ГЛАВА ВТОРАЯ

Держась руками за погруженный в воду край плоского камня, Лукашевский дождался наката волны и выбросился на ней на скользкую от водорослей поверхность. Тут же впился пальцами в неровности камня, и, едва волна откатилась, быстро прополз вперед, поднялся и устремился к вертикально уходящей вверх скальной стене мыса, где его уже не могла настичь очередная волна. Здесь было сухо и тепло. Камень, на котором он теперь оказался, был как бы причальной площадкой у входа в Главный Грот. Отжав плавки и стерев ладонями воду с груди и боков, Лукашевский присел отдохнуть и погреться. Это тем более следовало сделать потому, что прежде чем добраться до площадки у Главного Грота, ему пришлось проплыть метров двести, так как мыс на этом участке не имел карнизов и отвесно уходил основанием в зеленую глубину, а вода здесь была особенно холодной, почти ледяной. Во всяком случае, Лукашевский сильно продрог. Заплывать в грот, не отдохнув и не согревшись, у него не было сил и желания. Там же, в сумрачном гроте, было еще холодней, как в глубоком и сыром погребе. Этот холод держался в нем летом, в самую жаркую пору, так что пловцы в нем никогда не задерживались.

В сущности, можно было бы и не заплывать в Главный Грот: вероятность того, что шлюпку затянуло именно туда, была чрезвычайно мала. Но если шлюпки нет и за буруном — за уходящей далеко в море каменной грядой, разделяющей акваторию мыса на северную и южную части, тогда, надо думать, шлюпка — чем черт не шутит — находится именно там, в гроте. И если эта- мысль верна, — что почти несомненно, — придется все-таки возвращаться сюда, а сил и желания барахтаться в холодной воде, будет тогда еще меньше. Словом, надо отдохнуть, согреться и навестить Главный Грот.

Бриз тянул с моря, но здесь был тихий закуток, да и стена, нагретая перевалившим за полдень солнцем, дышала теплом. Где-то по верхнему карнизу прошмыгнула ящерица или прошлась чайка — посыпались мелкие камешки. Лукашевский посмотрел вверх. Отсюда до верхней кромки мыса было метров девяносто — хороший полигон для отчаянных скалолазов: камень здесь рыхлый, ненадежный, перемежающийся пластами красной глины и серого губчатого ракушечника.

Лукашевский не прыгнул в воду, как, наверное, следовало бы поступить, чтобы сразу, без напрасных мучений, окунуться в холод, а спустился по уступам камня, ежась и охая, словно барышня. Но потом усиленно заработал руками и ногами, обогнул корявый каменный выступ, продолжением которого являлась коварная скальная гряда, уходящая далеко в море, и уже через минуту был под сводом грота. Его и прежде поражала огромная ширина и высота входа. Теперь же, когда он был без шлюпки, арка входа показалась ему еще более величественной.

Вода в гроте колыхалась тихо и плавно, пугала неизведанной глубиной, таящей в себе тьму и холод. Лукашевский знал, что грот поворачивает вправо и заканчивается отдаленным тупиком, где царит полная темнота. Знал он также и о том, что к концу грота дно поднимается и за несколько метров до тупика слегка выступает из воды, образуя чуть покатую площадку, над которой в стенах выдолблены ниши, некогда предназначавшиеся, надо думать, для хранения контрабандных товаров.

Петр Петрович доплыл до колодезного пятна и посмотрел вверх: зарешеченный выход из колодца казался отсюда крохотным, не более десятикопеечной монеты, срезом на вершине высокого конуса. Петр Петрович подплыл к стене и подержался за выступ, чтобы передохнуть. Прислушался, не скрипнет ли трущаяся где-нибудь бортом о камень шлюпка. Но было тихо, как в Афонских пещерах, как в погребальных камерах фараонов…

Лукашевский снял руку с выступа, оттолкнулся ногами от стены и поплыл дальше, за поворот, в темноту, надеясь на то, что так или иначе столкнется со шлюпкой, если она здесь: за поворотом грот был не так широк, как у входа.

