Туман надвинулся еще с вечера — его пригнал северный ветер. Сначала шел верхом, не касаясь земли и воды, а с закатом солнца стал провисать, цепляться за мыс и, наконец, лег, плотный и холодный, мгновенно погасив вечернюю зарю. Наступила та самая тьма, которая темнее ночи.
Вспышки маяка, рассеиваясь в тумане, высвечивали черный силуэт башни, казались за окнами грозовыми сполохами. Низкие утробные рыки ревуна были слышны даже сквозь двойные рамы, ударяли по стеклам, повергая Петра Петровича в бездеятельную угрюмость и тоску. Одиночество ощущалось так остро, что в голову лезли отвратительные мысли, само существование казалось бесцельным и пустым. Лукашевский знал об этой особенности ревуна, генератора низкочастотных звуковых колебаний — в свое время его предупреждали об этой особенности что-то рушилось в душе от заунывного рева, чуждого всем земным звукам. Но он был нужен тем, кто блуждает в тумане и к кому не пробиваются лучи маяка. Следовало бы чем-нибудь заняться, но в том-то и заключалась гнетущая власть ревуна, что, даже зная о ней, сопротивляясь ей, невозможно было побороть в себе апатию.
Бабы на курганах больше не возникали. Это было и хорошо, и плохо. Хорошо потому, что без них Лукашевскому жилось спокойнее, плохо потому, что Полудин теперь почти ежедневно ездил к курганам, а уж смотрел в их сторону всякий раз, когда выходил из дому.
Яковлеву Лукашевский рассказал лишь про каменных баб. Про возникновение и исчезновение пирамиды и про свечу в гроте умолчал. Теперь, когда слухи о каменных бабах распространились по всему району — посеял их сам Полудин, Лукашевский оценил свою сдержанность.
Тревожило Петра Петровича и другое: он все чаще стал вспоминать о своих погибших девочках — о жене Анне и дочери Марии. О том, как жестоко распорядилась их жизнями судьба и как никчемна его жизнь без них. Едва ли не еженощно он видел их во сне. Вернулась боль, вернулась тоска. Невольно думалось, что это неспроста, что близится и его последний час…
Так, надрывая себе сердце, размышлял в глубокой печали Петр Петрович в ту глухую осеннюю ночь, когда в дверь его квартиры с веранды кто-то постучал. Лукашевский взглянул на часы — стрелки показывали половину второго. Он никого не ждал. С Полудиным Петр Петрович простился еще с вечера — когда накатывал туман, смотрителю предписывалось дежурить самому.
Стук повторился, и Лукашевский подошел к двери. Видит Бог, ему ни с кем не хотелось встречаться, тем более в столь поздний час. Он медлил повернуть защелку замка, стоял и ждал, что пришедший подаст голос, назовет себя. Но за дверью было тихо. Самому же спрашивать не хотелось. И лишь когда стоящий за дверью постучал в третий раз, Петр Петрович спросил, кого там принесла нелегкая. Почему-то надеялся, что услышит в ответ знакомый голос. Но голос оказался не только незнакомым, но и странным — глухим и болезненным.
"Отворите ради Христа", — произнес человек за дверью.
Лукашевский повернул защелку и открыл дверь. Перед ним стоял высокий и худой мужчина, с мокрыми длинными волосами, небритый. Он прижимал к груди руки, по которым струилась кровь. Одет он был в серый, прилипший к телу хитон, ноги его были босы, все в кровавых ссадинах. Человек дрожал от холода и смотрел на Лукашевского умоляющими о милосердии глазами.
"Впустите ради Христа", — повторил он, не двигаясь с места.
Лукашевский отошел от двери и кивнул незнакомцу головой, приглашая войти. Незнакомец нерешительно перешагнул порог, прошел до середины комнаты и обернулся. На полу остались мокрые следы его ног. Лукашевский закрыл дверь и, прислонясь к ней спиной, выжидающе поглядел на незваного гостя.
"Как вас зовут?" — устало спросил человек, осматривая комнату.
"Петр", — ответил Лукашевский, хотя следовало бы, наверное, сказать: "Петр Петрович". По имени его называл только Яковлев.
