подсолнечном начальник тверского ополчения, кн. А. А. Шаховской, сообщил ген. Винцингероде подслушанные им в ямской слободе патриотические толки. «Я только одного желаю, — воскликнул Винцингероде, схватив Шаховского за руку, — чтобы вельможи думали, как эти крестьяне, и сегодня же напишу императору их слова. О! Я уверен, что он никак не помирится с Бонапартом!» Александр остался верен народному настроению. Собственноручным письмом поставив на вид Кутузову всю тяжесть ответственности за потерю столицы, государь в то же время твердо высказался за продолжение войны. В манифесте, написанном по Высочайшему повелению Шишковым, указывалось, что неприятель занял Москву «не от того, чтоб преодолел силы наши или бы ослабил их, но потому, что главнокомандующий сам уступил временной необходимости, дабы затем, с надежнейшими и лучшими способами, превратить кратковременное торжество неприятеля в неизбежную ему гибель». В армии потеря Москвы привела сначала к значительному упадку духа; но за этим упадком как в обществе, так и в армии появились скоро симптомы подъема. О полнейшем отчаянии (morne desespoir) по поводу взятия Москвы пишет жене Д. А. Гурьев; но в то же время, по его словам, «настойчивость одна может вывести нас из унизительного состояния, в какое мы попали, и решимость быть настойчивыми тверда у всех. Немыслимо, чтобы 100.000 человек внутри России могли приводить в трепет 45 миллионов, настроенных патриотически». Кн. А. А. Шаховской, ополченец, описывает Михайловскому-Данилевскому первые впечатления его отряда при сдаче и пожаре Москвы. Из Клина, где остановился отряд, прекрасно было видно зарево: «русские вещие сердца замерли и вскоре прискакавший к нам с приказанием остановить нас, где застанет, уверил в ужасной истине». Но после обедни Шаховской уже напомнил дворянам, что «Россия не в Москве». Все ободрились. Начались патриотические толки, офицеры занялись карточной игрой, «в ожидании, что прикажут делать, куда поведут и где Господь приведет подраться с злодеями»… Сдача Москвы мало уронила в глазах русского общества и главного непосредственного виновника этой сдачи — Кутузова. Против Кутузова настроен Ростопчин и его непосредственные подчиненные, А. П. Ермолов; но вместе с тем Кутузов — ставленник московского и петербургского дворянства, назначенный главнокомандующим в угоду общественному мнению: напасть на него — значило признать негодность собственного выбора. «Зачем предаваться унынию? — пишет 26 сентября Д. П. Трощинский Кутузову из Полтавы. — Вы еще живы; дух российский еще жив и в сердцах соотечественников наших воспламенится несчастием, как бурею искра в погасающем пожаре. Сия надежда утешает меня»… Неудачи Кутузова частью объяснялись ошибками его предшественника, частью прощались. «Проходя по улицам покидаемой Москвы, солдаты и офицеры, по словам ген. Ковальского, плакали». «Кутузов отдавал ее на произвол неприятелю и сделай это Барклай — в войсках, несомненно, произошло бы восстание!»

Как отнеслось общество к самому факту пожара Москвы? Известно, что, увенчав своим величественным заревом Отечественную войну 1812 г., пожар Москвы стал источником красивой патриотической легенды. Легенда о пожаре, как и всякая легенда, возникла в результате целого ряда действительных фактов, рассматриваемых сквозь призму известного определенного настроения.

Французы взяли Москву, французы ее жгут — вот общий голос, раздавшийся в России по взятии Москвы. Так объясняют пожар московские жители, не успевшие бежать или пробравшиеся в столицу после ее занятия французами, так говорят со слов московских беглецов жители подмосковных, так смотрят на дело в армии. «Французы грабили и оскверняли храмы Господни, сожгли почти всю нашу древнюю столицу и вышли из нее, пробыв в ней больше месяца», пишет современница Л. И. Золотухина. «Наш милый, родимый город, — пишет другая современница, — представляет лишь груды пепла… Не успевшие бежать из города подвергаются ужасным пыткам… В их глазах жгут и разоряют дома их господ, для спасения коих многие из них остались… Наполеон, иначе сатана, начал с того, что сжег дома с их службами». Когда спрашивали жителей Москвы, почему они не тушат пожара, то некоторые, по словам Шевалье д'Изарна, отговаривались страхом, что французы убьют их, если они будут тушить. «Москву французы зажигали», значится в рапорте остававшегося при французах в Москве чиновника горного правления Тихонина обер-берг-гауптману Соймонову от 20 ноября 1812 г. Обвинение французов встречаем у иерархов в их проповедях, в торжественном молитвословии по поводу одоления Наполеона, в официальном известии о пожаре, написанном А. С. Шишковым, наконец, в Высочайшем рескрипте 14 ноября 1812 г. В рескрипте упоминается о враге, который нанес ущерб России «не преодолением противопоставленной ему обороны» и «не силою осадных орудий», «но действиями неприличных и срамных для воина зажиганий, грабительств и подрываний». В начале 1813 г. И. М. Муравьев-Апостол видит в Москве «величественную жертву спасения нашего», закланную «на алтаре Отечества», но пожар, по его мнению, устроен французами, «сволочью Наполеона»; Москва, — столица пылает и злодей, осклабясь на зарево ее, мечтает: «нет более России». В ноябре 1812 г. «Вестник Европы» с негодованием отвергает всякую возможность подозрения русских в московском пожаре. Утверждая, что русские сожгли Москву, «Бонапарт лжет на душу свою». «Кто же был зажигателем и опустошителем Кремля, в который не впускали ни одного русского человека, кроме несчастных страдальцев, употребленных в работу? Он думает, что отразил на русской народ все поношение, приказавши по кровожадной привычке своей повесить нескольких простаков (а может быть, и бездельников), пойманных будто бы в зажигательстве!» Наполеону было чрезвычайно важно отклонить от себя подозрение в уничтожении столицы. Отсюда его знаменитые бюллетени. В письме к императору Александру от 20 октября 1812 г. всю ответственность за пожар Наполеон целиком слагает на Ростопчина и его подчиненных. С Ростопчина обвинение переходит и на другие лица: по словам Боволье, при сдаче Москвы приказ о ее сожжении дал Кутузов[162]. О том, что русские могут сжечь Москву, говорили французам и жившие в Москве иностранцы, пришедшие к этой мысли еще при самом приближении Наполеона к столице, в виду крайнего обострения националистического чувства в ее жителях. Пожаром Москвы грозил французам Милорадович, если они не дадут времени вывезти из Москвы обоз и часть артиллерии. Русские, по мнению французов, устроили пожар, и это с французской точки зрения было тем более бесполезным варварством[163], что съестные припасы, которые надо было прежде всего истребить, сохранились в изобилии в подвалах. Но, не лишив французов продовольствия, пожар не дал Наполеону почить на лаврах и явился одной из важных причин расстройства его великой армии. Естественно, что бюллетени, печатаемые в «Монитере», в странах и общественных кругах, враждебных Наполеону, были приняты в совершенно нежелательном для Наполеона смысле. Пожар Москвы — это новая беспримерная жертва со стороны русских для защиты отечества. Таково представление о пожаре, слагающееся особенно в Англии, — в стране, руководившей в борьбе с Наполеоном всей Европой[164]. В конце октября появляется в «Монитере» заключение следственной комиссии о пожарах, и в то время, как большинство русских еще в начале 1813 г. считают разорение Москвы делом французов, граф Ливерпуль в заседании английской палаты лордов уже 18 декабря 1812 г. поднимает вопрос о назначении пособия московскому населению, сжегшему свои жилища.

Возвращение из Петровского дворца (Верещагина)

Кроме заграничных, у патриотической легенды были и свои местные источники. Ростопчин уже после потери Смоленска пишет, что если французы возьмут Москву, то народ русский, следуя правилу: «не доставаться злодею», «обратит город в пепел, Наполеон получит, вместо добычи, место, где была столица». «Если вы Москву оставите, она запылает за вами», говорит Ростопчин А. П. Ермолову уже перед самой сдачей столицы. Все эти фразы естественно было понять, как намерение сжечь Москву; такое впечатление оставили они и в П. X. Граббе, записавшем разговор Ростопчина с Ермоловым. С другой стороны, что поджоги в Москве производили не одни французы, — это было еще лучше известно русским современникам пожара, чем французским. Под влиянием хода событий, под влиянием той оценки московского пожара, которая была сделана иностранцами, отдельные, по характеру совершенно разнородные, факты складываются и у русских патриотов в величественную картину подвигов не тех или иных лиц, а всего русского народа. Петербургский иностранец Фабер уже в письме от 1 декабря 1812 г. свидетельствует, что так объясняют пожар «честные русские люди, знающие свой народ» — «les Russes de bonne foi et qui connaissent leur nation». Таких «честных» людей сначала было немного, но скоро число их растет. Граббе допускает, что «пожар был делом немногих», но несомненно, по его утверждению, он «был мыслью всех»… «Потомство не забудет этого завещания нашего поколения, как должно принимать зашедшего в нашу любимую столицу ослепленного Провидением врага». Окончательно утверждается легенда со времени заграничного похода 1813–14 гг., когда русская и иностранная версии сплетаются еще теснее. «Напрасно многие ищут оправдаться в этом, — говорит по поводу московского пожара А. П. Ермолов, — и слагают вину на неприятеля: не может быть преступления в том, что возвышает честь всего народа… За что отнимать у себя славу пожертвования столицею, когда справедливый неприятель у нас ее не похищает! Ни один народ из всех, в продолжение двадцати лет пред счастием Наполеона спрятавшихся, не явил подобного примера: судьба сберегла его для славы Россиян»… «Москва, из своего пепла восставшая, прекрасная, богатая, — говорит Граббе, — новою вечною славою великой жертвы озаренная, конечно, всегда будет помнить вместе с целой Россией свои дни скорби и запустения, но помнить с тем, чтобы гордиться ими»…

Грустно звучит сожаление о напрасно погубленной старой Москве в письме князя П. Вяземского к А. И. Тургеневу от 7 ноября 1812 г. «Представь себе, — пишет Вяземский, — человека, у которого заболел мизинец на ноге и у которого глупый лекарь, испугавшись того, отпилил ногу и после, какою-то нечаянною благостью неба, успел излечить ее и, положим так, даже возвратить совершенно здоровье больному, о котором уже все ближние отчаивались. Конечно, ни ему ни ближним его нельзя не восхищаться: ведь глупый лекарь мог легко и совсем его уморить; так, конечно, но все же он остался на всю жизнь свою безногим»…

Д. Жаринов

Восстановленная Москва (Альб. Браза 1825 г.)

«Теплые зимние квартиры, или Москва, хорошо проветренная Наполеоном и его великой армией» (С англ. кар.)