Сначала он подумал, что ему почудилось, будто в конце грота мелькнул свет. Петр Петрович на всякий случай подался вправо, к стене. И уже оттуда воочию увидел вынырнувший из-за кромки ниши огонек. Горела свеча или масляная плошка. Огонек освещал нишу и часть площадки под нею. Петр Петрович замер и поводил глазами по сторонам. Никакого движения, никакого звука. Другие ниши да и добрая часть площадки оставались в темноте. В этой темноте, затаившись, мог скрываться тот, кто зажег свечу.

Оставаться неподвижным в ледяной воде дольше Петр Петрович не мог. Надо было что-то делать: либо возвращаться, либо плыть вперед.

"Кто здесь? — громко спросил Петр Петрович, но ответа не последовало. — А, дьявольщина!" — выругался Петр Петрович и двинулся вперед.

И вдруг увидел шлюпку, "Эллиниду". Она стояла у стены, задрав нос, выползший на площадку, как если бы ее кто-то пытался вытащить из воды.

Петр Петрович остановился, ощутив ногами дно, и еще раз спросил, есть ли тут кто-нибудь. Этот кто-нибудь непременно должен был существовать — ведь горела свеча! Теперь Петр Петрович разглядел, что это была свеча, зажженная не так давно, поскольку не сгорела и наполовину. Никто не отозвался и на этот раз.

Петр Петрович поднялся на площадку, взял свечу и прошелся с нею вдоль ниш, готовый в любой момент отскочить или отразить нападение.

Ниши оказались пустыми, и в шлюпке никого не было. Можно было бы вздохнуть с облегчением, если бы не свеча: не сама же она загорелась? Да и принести ее сюда мог только человек. А человек-то как раз и отсутствовал. Можно было, конечно, предположить, что он приплыл сюда на шлюпке, вытащил ее на камни, зажег в нише свечу и затем вплавь покинул грот.

Но зачем?

Лукашевский столкнул "Эллиниду" на воду, пристроил на банку горящую свечу, вставил в уключины весла и стоя, чтоб весла не цеплялись за стены грота, погреб к выходу. Засмеялся, когда очутился за пределами грота под слепящим солнцем на зеленой упругой волне.

На маяк Лукашевский вернулся с новой для себя загадкой. И с победой, конечно: запертая в лодочном гараже "Эллинида" была тому свидетелем. А дома его ждала старая загадка: полоса на холсте, как он и предполагал начисто исчезла. Впрочем, трудно сказать точно ли он предполагал это: ведь разумного объяснения случившемуся по-прежнему не было, а предвидеть неразумное — кто же отважится на такое в здравом уме? Скорее всего, Лукашевский лишь допускал, что случившееся однажды может повториться. И вот оно повторилось: полоса пропала, холст был чист, словно к нему никто и никогда не прикасался.

Петр Петрович снял холст со станка, отнес в другую комнату и сунул в шкаф — подальше от глаз. И чтоб уж совсем ничего не напоминало ему обо всей этой чертовщине, спрятал в ящик краски и кисти, а станок выволок на веранду и накрыл мешковиной.

Возвратился из райцентра Полудин с Павлушей, принес Лукашевскому бутылку мадеры.

Ни об "Эллиниде", ни тем более о холсте Лукашевский рассказывать Полудину не стал: Полудин был не из тех людей, кого всякого рода странности удивляли или озадачивали. На такие рассказы он реагировал всегда одинаково — говорил, что это сказки, досужие выдумки или просто преднамеренная ложь. Но чаще всего он пользовался при этом одним коротким словом — бред.

Но Лукашевскому не хотелось отпускать Полудина. Он распечатал бутылку, наполнил вином два бокала и предложил Полудину выпить, сказав, что придумал подходящий тост: за путеводный свет. Полудин рассмеялся: этот тост Лукашевский произносил и раньше.