Гость облегченно вздохнул и удовлетворенно покивал головой. Потом сказал, что просит приютить его, накормить и обогреть, потому что — при этом он оглядел свой мокрый наряд — не имеет ничего: ни теплого пристанища, ни пищи.
"Я очень устал", — добавил он и сел на стул, обхватив себя за плечи руками.
Белье, халат, горячий душ, ужин, постель — все это Лукашевский мог предложить гостю и не спрашивая его ни о чем: истинное гостеприимство не должно зависеть от того, кто переступил порог твоего дома. Таков закон. Но назвать свое имя незнакомец был все же обязан — это так естественно: узнав, как зовут хозяина, представься и сам. Это тоже закон. Гость, однако, молчал.
Закрыв глаза, он уронил голову на грудь и, казалось, задремал. Петр Петрович сердечно посочувствовал ему: мокрый, продрогший, голодный, израненный, он нуждался в его помощи. И, конечно же, в прощении — и за поздний приход, и за молчание.
Лукашевский вынул из шкафа свой махровый халат, достал с бельевой полки майку, трусы, полотенце, теплые носки. Отнес все это в ванную, наладил газовую колонку и, возвратясь в комнату, где сидел гость, окликнул его.
"Вы можете помыться, — сказал он. — Пожалуйста".
Гость открыл глаза и встал. Лукашевский взял его за локоть, проводил в ванную и там, ничего не говоря, промыл ему одеколоном раны на руках и на ногах, предложил надеть на руки резиновые перчатки, а ссадины на ногах заклеил пластырем. Затем отрегулировал душ, показал, где лежит одежда и оставил незнакомца одного. Сам же отправился на кухню, чтобы приготовить ужин. Поджарил несколько яиц, вскипятил чай, разогрел над газовым пламенем черствый хлеб. Выставил все это на стол и принялся ждать гостя. Тот долго не появлялся, в ванной шумела вода. Лукашевский подумал, что успеет наведаться к пульту, спустился в аппаратную и через несколько минут возвратился. Гость уже сидел за столом и ел. Лукашевский пожелал ему приятного аппетита. Гость виновато улыбнулся и указал глазами на свободный стул. Петр Петрович сел и стал смотреть, как гость ест. Когда тот справился с яичницей, Петр Петрович налил ему чаю. Отпив глоток, незнакомец поставил чашку и вдруг спросил:
"Далеко ли отсюда до Рима?"
Петр Петрович поднял плечи и развел руками. Незнакомец ждал.
"В каких мерах длины вы хотите знать расстояние до Рима? — спросил Петр Петрович. — В морских милях или километрах?"
Гость задумался, но ничего не сказал и принялся пить чай. Это длилось так долго, что Петр Петрович в конце концов не выдержал, и спросил незнакомца, кто он и откуда. Гость допил чай, пристально посмотрел на Петра Петровича, вздохнул и ответил. Ответ его ошарашил Петра Петровича, ибо из него следовало, что незнакомец либо не в своем уме, либо все из того же странного ряда. Он сказал, что не знает своего нынешнего имени и не понимает, как и зачем он здесь появился. Об имени он добавил, что это знак земного предназначения, какового у него нет, так как появился здесь, судя по всему, случайно, в результате какой-то ошибки, которая вскоре будет исправлена.
С трудом переварив все это, Петр Петрович собрался с духом и спросил, бывал ли он здесь раньше. Гость ответил, что никогда не бывал и очень удивлен, что оказался здесь, а не в Риме, где он, кстати, тоже никогда не бывал.
Если он не бывал в Риме, с досадой подумал Петр Петрович, то, наверное, бывал в другом месте и мог бы об этом сказать, чтобы хоть как-то прояснить ситуацию.
Гость встал из-за стола, поклонился Петру Петровичу и сказал, что хочет прилечь.
Петр Петрович постелил ему на своем диване — сам он в эту ночь ложиться не собирался — пожелал ему спокойной ночи и вышел из спальни, закрыв за собою дверь. Гость спросил через дверь, кто это так страшно ревет, какой зверь. Петр Петрович ответил, что это не зверь, а ревун, звуковой генератор.
"Звуковой генератор, — сказал гость. — Конечно. Это не зверь".
Лукашевский сел за письменный стол, раскрыл первую попавшуюся под руки лоцию и неприятно удивился увидев, что перед ним описание Тирренского моря и подходов к Чивитавеккьи, римскому порту.
