Глава 5

Помните, я говорил вам, что у меня степень бакалавра по сравнительному литературоведению и лингвистике? Ну так вот, это не совсем так. Мне еще надо сдать два зачета. А точнее, мне надо сдать работу по одному из курсов по литературе, и следующая неделя — крайний срок, когда я могу сдать ее и не платить за весь курс заново.

Пока я готовлю себе завтрак, играет «Countdown to Extinction». Мне нравится Megadeth. Никаких вам нелепых оркестровых увертюр, никаких сверхъестественных судебных процессов, и при этом полное отсутствие статуса динозавров при жизни. Это, конечно, не «Rust in Реасе», но они стареют как-то более изящно, чем предыдущая группа Дэйва Мастейна. Мне нравятся эти вкусные, длинные гитарные соло, сердитый, кричащий вокал, постоянные перемены от громкого и сверхбыстрого к мягкому и задумчивому, от личного к политике, от дикого и неистового к чему-то попсовому и мелкому.

Еще одно тихое утро, но мне уже все равно. Завтрак готов: омлет с сыром, ломтики огурца с кориандром и укропом, маслины и тосты с маслом. Я ставлю все это на кухонный стол и сажусь, открывая карманное издание «Робинзона Крузо». Мне всегда нравилось читать за едой. А мама всегда на это злилась. Она выхватывала книжку у меня из рук, особенно за завтраком, а когда я принимался читать надписи на коробке с кашей, она и её убирала. Может, она не хотела, чтобы я опаздывал в школу. Мама на самом деле любит книги, так что, возможно, она считала чтение почти что священнодействием, которым ни в коем случае нельзя заниматься за кухонным столом. Не знаю. Как бы то ни было, я сейчас живу в своей собственной квартире, и мне очень нравится читать во время еды. Хотя — признаюсь — я все еще чувствую вину.

В дверь стучат. Соседка. Глаза у нее покрасневшие. Они всегда такие.

— Мне надо вопрос задать.

— Пожалуйста.

— Марокканцы, они не говорят, они кричат. Я слышала, есть автомат, делать тишину.

— Пулемет?

— Нет. Шум — автомат делает тихо. Соседи кричат — автомат помогает.

По-моему, я понял, о чем она: я видел рекламу в газете. Маленькое устройство на батарейках, снижающее уровень шума в помещении. Я точно не знаю, как оно работает, но оно улавливает внешние шумы, определяет длину волны нежелательного звука и испускает антиволну тишины, чтобы заглушить его.

— Я хочу звонить, заказать автомат. Вы мне поможете?

— Сейчас?

— Нет, не сейчас. Сперва у меня появятся деньги, потом буду звонить. Вы мне поможете?

— Хорошо.

— Трудно жить с животными. Очень трудно. Вы же понимаете.

— Знаю.

— Никакой культуры. Не как вы.

— Спасибо.

— Друг познается в беде. Spasiba.

— Пожалуйста.

Два часа. Кладу «Робинзона Крузо» в рюкзак — буду читать на работе. Хоть бы сегодня там было спокойно. Запираю дверь и сажусь в машину.

Сегодня я доехал легко и быстро. А вот в блоке, вместо спокойствия, — сплошная активность и разговорчивость. Я всех выгоняю с поста сиделки и достаю «Робинзона Крузо» из рюкзака. Не успеваю даже открыть, как звонит телефон.

— Ты думаешь, если убьешь меня вечером, мои силы не возрастут?

— Кармель, я тут пытаюсь работать.

— Ты обращаешь больше внимания на своих пациентов, чем на свою девушку.

— Неправда. Я только что всех прогнал.

— Ты весь мир прогоняешь из своей жизни, потом бегом бежишь в свой бедлам, и зачем? Прогнать своих пациентов из своей жизни? А смысл?

— Я не виноват, что в реальности мало смысла.

В дверях появляется Ибрахим Ибрахим.

— Ты вечером приедешь?

— Я тебе попозже позвоню.

Кладу трубку.

— Ну, что?

— У меня есть на груди змея?

— Я ее не вижу.

— Ты ведь не говоришь это, чтобы я чувствовал себя лучше? Да?

— А зачем мне надо, чтобы ты чувствовал себя лучше?

— Можно задать тебе вопрос?

— Конечно.

— У тебя есть права?

— А почему ты спрашиваешь?

— Ты знаешь, что мать заставляла меня брать уроки вождения? Она годами на это откладывала деньги.

— Но ты не сдал экзамен.

— Да. Я ездил на уроки в Иерусалим на автобусе каждую неделю. Я выходил на центральном автовокзале, переходил на другую сторону большой площади, а потом шел к парковке отеля «Хилтон». Там в машине меня ждал инструктор.

— А зачем ты мне все это рассказываешь?

— Ты когда-нибудь был в «Хилтоне»?

— Внутри — никогда, но я знаю, где это.

— Обычно там были и другие ученики, они либо приезжали к «Хилтону» вместе со мной или уже ждали в машине, и мы по очереди ездили по городу. Они знали, что я из Наблуса, но им было все равно.

Я пытаюсь листать «Робинзона Крузо», слушая подростковые воспоминания араба, но, сдается мне, сейчас у нас будет очередной монолог Ибрахим Ибрахима, а значит, самое лучшее — притвориться, что слушаешь его, и надеяться, что он сам вскоре устанет от своей истории и оставит вас в покое. Я кладу книгу в сторону.