2. Кто сжег Москву? С. П. Мельгунова

опрос о причинах, вызвавших пожар Москвы, — вопрос, на котором усиленно останавливалось внимание потомства, в сущности, как мы только что могли видеть, и не ставился в сознании современников в первые годы после Отечественной войны. «Весь 1813 и 1814 гг., — говорит Свербеев, — никто не помышлял, что Москва была преднамеренно истреблена русскими» («Записки», I, 79). И эта точка зрения вполне подтверждается перепиской. «Нас считают варварами, — писал Ростопчину С. Р. Воронцов 7 июня 1814 г. („Р. Арх.“, 1872), — а французы, неизвестно почему, прослыли самым образованным народом. Они сожгли Москву, а мы сохранили Париж». В том же духе пишет Воронцову и сам Ростопчин: Наполеон «предал город пламени, чтобы иметь предлог подвергнуть его грабежу» (Письмо от 28 апреля 1813 г., «Р. Арх.», 1908, VI, 274). «Бонапарт, — как бы добавляет через год своему корреспонденту Ростопчин, — чтобы свалить на другого свою гнусность, наградил меня титулом поджигателя, и многие верят ему» (Письмо от 28 апреля 1815, Ib., 279). Нет, конечно, никакого сомнения, что пожар Москвы не может свидетельствовать «постыдные и хищные дела презренных зажигателей», как выражался Высочайший указ на имя Ростопчина по поводу проекта воздвигнуть «увенчанный лаврами столб» в Москве из оставленных французами артиллерийских орудий «на память многократных побед и совершенного истребления всех дерзнувших вступить в Россию неприятельских сил». Так могло казаться лишь недостаточно осведомленным современникам, которым в то время не приходила даже мысль о преднамеренном сожжении[165] русской святыни. Так констатировалось в правительственных актах — и это было, как мы знаем, одним из самых могущественных средств к возбуждению, так сказать, органической ненависти к врагу, и не только в низах, но и в дворянстве. Если в низших слоях населения возбуждалось тем самым чувство грубо попранной религиозности, то в дворянских и буржуазных кругах столь же сильно захватывались имущественные интересы. Не даром К. К. Павлова в своих воспоминаниях записала: «Хорошо было Пушкину, лет двенадцать позднее, воскликнуть с энтузиазмом поэта:

„Наполеон с С…. после сожжения Москвы“ (Теребенев)

„Пылай, великая Москва!“ Но когда она пылала, то, сколько я знаю, общее чувство было вовсе не восторженное» («Р. Арх.», 1875, X, 224). И понятно, «весть о пожаре Москвы грянула как громовой удар». «Осторожные» барыни, заперев накрепко свой московский дом, были совершенно спокойны насчет своего оставленного там имущества. При таких условиях, действительно, обвинение французов в пожаре являлось лучшим агитационным средством, что и отметил, как мы уже знаем, в своих воспоминаниях Домерг. Но французы неповинны в пожаре. Им не могла принадлежать инициатива уже потому, что «глупо было бы допустить, — как выражался Рунич, — что французы подожгли город, в котором они нашли в изобилии все, что было необходимо для их существования и который представлял собою к тому же надежный пункт, из которого они могли вести переговоры или руководить военными действиями во все стороны, как из центра, находившегося в их руках» («Рус. Стар.», 1901,III, 604–5). Мы знаем, какие усилия употреблялись для борьбы с дезорганизацией, и действительно, было бы «глупо» разрушать одной рукой то, что создается другой. Таким образом, ранняя русская версия о французах-поджигателях абсолютно лишена основания (см. также у Свербеева, I, 433). Единственно, что можно сказать, — это то, что на первых порах завладевшие столицей не обратили должного внимания на начавшийся пожар. Он «не казался опасным, — говорил Наполеон О'Меаре на Елене 3 ноября 1816 г. — Мы думали, что он возник из-за солдатских огней, разведенных слишком близко от домов, сплошь деревянных[166]. На следующий день огонь увеличился, но еще не вызывал серьезной тревоги… На следующее утро поднялся сильный ветер, и пожар распространился с огромной быстротой» («Napoleon dans l'exil». О' Mear, p. 44).

Гр. Ф. В. Ростопчин (англ. грав.)

Версия о французах-поджигателях была хороша только для 1812 года…[167] Какое же имеет под собой историческое основание французская версия? У позднейших историков Отечественной войны мы найдем различное решение этого вопроса. Первый официальный историк войны, отвергая «обвинение в умышленном и заранее обдуманном зажжении Москвы Российским правительством», видит «причины первых пожаров» в сожжении комиссариатских барок на Москве-реке по распоряжению отчасти Ростопчина, отчасти Кутузова. «В то же время, — говорит он, — загорались дома и лавки, но уже ни по чьему-либо приказанию, не по наряду, но по патриотическим чувствованиям» («Сочинения» Михаил. — Данилевского, 1850 г., т. IV, 518). Затем к французским грабителям присоединились «бродяги из русских» и, «вероятно, вместе с неприятелями старались о распространении пожара, в намерении с большею удобностью грабить в повсеместной тревоге» (Ibid., 520). На другой точке зрения стоит ген. Богданович в своей истории Отечественной войны: «Выказывать пожар Москвы в виде гибели Сагунта — столь же нелепо, сколько приписывать его жестокости Наполеона и буйству его войск». По его мнению, «главным или, по крайней мере, первым виновником его был граф Ростопчин». Д. П. Рунич в своих воспоминаниях пошел дальше: «Для всякого здравомыслящего человека есть один только исход, чтобы выйти из того лабиринта, в котором он очутился, прислушиваясь к разноречивым мнениям, которые были высказаны по поводу пожара Москвы. Несомненно только император Александр мог остановиться на этой мере» («Рус. Стар.», 1901, III, 604). «Не пройдет и века, — добавлял Рунич, — как тайна разъяснится и на пожар Москвы, без сомнения, будут смотреть, как на одну из лучших жемчужин, украшающих венец Александра. Ростопчину остается только слава, что он искусно обдумал и выполнил один из самых великих планов, „возникавших в человеческом уме“» (Ibid., 606). Фантастическое настроение Рунича, конечно, не войдет в историю, ибо под ним нет решительно никакого фундамента. Отойдет в область предания и вся вообще патриотическая легенда. Тщетны усилия доказать, что «Москва была вольной жертвой нашего патриотизма». Если этот вопрос был возведен «до апогея патриотического самопожертвования», то, по мнению Свербеева, «мыслящая русская публика» ухватилась за него «более ловко, чем искренно» (I, 437). В 1812 г. Д. Н. Свербеев выступил в «Вестнике Европы» с большой статьей, посвященной разбору причин московского пожара в 1812 г. (статья эта вошла в виде приложения в первый том его записок). Отрицая участие Ростопчина в московском пожаре, Свербеев давал такой ответ (и «единственно возможный», по его мнению) на вопрос, кто сжег Москву: «не мы, русские, и не они, французы, задуманно и заранее преднамеренно; и мы, русские, т. е. остававшиеся во время неприятеля в Москве, и они, французы, т. е. все галлы и все их двадесять язык, те и другие, но не задуманно и не заранее намеренно. Может быть, в редких случаях и были между зажигателями русские по чувству ненависти к врагу и из мщения за жестокое с ним обращение неприятеля, но главнейшею причиной пожаров было отсутствие всякой дисциплины в неприятельском войске и всякого порядка между кочующими по городу толпами жителей». «Не должно ли будет согласиться, что Москве труднее было уцелеть, нежели сгореть при таких ужасных беспорядках, продолжавшихся не день, не два, целую неделю» (I, 446–7). Если мы поставим вопрос, как сгорела Москва, то, в сущности говоря, замечаниями Свербеева, совпадающими с точкой зрения Михайловского-Данилевского, вопрос будет вполне исчерпан, надо лишь будет добавить, что первыми поджигателями-грабителями явились не французы, а русские (см. статью «Ростопчин — московский главнокомандующий»). Полупьяная толпа, взвинченная прокламациями Ростопчина, растерзав Верещагина, направляется в то же время в Кремль и там с оружием в руках встречает неприятеля. Этой толпой, начавшей поджоги, руководили, конечно, не только корыстные цели, здесь сыграло роль и чувство инстинктивного самосохранения.

И кто бы не поджег Москву (сознательно или бессознательно) — все равно не приходится удовольствоваться, что полудеревянная Москва, при стоявшей засухе, при отсутствии средств для тушения пожара (пожарные трубы были вывезены по распоряжению Ростопчина), при полной дезорганизации, начавшейся еще за три дня до вступления французов, могла сгореть в несколько дней[168].

Но при всем том можно ли игнорировать так решительно утверждение французских источников, что пожар был подготовлен Ростопчиным? Можно ли, по крайней мере, отрицать всякое участие Ростопчина в пожаре? Французские источники в один голос указывают на Ростопчина, как на одного из виновников пожара. «L'incendie de Moscou a ete consu et prepare par le general gouverneur Rastopchine», гласили бюллетени великой армии. Они утверждали, что поймано до 300 поджигателей со взрывчатыми веществами, что при царившем безначалии пьяные колодники бегали по улицам и бросали огонь. Наиболее полное объяснение пожара, как акта, приуготовленного заранее, мы найдем в протоколе от 24 сентября военной комиссии, судившей поджигателей в числе 26 человек («Бумаги 1812 г.», П. И. Щукина, ч. I, 129). Комиссия свидетельствует, что на суде фигурировали «разные вещи, употребленные к зажиганию, как-то: фитили ракет, фосфоровые замки, сера и другие зажигательные составы, найденные частью при обвиненных, а частью подложенных нарочно во многих домах». Эти зажигательные средства, по мнению комиссии, были приготовлены Шмитом (т. е. известным нам Леппихом): «построение великого шара только выдумано для того, чтобы скрыть истину». В подтверждение комиссия ссылалась на прокламации Ростопчина с угрозой сжечь французов, если они осмелятся войти в Москву. Таким же доказательством являлось для нее выпуск из тюрьмы преступников, которым дана свобода с тем, чтобы они «подожгли город в двадцать четыре часа» по вступлении французских войск. Затем — свидетельствует протокол комиссии — «разные офицеры, военнослужащие в российской армии и полицейские чиновники получили тайно приказ остаться в Москве, будучи переодеты, чтобы распоряжаться зажигателями и дать им сигнал к запалению». Наконец «бессомнительно доказано, что губернатор Ростопчин, для отнятия всех средств тушить пожар, приказал вывезть… из 20 кварталов в Москве все пожарные трубы, дроги, крючья, ведра и все проч. пожарные орудия». Все это явно доказывает, что «пожар произошел от уложенного плана».