Чем дольше он думал о незнакомце, тем больше возникало вопросов: кто он, зачем, откуда, как появился, почему у него изранены руки и ноги, будто карабкался на мыс по скале, отчего мокрый, босой, откуда у него этот странный, похожий на женское платье наряд, куда идет?..
Грешным делом подумал, что следовало бы, пожалуй, сообщить о нем на погранзаставу капитану Квасову: человек чужой, без документов, никогда здесь не бывал, спрашивает о Риме, не знает или не хочет назвать свое имя, явился ночью, говорит Бог знает о чем… Безумец? Или свалился с борта чужого судна?
Вопросов было много, а ответа ни одного. В конце концов Петр Петрович решил, что поговорит с незнакомцем завтра, когда он отдохнет и придет в себя. Спустился вниз, к пульту. Потом вышел во двор, выглянул за ворота. Подосадовал, что калитка оказалась открытой — на ночь он всегда запирал ее на щеколду, а нынче, кажется, забыл.
Маяк работал исправно, посылая в кромешную тьму луч за лучом, стонал ревун. Текущий под ветром туман осыпался моросью. До рассвета было еще далеко.
Лукашевский вернулся в аппаратную и увидел у пульта своего незнакомца. Он стоял у радиопередатчика и держал в руке наушники. На нем был халат, на ногах — ночные шлепанцы. Перед ним на щитке пульта горела свеча.
Незнакомец встретил Лукашевского улыбкой, положил наушники и, указав рукою на пульт, сказал, что он ему очень нравится. Потом добавил, что Лукашевский ему тоже очень понравился своею приветливостью и радушием ("Это я запомню", сказал он) и что ему жаль с ним расставаться.
"Но пришла пора уходить, — вздохнул он. — Пора!" С этими словами незнакомец взял свечу и направился к двери. Но на пороге остановился и, обернувшись, спросил: "В какую сторону света маяк посылает лучи?"
"На запад", — ответил Лукашевский.
Незнакомец кивнул головой и, прикрывая ладонью огонек свечи, шагнул в темноту. Лукашевский решил остановить его. Он догнал его во дворе как раз в тот самый момент, когда ветер задул свечу.
"Ничего, — сказал незнакомец. — Я пойду по лучу маяка".
"Но в той стороне обрыв и море!" — предупредил его Лукашевский.
"Это все равно, — сказал незнакомец. — Это ничего".
Калитка, казалось, сама открылась перед ним. За воротами, освещаемый короткими вспышками света, незнакомец протянул Лукашевскому погашенную свечу, коснулся рукой его плеча и крикнул, стараясь пересилить рык ревуна:
"Вы в опасности! Вас одолевает прошлое!"
Наступила темная пауза. А когда маяк снова проткнул туман своим лучом, незнакомца уже не было.
Петр Петрович не сразу вернулся в дом. Все ждал, что незнакомец одумается и возвратится на свет маяка. Но не дождался.
Дома Петр Петрович сразу же заглянул в спальню, затем в ванную. Убедившись, что смятая постель пуста, а в ванной на проволоке для просушки белья висит хитон незнакомца, Петр Петрович сказал себе, что гость все-таки был, что он ему не приснился, не почудился. Это, однако, не успокоило его: ведь гость в темноте мог сорваться с обрыва…
Осмотреть берег удалось только за полдень, когда туман поднялся над водой. Петр Петрович проплыл вдоль мыса на шлюпке, осмотрел каждый камень, каждую площадку. Заглянул и в Главный Грот. Никаких следов ночного гостя не обнаружил ни на камнях, ни в гроте. Лишь спустя несколько дней в киношной полуразрушенной сакле нашел свои ночные шлепанцы, в которых видел незнакомца в последний раз. Шлепанцы стояли на подоконнике сакли. Петр Петрович обрадовался этой находке: ведь шлепанцы не могли оказаться в сакле сами собой, их оставил здесь незнакомец. Значит, ничего худого с ним не случилось: он ушел тогда не к обрыву, а в сторону южной долины. И слава Богу! Но зачем снял шлепанцы? Вспомнил, что они ему не принадлежат? Чудак! Но тогда мог бы оставить и махровый халат. Халатом Петр Петрович дорожил больше, чем шлепанцами: он был подарен Петру Петровичу его покойной женой…
В тот же день Лукашевский побывал в райцентре, запасся там кое-какими продуктами, навестил расхворавшего Яковлева. Накануне Яковлев звонил ему, жаловался на обострившийся радикулит и просил приехать.