— Однажды я ехал на автобусе в Иерусалим, и уже опаздывал на занятие. Когда автобус остановился на центральном автовокзале, я вышел и побежал к «Хилтону». Как всегда, в автобусе было много солдат, и вот, один из них — девушка — как только увидела, что я сошел с автобуса и побежал, тоже выскочила из автобуса и погналась за мной.

— Это девушка, которую ты потом убил?

— Я говорю о том, что было пять лет назад.

— Ага. Извини. Продолжай.

— Наверное, я выглядел подозрительно, когда соскочил со своего места, как только мы остановились. Как будто я подложил в автобус бомбу или что-то еще. Конечно, я этого не делал.

— Конечно, не делал.

— Я просто опаздывал, вот и все.

— Конечно.

— Ну и вот, я иду через большую площадь, бегу к машине инструктора, а девушка-солдат бежит за мной. Ей примерно столько же лет и она примерно вдвое меньше меня, но у нее автомат, и хотя я знаю, что не сделал ничего такого, я бегу быстрее и надеюсь, что она поймет, что ей не надо меня преследовать. Но я оглядываюсь, а она у меня на хвосте. И я бегу быстрее, но и она тоже. Я перебегаю улицу, и она тоже. И я бегу через площадь, и она тоже. И все вокруг смотрят на меня, а я думаю: «Беги, беги, все, что мне нужно — добежать до машины своего инструктора, и он скажет ей, что все в порядке, что он меня знает, что я не террорист, он скажет ей, чтобы она оставила меня в покое».

— Ну и он сказал?

— А самое забавное, что когда я добежал до парковки возле «Хилтона», я не мог ничего сказать.

— Почему?

— Я не знаю. Может, я запыхался. Не знаю. Может, я был слишком напуган, чтобы говорить. А может, я боялся, что он за меня не заступится. Или что он сдаст меня, вместо того, чтобы заступиться? И вот я стою перед ним, чуть не теряю сознание от страха и оттого, что бежал, как сумасшедший, и через десять секунд подбегает девушка и становится рядом со мной, и я думаю: «Ну все. Мне конец». И тут она говорит инструктору: «Простите за опоздание, но движение было просто ужасным, и мы целую вечность добирались до автовокзала». Он отвечает: «Ладно, садитесь скорее, вы, двое, а то я уже собирался плюнуть и уехать». А она ему: «Спасибо, что подождали нас, — а потом поворачивается ко мне и добавляет, — сегодняшнее занятие мне нельзя пропустить, я завтра сдаю экзамен».

— Ну и она сдала?

— Я не знаю. Я знаю только, что я не сдал.

— Да, ты говорил мне.

— Можно мне идти?

— Конечно.

— Спасибо, — говорит Ибрахим Ибрахим и покидает меня, чуть заметно поклонившись.

Хвала Господу за змею, которая не дает ему поддерживать разговор более пяти минут. Хотя, может, он просто вспомнил что-то важное, что должен сказать самому себе. Да кто знает. Так или иначе, это мой шанс почитать.

Я открываю книгу и в течение пяти, а то и десяти минут мне удается на самом деле почитать. А потом, словно бы догадываясь, что помощник медсестры занят чем-то более важным, чем какой-то чокнутый больной в фиолетовом, ко мне забредает Амос Ашкенази, держа в желтых пальцах трясущейся руки синюю чашку. Его фиолетовая футболка пахнет так, как будто он в ней спал последние три недели.

— У нас сегодня есть молоко?

— Я вообще-то читаю.

— А. Извини.

Он уходит, оставляя после себя дурно пахнущее напоминание о своем присутствии, отчего сосредоточиться еще труднее. Я открываю сначала окно, а затем снова книгу.

В самом деле, я ушел от всякой мирской скверны: у меня не было ни плотских искушений, соблазна очей, ни гордыни. Мне нечего было желать, потому что я имел все, чем мог наслаждаться. Я был господином моего острова или, если хотите, мог считать себя королем или императором всей страны, которой я владел. У меня не было соперников, не было конкурентов, никто не оспаривал моей власти, я ни с кем ее не делил.

Амос Ашкенази снова заходит на пост сиделки.

— А что ты читаешь? Если можно.

— У нас нет молока.

— Я больше не хочу пить.

— Ты слышал о Робинзоне Крузо?

— Это из «Дерзких и красивых»?

— Нет, из книги.

— Из какой книги?

— «Робинзон Крузо».

— А. Да.

— Ты читал эту книгу?

— Конечно.

— Ну и что ты думаешь?

— О книге?

— О Робинзоне Крузо.

— У него еще раб был?

— Да, Пятница.

— Сегодня?

— Нет, Пятница — это раб.

— Да, точно, — говорит Амос Ашкенази. — Пятница. Он был хороший.

— Что ты имеешь в виду?

— Ну, если он был черный, то ему было нормально быть рабом. Но тот факт, что он был белым, и, несмотря на это, согласился стать рабом, — это великодушие.

— Да. Только он не был белым.

— Разве?

— Говорю тебе: Пятница был черным.

— Пятница?

— Пятница, Пятница. В этом весь смысл.

— Какой смысл?

— Смысл мировоззрения Робинзона Крузо, который и думает, что Пятнице нормально быть рабом всего лишь потому, что он черный.

— А в книге говорится, что Пятница был черный?

— Конечно, говорится.

— Я этого не припоминаю.

— Неужели ты думаешь, что для английского писателя восемнадцатого века вообще было возможно вообразить ситуацию, когда один белый человек с удовольствием станет рабом другого белого человека?