Первый официальный историк Отечественной войны назвал процитированный протокол военной комиссии сцеплением «вымыслов и лжи». Но уже Богданович несколько мягче выразился о военно-судебной комиссии: здесь «ложь перемешана с истиною». И действительно, если вся концепция французской версии, быть может, и не выдерживает критики, то почти все отдельные факты, приведенные военно-судной комиссией, не могут быть аннулированы. Вопреки утверждениям официальных историков, «колодники» не были вывезены из Москвы: брошенные на произвол судьбы, обреченные к полуголодному существованию, они участвовали и в упомянутых выше «патриотических» подвигах и в разграблении домов — им ничего другого и не оставалось делать. В составе 26 подсудимых мы видим поручика 1-го Московского пехотного полка Игнатьева, солдата и девятерых полицейских (Soldat de police a Moscou). Из свидетельств самого Ростопчина мы знаем, что он выбрал нескольких наиболее надежных полицейских, которые должны были остаться в Москве и доносить московскому градоправителю о положении дел. Они остались и исправно отправляли свою миссию, за что впоследствии были вознаграждены. Что же касается зажигательных веществ, найденных в домах и у подсудимых, то и здесь, несомненно, была доля правды. У нас нет никаких реальных оснований утверждать, что зажигательные снаряды, фигурирующие в качестве вещественных доказательств в протоколах французской военной комиссии, являются вымыслом. Основания могут быть исключительно лишь психологические — Наполеону выгодно было для реабилитации в общественном мнении представить дело таким образом. Как ни сильны подчас бывают для исторических выводов подобные соображения, все же они требуют проверки. Бесспорно, шар Леппиха сам по себе не имеет никакого отношения к пожару (среди ранних иностранных историков высказывалась мысль, что Леппих дал первую мысль о сожжении). Но после Леппиха остались «горючие материалы». Это факт, не подлежащий сомнению. Они и послужили, по словам Ростопчина, «предлогом, за который с жадностью ухватились, чтобы доказать, что в этой лаборатории приготовлялись зажигательные материалы для сожжения Москвы» (Воспоминания. «Р. Ст.», 1889, XII)[169]. Но как быть с тем, что все французские мемуаристы, современники, участники великой армии — солдаты и офицеры без различия, действительно в один голос утверждают, что у поджигателей были «горючие материалы». Возьмем ли мы сержанта Бургоня, возьмем ли кого-нибудь другого — мы встретим все одно и то же в различных вариациях. Нет ничего более легкого, как утверждать, что все эти показания очевидцев недостоверны, что все это — позднейшие повторения французской официальной версии. Но есть ли для этого какое-нибудь основание: подчас рассказ очевидца отличается такой непосредственностью, что сразу можно увидать, где он рассказывает с чужих слов, по слухам, и где передает личные впечатления и наблюдения. Несомненно, рассказы очевидцев окрашены большой дозой субъективизма, детали часто очень недостоверны, но это все же не повод для поголовного отрицания их рассказов. Сержант Бургонь в своих воспоминаниях (цитирую по русскому переводу в издании Суворина) много раз рассказывает, как он со своим патрулем наталкивался на поджигателей с «факелами», перебегавших из одного дома в другой, он рассказывает, как ему приходилось охранять, по просьбе мирных обывателей, дома от поджогов и т. д. «По крайней мере, две трети этих несчастных (забранных в плен патрулем) были каторжники… остальные были мещане среднего класса и русские полицейские, которых легко было узнать по их мундирам» (39). Свидетельство простого сержанта, рассказ о непосредственных наблюдениях представит, конечно, гораздо большую ценность, чем знаменитый рассказ Сегюра, всецело передающий официальную версию о пожаре, поджигателях и ракетах. Возьмем ли мы артистку Луизу Фюзи (Fusil, «Souvenirs d'une Femme sur la Retraite de Russie», Paris, 1911), возьмем ли итальянца офицера Ложье (Laugier, «La grande armee», Paris), возьмем ли полковника Комба («Memoires», Paris, 1896), возьмем ли генерала Дедема («Memoires», Paris, 1900), возьмем ли письмо Марэ, герцога Бассано, датированное 21 сентября (Chuquet, «Lettres de 1812», Paris, 1911), — мы повсюду встречаемся с одним и тем же. Единогласие поразительно. Марэ говорит о «горючих материалах», найденных в домах (Chuquet, 48), а капит. Бургоэн, остановившийся в доме Ростопчина на Лубянке, рассказывает, как вскоре после прибытия в трубах была обнаружена кадка с фитилями, ракеты и т. д. («Souvenirs», 167). Последнее сообщение особенно любопытно…[170]

Расстрел поджигателей (Верещагин)

Однородные факты, сообщаемые иностранными мемуаристами, во всяком случае, показывают, что московская полиция во главе с Ростопчиным замешана в пожаре. Сообщения современников-иностранцев можно добавить и сообщениями русских современников (напр., о горючих веществах, спрятанных в некоторых домах, о поджогах людьми, нанятыми Ростопчиным, говорит ген. Левенштерн в своих воспоминаниях («Р. Ст.», 1901, I, 105). Но в особенности приходится обратить внимание на показание одного из самых достоверных свидетелей-очевидцев московских событий летом и осенью 1812 г. — Бестужева-Рюмина. В своем «Кратком описании» он рассказывает, как он пошел посмотреть (в то время, когда французы еще не вступили в город), что делается в городе. «На Лобном месте, что близ кремлевских Спасских ворот, площадь была полна народу, так что тесно было; в воздухе же был нестерпимый смрад от того, что лавки москотильного ряда были уже зажжены, и, как говорили, зажигал лавки сам частный пристав городской части, какой-то князь» (86)[171]… Если мы сопоставим эти факты с предписанием Ростопчина 1 сентября полицмейстеру Ивашкину о вывозе пожарных труб («Щук. Сб.», I, 96) с приказом его разбить бочки со спиртом и водкой, с распоряжением о сожжении комиссариатских барок у Симонова монастыря и Красного Холма (что и было исполнено «по мере возможности, в виду неприятеля до 10 часов вечера», как доносил пристав Вороненко), то еще очевиднее будет довольно деятельное участие московской полиции в первых поджогах. Ростопчин выражал полную уверенность, что Москва сгорит, как только вступят в нее французы. Мы сошлемся в данном случае не на намеки, которые делал Ростопчин в своих объявлениях московскому населению или в ранних письмах к Багратиону и разговорах с Ермоловым («Воспоминания Ермолова», I, 210), не на апокрифическую в значительной степени беседу, которую ведет перед отъездом из Москвы Ростопчин со своим младшим сыном и которую передает внук Ростопчина Сегюр: «Приветствуй Москву в последний раз, через ½ часа она будет в огне» («Vie», 239), и на свидетельство принца Евгения Вюртембергского, что Ростопчин считал лучше сжечь Москву, чем отдавать ее французам (Ib., 230)[172]. Мы сошлемся лучше на два письма Ростопчина от 1 сентября, из которых одно было адресовано императору Александру, а другое — жене. «Москва в руках Бонапарта будет пустынею, если не истребит ея огонь, и может стать ему могилою», пишет Ростопчин императору («Р. Арх.», 1892, VIII, 530). «Город уже грабят, — сообщает Ростопчин жене, — а так как нет пожарных труб, то я убежден, что он сгорит». («Р. Арх.», 1901, VIII, 464). «Я хорошо знал, — пишет Ростопчин через неделю жене (9 сентября), — что пожар неизбежен» (Ib., 468). Правда, через два дня он приписывает себе только мысль о сожжении Москвы, которую не удалось выполнить. «Моя мысль поджечь город до вступления в него злодея, — сообщает 11 сентября Ростопчин жене, — была полезна. Но Кутузов обманул меня… Было уже поздно…» (Ib., 472). Через месяц, 13 октября, почти то же Ростопчин повторяет и Александру: «Скажи мне два дня раньше, что он (Кутузов) оставит Москву, я бы выпроводил жителей и сжег ее» («Р. Арх.», 1892, VIII, 555). Многие хотят видеть в последних указаниях как бы подтверждение того, что Ростопчин, лелея, быть может, мысль о сожжении Москвы, фактически не принимал в нем участия. Вряд ли, однако, это отрицание может опровергнуть приведенные выше показания. При всех разговорах и намеках на возможность сожжения Москвы действительность и сознание современников были очень далеки от такой возможности. При том впечатлении, которое произвел на русское общество пожар Москвы; при том негодовании против варварского поступка французов, какое он вызвал, — признание со стороны Ростопчина, что он участвовал в сожжении Москвы, хотя бы даже с патриотической целью, показалось бы чудовищным и вызвало бы скорее бурю негодования. Ростопчину неизбежно приходилось молчать о своем «патриотическом» подвиге. Нельзя забывать и того, что только в официальных реляциях можно было утверждать, что Москва оставлена пустой, что из нее все вывезено. Современники, зная правду, конечно, не верили подобным сообщениям, тем более, что в момент оставления Москвы, в момент бегства из Петербурга, решительно никаких сознательных патриотических целей не ставилось. Содействуя поджогам Москвы, не ставил каких-либо сознательных патриотических целей и сам Ростопчин: это была простая месть человека, находившегося «в крайне раздраженном состоянии», «слепая ненависть», как выразился один из современников. Ростопчин подводил итоги своим многочисленным обещаниям, которые все оказались мыльными пузырями. И эта «слепая ненависть» отзывается, действительно, чем-то «скифским», если мы припомним, что в Москве на милосердие неприятелей оставляли тысячи русских раненых…

Русские покидают Москву сент. 1812 г. (С совр. Нюренбергской гравюры)