Лукашевский насупил брови и спросил, чем его тост так развеселил Полудина — ведь это серьезный тост: за маяк, за его исправную работу. При этом в голосе Петра Петровича явно прозвучали нотки раздражения.

Полудин пожал плечами, посмотрел на Петра Петровича с недоумением — его нервозность была для Полудина неожиданной и непривычной, — сказал, что обрадовался тосту, как старому знакомому, и выпил.

Полудин рассказал историю, которая окончательно повергла Петра Петровича в душевое смятение: возвращаясь из райцентра, Полудин, по его словам, увидел непонятное — на трех придорожных курганах появились каменные бабы, которых там раньше не было. Но еще более непонятным для Полудина было то, что бабы возникли как бы вдруг — на пути в райцентр Полудин их не видел — и при том без следов какой-либо работы: ни взрыхленной земли вокруг них, ни смятой травинки. "Будто с неба свалились!" — заключил свой рассказ Полудин, тараща глаза.

Александрина предположила, что Полудин просто перегрелся на солнце. Слова ее так обидели Полудина, что он раскричался и потребовал немедленно ехать к курганам.

Поездка закончилась скверно. Полудин едва не лишился рассудка, когда убедился, что никаких каменных баб на курганах нет. Он разрыдался, разорвал на себе рубаху, порывался есть землю — в доказательство того, что он ничего не выдумал — и успокоился только дома, когда Петр Петрович заставил его допить оставшуюся мадеру.

Вечерними делами на маяке Лукашевский занялся сам: включил свет, вывел на нужную волну радиосигнал, подключил для подзарядки очередной блок аккумуляторов, проверил на случай непогоды работу ревуна, связался с погранзаставой

Полудин оставил на пульте пачку привезенных из райцентра газет. Петр Петрович без особого интереса просмотрел их: к газетам он так и не привык, потому что за долгие годы капитанства первым и главным источником новостей для него стало радио. Одно газетное сообщение все же приковало его внимание: в нем шла речь о слепом американце, переплывшем в одиночку на яхте Атлантику. Правда, яхта была оборудована говорящим компьютером и приборами с датчиками Брайля. Но слепой американец пользовался ими лишь в первые дни: после первого жестокого шторма вся навигационная система яхты вышла из строя. Отчаянному яхтсмену грозила неминуемая гибель, но он вдруг… прозрел. Прозрел на одну только ночь — и спасся, выбросившись на остров.

Петр Петрович так разволновался, прочитав сообщение, что чуть было не побежал к Полудиным с газетой, но вовремя остановился. Из-за охватившего его волнения он как-то не сразу осмыслил, что американец прозрел лишь на одну ночь, на ту самую ночь, когда бушевал шторм. Осмыслив же это, разволновался еще больше. И сказал себе: вот он, ключ к его мечте, к его страсти — прозреть! Пусть только на одну ночь, пусть на миг, но прозреть и увидеть то, чего никак не может увидеть его душа: зачем все это-жизнь, смерть, радости, страдания — и не напрасны ли наши надежды? Да, да, говорил себе Петр Петрович, он уйдет в кругосветное плавание и там, быть может, однажды прозреет и все поймет. Может быть, в одну из жутких штормовых ночей, может быть, за минуту до гибели, но все же поймет…