— Какого белого человека?

— Робинзона Крузо.

— Робинзон Крузо был белым?

Иногда трудно понять, действительно ли Амос Ашкенази принимает участие в диалоге или он все еще занят разговором с воображаемым собеседником. И если уж он хорошо владеет речью, он редко показывает это. Однажды я спросил его насчет его якобы большого словарного запаса, он сказал, что еще будучи подростком, он учил трудные слова наизусть. Зачем, спросил я. «Чтобы производить впечатление на девчонок. Им нравятся парни с большим словарным запасом», — ответил он.

Я снова открываю книгу, и Амос Ашкенази весьма мудро принимает это за предложение удалиться.

Даже стоик не удержался бы от улыбки, если бы увидел меня с моим маленьким семейством, сидящим за обеденным столом. Прежде всего восседал я — его величество, король и повелитель острова, полновластно распоряжавшийся жизнью всех своих подданных; я мог казнить и миловать, дарить и отнимать свободу, и никто не выражал неудовольствия.

Ассада Бенедикт заглядывает на пост сиделки.

— Ну, что там еще?

— Мне нужна защита.

— От чего?

— От араба. Он мучает меня.

— Ибрахим Ибрахима?

— Да.

— Что он делает?

— Он говорит, что оживит меня.

— Он просто дразнит тебя. Он безвредный.

— Я слышала, что он кого-то убил.

— Он накачан лекарствами, так же, как и ты. Он и мухи не обидит.

— Он говорит, что он — какой-то арабский святой, который умеет делать мертвых живыми.

— Ну, допустим, он — арабский святой, который умеет делать мертвых живыми. Кому какое дело?

— Мне.

— И зря. Не обращай на него внимания.

— Как я могу не обращать внимания, если он постоянно угрожает мне?

— Он тебе не угрожает, у него просто свои проблемы. Какая тебе разница от того, что он верит, что он — арабский святой? Отстань от него.

— Я не могу. Он говорит, что может воскрешать мертвых.

— Он так уж сильно угрожает тебе?

— Он говорит общими фразами, но я боюсь. Ты должен меня защитить.

— Давай его сюда.

— Что-что?

— Я хочу с ним поговорить.

— Мне его позвать?

— Да.

— Ибрахим! — на весь блок кричит Ассада Бенедикт.

— Не кричи, как на рынке! Я бы и сам его позвал!

— Вот он.

— Да? — Говорит Ибрахим Ибрахим. — Меня звали?

— Ассада Бенедикт говорит, что ты рассказывал про воскрешение мертвецов.

— Я просто рассказывал ей про Того, Кто Оживлял Похороненных Заживо Новорожденных Девочек.

— Про кого?

— А ты не знал, что в Темное Время, до ислама, люди зарывали в землю новорожденных девочек?

— Не знал.

— Ну так вот, зарывали.

— Почему?

— Засухи, бедность, а кроме того, девочки всегда были обузой, не могли работать и приносили одни расходы.

— И они их убивали?

— Да. Зарывали в землю. До тех пор, пока не явился Тот, Кто Оживлял Похороненных Заживо Новорожденных Девочек.

— И что же он делал?

— Он выкупал девочек. Приходил к отцу и говорил: «Я узнал, что ваша жена недавно родила девочку, и что вы хотите похоронить ее заживо. Не хотите ли мне ее продать?» И отец отвечал: «Да с удовольствием». Тогда Тот, Кто Оживлял Похороненных Заживо Новорожденных Девочек, платил выкуп и спасал девочку. Говорят, что когда наступил ислам, он спас триста девочек, а может, и четыреста.

— И что он с ними делал?

— Понятия не имею.

— А почему Ассаде Бенедикт кажется, что ей угрожают?

— Понятия не имею. Это всего лишь история.

— Ты слышала, Ассада Бенедикт? Это всего лишь история.

— Он мучает меня.

— Не надо так ныть.

— Он превращает мою жизнь в сущий ад.

— Я думал, что ты мертвая.

— Я мертвая. Почему он не оставит меня в покое?

— Я скажу ему, чтобы он оставил тебя в покое. А теперь, если вы двое будете так добры и уберетесь отсюда, может быть, я смогу продолжить читать.

Прежде всего, я дал ему холщовые штаны, которые я нашел на потерпевшем крушение корабле; после переделки они пришлись ему как раз впору. Затем я сшил ему куртку из козьего меха, приложив все свое умение, чтобы она вышла получше (я был в то время уже довольно сносным портным), и в заключение смастерил для него шапку из заячьих шкурок, очень удобную и довольно изящную. Таким образом, он был одет на первое время весьма сносно и остался очень доволен тем, что стал похож на своего господина.

— Что ты читаешь?

Абе Гольдмил. Стоит в дверях, в одной руке какая-то книга, в другой — его коричневый блокнот. Позади него стоит Иммануэль Себастьян. У него изо рта свисает незажженная сигарета, а в руках он держит переполненную пепельницу.

— А ты что читаешь? — спрашиваю я Абе Гольдмила.

— «Бродяги Дхармы».

— Керуак?

— Да.

— Почему?

— Почему я это читаю?

— Да, почему?

— Это исследование. Я работаю над новым сонетом для Джули Стрэйн.

— А она-то какое отношение имеет к бродягам Дхармы?

— Ну. Она из Калифорнии, так? А действие книги, «Бродяги Дхармы», происходит в Калифорнии, так? И я тут решил, что если я смогу своими стихами разбудить знакомые ей образы, она, возможно, ответит мне.