При таких условиях Ростопчину о своем «подвиге» приходилось умалчивать и стирать следы своего участия в московском пожаре. Вернувшись в Москву после французов, Ростопчин еще в большей мере должен был считаться с враждебным настроением тех, кто потерпел материальные убытки от пожара. Он сам признавался в письме к Воронцову, что «многие верят ему», т. е. Наполеону. И мы видим, что Ростопчин принимает довольно энергичные меры к прекращению нежелательных слухов: он еще с большим усердием предъявляет обвинение в политической неблагонадежности и отдает в «рекруты» тех, которые «много врут о разорении Москвы»… Проходят годы. Непосредственные впечатления от пожара ослабевают. За границей, как мы знаем (см. статью Д. А. Жаринова), творится «патриотическая легенда» о пожаре Москвы. Ростопчин делается европейской знаменитостью. Его поступок с сожжением собственного поместья Воронова возводится в перл патриотического воодушевления: «Сожигатель Эфесского храма, — говорит Вильсон, — доставил себе постыдное бессмертие, разрушение Воронова должно остаться вечным памятником русского патриотизма» («Рус. Стар.», 1897, X, 199). Ростопчин чрезвычайно чувствителен к славе. Лучше всего это может показать письмо, адресованное из Москвы 28 апреля 1814 г. Воронцову: «Сделайте же мне одолжение, устройте, чтобы я имел какой-либо знак английского уважения, шпагу, вазу с надписью, право гражданства». Ростопчин прекрасно сознает, что его «известность держится на пожаре Москвы», как пишет он одной из своих дочерей (Segur, «Vie», 266). Бонапарт «соделал своими ругательствами имя мое незабвенным». «В Англии народ желал иметь мой гравированный портрет», в «Пруссии женщины модам дают имя мое», так характеризует Ростопчин свою заграничную популярность («Рус. Вестн.», 1813, № 5. Соч. 301). Человек столь мелкого самолюбия упивался своей славой, хотя бы она основывалась на «скифском» поступке. Ростопчин попадает в Париж, где он разыгрывает из себя знаменитость. Все его хотят видеть. Издаются его портреты с подписями «L'incendiaire Rostopchin». Московский властелин в отставке удовлетворен и вовсе не намерен возражать против тех «ругательств», которые, по собственному признанию, создают ему славу. И только в 1823 г. Ростопчин выступает с знаменитой брошюрой «La verite sur l'incendie de Moscou», в которой писал: «я отказываюсь от прекраснейшей роли эпохи и разрушаю здание своей знаменитости» (Сочин. Изд. 1853 г., 202). Зачем издал Ростопчин эту брошюру через десять лет молчания? «Он хотел сложить ответственность с одного себя за последствия пожара, — отвечает внук Ростопчина (Ib., 263). — Он хотел вернуться в Москву и зная, что его „патриотический подвиг“ на родине далеко не возбуждает того восторга, уважения или любопытства, как в Западной Европе, пишет брошюру, которую посылает своими компатриотам, как „залог для примирения“» (Segur, «Vie», 270). «Казалось бы, — писал Свербеев в своей статье о пожарах Москвы, — что после такого резкого отречения Ростопчина от возводимого на него подвига, после такого искреннего и вместе насмешливого на то негодования с первых строк его знаменитой брошюры[173], после всех приведенных им в ней доказательств, что он никогда не замышлял сожжения Москвы[174], современники и потомство оставят его память в покое и перестанут прославлять его имя небывалым подвигом. Напротив того, чем более отдалялась от нас знаменитая эпоха, тем упорнее стали мы писать, печатать, проповедывать, „что Москву сжег Ростопчин, что Москву сожгли русские“»[175]. Мы уже цитировали мнение самого Свербеева, с которым в значительной степени нельзя не согласиться. Но это мнение нисколько не опровергает участие Ростопчина в поджогах — оно свидетельствует только, что не было никакого разработанного правительством плана сожжения Москвы, что Москва вовсе не была вольной жертвой «нашего патриотизма»[176].

С. Мельгунов

«Я сжег Москву, меня сжигает дьявол» — немец. карикатура на Ростопчина (Ziegler)

V. Переписка о мире между Наполеоном и Александром И. М. Катаева

Медаль на взятие Москвы

зятие Москвы было роковым поворотным моментом всей кампании Наполеона. Москва — ближайшая цель похода, была достигнута. В руках французов находилась древняя столица России. Наполеон, казалось, был на верху своей славы; его противник потерпел тяжелые, невознаградимые потери.

Но вот проходит каких-нибудь 2–3 недели, и звезда Наполеона, говорит один из участников его похода, «померкла в Москве и вскоре закатилась»[177].

Выезд Наполеона из Москвы (Немец. лубок, ориг. в Ист. муз.)

Возвращаясь из Петровского дворца в Кремль, Наполеон сам был очевидцем той деморализации, которая охватила войска вследствие дозволенного им грабежа во время пожара, под предлогом, что они отстаивают добычу у огня. Учитывая опасные последствия грабежа, Наполеон через день особым приказом по войскам запретил его.

Запрещение, под угрозой военного суда, повторялось несколько раз, но однажды пошатнувшуюся дисциплину трудно было уже восстановить, даже в гвардии. «С соболезнованием видит император, — говорится в одном из сентябрьских приказов маршала Лефевра, — что отборные солдаты, предназначенные охранять его особу, которые должны подавать другим пример подчиненности, до такой степени не повинуются приказаниям, что разбивают погреба и магазины, приготовленные для армии». Солдаты не слушались часовых и караульных офицеров, бранили и били их; офицеры, проходя с войсками мимо императора, не салютовали ему шпагой. Некоторые начальники оправдывали грабеж солдат тем, что они нуждались в хлебе и обуви, что необходимость вынуждала их к отысканию средств для существования. Действительно, продовольственное дело находилось в беспорядочном состоянии. Не было принято своевременных мер для правильного сбора запасов продовольствия и фуража. Обращение к подмосковным крестьянам относительно подвоза провианта в Москву не привело ни к каким результатам. Фуражировки в опустошенные окрестности Москвы доставляли мало продовольствия; отдаляться от Москвы с этой целью было опасно: нападения казаков и партизанов на французские отряды день ото дня становились смелее и расправа с пленными ожесточеннее. Часть французов погибала, другие же возвращались в Москву с пустыми руками. При ежедневных перекличках офицеры замечали убыль людей в командах. От недостатка корма лошади падали сотнями; кое-как поддерживалась гвардейская конница; остальные части должны были почти все спешиться. В таком же печальном положении находилась и артиллерия. В довершение всего в течение сентября Наполеон получил неблагоприятные известия о действиях австрийцев и маршалов, оставленных им для прикрытия тыла «великой армии» и для наступательных действий на флангах.

Положение Наполеона становилось чрезвычайно затруднительным. Оставить Москву было небезопасно; но и промедление в Москве угрожало дальнейшим расстройством армии. Так осуществились те предостережения, которые высказывались Наполеону некоторыми его генералами еще в Витебске и Смоленске относительно похода на Москву. Настроение императора было весьма тревожно. «Его тревога, — говорит гр. Сегюр, — выражалась порывами гнева. Особенно это случалось утром, когда он вставал с постели… По его бледному лицу можно было заметить, что его томила горькая истина его положения, со всей ясностью представлявшаяся в темноте ночей».

Только таким затруднительным положением объясняется то, что Наполеон хватался за каждый сколько-нибудь подходящий случай, чтобы начать переговоры о мире с неприятелем.

Узнав о пребывании в Москве начальника московского Воспитательного Дома, генерал-майора Тутолмина, Наполеон, по переезде из Петровского дворца в Кремль, приказал через ген.-интенданта гр. Дюма пригласить его к себе. Приняв благосклонно Тутолмина во дворце, Наполеон в беседе с ним говорил о жестоком, варварском способе ведения русскими войны, возмущался действиями Ростопчина, говорил о бесцельности сожжения Москвы и в заключение спросил: «не имеет ли он просить его о чем-нибудь?» Тутолмин высказал желание послать донесение о состоянии вверенного ему учреждения покровительнице его — императрице. Наполеон спешил воспользоваться этим случаем для осуществления своей затаенной мысли. «Вы можете послать донесение, — сказал он Тутолмину, — и я прошу вас написать при этом императору Александру, которого я уважаю по-прежнему, что я желаю мира. Отправьте с донесением своего чиновника, через которого можете получить и ответ. Я прикажу провести его через наши форпосты». Это было 6 сентября. Наполеон рассчитывал, что донесение Тутолмина и ответ на него имп. Александра даст ему повод войти с ним в непосредственные сношения.

И. А. Яковлев (Брож)

Таков был первый шаг Наполеона ко вступлению в переговоры о мире. Но этого ему показалось недостаточно. Он сделал вторую, еще более оригинальную попытку начать переговоры. До его сведения было доведено, что отставной капитан гвардии Яковлев желает получить пропуск из Москвы с семьей, прислугой и крестьянами. 9 сентября Наполеон принял Яковлева в Тронной зале и вступил с ним, как и с Тутолминым, в беседу. Свою речь и на этот раз Наполеон начал с выражения возмущения по поводу московского пожара и бесцельного опустошения русскими своей страны, что, однако, не препятствовало ему идти вперед. «Наконец надо же, — говорил он, — положить предел кровопролитию; пора нам примириться… Мне нечего делать в России. Я от нее ничего не требую более, как исполнения условий тильзитского договора; я хочу возвратиться, потому что все мои дела касаются Англии… Если император Александр желает мира, то ему стоит только известить меня об этом; я пошлю к нему одного из моих адъютантов, Нарбонна или Лористона, мир немедленно будет заключен. Но если он желает продолжать войну, то и я буду продолжать; мои солдаты только того и требуют, чтобы идти на Петербург. Ну, что же, мы пойдем, и Петербург испытает участь Москвы».

Наполеон соглашается дать Яковлеву пропуск из Москвы, но с тем условием, чтобы он, проводив своих людей домой, отправился в Петербург и нашел там случай представиться имп. Александру; пусть он в качестве свидетеля-очевидца даст отчет императору о событиях, происшедших в Москве. Как ни указывал Яковлев на невозможность исполнить подобное поручение в виду того, что он по своему общественному положению не имеет права личной аудиенции у государя, но Наполеон настоял на том, что он напишет письмо императору Александру, а Яковлевъ доставит это письмо по назначению.

«Государь, брат мой! — так начинает Наполеон свое письмо к императору Александру. — Узнав, что брат министра вашего величества при Кассельском дворе находится здесь, я призывал его к себе и говорил с ним. Я поручил ему отправиться к вашему величеству и выразить вам мои чувства». Наполеон говорит далее о сожжении «прекрасной, великолепной Москвы», выражает уверенность, что это печальное событие произошло не вследствие повеления императора Александра, так как «такие неистовства, недостойные ни великого монарха ни великого народа», были бы, конечно, не согласны с его (императора Александра) правилами, сердцем, с его светлым образом мыслей. «Я веду войну, — писал Наполеон, — с вашим величеством без всякого озлобления. Простая записочка от вас, прежде или после последнего сражения, остановила бы мое движение, и, чтобы угодить вам, я пожертвовал бы выгодою вступить в Москву. Если вы, ваше величество, хотя отчасти сохраняете прежние ко мне чувства, то вы благосклонно прочтете это письмо».

Прошло две недели, но Наполеон не получил на свое письмо никакого ответа. Допуская, что Яковлев мог не исполнить поручения, Наполеон решился, наконец, взять на себя инициативу официальных дипломатических переговоров о мире или, по крайней мере, перемирии. Но послать своего уполномоченного непосредственно в Петербург Наполеон не мог; необходимо было войти сначала в соглашение с русским главнокомандующим, получить от него пропуск и проводников для своего посла. На кого было возложить исполнение этой чрезвычайно трудной и ответственной миссии? Выбор мог колебаться между двумя дипломатами, сопровождавшими Наполеона в походе, гр. Коленкуром и Лористоном. Оба они были опытными дипломатами, до разрыва с Россией были послами в Петербурге, знали Россию и императора Александра. Наполеон остановился сначала на Коленкуре. Но тот, хорошо понимая положение вещей, дал понять Наполеону всю ошибочность этого шага, указывая, что император Александр не согласится на мир, и попытка переговоров обнаружит только всю затруднительность положения французской армии. Наполеону не понравились возражения Коленкура; «хорошо, — резко оборвал он его, — в таком случае я пошлю Лористона». Но и последний попробовал отклонить от себя щекотливое поручение. Наполеон, раздраженный противоречием, наконец, воскликнул: «Я желаю мира, мне нужен мир; я непременно хочу его заключить, только бы честь была спасена. Отправляйтесь немедленно же в русский лагерь».

Лористону оставалось только повиноваться. Свидание Лористона и Кутузова состоялось на другой же день, 23 сентября в Тарутинском лагере.