Потолковали об экстрасенсах, астрологах, колдунах, гадалках, о гомеопатии, мануальной терапии, о знахарях и чернокнижниках, об инопланетянах, о СПИДе, о Боге, о вечной душе — словом, о том, без чего не обходились разговоры в тот год. И, конечно же, о политике, о партиях, о платформах, о том, что эфир и газеты нынче словно взбесились, задавшись целью превратить народные мозги в кашу, что это, пожалуй, плохо кончится, если теперь же все не образумятся и не возьмутся за работу. Вздыхали, горячились, пророчествовали. В пророчествах Петра Петровича было больше мрачного. Яковлев же склонялся к тому, что все в конце концов "перемелется — мука будет". Сошлись на некрасовских строчках Лукашевский вспомнил: "Жаль только жить в эту пору прекрасную уж не придется ни мне, ни тебе". Опять заговорили о вечной душе, потому что обоим все-таки хотелось если не дожить до той прекрасной поры, то хотя бы узнать, что она наступила. Пусть не здесь, не на этом свете узнать, а как-нибудь изловчиться и взглянуть на этот мир оттуда. Посмеялись, конечно, над своей пустой мечтательностью, пожалели, что ни в какую вечную душу верить уже не могут — не так были воспитаны, чтоб теперь поверить. Поплакали, но не слезами, а словами о том, что души их — увы! — загублены: ведь столько их влачили по грязи, по крови, по лжи — по таким ухабам и колдобинам, на которых не выдержала бы и сталь. Бог создал их бессмертными и свободными, а они умрут рабами. Если только правда то, что они когда-то были свободными и бессмертными.
"Знаешь, Петр, — сказал Яковлев, когда они прощались, — я кое-что придумал. Ведь грешники-атеисты тоже бессмертны, иначе некому было бы мучиться в аду. Значит, еще не все потеряно, а?"
"Еще не все потеряно", — согласился Лукашевский и крепко пожал Яковлеву руку.
Уже вечерело, когда Петр Петрович, попетляв по пустынным балкам, поднялся на плато, к курганам. Еще издали он увидел, что на ближайшем к проселку кургане стоят какие-то люди. Поравнявшись с курганом, Лукашевский остановился и вышел из машины. Люди на кургане что-то делали, рядом с ними, задним бортом к вершине стоял грузовик.
Трудно было допустить, что стоящие на кургане люди не видят его. Но они не обратили на него никакого внимания даже тогда, когда он приблизился к подножию кургана. Люди о чем-то разом и громко разговаривали, а двое из них — всего их было пятеро — копали землю, работая киркой и лопатой. Все они были одеты в длинные серые плащи с капюшонами.
Лукашевский поднялся на курган и остановился чуть поодаль от людей. Теперь он увидел, что рядом с ямой, которую копали двое, лежит, скрестив руки на животе, длинная каменная баба.
"Чем занимаемся, мужики?" — спросил Лукашевский.
Но и теперь никто из людей не взглянул на него. Копавшие выбрались из ямы, а трое других, взяв в руки ломы, принялись подвигать бабу к яме. Баба, обрушив край ямы, сползла в нее. Люди поставили ее вертикально, взялись за лопаты и быстро забросали яму землей. Затем уложили на притоптанную землю квадраты дерна, принесенного из грузовика, полили дерн водой из канистры и кто-то из людей, пошлепав бабу ладонью по широкой спине, сказал, что теперь она будет стоять здесь "как вкопанная". Все громко рассмеялись. Затем, дружно побросав лопаты и ломы в кузов, забрались в него сами и грузовик, рыча, съехал с кургана. У следующего кургана грузовик развернулся и стал подниматься на него задним ходом.
Лукашевский обошел бабу кругом, попробовал качнуть ее, но баба не поддалась, стояла прочно — "как вкопанная".