— Никогда она не ответит, — встревает Иммануэль Себастьян из-за спины Абе Гольдмила.

Абе Гольдмил заходит на пост и садится за стол напротив меня. Иммануэль Себастьян делает шаг вперед и занимает место Абе Гольдмила на пороге.

— Почему ты думаешь, что она не ответит? — спрашиваю я Иммануэля Себастьяна.

— Потому что его стихи — дрянь. Они все на тему «о, я так одинок и несчастен, ты моя богиня, я тебе поклоняюсь, я хочу стать ковриком у твоей двери». Глупо это. Будь мужчиной, — он поворачивается к Абе Гольдмилу. — Будь настойчив. Ей не нужна тряпка. Ей не надо, чтобы ты был её рабом. Она хочет, чтобы ты стал ее господином.

— Кстати о господине и рабах, — говорю я, — вы читали «Робинзона Крузо»?

— Грегори Корсо? — спрашивает Абе Гольдмил.

— Нет. «Робинзон Крузо».

— А, Робинзон Крузо. Естественно. Робинзон Крузо. Третий парень. Он вместе с Джеком и Джефи лезет на гору

— Кто-кто?

— Да, я его помню. Он есть в книге.

— В какой книге?

— В «Бродягах Дхармы».

— Я говорю о «Робинзоне Крузо».

— Да-да, Робинзон Крузо. Но это не настоящее имя, на самом деле. Они там все используют придуманные имена. В «Бродягах Дхармы».

Сегодня с Абе Гольдмилом определенно что-то не так: пришел на пост сиделки, сел без разрешения, разговаривает про битников. Возможно, придется звонить доктору Химмельблау.

— Забудь про «Бродяг Дхармы». Ты читал «Робинзона Крузо»?

— Да. Мне нравятся его стихи.

— Нет-нет. Послушай меня: ты когда-нибудь читал книгу, которая называется «Робинзон Крузо»?

— Её Керуак написал?

— Нет. Дефо.

— Кто-кто?

— Дефо. Даниель Дефо.

— Это он написал «Молл Фландерс»?

— Именно. И «Робинзона Крузо».

— Они вместе это написали?

Так, понятно. Говорим ни о чем.

— А ты читал «Робинзона Крузо»? — Я обращаюсь к Иммануэлю Себастьяну.

— Конечно.

— Он есть в «Бродягах Дхармы»?

— Конечно. Они там все: Робинзон Корсо, Джефи Снайдер, Аллен Голдберг, Филип Уоррен. Они были великими поэтами.

— Ты прав, — говорит Абе Гольдмил Иммануэлю Себастьяну. — Я должен быть мужчиной. Писать как Джек и Джефи.

Что с ним такое творится? Он сегодня какой-то гиперактивный. Не успокоится, скажем, минут через двадцать — позвоню доктору Химмельблау.

— Ты сегодня дежуришь, — говорю я Абе Гольдмилу, — помнишь?

— Нет, я вчера дежурил.

— Иди накрой стол в столовой.

— Хорошо.

Дня через два или три после того, как я привел Пятницу в мою крепость, мне пришло в голову, что если я хочу отучить его от ужасной привычки есть человеческое мясо, то мне надо отбить у него вкус к этому блюду и приучить к другой пище. И вот однажды утром, отправляясь в лес, я взял его с собой. У меня было намерение зарезать козленка из моего стада, принести его домой и сварить, но по дороге я увидел под деревом дикую козу с парой козлят. «Постой!» — сказал я Пятнице, схватив его за руку, и сделал ему знак не шевелиться, потом прицелился, выстрелил и убил одного из козлят. Бедный дикарь, который видел уже, как я убил издали его врага, но не понимал, каким образом это произошло, был страшно поражен: он задрожал, зашатался; я думал, он сейчас лишится чувств. Он не видел козленка, в которого я целился, но приподнял полу своей куртки и стал щупать, не ранен ли он. Бедняга вообразил, наверное, что я хотел убить его, так как упал передо мной на колени, стал обнимать мои ноги и долго говорил мне что-то на своем языке. Я, конечно, не понял его, но было ясно, что он просит не убивать его.

Ибрахим Ибрахим расхаживает по блоку, периодически появляясь в дверном проеме. Он самозабвенно бубнит себе под нос проповедь на смеси арабского и иврита. Завидев меня, он замирает на месте и на лице его появляется растерянная придурковатая улыбка.

— Иди сюда, — зову я его, — у меня к тебе вопрос.

— Вопрос про Того, Кто Оживлял Похороненных Заживо Новорожденных Девочек?

— Нет. О литературе.

— А что я знаю о литературе?

— Это об одной очень известной книжке. Может, ты ее читал.

— Книга, про которую ты спрашивал Гольдмила и Себастьяна?

— Я думал, ты там сам с собой разговаривал.

— А я и разговаривал. Но я подумал, может, ты их проверяешь.

— Проверяю?

— Ну да, чтобы убедиться, что они вправду сумасшедшие.

— А ты думаешь, что они вправду не сумасшедшие?

— Да еще какие. Гольдмил — так тот вообще псих.

— Почему ты так говоришь?

— Да все эти стихи, что он пишет этой девушке, что ему от нее надо?

— Подожди: если ты сам думаешь, что они и вправду сумасшедшие, то почему ты решил, что мне надо это проверить?