Наполеон и маршал Лористон. «Мир во что бы то ни стало» (Верещагина)

Кутузов охотно принял предложение относительно приема уполномоченного французского императора. Это давало ему возможность узнать ближе настроение и намерения Наполеона и извлечь из свидания известную выгоду; а именно, — подав Наполеону надежду на мир, усыпить его бдительность и долее задержать в Москве, пока силы русской армии будут пополнены и ей придет на помощь надежный союзник — зима. Но при этом Кутузов сделал одну ошибку. Желая избежать нежелательных толков в армии, он решил обставить свидание всевозможной тайной и назначил его вне пределов лагеря, за линией наших форпостов, по дороге в Москву. Это обстоятельство произвело как раз совершенно обратное впечатление. В армии, среди генералов и высшего офицерства, пошел слух, что главнокомандующий имеет намерение войти в тайные переговоры с Наполеоном, что он не прочь заключить с ним конвенцию, в силу которой французская армия очистит русскую территорию, что конвенция будет содержать в себе даже предварительные условия мира. Между тем, в виду сожжения Москвы и известий о поведении там французов, настроение в армии было весьма воинственное; никто не хотел и слышать о мире. Это и подало повод к конфликту между Кутузовым и некоторыми из высших генералов, уже давно интриговавших против главнокомандующего. Таковы были, в особенности, Беннигсен и английский агент при русской армии, генерал Вильсон. Последний был ревностным блюстителем английских интересов, ненавидел Наполеона и пользовался личным доверием императора Александра. Как уполномоченный сильнейшей союзной державы и сам по себе человек честолюбивый и заносчивый, Вильсон был очень склонен преувеличивать свои полномочия. Этим и объясняется сцена, устроенная им Кутузову 23 сентября, когда Вильсон, явившись к нему в качестве представителя штабных и армейских генералов, после крупного объяснения заявил, что армия может отказать фельдмаршалу в повиновении, если он исполнит свое намерение поехать для свидания с неприятельским генералом за линию наших форпостов. В виду того, что Вильсон в своем мнении был поддержан такими влиятельными лицами, как герц. Вюртембергский — дядя императора, его зять — герц. Ольденбургский и кн. Волконский, генерал-адъютант, прибывший незадолго перед тем в армию с депешами из Петербурга, Кутузов уступил в пункте, касавшемся места встречи с Лористоном. Он принял его вечером 23 сентября в своей главной квартире, в лагере.

Г.-м. И. В. Тутолмин

Из донесения Кутузова нам известно содержание беседы его с Лористоном. Посол Наполеона не прямо приступил к главному предмету своей миссии. Он завел речь с предложения о размене пленных и о необходимости прекратить зверские жестокости при нападении русских партизанов на французских солдат. Кутузов ответил отказом на оба предложения, ссылаясь по поводу последнего на невозможность изменить настроение народа, создавшееся при известных условиях вступления французов в Россию.

Затем Лористон перешел к главному вопросу. «Дружба, — говорил он, — существовавшая между вашим государем и императором Наполеоном, расторгнулась несчастным образом, по обстоятельствам посторонним, и теперь настал удобный случай восстановить ее. Эта война необычайная, война жестокая, должна ли продолжаться вечно? Император, государь мой, искренно желает положить предел несогласиям между двумя великими народами и положить его навсегда».

Кутузов отвечал, что он не имеет никакого полномочия для переговоров о мире. «При отправлении моем в армию, — сказал он, — и названия мира ни разу не упомянуто… Я подверг бы себя проклятию потомства, если бы сочли, что я подал повод к какому бы то ни было примирению; таков в настоящее время образ мыслей нашего народа».

Лористон подал Кутузову письмо Наполеона, в котором император французов писал: «Посылаю к вам одного из моих генерал-адъютантов для переговоров с вами о многих важных предметах. Прошу вашу светлость верить словам его, особенно, когда он станет выражать вам чувства уважения, издавна мною к вам питаемые. Засим молю Бога о сохранении вас под Его священным кровом».

Лористон сообщил далее о намерении Наполеона послать его для переговоров в Петербург и обратился с просьбой к Кутузову исходатайствовать на это согласие императора Александра и пока, в ожидании ответа, заключить перемирие.

Кутузов отклонил последнее предложение, но обещал довести до сведения государя о желание Наполеона. Лористон принялся рассчитывать время, когда может прийти ответ из Петербурга, и обнаружил при этом большое нетерпение получить его возможно скорее, предлагая даже поехать туда, не дожидаясь ответа. Но и это предложение было отклонено Кутузовым. Лористону не оставалось ничего более, как раскланяться. Свидание кончилось.

Коленкур был вполне прав, указывая Наполеону на ошибочность его шага относительно начатия переговоров о мире. Ни в русской армии ни, тем более, в Петербурге не имели еще ясного представления о затруднительности положения французов. Теперь это положение уяснилось как нельзя лучше. Известие о цели и смысле посольства Лористона быстро распространилось в армии. Уже 25 сентября лорд Тэрконель, агент английского правительства, отправляясь из Тарутинского лагеря в армию Чичагова, пишет: «Бонапарт присылал своего генерала для свидания с фельдмаршалом Кутузовым, главное поручение коего было стараться заключить перемирие, но объявленный предмет состоял в том, чтобы сделать представление о варварской системе, с каковой производится сия война… Французы признались в своей слабости»… и т. д.[178]

Что касается императора Александра, то он, начиная с июня месяца 12 года, несколько раз официально заявлял о твердой решимости «не положить оружия, доколе ни единого неприятельского воина не останется» в России. Еще 7 сентября в особо торжественных выражениях, в форме обета, он повторил это решение полковнику Мишо, посланному Кутузовым с известием о сдаче Москвы. Несмотря на это, в Петербурге некоторые сомнения на этот счет были, так как при дворе была влиятельная партия, стоявшая за заключение мира. По сообщению известного германского патриота Штейна, проживавшего в это время в Петербурге и стоявшего близко к императору Александру, к миру с Наполеоном были склонны канцлер гр. Румянцев, гр. Аракчеев и министр полиции Балашев; они имели сильную опору в самой императорской семье: вел. кн. Константин Павлович прямо высказывался за мир; даже вдовствующая императрица Мария Феодоровна, в эпоху Тильзита выказывавшая сильнейшую ненависть к Наполеону и упрекавшая своего сына за дружбу с этим «извергом», теперь была подавлена несчастьем и советовала Александру преклониться перед неотразимой судьбой. После сдачи Москвы при дворе господствовало глубокое уныние. Всех приводила в ужас мысль об очищении Петербурга пред натиском Наполеона и перспектива бегства в Олонецк или Оренбург. К этому присоединялись неутешительные известия из русской армии. Происходивший переворот в соотношении наших и неприятельских сил пока еще не сопровождался какими-либо наглядными результатами. Последствием известного флангового движения было пока дальнейшее отступление нашей армии и затем полное бездействие, так раздражавшее императора Александра, о чем он в резких выражениях писал Кутузову. Немногие лица, наряду со Штейном (адм. Шишков, гр. Кочубей), ратовали против примирения с Наполеоном[179]. Но имп. Александр, под риском восстания в армии, не мог решиться на мир. В этом смысле он писал Кутузову в ответ на его донесение о свидании с Лористоном и требовал впредь недопущения каких-либо переговоров и клонящихся к миру сношений с неприятелем, присоединив к тому строгий выговор Беннигсену за разговор с Мюратом на передовых позициях в Тарутине.

Наполеона Александр не удостоил ответом ни на одно из его обращений.

И. Катаев

С редкого издания James'a 1826 г.

(С картины О. Рех.)

VI. Наполеон перед отступлением A. К. Дживелегова

Pour la premiere fois l'aigle baissait sa tete.

V. Hugo.

огда надежды на мир окончательно исчезли и сделалось ясно, что Александр будет продолжать войну, перед Наполеоном во всей его серьезности стал вопрос, что же делать дальше: оставаться в Москве, продолжать наступление или пуститься в обратный путь.

О продолжении наступления никто серьезно не думал. Все наступательные проекты маскировали требование отступления. Мюрат предлагал двинуться на Калугу, разбить там Кутузова и идти зимовать на Днепр. Евгений находил, что правильнее идти на Петербург, а оттуда на Ригу на соединение с Макдональдом; зимовать, по его мнению, нужно было на Двине. Словом, и король Неаполитанский и вице-король Италии советовали отступать. Ней прямо, не скрывая, советовал с первых же дней думать об отступлении. По его мнению, нужно было отдохнуть дней восемь в Москве, набрать съестных припасов и пуститься в обратный путь на Смоленск, пока не наступили холода. Для Наполеона было ясно, таким образом, что выбирать приходится не одно из трех, а одно из двух: оставаться в Москве или отступать.

Было ли уже так невозможно оставаться в Москве? После того, как Москва сгорела, Наполеон, смотря на обуглившуюся груду, однажды спросил у Дарю, главного интенданта армии: «Что делать?» Дарю отвечал: «Оставаться здесь, разместиться в уцелевших домах, в подвалах, собрать съестные припасы, какие еще можно найти в городе, поторопить прибытие провианта и припасов из Вильны, превратить эти развалины в огромный укрепленный лагерь, сделать неуязвимыми наши сообщения с Литвой, с Германией, с Пруссией, — и снова начать весной».

«Это совет льва!» воскликнул Наполеон, но все-таки предпочел отступление (Rapp, Mem., 235).

Самое трудное, оставаясь в Москве, было кормить лошадей[180]. Казаки и партизаны зорко стерегли окрестности, и фуражиры, выходившие небольшими партиями, подвергались большому риску. Да и то ген. Дедем (Mem., 253) утверждает, что овса было так много, что после выступления из Москвы его оставалось достаточно, чтобы прокормить двадцать тысяч лошадей в течение полугода. По его мнению не хватало только сена и соломы, из-за которых и приходилось, главным образом, рассылать фуражиров. Что касается провианта, то с ним дело обстояло не так плохо. Об этом подробно говорит Наполеон в беседах с доктором О'Мэара на св. Елене (см. Napoleon dans l'exil. Беседа 8 ноября 1816 г.). Об этом же говорят и русские современники. Читатель знаком с выдержкой из письма Волковой, где говорится: «Сколько ни увозили из Москвы, сколько ни зарывали в землю, в столице оставалось достаточно и жизненных припасов и всякого рода имущества» (см. выше в ст. о Ростопчине). Чем дальше, тем чаще находились припасы, замурованные в стенах и погребах, уцелевших домов (Pion des Loches, Mes campagnes, 304). О том же говорит Боссе в известном месте своих мемуаров: «Мы собрали массу запасов всякого рода, которые ежедневно увеличивались благодаря открытиям солдат в погребах сгоревших домов. По очень понятной предосторожности русские, уезжая, замуровали входы в эти погреба, спрятав там все наиболее ценное. В подвалах находили кучи всяких вещей: муки, роялей, сена, часов, вина, платьев, мебели красного дерева, водки, оружия, шерстяных материй, книг в великолепных переплетах, мехов на разные цены. Церкви тоже были полны запасами» (Mem., II, 107). Солдаты с необыкновенным удовольствием производили эти розыски и с каждым днем отыскивали больше. Припасы собирали, и когда настал час оставления Москвы, то пришлось сжигать целые склады. В Симоновом монастыре сгорели огромные склады третьего корпуса, да и в Москве осталось не мало, чего не успели сжечь (Fezensac, Journal, 65–68). Ген. Дедем, уезжая из Москвы, видел «магазин необъятной длины, доверху полный лучшей мукой», который грабили солдаты. Он говорит далее, что более трети города осталась цела и была полна всем, в чем нуждалась армия (Mem., 253).