"Ну, ну, — сказал Лукашевский. — С возвращением!" Из дому он позвонил Яковлеву и спросил, что это за типы устанавливают на курганах каменных баб. Яковлев рассмеялся и принялся плести чепуху, дескать, баб устаналивают то ли инопланетяне, то ли выходцы с того света. Лишь после того, как Лукашевский послал его к черту, предположив, что он выпил все оставшееся в бутыли вино, Яковлев сказал, что идет "плановая работа": сотрудники краеведческого музея, в котором скопилось несколько десятков каменных баб, возвращают этих баб на прежние места, чтобы таким образом расчистить двор музея и украсить древностями плато, где в будущем году предполагаются съемки фильма из жизни скифов. "Студия выделила им на эту работу кругленькую сумму, — добавил он. Так что успокойся и предупреди Полудина, чтоб он не свихнулся".
Лукашевский дождался Полудина в аппаратной. Обсудив с ним детали предстоящего ночного дежурства, на которое тот заступал, Петр Петрович рассказал ему про каменных баб.
"Опять? — набычился Полудин. — Не надоело?!" Петр Петрович пожелал ему спокойного дежурства и отправился домой.
Дома, приняв теплый душ и поужинав, Лукашевский лег в постель, намереваясь прочесть перед сном газеты, купленные в райцентре. Ночь была ясная, ревун молчал, и отсветы маячного огня за окном не беспокоили — лучи не рассеивались. На тумбочке мирно тикал будильник. Петр Петрович завел его на семь часов, собираясь с рассветом отправиться на флотскую базу — пришла пора побывать там, посмотреть, как идут дела на яхте, и уплатить мастерам очередную сумму за работу…
… Стук в дверь разбудил Лукашевского. Он поднялся так резко, что сердце едва не выскочило из груди. Опершись на тумбочку, он с трудом перевел дух. Стук повторился, но Лукашевский не двинулся с места. И не подал голоса: образ незваного гостя еще витал в его мозгу. И потому подумалось, что за дверью стоит именно он. Встречаться с ним Лукашевскому не хотелось. Петр Петрович решил не откликаться на стук и даже погасить свет. Он протянул руку к выключателю, но нажать не успел: за дверью послышался голос Полудина. Чертыхаясь, Петр Петрович открыл дверь и спросил Полудина, что стряслось.
Ничего не стряслось. Просто с моря накатил туман и надо было включить ревун. Полудин пришел за разрешением.
Петр Петрович махнул рукой, дескать, включай, чего уж там, мог бы и не спрашивать.
Был у Петра Петровича один тайный порок: иногда он закуривал свою капитанскую трубку. Это было нарушением давнего обета, крушением воли, его позором, потому что обет был дан Анне. Он курил вопреки потребностям натуры, ради капитанского имиджа или, говоря проще, для форса и наносил тем самым, по мнению Анны, серьезный вред своему здоровью. По настоянию Анны, однажды он забросил трубку, поклявшись, что сделал это навсегда. Но в тот день, когда узнал о гибели Анны и дочери, закурил. С горя, конечно, но ведь в нарушение клятвы…
Петр Петрович подошел к письменному столу, достал из ящика свою старую, прокуренную на капитанских мостиках трубку, туго набил ее табаком и раскурил от газовой зажигалки, памятуя наказ заядлых курильщиков, что раскуривать трубку от серной спички или бензиновой зажигалки — все равно, что пить вино из грязного стакана. Самый чистый огонь — в древесном угольке из камина, но камина у Петра Петровича не было.
Открыв окно, чтобы проветрилась комната, Лукашевский оделся и спустился в аппаратную. Полудина на месте не оказалось. Лукашевский подергал дверь и, убедившись в том, что она заперта, заглянул в аккумуляторную. Полудин стоял в аккумуляторной и смотрел в потолок. Увидев Лукашевского, он жестом пригласил его войти и снова уставился в потолок. Лукашевский подошел к нему и тоже посмотрел вверх. Ничего не поняв, перевел недоуменный взгляд на Полудина и шепотом спросил, к чему он прислушивается. Полудин, тоже шепотом, ответил ему, что по крыше кто-то ходит.