— Я подумал, что, возможно, это ты думаешь, что они не сумасшедшие.

— А зачем мне это?

— Ну. Ты за нами следишь. Ты должен нас подозревать.

— Ты что, хочешь, чтобы я тебя подозревал?

— Нет, но если ты этого не будешь делать, значит, ты не выполняешь своих обязанностей.

— А тебе-то что с того?

— Ты прав. Я пациент, а не клиент, так что какое тебе дело до того, доволен я или нет.

— Что ты такое говоришь?

— Я говорю, что мне должно быть наплевать, хорошо здесь или нет, потому что я за это не плачу. Платит государство. Да еще и не мое.

— Как это не твое? Ты тут родился и вырос, или я не прав?

— Да, но я не гражданин. Я — палестинец.

— Так, всё. Я тебя позвал не о политике разговаривать, я хотел задать вопрос о литературе.

— Хорошо. Давай о литературе.

— Ты читал «Робинзона Крузо»?

— Нет, но я слышал про него. Это был знаменитый еврей.

— Робинзон Крузо был еврей?

— Конечно.

— Кто тебе такое сказал?

— Да это все знают.

— Что Робинзон Крузо был еврей?

— Ну да. А этот Пятница был араб.

— Я думал, мы говорим не о политике?

— Я тоже так думал.

— Что ты имеешь в виду?

— Когда меня сюда привезли, я подумал, что со мной будут обращаться как с обыкновенным пациентом. Потом я понял, что меня поместили сюда для наблюдений, чтобы разобраться: террорист я или сумасшедший.

— Ну и кто ты?

— Никто. Я просто убийца.

— Ты убил девушку-еврейку.

— Да, но я убил ее не потому, что она была еврейка.

— А почему же?

— Потому что я хотел умереть. Мой мотив был не политическим, а личным.

— Ты её знал?

— Конечно нет.

— Так что за личный мотив?

— Личный — в том смысле, что он служил личным целям, а не политическим.

— И какая же была личная цель?

— Я же сказал: я хотел умереть.

— Ну и покончил бы с собой.

— Мне было страшно. Я хотел, чтобы кто-нибудь покончил со мной, и я знал: если я убью эту девушку на глазах у солдат, они пристрелят меня насмерть.

— Так почему это была еврейка? Почему ты не убил арабку?

— Если бы я убил арабскую девушку, кто бы вообще стал в меня стрелять?

— Всё, всё, хватит. Я же сказал, не хочу говорить о политике.

— Хочешь ты этого или нет, все равно это будет о политике. Сам факт того, что я жив — это уже политика.

— Да, кстати, а почему ты еще жив?

— Потому что они выстрелили мне в ногу. Им не надо было меня убивать. Ведь тогда я стал бы очередным сумасшедшим убийцей, которого пристрелили. Нет. Им нужно было оставить меня как символ арабского террора. Живое доказательство, что единственная цель нашей жизни — убивать столько невинных евреев, сколько удастся.

— Так-то да, но ты здесь, а тут все одинаково сумасшедшие — неважно, кто ты. Вот в чем прелесть.

— Ты и в самом деле думаешь, что это место не может иметь политического значения, если оно изолировано от общества? Да возьми того же Робинзона Крузо. Ты можешь прожить всю жизнь один на необитаемом острове и думать, что теперь-то ты свободен от идеологии, от власти, от общественных конфликтов, но настает момент, когда ты увидишь какой-то невинный отпечаток ноги на песке, и он становится — в твоем сознании — следом твоего врага. След людоеда.

— Так ведь Пятница и был людоедом.

— Только в твоем сознании. Он убивал ради еды, вот и все. А для вас он — каннибал. Опасность для человечества. Вы интерпретируете его личный мотив как политический.

— Ещё раз повторяю: давай обойдемся без политики!

— Да не получится, потому что со мной обращаются так же точно. Я убил ради того, чтобы убили меня, но меня назвали террористом. Вы заявляете, что я угрожаю вашей стране. Вы переводите мой личный мотив в политический.

— Я никогда не говорил, что ты террорист. Я считаю, что ты сумасшедший, так же, как и все остальные. И пока ты здесь, мне все равно, что именно ты сделал и почему. Для меня вы все — душевнобольные пациенты, вне зависимости от ваших поступков или мотивов.

— С той лишь разницей, что я не настоящий пациент. За мной тут наблюдают.

— Уж поверь мне, ты тут и останешься.

— А что ты будешь делать, если меня снова посадят в тюрьму?

— Ну как тебя туда посадить? Ты же психически болен.

— Ну а если там решат в конце периода наблюдения, что я простой террорист. Что ты будешь делать?

— Не волнуйся. Я им скажу, что ты чокнутый.

— Чего стоят твои слова? Ты ведь всего лишь помощник медсестры.

— А что ты хочешь, чтобы я сделал?

— Ты ничего не сможешь сделать. Когда меня придут забирать, ты будешь стоять в стороне и смотреть.

Чего ему от меня надо? Нет бы молол чушь, как нормальный псих.

— Я так понял, ты книгу не читал?

— Не читал.

— А теперь говоришь, что ты — Пятница.

— Я не Пятница, я — медведь.

— Ибрахим Ибрахим, ты не Пятница, не медведь. Ты — это ты. И пока ты тут, на реабилитации, тебя научат многим вещам. Одна из них — снова построить себя из разобщенных частей.

— Я — медведь.

— В книге нет медведей. У Робинзона Крузо есть собака, кошка, попугай и козы. Медведей нет.