Это подтверждает такой осторожный свидетель, как маршал Даву. Он пишет жене 18(30) сентября: «Несмотря на пожар, мы находим огромные ресурсы для продовольствования войск. В этом отношении чудовища (les monstres), разрушившие город, не достигли цели». И через несколько дней, 22 сентября — 4 окт.: «Мы оправились и отдохнули с тех пор, как мы здесь, даже больше, чем могли бы рассчитывать. С каждым днем мы выигрываем во всех отношениях». Спустя еще пять дней, 27 сент. — 9 окт., маршал восхваляет «мягкость московского климата» (A d'Eckmuhl et M-ise de Blocqueville, Le Marechal Davout, raconte pas les siens et par lui meme. La Russie et Hambourg, стр. 177 и след.).

Наконец, едва ли не самым красноречивым свидетельством тому, что и в сгоревшей Москве было много провианта, является еще один факт: после того, как французы предали пламени то, что не могли увезти с собой, русские, вернувшись, нашли несколько лабазов с хлебом («Р. Арх.», 1866, стр. 699).

Обыкновенно указывают на то еще, что, оставаясь в Москве, Наполеон должен был сознательно идти на полную дезорганизацию армии. И это едва ли так справедливо. Все свидетельства, в том числе и русские, сходятся в том, что французская часть великой армии была не тронута или почти не тронута дезорганизацией. Мародеров доставляли почти исключительно иностранные, особенно немецкие контингенты[181]. Настоящая дезорганизация, охватившая и французов, началась только во время отступления.

С военной точки зрения зимовка в Москве едва ли также представляла опасность. Правда, Наполеон, стремясь получить в руки крупный козырь и занять столицу, сделал две больших ошибки перед вступлением в Москву. О них говорит Ростопчин в письме к графу С. Р. Воронцову от 28 апр. 1813 г. («Рус. Арх.», 1908, кн. 6, стр. 274): «Если бы он (Наполеон) после Бородина вместо большой дороги пошел на Верею и Боровск, он подверг бы голодовке нашу армию, отрезав все подвозы, которые были направлены на Калугу и приходили оттуда. Тогда он вступил бы в Москву несколькими днями позднее. Если бы, вместо того, чтобы оставаться в Москве, он тотчас же напал на Кутузова, он рассеял бы всю нашу армию, и мог бы спокойно отдыхать». Но даже имея по соседству нашу армию, Наполеон большой опасности не подвергался. Кутузов никогда не рискнул бы напасть на Наполеона в укрепленной Москве. Опасность была только со стороны армии Чичагова, которая двигалась с юга. Но корпус Виктора был уже на месте, и если бы Наполеон остался в Москве, сохраняя стотысячную слишком армию, Шварценберг не посмел бы оказать ему неповиновения. Шести корпусов, оставшихся в тылу: Шварценберга, Ренье, Виктора, Макдональда, Удино и Сен-Сира, хотя последние два и сильно поредели, было совершенно достаточно, чтобы Наполеон в Москве мог не бояться ни наступления Чичагова ни опасной диверсии Витгенштейна (ср. Saint-Cyr, Mem., т. III, гл. V)[182].

Наполеон это взвешивал очень хорошо, и один момент так твердо было уже решение зимовать, что он велел Боссе составить список тех артистов Comedie Francaise, которых без большого ущерба для театра можно было бы вызвать из Парижа в Москву (Bausset, Mem., II, 107). Сообщая об этом, Боссе горько прибавляет: «Разумеется, если бы он решился остаться в Москве, не случилось бы ничего хуже того, что случилось».

«Последние минуты Наполеона в Москве в 1812 г.» (Ист. муз.)

Наполеон не остался, в конце концов, не по военным соображениями, а по политическим. Он, боялся зимовать так далеко от Германии, так далеко от Парижа, когда никаких решительных успехов за ним не было. Он боялся, что какая-нибудь роковая случайность отрежет его среди зимы от Германии и Франции и в случае какой-нибудь неожиданности он не сможет вовремя поспеть, куда нужно. Если принять во внимание всю совокупность политических условий, нужно признаться, что предосторожность Наполеона не была излишней. К тому же факты очень скоро показали, что император отлично знал психологию людей покоренных и задавленных деспотизмом. Через несколько дней после того, как великая армия выступила из Москвы, в Париже разыгрался заговор генерала Мале, который едва не кончился удачно. Словно предчувствуя его, Наполеон торопился оставить город, сделавшийся роковым в его судьбе. Его дальнейший план кампании был выработан. Весной он решил идти на Петербург. Москва была занята. Гнаться за русскими до Волги и до Урала не имело никакого смысла. Занятие северной столицы давало больше уверенности на мир. Но идти на Петербург немедленно было рискованно. Во-первых, местность была плохо заселена и, следовательно, трудно было провиантировать армию. Во-вторых, поход в Петербург из Москвы был опасен тем, что ставил великую армию между Кутузовым и Витгенштейном, разрывал ее сообщения с коммуникационной линией Вильна — Москва и удалял ее от польских и литовских баз (Labaume, Relation complete de la campagne de Russie, 237). Необходимость быть ближе к Германии и Франции и заставила Наполеона предпринять отступление к Смоленску, где он хотел зимовать, чтобы весною двинуться всеми силами на Петербург. «Принимая во внимание, — говорит он (Mem., dictes aux generaux, IV, 248), — что расстояние от Москвы до Петербурга то же, что от Смоленска до Петербурга, император предпочел провести зиму в Смоленске, у литовской границы, чтобы весною идти к Петербургу»…

Насколько выполнимым казался план ухода из Москвы и зимовки на Днепре, видно из того, что те же опасения высказывал Ростопчин в письмах к Александру. «Я держусь того мнения, — пишет он 8 сент., — что Бонапарт уйдет от него (Кутузова) в то время, как он будет всего менее ожидать того. Он направится на Тверь, где имеются запасы, и произведет тревогу в Петербурге. Держась на Поречье, он снова очутится в Белоруссии, не встретив никакого препятствия. Там он, может быть, останется на зимних квартирах, возвратится в Париж властителем Смоленска и разрушителем Москвы и приготовится к другому походу на будущий год» («Р. Арх.», 1892, 8, стр. 542)[183].

Словом, у Наполеона были важные соображения, вызвавшие необходимость оставить Москву. Из них политическое опять-таки было главным. Подобно тому, как политика заставляла Наполеона идти вперед[184], так теперь она толкала его из Москвы. В обоих случаях, вопреки всем указаниям правил военного искусства, сказывалась основная фальшивость всего политического положения Наполеона, созданное его ненасытным честолюбием и его эгоистическими расчетами[185].

Тарутино. 6 октября 1812 г. (Гессе)

Но нужно отдать справедливость Наполеону. Он сделал все, чтобы обеспечить успешное выполнение своего нового плана. «Движение к Смоленску, — говорит он (там же), — нельзя называть отступлением». Для него это был обыкновенный стратегический марш, ибо армия не была разбита. И она не должна была быть разбита, если принять во внимание соотношение сил Кутузова и Наполеона, если бы не морозы. Перед тем, как покинуть Москву, Наполеон велел пересмотреть все календари и справочники за сорок лет, чтобы установить, когда начнутся большие морозы. Ему доложили, что раньше первых чисел декабря н. с. этого опасаться нечего (Bausset, там же, 108). Следовательно, чтобы дойти до Смоленска, в его распоряжении было около сорока дней, вдвое больше того, что ему было нужно. Стоявшая все время прекрасная погода подтверждала эти прогнозы. И та ошибка, которую допустил Наполеон, оставшись в Москве больше месяца, — самая крупная ошибка его в этот период — не привела бы к тем трагическим результатам, к которым она привела, если бы сбылись его метеорологические прогнозы.

Но либо императору дали плохую справку, либо морозы начались особенно рано, хотя середина октября ст. ст. едва ли черезчур необычный для морозов срок. Как бы то ни было, не успела армия перейти на Смоленскую дорогу, как морозы начались, и в одну ночь от холода пало 30.000 лошадей. Армия была дезорганизована, не будучи ни разу побеждена. Подобно тому, как пожар Москвы разбил план наступления, так теперь морозы разбили план отступления. Но даже при всей дезорганизации армии, она могла бы зимовать в Смоленске, если бы Шварценберг не покинул ее. Двинувшись не к Минску, а к Варшаве, он давал возможность Чичагову беспрепятственно идти к Березине и угрожать Вильне с ее магазинами. Один из участников похода поляк Брандт, бывший в 1812 г. капитаном, указывает еще на одну ошибку, сделанную Наполеоном. «Я всегда думал, — говорит он (Ernouf, „Souvenirs d'un officier polonais“, стр. 292), — что император даже среди развалин Москвы мог еще вернуть себе счастье, провозгласивши без оговорок восстановление Польши и направив, наконец[186], к Минску корпус кн. Понятовского. Последний, присоединив к себе дивизию Брониковского и Домбровского, сумел бы заставить Шварценберга действовать решительнее, помешал бы операциям Тормасова и Чичагова и, несомненно, привел бы императору серьезное подкрепление к Березине. Большего и не требовалось для того, чтобы изменить судьбу кампании». Но этого не было сделано, и в решительный момент единственным резервом оказался корпус Виктора. Виктор оставался один и для того, чтобы поддерживать Удино против Витгенштейна (корпус Сен-Сира успел к этому времени окончательно растаять), и чтобы защищать Березину от Чичагова, и чтобы подавать руку Наполеону. Стратегическое положение сразу сделалось невозможным[187].

В конечном счете, таким образом, Наполеона толкали на ошибку политические причины, а довершили его сокрушение стихийные или почти стихийные обстоятельства, которые трудно было предвидеть.

А. Дживелегов

«Победа при Тарутине над Мюратом» (Скотти)

VII. Бой под Тарутиным Подп. А. А. Кожевникова

начале октября Кутузов, дороживший каждым днем промедления военных действий и не желавший вызывать на них неприятеля, склонился, наконец, на советы своих приближенных о том, что пора для исполнения желания государя и для успокоения общественного мнения дать наступательный бой, которому все предвещало в то время благоприятный исход. Бой был назначен на 5-е октября, и на это число написана диспозиция.