Аккумуляторная была пристроена к аппаратной без какого-либо архитектурного расчета и представляла собой высокий куб с плоской, залитой асфальтом крышей. Существовал лишь один способ забраться на крышу — по стремянке. Но кому и зачем это могло понадобиться теперь, ночью? Какому-нибудь бродячему домушнику? Но с крыши аккумуляторной невозможно попасть ни на веранду, ни в дом Лукашевского, потому что и веранда, и дом примыкают к ней глухими высокими стенами. Можно, конечно, втащить на крышу все ту же стремянку и подняться по ней на крышу дома. Но и в этом не было никакого смысла. Для вора.
Шаги были не очень четкими, но по ритму — человеческими. Кто-то неторопливо прохаживался по крыше и слезать с нее, кажется, не собирался. Пять шагов в одну сторону, пять шагов — в другую. И так минута за минутой.
В конце концов Лукашевский и Полудин решили, что надо выйти во двор и посмотреть, кого занесло на крышу аккумуляторной. Так они и поступили, прихватив с собой фонарик и увесистый молоток.
На крыше никого не оказалось. Да и лестницу-стремянку они нашли на обычном месте — возле гаража. Оставалось лишь одно: предположить, что шаги им почудились…
… Утром Петр Петрович, как и намечал, уехал на базу. Мастер, руководивший строительством яхты, оказался болен — подвернул себе ногу. Поэтому не мог провести Петра Петровича к стапелям, где стояла яхта. Сам же Петр Петрович пройти туда не мог — стапеля охранялись.
Поговорив с мастером и вручив ему деньги, Петр Петрович отправился к пограничникам, а точнее, к капитану Квасову, начальнику погранзаставы.
С капитаном Квасовым Лукашевский познакомился давно. Молодой и жизнерадостный Квасов нравился ему. Квасову хорошо служилось, хорошо жилось. Никаких ЧП на его участке не происходило. Обустроился он основательно, с комфортом. С ним были жена и дети. С начальством он ладил. Солдаты у него были хорошие, исправно вели хозяйство. И вся его застава считалась образцовой.
Но на этот раз Квасов показался Петру Петровичу не столь жизнерадостным. На его красивом лице лежала печать заботы и даже страдания. Вскоре все это объяснилось. Угощая Петра Петровича жареной свининой, он вдруг пожаловался, что с некоторых пор лишился аппетита, так как его приборы вот уже целый месяц ловят в секторе какую-то чертовщину: на экранах то и дело возникают геометрические фигуры, не поддающиеся идентификации, то есть объяснению треугольники, звезды, пересекающиеся прямые, пульсирующие окружности, прыгающие синусоиды… Да, он докладывал о них начальству; да, проверяли исправность приборов; да, обращались к ученым. Результат? — Никакого результата. Разумеется, кроме приказа повысить бдительность.
Лукашевский посочувствовал Квасову и предположил, что вся эта геометрическая свистопляска — следствие какого-нибудь природного явления, которое вскоре будет обнаружено и объяснено. А для пущей убедительности рассказал ему о том, как однажды в Атлантике, близ Канарских островов, увидел с мостика своего корабля второе солнце. В отличие от первого, настоящего, второе солнце было зеленым. Увидев его, он сказал тогда одной пассажирке, пришедшей на мостик, что дарит ей это удивительное солнце. "Но ведь его нет, ответила ему пассажирка. — Это всего лишь оптический феномен". И была права.
"Но пассажирка-то была настоящая? — развеселился Квасов. — Уверен, что настоящая и прехорошенькая!"
Домой Петр Петрович вернулся только под вечер — засиделся у Квасова. Полудин встретил его у ворот, сказал, что звонил Яковлев. И хотя Петр Петрович все еще злился на Яковлева за вчерашний телефонный разговор и мысленно обзывал его старым беззубым перцем, радикулитчиком-симулянтом, матерым застойщиком и ржавым аппаратчиком, решил все же позвонить ему.
"Ты зачем звонил, Сережа?" — спросил он Яковлева по телефону.
"Да так, — ответил Яковлев, — муторно что-то. Сейчас приеду. Тоска заела".
Яковлев приехал один, без шофера. "Запил подлец!", — сказал он о шофере. Был зол, фыркал носом, словно в ноздрю ему попал пух, метал по сторонам сердитые взгляды и басил что-то невнятное, то ли "а-га!", то ли "о-го!".