— Я — медведь.

— Ладно. Иди, скоро ужин.

— Ладно.

Только я собираюсь пойти в столовую проверить, кто сегодня дежурный и — что важнее — избавиться от Ибрахим Ибрахима, меня перехватывает Абе Гольдмил и сует мне под нос свой блокнот.

— Вот, — сообщает он, — прочти это.

Автостопом вдоль и поперек твоих рельефов

Мои кармические ботинки ласкали твои гранитные хребты.

Я был настоятелем в твоих владениях,

Я стоял и смотрел, как ты вздымаешь свою снежную грудь

К моим жилистым волосатым ногам. И я прильнул

Своими пьяными от Дзэн губами куда-то под твой плодовитый колпак.

Я забрался туда, где селятся орлы и койоты

И приготовил себе миску грошовой еды.

Я сказал: «Я хотел бы прикоснуться к твоему зеленейшему лесу,

И левитировать над твоими самыми крутыми холмами».

Ты сказала: «Да брось свою буддистскую чухню, чувак,

И вонзи свою дхарму поглубже в моё устье».

И я сказал: «Прощай, я ухожу в Тибет.

Дождешься ты меня?» А ты: «Ещё бы нет».

Вызываю доктора Химмельблау. Она приходит и дает Абе Гольдмилу еще дозу тегретола. «Но беспокойтесь, — говорит она, — я уже заметила, что он последнее время был подавлен, так что я увеличила ему дозу антидепрессанта. Но, по всей видимости, он от него перевозбуждается. Попробуем уравновесить его стабилизаторами. Дайте мне знать, если он снова станет буянить».

— Хорошо.

Они говорят, что я злой. Доктор Химмельблау говорит, что постоянно надо быть начеку. Она уходит как раз в тот момент, когда приносят еду: жирная яичница, консервированные сардины, переваренные макароны (опять) и много хлеба. Если в кухне не хватает продуктов, нам приносят много хлеба. Пациентам это нравится. Если бы они только могли (точнее, если бы я им позволил) они бы жевали хлеб целыми днями. Они говорят, что я морю их голодом, а доктор Химмельблау говорит, что им необходимо понять значение слова «мера», и ограничивать их есть наша обязанность.

После ужина я пытаюсь отловить кого-нибудь, кого я ещё не допрашивал насчет Робинзона Крузо — посмотреть, живы ли они. Деста Эзра разговаривать не будет. Ассада Бенедикт на кухне, моет посуду. Урия Эйнхорн у себя, и, наверное, спит. Разбудить его? Поговорить о Робинзоне Крузо? Навряд ли. Мне придется будить его в восемь — прием лекарств, — так что я не вижу смысла дважды соблюдать весь процесс пробуждения нарколептика [25]. С тем же успехом можно попытаться поговорить с некромиметиком [26].

Ассада Бенедикт наклонилась над раковиной. На ней длинный клеенчатый желтый фартук. Она медленными круговыми движениями намыливает тарелки.

— Как дела?

— Хорошо. Я сегодня лучше себя чувствую. Намного.

— Правда?

— Да. Я думаю, что мне уже пора обратно.

— Куда?

— Домой.

— Домой? У тебя нет дома. Ты здесь уже сколько?

— Шесть лет.

— И ты думаешь, что после этих шести лет ты можешь вот так уйти из больницы домой?

— Я не про сейчас. В будущем. Может, на следующей неделе.

— На следующей неделе. А два часа назад ты говорила, что ты мертвая.

— То было два часа назад. Сейчас, по-моему, все кончилось.

— Что кончилось?

— Смерть.

— Смерть кончилась?

— Да. Я думаю, что меня можно выпустить.

— А почему бы тебе не поговорить об этом с доктором Химмельблау. Это она решает, а не я.

Бедная Ассада Бенедикт. Это государственная больница, что означает, что ей придется пробыть здесь столько, сколько будет существовать государство. Её семья избавилась от нее сто лет назад, когда она только начала говорить о том, что она мертвая. Потом она годами скиталась по всяким приютам и учреждениям и, наконец, осела у нас, в реабилитационном блоке.

— Хорошая мысль, — говорит Ассада Бенедикт. — Я поговорю с доктором Химмельблау. Она меня выпустит. Она хорошая женщина.

— Ладно, послушай меня. У меня есть вопрос.

— Да?

— Ты читала «Бродяг Дхармы»?

— «Бродяг Дхармы»?

— Ой, нет, извини, я ошибся. «Робинзона Крузо».

— «Робинзона Крузо»?

— Да, «Робинзона Крузо».

— А почему ты сказал «Бродяги Дхармы»?

— Я перепутал, извини. Я имел в виду «Робинзона Крузо».

— Да, я читала «Бродяг Дхармы».

— Мне не интересно про «Бродяг Дхармы». Я просто перепутал. Это все из-за вас, вы меня с толку сбиваете. Вы и вся чушь про «Бродяг Дхармы».

— Ну, — говорит Ассада Бенедикт и трет светло-голубые тарелки грязной, потрепанной губкой, на которой уже и мыла нет, — обе книги про рабов, так что их легко спутать.

— Про рабов?

— Конечно. У Робинзона Крузо есть Пятница, а у бродяг Дхармы есть Принцесса.

— Принцесса? Какая ещё Принцесса?

— Ну девушка. Которую они пускают по кругу в самом начале книги.

— Пускают по кругу?