План сражения при с. Тарутине 6-го октября 1812 года.

Перед самым боем Мюрат доносил Наполеону о жалком состоянии своей кавалерии и о невыгодах расположения по реке Чернишне, вследствие чего получил предписание, в случае надобности, отступать к Воронову, выставить в передовую линию пехоту, а кавалерии дать возможность отдыха. Это распоряжение исполнено не было, и в день боя французы занимали то же расположение, какое было раньше.

Правый фланг упирался в реку Нару и был занят кавалерией Сен-Жермена. Центр занят пехотой: дивизией Клапареда — впереди реки Чернишны (по отношению к расположению русских войск) и дивизии Дюфура — сзади речки. Затем на левом стоял корпус Понятовского, который был прикрыт кавалерией: справа Нансути и слева Себастьяни. Левый фланг французского расположения не был защищен никакими естественными препятствиями, а напротив того, был подвержен крайней опасности, так как спереди и слева был лес, доступный не только для пехоты, но и для кавалерии. Усиленная охрана этого фланга была необходима. Между тем сторожевая служба велась настолько небрежно, что не только казаки постоянно рыскали в лесу, но он был прекрасно обрекогносцирован Толем и другими офицерами квартирмейстерской части.

Согласно русской диспозиции для боя главный удар должен был быть именно на этот фланг.

Генерал Орлов-Денисов с 10 казачьими и 4 полками регулярной кавалерии должен был зайти в тыл неприятельского расположения. 2-й, 3-й и 4-й корпуса со своей артиллерией должны были, незаметно пройдя лес, ударить в левый фланг неприятельского расположения.

Главные силы должны были действовать с неприятельского фронта. Выстроенная широкой линией легкая кавалерия, войдя в связь с нашими колоннами правого фланга, должна была одновременно с последними атаковать неприятеля. Кроме того, генерал Дорохов, стоявший в Каменке, соединившись с отрядом Фигнера, должен был напасть на село Вороново, уничтожить бывшие там 2 полка и отрезать неприятелю отступление.

Такова в кратких чертах сущность диспозиции. Некоторые военные писатели, как, напр., Богданович, называют ее очень хорошей. По идее она, несомненно, была хороша, и если бы была выполнена на самом деле, то отряд Мюрата был бы уничтожен. В последнем только случае бой мог считаться действительно выигранным и имевшим результат.

На самом деле полная диспозиция была написана очень длинно и с излишними подробностями. Кроме того, все сложные передвижения войска должны были исполнены ночью. Наконец общее начальство над всеми войсками правого фланга было вручено Беннигсену, который не преминул от себя написать диспозицию; последней вносились поправки в общую. Одна из них, весьма существенная, страдает поразительным непониманием дела, чтобы не сказать больше. К отряду Орлова-Денисова, состоящему из 14 полков конницы и конной артиллерии, придавался для чего-то один егерский полк, который мог только замедлить его движение. Кроме того, полезное действие этого отряда было совершенно парализовано тем, что он лишался самостоятельности и должен был, дойдя до деревни Стремилова, верстах в 4 от левого фланга неприятельского расположения, остановиться и ждать выхода пехотных корпусов из леса и начала их действий против неприятеля.

На самом деле, как и обыкновенно бывает, бой разыгрался совсем не согласно диспозиции. Уже не говоря о том, что он произошел днем позже, чем предполагался, что не имело особого значения, но еще главное то, что он начался гораздо позднее по времени, чем предполагался. Части должны были быть на местах к рассвету и в это же время начать наступление. К назначенному времени был на месте, т. е. у деревни Стремилово, только один Орлов-Денисов. Он дожидался начала общего наступления до 7 часов, и до этого времени его не дождался, почему и решился действовать самостоятельно.

Несмотря на такое опоздание, первый натиск кавалерии был очень удачен, французские войска были застигнуты врасплох на биваках, смяты, отброшены за Рязановский овраг и лишились своей артиллерии. Но затем казаки отряда предались грабежу и дали возможность неприятелю оправиться. Весьма вероятно, что казаки были бы отброшены, и их внезапное, удачное нападение не имело бы никаких результатов, если бы принц Евгений Вюртембергский по своей инициативе не решился бы действовать с двумя вышедшими из леса батальонами тобольцев, именно на этом пункте — у Рязановского оврага. К нему присоединился тот пехотный полк, который был придан отряду Орлова-Денисова, и 3 орудия. Если этот слабый отряд, занявший весьма важную позицию не мог предпринять чего-нибудь решительного и воспрепятствовать отступлению в порядке неприятеля, то во всяком случае благодаря ему русские не были отброшены с того места, которое заняли. На Рязановском овраге, согласно диспозиции, должны были сосредоточиться не 6 батальонов, а целый 3-й пехотный корпус, но он во время боя получил другое назначение.

Из войск 2-го корпуса, предназначенного для действия против расположений неприятеля у деревни Тетерники, первыми дебушировали из леса 2 егерских полка, появление которых для неприятеля не было неожиданностью, так как они были встречены артиллерийским огнем. Командовавший ими генерал Багговут решился идти в атаку, которая не была успешна, так как сам он был убит. Кроме того, егеря подверглись атаке французских карабинеров, которые многих изрубили. В это время на место боя прибыл Беннигсен.

Видя частичную неудачу, Беннигсен не предпринял никаких решительных мер, вследствие чего подходившие к опушке леса части второго корпуса оставались в бездействии в течение часа под огнем неприятеля. В это время Беннигсен выжидал выступления из лесу 4 корпуса Остермана, который должен был вступить в бой одновременно со 2-м корпусом. На розыски и с приказанием ускорить движение этого корпуса был послан генерал Данилевский, который попал под огонь возвращавшихся откуда-то через лес в деревню Тетерники двух польских рот и был тяжело ранен. Третьему корпусу, который по диспозиции должен был выйти из леса за речку Чернишну к Рязановскому оврагу, было предписано пересечь лес и идти на поддержку 2-го корпуса по направлению к Тетерникам.

Когда, наконец, 3-й и 4-й корпуса вышли из леса и кавалерия главных сил была построена для атаки, французы уже начали отступление в полном порядке. Когда отступление французов было уже совершившимся фактом и французские колонны были за Чернишной, Беннигсен двинул вперед свои войска.

Главные силы к моменту отступления французов были построены в боевой порядок. Несмотря на это и убеждения Ермолова и Милорадовича, Кутузов, однако, решительно отказался двинуть войска вперед, и была отряжена только часть легкой кавалерии для преследования неприятеля, остальные войска возвратились в Тарутинский лагерь.

Во время отступления французских войск к Спас-Купле не произошло сколько-нибудь серьезных военных действий, могших изменить результат боя. Дело ограничилось несколькими отдельными пехотными и кавалерийскими стычками. Отряд Орлова-Денисова преследовал неприятеля до самой Спас-Купли, но серьезных, решительных атак, которых можно было ожидать от такого сильного кавалерийского отряда, не было. Дорохов со своей кавалерией не поспел в нужный момент, и из его отряда участвовала в преследовании только горсть казаков.

Насколько в общем был ничтожен общий успех русских, видно из сравнительных потерь обеих армий: победители-русские потеряли 1.200 человек, побежденные-французы всего около двух с половиной тысяч, и это при тех условиях, что на стороне русских были выгоды наступательного, неожиданного боя и отступления неприятеля с несравненно слабейшей по численности кавалерией.

Трудно объяснить поведение Кутузова и отказ его двинуть главные силы. Невольно возникает мысль, не желал ли он выставить на вид бездарность Беннигсена, который не сумел с превосходными силами и при очень выгодной для него боевой обстановке довести бой до решительных результатов. Но это, конечно, только предположение. Очень возможно, что совершенно добросовестно, видя отступление французов, он считал силы Беннигсена вполне достаточными для решительного поражения. Не мог он в минуту боя знать о том, что отряд Орлова-Денисова будет почти бездействовать во время отступления неприятеля и что Дорохов совсем не примет участия в битве. Наконец его нерешительность объясняют тем, что во время самого боя им было через партизанские отряды получено известие о выступлении Наполеона из Москвы. Так как было неизвестно, по какому он выступит направлению, то Кутузов, боясь обхода, не решился отводить свои главные силы далеко от укрепленного Тарутинского лагеря. Последнее объяснение весьма правдоподобно, если принять во внимание, что Кутузов дал согласие на бой весьма неохотно, не считая момент для решительных действий наступившим.

Беннигсен был настолько взбешен действием фельдмаршала, что после боя не счел даже нужным соблюсти перед ним воинскую вежливость и, принимая от него поздравление с победой, не слез даже с лошади. В донесении своем о битве он приписывал исключительно себе победу и писал, что доносит о сражении, «которое он имел честь начать, продолжить и окончить». В частных беседах он обвинял Кутузова не только в том, что тот из личного чувства его не поддержал главными силами, но что, будто, он даже умышленно задержал корпус Остермана. Последнее обвинение было уже, конечно, ни на чем не основано.

Если и согласиться с Беннигсеном, что честь победы под Тарутиным принадлежала исключительно ему, то, как мы выше видели, честь эта не может считаться очень великой, вследствие совершенно ничтожных результатов боя. Значение ее только моральное, как первого успеха русского оружия после сдачи Москвы. Последнее значение старался муссировать и Кутузов, а потому в войске бой под Тарутиным праздновался, как общая блистательная победа. То же значение придали победе и в Петербурге. Кутузов, Беннигсен и другие военачальники были щедро награждены.