Лукашевский пригласил его к столу, на котором уже стоял ужин — яичница на сале и салат из соленых огурцов с луком.
Яковлев сел, но долго не мог устроиться на стуле. Вилку взял, как берут в руку кинжал, воткнул ее в столешницу и спросил, тяжело подняв глаза, почему Лукашевский до сих пор не рассказал ему о визите ночного гостя.
Лукашевский насторожился, подумал и ответил, что ни о каком таком визите не знает, впервые слышит и что, стало быть, не обязан отвечать на глупый вопрос.
Увы, этот ход оказался проигрышным: незнакомец, по утверждению Яковлева, был одет в халат Лукашевского. Такого халата, сказал Яковлев, нет ни у кого в районе, потому что он заморский с фирменной нашивкой на лацкане, на котором вышита фамилия фабриканта — "Якобсон". Яковлев никогда не обратил бы внимание на такой пустяк, когда б не одно случайное совпадение: Якобсон и Яковлев это, в сущности, одна фамилия.
Петр Петрович, который тоже стал злиться — боль ше на самого себя, чем на Яковлева, — сказал, что все это Яковлеву померещилось. Тогда Яковлев попросил показать ему халат.
Если до этого Петр Петрович только увертывался от прямых ответов, то теперь просто соврал, рассказав Яковлеву тут же придуманную историю о том, как еще прошлым летом его махровый халат, выстиранный Александриной, висел во дворе на бельевой веревке и как он потом бесследно исчез. "Его попросту сперли "дикари", — сказал Петр Петрович и добавил, что ночной гость Яковлева, возможно, и был тем самым "дикарем".
Позже Лукашевский пожалел обо всем этом, потому что Яковлев не поверил ему — не таким он был простаком, чтобы поверить в плохо сочиненную ложь, опечалился, застучал пальцем по носу: друг упорно оставлял его один на один со странным и необъяснимым фактом. Незваный гость явился к нему за полночь, вошел в дом без стука и беспрепятственно, хотя — Яковлев хорошо это помнил наружная дверь была заперта. Яковлев, который к тому времени уже спал, вдруг проснулся и увидел, что посреди комнаты стоит незнакомый человек, держит в руке горящую свечу и удивленно озирается. Яковлев потянулся было к ружью, висевшему у него над кроватью, но незнакомец, заметив это, улыбнулся и остановил его жестом: "Я не вор, я гость — сказал он спокойно. — Кто-то снова позвал меня, но я ошибся домом".
Яковлев спросил у незнакомца, как он вошел в дом. "Как входит весть, ответил тот и сам спросил: — Зачем вы зовете меня?" Яковлев только плечами пожал: уж он-то его не звал. Незнакомец снова улыбнулся, покивал головой, дескать, конечно, конечно, попросил разрешения сесть. Долго молчал, сидя возле постели Яковлева, потом коснулся рукой его груди и сказал, что он может подняться с постели, так как болезнь его прошла.
"И болезнь действительно прошла! — закричал Яковлев в лицо Лукашевскому. А ты запираешся, как карманный вор!"
Спрашивать Яковлева о том, как закончился визит ночного гостя, не пришлось. Выдернув из столешницы вилку, Яковлев немного поел, выпил залпом кофе, затем испытующе посмотрел на Лукашевского и сказал что ночной гость, как ему теперь думается, был человеком — а может быть, и не человеком! — из другого мира. Основание для такого утверждения? Пожалуйста: он исчез, как и явился — сидел-сидел на стуле возле кровати, и вдруг его не стало. Яковлев лишь на мгновение отвлекся, куда-то посмотрел, кажется, на часы, а когда снова обратил взгляд к незнакомцу, его уже не было. Нигде. А вот его слова. Мог ли что-либо в этом роде сказать земной человек? Не мог. Перед самым исчезновением гость сказал, что не может быть богом безумцев, говорящих, что они наилучшие, ибо тот наихудший, кто мнит себя наилучшим. А вот сказанное им дословно: "Они призывают меня — и это ужасно: мне кровью истечь…"
"Все это тебе приснилось, — сказал Яковлеву Лукашевский, — ведь ты лежал в постели".
Яковлев помолчал и тихо сказал:
"Нет".