Звезды в чистом холодном небе сверкали, как огни дальних космических маяков. Лукашевский подумал, что и его маяк, выбрасывающий ритмично в пространство порции света, кажется откуда-нибудь мерцающей звездой. Он быстро нашел Малую Медведицу, созвездие Дракона, а в нем, между Мицаром и Ковшом Малой Медведицы — звезду Тубан. Маленькую звездочку, едва приметную. Лукашевский вышел за ворота и снова нашел ее. За долгие годы плаваний Лукашевский привык к звездам, помнил множество их названий, но об этой, о звезде Тубан, узнал только на авеню Пирамид в Гизе. Двадцать тысяч лет до возврата. Значит, только через десять тысяч лет маятник мировой оси замрет на мгновение в какой-то точке пространства — в какой же? — и медленно пойдет обратно. К звезде Тубан. Не смотрите мимо звезды Тубан! Но время — пойдет ли оно вспять? Маятник качается туда и сюда, а время летит только вперед — так показывают часы. Глаз Тубана не найдет в погребальной камере пирамиды Хеопса гранитного саркофага фараона, властителя горизонтов.

Петр Петрович вышел за ограду своей крепости не ради звезды Тубан и, конечно же, не ради этих грустных мыслей: мысли — что? — сами пришли и сами ушли, как ветер, разворошив старые листья былого. Лукашевский вышел из дома с тайным желанием заглянуть в колодец Главного Грота. И хотя знал, что это может лишь навредить ему, прибавить к его ряду странностей новую чертовщину, его все же тянуло туда, как может тянуть только дурное предчувствие — и страшно, и нельзя остановиться.

Ночь была хорошая, — от ворот был четко виден край мыса, то темный на фоне неба, то освещаемый короткими вспышками маячных лучей. Море за мысом молчало. Молчала и осенняя степь. Летом — цикады, переклички перепелов, музыка и человеческие голоса со стороны южной долины, шорох и сонный писк птенцов на скальных карнизах мыса. А теперь вот — полное безмолвие. Лукашевский двинулся к колодцу по тропинке.

Тропа у колодца не кончалась, вела дальше, к южной долине. Трава вокруг колодца была вытоптана, как на овечьем тырле: ведь каждый из отдыхающих старался заглянуть в него — у колодца была дурная слава. Старожилы рассказывали, что белые сбрасывали в него красных, красные — белых, немцы матросов, матросы — немцев, а некий ревнивец по имени Жора столкнул в него свою неверную жену Нюру. Об угодившем в колодец пьяном отдыхающем вспоминали реже, а он-то, кажется, был единственным, кто здесь действительно погиб.

Предшественник Лукашевского обложил колодец по кругу камнями. Следуя традиции, Петр Петрович ежегодно поправлял эту ограду, сделал ее выше, чтобы никто не набрел на решетку в темноте. Подойдя к колодцу, Петр Петрович перегнулся через ограду и посмотрел сквозь решетку вниз. Увидев на дне колодца свет, Петр Петрович откачнулся, протер глаза и нагнулся снова. Светилась вода. Свет был неровный, колеблющийся, как от свечи. Лукашевский поднял с земли небольшой камень и бросил его на решетку. Камень ударился о прутья, провалился сквозь ячейку и беззвучно канул. Дно колодца продолжало светиться. Петр Петрович отошел от колодца, постоял в тупой задумчивости, плюнул и побрел домой. Теперь в ряду странностей еще и эта — колеблющийся свет на дне колодца… Было уже поздно, но Петр Петрович все же позвонил Яковлеву. Яковлев не сразу взял трубку, долго ворчал: "Какого черта тебе не спится?!", жаловался на радикулит, на усталость, на плохой сон и вообще на проклятую и бестолковую жизнь и лишь потом спросил, что Лукашевскому надо. Петр Петрович попросил Яковлева приехать на маяк завтра же, а по пути остановиться возле курганов и посмотреть, не торчат ли на них каменные бабы. Яковлев не очень-то понял, почему Лукашевский так настойчиво зовет его к себе, но пообещал приехать. Спросил, не надо ли чего. Петр Петрович, ответил, что нужен только он — для важного и секретного разговора.