— Да, да. Они приводят её к себе в квартиру и заставляют её заниматься с ними сексом. Со всеми тремя. Сначала этот Джефи, так сказать, осчастливил её. Потом, так сказать, наступил черед этого Альвы. А потом она плачет на полу, пока они, так сказать, работают над нею втроем.

— Она плакала?

— Она и плакала, и смеялась, что означает, что её это очень травмировало. Я так думаю.

— Ну а может она была немного не в себе?

— По-моему, да, — говорит Ассада Бенедикт, — потому что они на самом деле говорят, что она, так сказать, была тронутая. Но им было все равно. Они поразвлеклись с ней и оставили её лежать на полу, скрючившуюся, изнасилованную и оскверненную. А потом они даже говорят ей, что отныне они будут делать это с ней каждую неделю. Они решили, что ей это понравилось.

— А ей не понравилось?

— Не думаю. Они воспользовались её состоянием: она — беспомощный душевнобольной человек. А они называют это буддизмом. Они решили, что ей нужна такая помощь, что она действительно этого хочет.

— Ладно, — говорю я, — закончишь с посудой, зайди ко мне, я дам тебе твои лекарства.

— Хорошо, — говорит Ассада Бенедикт и, скорее всего, не догадывается, что у меня почти что лопнуло терпение от её психотических бредней.

Вот уже все приняли свои лекарства и улеглись спать. Я сижу у себя на посту сиделки и читаю еще несколько абзацев «Робинзона Крузо». Теперь точно все спят. Я откладываю книгу и пишу свой дурацкий отчет, как будто может произойти что-то интересное. Будто ни с того ни с сего у них наступит серьёзное улучшение, и они будут готовы начать новую жизнь в добром здоровье, в труде и общественном достоинстве. Снова беру книгу, но минут через десять снова откладываю её и черчу какие-то каракули на черновиках, чтобы убить время.

Всё, уже десять часов, моя смена закончилась; только я собираюсь уходить, как звонит Кармель.

— Заглянешь?

— Не могу. Мне надо написать доклад.

— О чем?

— О Робинзоне Крузо.

— Приезжай, я напишу его за тебя.

— Не думаю.

— Не волнуйся, будет хороший доклад. Какой курс?

— Литература восемнадцатого века.

— А какая у тебя тема?

— Репрезентация субъективности.

— Нет проблем. Я напишу его тебе.

— И не будешь болтать о том, что психиатрия — это тяжелая форма тирании, замаскированная под научное сострадание?

— Но ведь так оно и есть.

— Я знаю, что ты так думаешь, но ты можешь написать работу без упоминания об этом?

— Конечно.

— Обещаешь?

— Обещаю очень постараться.

Я тушу свет, отмечаюсь и иду на стоянку, завожу мотор и пытаюсь найти что-нибудь интересное на радио. На всех станциях играет печальная, ночная, зимняя музыка. Тогда я ставлю кассету Cradle of Filth «The Principle of Evil Made Flesh» и трогаюсь. На дороге темно и скользко, в машине холодно, и когда я подъезжаю к дому Кармель, снова начинается дождь, и все, чего мне уже хочется — отменить всё сразу, поехать домой и начать работать над докладом или просто заползти под одеяло подальше от всех этих людей. Чего им от меня надо? Что они меня так достают? Какого секса им от меня надо, в такую-то погоду? Кто знает, что за планы на вечер у Кармель. Может, мне сказать ей, что я не могу остаться у нее, что мне действительно надо домой работать?

Но вот она открывает дверь. На ней голубые шорты и белая майка, и все мои планы о побеге улетучиваются. Она улыбается. Лицом, носом и ушами я чувствую тепло из её квартиры. Я обнимаю её и захожу, и она наливает мне чаю, и мне становится немного жарко, но вместе с тем приятно и спокойно.

— Хочешь, поиграем в Робинзона Крузо и Пятницу? — спрашивает она, и её лицо совсем рядом с моим, и я вдыхаю её теплое дыхание, и оно пахнет мятой и мёдом.

— А как играют в Робинзона Крузо и Пятницу?

— Очень просто, — отвечает она, — я разденусь, ты спасаешь мне жизнь, а я ставлю твою ногу себе на голову, а потом мы делаем это в зад.

— О’кей, — говорю я, и мы играем в Робинзона Крузо и Пятницу, а когда мы заканчиваем, Кармель говорит, чтобы я отправлялся в душ, а она тем временем начнет работать над моим докладом.

— Ты же не сейчас собираешься его писать?

— Почему нет? Книга у тебя с собой?

— «Робинзон Крузо»?

— Угу. Мне она может понадобиться. Для цитат.

— Да, вот она, — говорю я, достаю книгу из рюкзака и кладу ее на стол. Я целую Кармель в щеку, беру из шкафа полотенце и долго стою под горячим душем, а когда я возвращаюсь, она, снова в шортах и майке, сидит перед компьютером и печатает.

— Ну и как оно?

— Хорошо, — отвечает она, не отрывая глаз от монитора. — Послушай, мне тоже надо сбегать в душ. Только пока не читай. Еще не готово.

— Ладно, — говорю я, и, естественно, сажусь читать, едва услышав шум воды.

Попав в результате крушения на необитаемый остров, Робинзон Крузо оказывается лишенным тех, кто мог бы дать ему чувство превосходства, лишенным зависящих от него людей, которые могли бы восстановить его в роли правителя и опекуна. При полном отсутствии женщин, детей, негров, евреев или арабов Робинзон Крузо не может доминировать и порабощать кого-либо низшего, что столь важно для его выживания как венца творения. Так его первой и важнейшей задачей на острове становится создание воображаемого порядка.