А. Кожевников

«Наполеон у Калужских ворот» (Фабер дю-Фор)

VIII. Оставление французами Москвы С. А. Князькова

осле того, как сгорела Москва, остались без ответа письма с предложением вступить в переговоры о мире, а Тарутинское сражение показало, что русские готовы перейти в наступление, Наполеону стало ясно, что засиживаться в Москве долее не следует, тем более, что грозило наступление зимы. Обстоятельства диктовали движение на юг — к Калуге, где были сосредоточены запасы русской армии, и край совсем еще не был разорен войной. «Идемте к Калуге, — сказал Наполеон, — и горе тем, кто попадется нам на пути». 7 октября, в 8 часов утра, Наполеон выступил из Москвы. Армия его насчитывала в своих рядах около 107 тысяч человек и представляла из себя еще грозную силу. Пехота, состоявшая из старых солдат, была превосходна, также и прислуга артиллерии, но артиллерийские лошади были изнурены до крайности от бескормицы: ни в Москве ни в ее окрестностях нельзя было добыть достаточно фуража. Кавалерия по этой же причине находилась в жалком состоянии: из 18.500 кавалеристов четыре тысячи совсем не имели лошадей, и их пришлось переформировать в пехотинцев, лошади остальных еле двигались, и наполеоновская кавалерия собственно совсем не могла уже нести свою обычную службу: только гвардейская кавалерия в количестве 4.600 человек представляла из себя еще настоящее конное войско. Уже одно это обстоятельство осуждало Наполеона на медленное и тем самым полное опасности движение. Но армию стеснял еще огромный обоз, который она принуждена была влачить за собой. В обозе был хлеб и фураж, а также трофеи и добыча, захваченная в Москве. «Огромные обозы на тощих, изморенных лошадях, — говорит Михайловский-Данилевский, — и множество экипажей, нагруженных предметами роскоши, бесполезными в походе, выступили с армией; кавалеристы навьючивали сверх меры своих жалких лошадей; пехотинцы изнемогали под тяжестью ранцев, наполненных добычей. Движение французской армии имело вид переселения народов. На протяжении целых переходов тянулись в три и четыре ряда: артиллерия, госпитальные и провиантские повозки, экипажи всевозможных родов и даже дрожки, нагруженные различными вещами, преимущественно же съестными припасами и одеждой, между тем как не было принято никаких мер для правильного снабжения ими войск. Большие стада рогатого скота увеличивали длину колонн. Множество иностранцев, оставивших Москву вместе с армией, их семейства, женщины и дети, вместе с больными и ранеными пробирались между артиллерией и повозками, а по краям дороги толпились в беспорядке войска, как-будто составляя конвой огромного обоза. На всяком мосту, у всякой теснины орудия, повозки и войска, смешавшись в нестройную массу, останавливали движение следовавших за ними частей колонны». Настроение, в котором выступала из Москвы французская армия, было тягостное и удрученное. «Верьте мне, — говорит один старый польский полковник, — страшный суд постигнет нашу армию… Мы идем навстречу мрачной будущности. Москва со всеми ее средствами уничтожена, армия деморализована, кавалерия погибла; если нас застигнет теперь зима, то я не знаю, что, не исключая и гения самого императора, может спасти нас от катастрофы»…

«Изгнание из Москвы неприятеля отрядом легкой кавалерии под командой ген.-майора Иловайского 4-го, октября 10, 1812 г.» (И. Иванова)

Оставшийся в Москве с 8.000 отрядом маршал Мортье имел приказание подорвать заранее минированные стены и башни Кремля, поджечь дворец и все общественные здания, кроме Воспитательного дома, превращенного в лазарет для оставшихся в Москве французских и русских больных и раненых. Маршал исполнил приказ. В Кремле рыли подкопы и закладывали мины на виду у всех. На работы насильно брали русских, хватая их на улицах. «Меня взяли туда французы, — рассказывает очевидец, — и других многих работников из наших привели и приказали нам подкопы рыть под кремлевские стены, под соборы и дворец, и сами тут же рыли. А у нас просто руки не подымались. Пусть все погибает, да хоть не нашими руками. Да воля-то не наша была: как ни горько, а копай. Окаянные-то тут стоят, и как увидят, что кто из нас плохо копает, так сейчас прикладами бьют. У меня вся спина избита»… Так как работы по минированию Кремля происходили открыто, то слух, что французы хотят взорвать Кремль и Москву, очень скоро распространился среди оставшихся в Москве русских. Многие стали спасаться бегством. От беглецов узнал о намерении неприятеля генерал Винцингероде, стоявший со своим отрядом в селе Чашниках, верстах 12–15 от Москвы. «Нет, Бонапарт не взорвет Москвы, — говорил Винцингероде своим подчиненным. — Я дам ему знать, что, если хоть одна церковь взлетит на воздух, то все попавшиеся нам в плен французы будут повешены». Захватив с собой несколько казаков, но без трубача, Винцингероде поскакал к французским аванпостам, но здесь его отказались признать парламентером и привели к Мортье, как военнопленного. Мортье тоже не признал Винцингероде парламентером и объявил его военнопленным до тех пор, пока участь его не будет решена самим Наполеоном.

Никольская башня в Кремле после взрыва

В ночь с 8 на 9 октября Мортье выступил со своим отрядом из Москвы, и немедленно начались взрывы заранее подожженных мин. Первый удар был самый сильный. Земля затряслась, уцелевшие от пожара дома разваливались, стены домов даже далеких от мест взрывов трескались, потолки обрушивались, людей подбрасывало на воздух. «Раздетые, израненные осколками стекол, камнями, железом, несчастные выбежали в ужасе на улицы. Непроницаемый мрак окутывал Москву; холодный осенний дождь лил потоками. Отовсюду слышались дикие крики, визг, стоны людей, раздавленных падающими зданиями. Слышались призывы о помощи, но помогать было некому. Кремль освещен был зловещим пламенем пожара. Один взрыв следовал за другим, земля не переставала колебаться. Все напоминало, казалось последний день мира»… В Кремле взлетели на воздух три башни с набережной его стороны, Арсенал по линии от Никольских ворот до Наугольной башни и со стороны Троицких ворот; до половины свалилась угловая башня; осыпался верх Никольских ворот — до иконы св. Николая Чудотворца, на которой уцелело даже стекло киота; сгорел дворец, выгорела Грановитая палата, жестоко пострадали соборы. Опустошения были бы, несомненно, еще значительнее, если бы, проливной дождь не подмочил фитили; только благодаря этой случайности уцелели Иван Великий и Спасские ворота. Совершив свое злое дело, Мортье пошел на соединение с отступающими главными силами. «Этот поджог, — говорит Шамбре, один из участников похода, — не оправдываемый никаким военным мотивом, не может быть рассматриваем иначе, как акт безумной мести Наполеона, взбешенного, что ему не удалось приклонить Александра под свое ярмо. Подобный поступок приносил только пользу его врагам, раздувая ненависть, которую старались внушить русскому народу к французам, и побуждая Александра вести истребительную войну против французской армии»…

Движение французов из Москвы было замечено в самом начале нашими партизанами, и один из них, генерал Дорохов, отправил Кутузову донесение в этом смысле. Кутузов, кажется, недоверчиво отнесся к извещению Дорохова, но все же послал ему подкрепление — два полка пехоты. 10 октября, когда донесение Дорохова было подтверждено слухами и сбивчивыми донесениями начальников передовых частей, Кутузов, чтобы окончательно выяснить дело, приказал генералу Дохтурову с 2-м пехотным полком и легкой гвардейской кавалерийской дивизией идти на обозначенный Дороховым путь отступления французов, а генералу Милорадовичу — сделать демонстрацию в сторону Москвы. К вечеру 10 октября Дохтуров вошел в соприкосновение с французами и, думая, что перед ним небольшой отряд, хотел напасть на него. Дохтуров, наверное, жестоко поплатился бы за свою отвагу: перед ним была вся армия Наполеона, и пять наших полков, конечно, были бы смяты. Но вечером прискакал к Дохтурову партизан Сеславин и донес, что он, укрывшись в лесу, пропустил мимо себя всю армию Наполеона, видимо отступающую из Москвы, и что видел даже самого Наполеона. Сеславин успел захватить в плен несколько отставших французских гвардейцев и одного из них, перекинув через седло, привез к Дохтурову. Француз доложил Дохтурову на его расспросы, что «уже четыре дня, как мы вышли из Москвы. Маршал Мортье оставлен с отрядом в Москве и по взорвании кремлевских стен присоединился к армии. Батарейная артиллерия, безлошадные кавалеристы и все обозы отправлены по можайской дороге под прикрытием польских войск князя Понятовского. Завтра главная квартира императора будет в Боровске. Далее наша армия пойдет к Малоярославцу». Убедившись в достоверности донесения Сеславина, Дохтуров немедленно отменил свое распоряжение об атаке неприятеля, отошел несколько назад и 11-го поспешно двинулся к Малоярославцу. В главную квартиру с известием обо всем он тогда же послал своего дежурного штаб-офицера Болговского. Болговской прискакал около полуночи 10 октября в Леташевку, где находился Кутузов, и явился к дежурному генералу армии Коновницыну. Коновницын, пораженный рассказом Болговского, послал за Толем, и они пошли будить фельдмаршала. Кутузов потребовал Болговского к себе и принял его, сидя на постели, но «в сюртуке и декорациях. Вид его был величественный и чувство радости сверкало уже в очах его»… «Расскажи, друг мой, — сказал он Болговскому, — что такое за событие, о котором ты привез мне вести? Неужели воистину Наполеон оставил Москву и отступает?»

Болговской начал было по форме подробно докладывать, но Кутузов перебил его: «Говори скорее, не томи душу»… Когда Болговской кончил доклад, Кутузов хотел что-то сказать, но вдруг… не заплакал, а захлипал и, обратясь к образу Спасителя, сказал: «Боже, Создатель мой… Наконец Ты внял молитве нашей… С сей минуты Россия спасена»… Немедленно даны были приказания передовым частям нашей армии двинуться вслед за отступавшими французами к Малоярославцу. Милорадович со своей стороны также скоро убедился, что французы отступают, и послал своего адъютанта поручика П. Д. Киселева с партией казаков к Москве, с приказанием узнать — действительно ли Москва очищена французами. 11 октября Киселев вступил в Москву через Тверскую заставу вскоре после выступления Мортье и захватил 120 пленных из замешкавшихся французов. Таким образом прямое сообщение армии с Москвой было восстановлено чуть не в самый день очищения ее французами.

(Ориг. в Ист. муз.)

Действия Дорохова, Дохтурова и Сеславина имели очень важное значение для дальнейшего течения кампании. Намерение Наполеона заключалось в том, чтобы двинуться сперва по старой дороге, соединиться с авангардом Мюрата и перейти на новую калужскую дорогу; таким образом Наполеон рассчитывал обойти нашу армию и открыть себе свободный путь на Калугу. Дорохов своевременно известил главные наши силы о выступлении французов из Москвы. Сеславин вовремя добыл сведения об этом движении, Дохтуров умело воспользовался полученными сведениями и вовремя поспел к Малоярославцу, куда подтянулись и главные наши силы и успели занять позиции к югу от Малоярославца на пути предположительного движения Наполеона к Калуге. Первый виновник этого успеха Сеславин, резюмируя рассказ о своем подвиге, со справедливой гордостью говорит: «Неприятель предупрежден под Малоярославцем, французы истреблены, Россия спасена, Европа освобождена, и мир всеобщий есть следствие сего важного открытия»… Итак, преследование наполеоновой армии началось вовремя и удачно. Мы запоздали на несколько часов вследствие неожиданности известия, но это промедление было несколько компенсировано умными распоряжениями Дохтурова. На преследование Наполеона наша армия выступала отдохнувшей и возросшей количественно. За три недели стоянки в Тарутинском лагере русская армия получила значительные подкрепления, и число ее с 60.000 возросло до 97.000 человек, не считая ополченцев и двадцати слишком тысяч казаков, которые тогда не считались регулярным войском. Таким образом, достопамятное преследование нами отступавшего неприятеля началось при полном почти уравнении наших и неприятельских сил, причем мы имели то преимущество, что превосходили французов кавалерией, были лучше обставлены со стороны продовольствия и запасов, и главное — мы, наконец, наступали и теснили перед собой грозного врага: это подымало дух армии и заставляло каждого, как говорит современник, «действовать за десятерых»…

С. Князьков

(Ориг. в Ист. музее)

Загрузка...