После короткого сна — да и спал ли он, скорее всего нет, просто блуждал в сумбурных мыслях и видениях — Лукашевский спустился в аппаратную и увидел Полудина. Полудин стоял перед пультом, скрестив руки на груди, и насвистывал ламбаду. Поприветствовал Лукашевского кивком головы, досвистел мелодию до конца и сказал, что готов подежурить у пульта часок-другой, если у Лукашевского есть желание поспать. Увидев, что Петр Петрович не торопится воспользоваться его предложением, спросил, как ему понравились приготовленные Александриной бараньи котлеты. Петр Петрович в ответ усмехнулся: Полудин мог бы спросить и о чем-нибудь другом — отменные котлеты были не самым памятным событием минувшего дня. Но таков был весь Полудин: когда, например, птицы на перелете разбивались о маяк — а это, к несчастью, случается каждой осенью — он тревожился не о птицах, а о том, как раздобыть мыльный порошок для мыться маячного фонаря. Петр Петрович, конечно, похвалил котлеты и тогда По-лудин принялся снова рассказывать историю о том, как он раздобыл у чабанов кусок баранины. Из его рассказа получалось, что он уломал самых неуступчивых на свете людей, проявив при этом чудеса красноречия и хитрости.

Закончив историю о покупке баранины, Полудин тут же переключился на другую — стал рассказывать о том, как необыкновенно смело — весь в отца! — ведет себя его шестилетний сын Павлуша, совершенно не боясь мотоциклетной тряски, больших скоростей и крутых виражей. Все другие дети, утверждал Полудин, трусишки, а Павлуша — мальчик исключительный, потому что скорость для него — удовольствие. Вчера, например, на обратном пути из райцентра, влюбленно рассказывал Полудин, когда его "Хонда" вынесла их на прямой участок дороги, Павлуша потребовал прибавить газу и Полудин прибавил, да так, что зашкалило спидометр. Тут и взрослый вструхнул бы, а Павлуша только завизжал от восторга.

Лукашевский спросил, где этот участок дороги. Спросил машинально, без всякой тайной мысли, чтоб поддержать разговор, но оказалось — он поздно спохватился, — что тайная мысль все-таки была: прямой участок дороги находился возле курганов и, значит, спидометр на "Хонде" зашкалило перед тем, как Полудин увидел на курганах каменных баб.

Полудин вскинул голову и замолчал: дальше надо было рассказывать о каменных бабах, возвращаться к разговору, ради которого он, собственно, и пришел в аппаратную. Повздыхав, он пристально посмотрел в глаза Лукашевскому и, страдая, спросил, верит ли он в то, что каменные бабы на курганах были. Полудин поставил вопрос прямо и, очевидно, ждал такого же прямого ответа.

Лукашевский, чертыхнувшись, ответил, что да! верит! что каменные бабы на курганах были и Полудин их видел, но… Тут он хотел сказать, что исчезновение баб требует какого-то разумного объяснения, которым он не располагает — и это было бы честно, но не сказал, потому что в этот момент в голову ему пришла счастливая мысль о киношниках. Спасительная мысль: это киношники, предположил он, поставили на курганах баб для съемок и, наверное, не вчера, а раньше. Вчера же убрали их уже после того, как Полудин побывал там и рассказал о бабах ему, Лукашевскому, и Александрине. Вот и саклю поставили киношники, которая до сих пор торчит в южной долине, и Главный Грот не раз избирали местом для съемок.

Полудин размяк и, улыбаясь, уронил на грудь свою измученную голову: то, что сказал Лукашевский, все объясняло и все ставило на свои места.

Утром, едва рассвело, Петр Петрович взял бинокль и поднялся на башню маяка. Восточный край неба был светел и высок. Зеленовато-голубое сияние, достойное лучших, божественных широт, теснило к зениту мутную синь, обещая если не последний денек бабьего лета, то один из последних, потому что осень и без того была уже слишком щедра. Ах, черт возьми, как он любил встречать эти утренние часы в море, на палубе, где-нибудь в Адриатике или в южной Атлантике. Как он наслаждался ими, как радостно становилось тогда у него на душе, какой приятной и надежной казалась тогда жизнь, а Земля — самой лучшей и благословенной планетой. И зачем он здесь, в этой глуши, на неподвижной каменной башне, небритый, усталый, старый и одинокий?..