Считая себя представителем высшей расы, Робинзон Крузо начинает изобретать низшее человеческое существо, могущее поддерживать в нем чувство господства. Поэтому несуществующие островитяне становятся воображаемой ордой злобных людоедов, нечестивыми дикарями, готовыми съесть беднягу Робинзона заживо. Опасность, говоря по справедливости, совершенно безосновательна. За двадцать восемь лет на острове Робинзона Крузо не потревожил ни один так называемый дикарь. Страх быть съеденным, подвергнуться нападению и даже быть замеченным местными жителями тщательно сфабрикован. Действительная же опасность лежит в том, что островитян не существует. Отсутствие кого-либо ещё — вот что сильнее всего угрожает Робинзону Крузо.

Ибо если не будет слабых и смиренных, как сможем мы укрепить сознание своего преимущества? Для того, чтобы обозначить себя цивилизованными, нам нужны якобы дикари. Для того, чтобы постоянно подпитывать иллюзию собственного здоровья, нам нужны якобы больные. Для утверждения нашей щедрости, нам нужны якобы бедные.

Если не будет людей, подойдут и животные. Сознание господства и власти поддерживается в Робинзоне Крузо его верными подданными: собаками, кошками, козами и попугаем. Все они, однако, есть лишь прообразы его самого главного питомца: Пятницы.

Определяя Пятницу как падшее существо, как зверя, нуждающегося в помощи, защите, приручении и спасении, Робинзон Крузо становится благодетелем, защитником, спасителем и творцом. Зверю нужно дать имя, его нужно научить есть, одеваться и говорить; ему нужно дать духовные наставления и правила достойного поведения, и нет конца трудам хозяина.

Послушный пес, говорящий попугай, съедобные козы. Не только эти архетипы ручных зверей предвещают появление раба, которого так же легко приручить. Сама земля, разграбленная и истощенная, предвосхищает появление такого покорного Пятницы. «Он дал мне понять, — говорит Робинзон Крузо, — что будет трудиться еще усерднее, если я скажу ему, что делать».

Пятница должен отказаться от своего прежнего «я» ради того, чтобы подняться на высшую ступень; Робинзон Крузо считает, что он жаждет этого и приемлет это с радостью. Он верит, что отречение от семьи, родины, культуры, и языка вполне формально для того, чтобы Пятница достиг высшей цели: стал бы верным слугой Хозяина острова. Но даже став таковым, Пятница продолжает оставаться опасным. Для того, чтобы оправдать акты агрессии как самозащиту, Робинзону Крузо необходимо продолжать опасаться призрачной угрозы.

В самом деле, злодейство кого-то другого — не только доказательство нашей правоты, но и высокоэффективное и часто необходимое средство для очистки совести. Называя островитян дикарями, Крузо — воплощение порабощения и притеснения — может очиститься от собственного варварства. Обвиняя женщин в ведовстве, мужчины-инквизиторы сумели назвать преследование своих беспомощных жертв священной миссией. Заподозрив евреев в тайном заговоре с целью установления вселенского господства, немцы начали прокладывать свой путь к владению миром. Называя наших соседей террористами, мы узакониваем нашу злонамеренную практику: похищение людей и заточение их в тюрьмы, пытки, убийства, бессмысленные бомбежки и мор голодом. Называя психически здоровых людей сумасшедшими, мы даем себе право под маской лечения изолировать и мучить слабых и бедных.

Таким образом псевдосострадательный психиатр несет жестокость и притеснение. Ему постоянно необходимо быть рядом со своими пациентами, чтобы построить картину восприятия себя самого. Он окружает себя якобы сумасшедшими, чтобы самому оставаться в здравом уме и твердой памяти. Чтобы чувствовать себя при деле, ему нужны беспомощные люди. А если таких вокруг нет, их надо найти. Он ставит несчастным диагноз, классифицируя их как исполненных угрозы монстров, и утверждает себя как сильного, умного и великодушного. Если же он не может найти таких несчастных, он их создает. Следовательно, высшая цель поиска психиатром низших духом есть превращение обыкновенных людей в сумасшедших.

Я слышу, как Кармель открывает дверь ванной комнаты и быстро ложусь в кровать, закрываю глаза и делаю вид, что думаю о субъектах и предикатах. Вот в этом примере грамматический субъект Ибрахим Ибрахим, подобно остальным трем элементам предложения, может выступать также и в качестве психологического предиката: Ибрахим Ибрахим едет завтра в Берлин.

Входит Кармель, я открываю глаза. Она улыбается; она завернулась в полотенце; оно закрывает её грудь, но лишь наполовину прикрывает её зад.

— Здорово, когда ты под горячим душем, а снаружи так холодно, да?

— Да, — отвечает она, — только у меня пошла холодная вода, так что пришлось быстро вылезать.

— Вот ведь, — говорю я и глажу её колено. — В следующий раз пойдешь первая.

— Прочитал? — спрашивает она.

— Нет, конечно.

— Вот и хорошо. Когда сдавать?

— Послезавтра.

— Ночевать останешься?

— Я бы с радостью, но не получится. У меня завтра утренняя смена. Надо быть в больнице в семь.

Что на самом деле не совсем правда: мне надо быть в больнице в три, как обычно. А вот проснуться пораньше я собираюсь — это точно.

Загрузка...