Лукашевский поднес бинокль к глазам и еще толком не разглядев, что там чернеет на дальних курганах, задохнулся и уронил бинокль на грудь. Какие там, киношники, какая там техника?! — каменные бабы, целых три, торчали на вершинах курганов, как злая насмешка над ангельской чистотой расцветающей зари. Теперь он, видел их и так, без бинокля, потому что темная пустыня словно сжалась под натиском рассвета, приподняла и приблизила горизонт, отороченный курганами. Он протер кулаками глаза и снова поднес к ним бинокль. Да, все так и было: слепые каменные бабы стояли на курганах в ожидании восхода солнца, бездушные творения бездушных времен, кургузые и низколобные истуканы. Они вернулись.

Снизу, со двора, Лукашевского окликнул Полудин. Спросил, что он там видит. Лукашевский предложил ему подняться на башню и посмотреть самому.

Едва Полудин навел бинокль на курганы, как у него совсем по-детски задрожал подбородок. Лукашевский хотел отнять у него бинокль, но Полудин, оттолкнув его плечом, почти вдавил окуляры в глаза. На скулах проступила злая желтизна. "Так что? — спросил он. — Опять киношники?"

"Опять киношники", — ответил Лукашевский.

К курганам они поехали втроем на машине Лукашевского. Александрина старалась развеселить угрюмых мужчин, но ни Полудин, ни Петр Петрович на ее "подначки" не отвечали. В конце концов Александрина отказалась от своих тщетных усилий и тоже замолчала.

Две бабы стояли на курганах справа от дороги, одна — слева. Все было точно так, как рассказывал вчера Полудин: не было никаких следов того, что кто-то недавно установил этих истуканов. Они словно выросли из земли, не потревожив ни травинки вокруг. Выросли за одну ночь, исчезнув накануне.

Полудин сказал, что ему нехорошо и на третий курган не поднялся, остался возле машины. Когда Александрина и Лукашевский вернулись к нему, он сидел на обочине дороги и курил. Александрина и Петр Петрович присели рядом с ним. Несколько минут молчали, потом Петр Петрович, потрогав Полудина за плечо, сказал, что надо ехать домой.

… Петр Петрович завтракал, когда у ворот засигнали-ла райисполкомовская "Волга" — приехал Яковлев. Увидев, что Лукашевский на ногах и здоров, Яковлев побранил его за ночной звонок и спросил, что случилось. Лукашевский повел его в дом, вынул из-за шкафа злополучный xолст, прислонил к стене и, ткнув в него пальцем, спросил, что Яковлев на нем видит. Яковлев ответил, что видит какую-то пирамиду, скорее всего пирамиду Хеопса. Лукашевский только теперь взглянул на холст и ахнул: на нем действительно был рисунок пирамиды Хеопса, перечеркнутый черной жирной полосой. Тот самый рисунок, и та самая полоса. Лукашевский, слабея, опустился на стул и закрыл глаза.

Яковлев подумал, что Петр Петрович ждет от него похвалы за свою работу, и принялся, как мог, рассуждать о четкости, объемности, компоновке рисунка, пожурил Петра Петровича за то, что тот перечеркнул рисунок, сказал, что так относиться к своим творениям нельзя. "В таких делах, как живопись, — резонно заметил он, — необходимы терпение и старание, ибо тут сама природа подает пример…"

Лукашевский прервал Яковлева и спросил, как ему понравились каменные бабы на курганах. Яковлев недоуменно пожал плечами: никаких каменных баб он нигде не видел, хотя, помня о недавнем телефонном разговоре, останавливался возле курганов.

Загрузка...