VIII.


...Житель нового Фаэтона Анир Номис начинал понимать, что автор письма, спрятанного в чипе, – это его «эго», обитавшее триста тысяч лет назад на Земле. По всему она была женщиной, с открывшимся именем – Аниретаке, а если прочесть справа налево, то – Екатерина. А тот рисунок, который изображён на первом листе – это и есть алконост, возможный портрет автора. По крайней мере, если не внешний портрет, то внутренний – отображающий самую суть, психологический портрет Анирова двойника. Даже имя Номиса – это часть его земной сущности.

Отрываться не хотелось от размышлений, но Порядок не потерпит, если его элементы будет нарушать существующие правила. По всеобщей традиции, безоговорочно действующей на новом Фаэтоне, дальнейшие три часа должны быть посвящены вылавливанию космической энергии на нужды социума. Слишком хорошо впаяна в их память трагедия, случившаяся на первом Фаэтоне, а потом и на Земле – когда жители этих планет из пустого любопытства нарушили всеобщий Порядок...

Через три часа, отказавшись от необходимых личных процедур, Анир продолжил размышлять. Отказ допускался, но считался вредной привычкой. Состояние опасное и пограничное между Порядком и Исключениями. Исключения были квантовым началом дороги к Хаосу. Аниру грозило перерождение. Это была одна из мер наказания на новом Фаэтоне. Интуиция Анира подсказывала, что всё обойдётся. Важнее было попытаться переродить Аниретаке! Ей это необходимо. Если, конечно, заложенная в чип информация не закодирована неизвестными кодами. Но пока всё идёт гладко...


«...После купания в чистых прохладных водах нашей речки Подгорной начинаешь чувствовать волчий голод. Как это бабушка с дедушкой всё хорошо знали, как они предусматривали такие наши желания? Бежишь домой, а возле летней печки, которую дед смастерил в огороде под старой развесистой грушей, бабушка хлопочет: постный борщ, жареных карасей, шкварчащую картошку с салом предлагает. О-о-о! Благословенные были времена! И нечего нам на своих предков обижаться. Сами в труде и мере жили и нас так же растили. И не помню я, чтобы они маялись от ожирения, катаракта кого бы ослепила или ещё какие страшные напасти с ними приключились. Да, правда вот, у деда варикоз был на ногах сильнейший и грыжа в паху. Так это же он, сердешный, от работы надорвался...

Дед сам работал и нас, своих внуков, приучал к труду. Была у нас такая повинность трудовая – полив огорода. Все посадки измерялись одной странной по звучанию, но очень точной мерой – кубахами. Это лунки: сколько лунок, столько и кустов помидоров, огурцов, капусты, перца, кабачков. Кубах сто помидоров у речки, кубах сто пятьдесят у копанки, да пятьдесят у колодца. Чуть меньше капусты и огурцов. И в каждую кубаху по полведра воды надо влить. Кто может посчитать, сколько мы перетаскали на своих ещё некрепких руках десятилитровых вёдер с речной – из Подгорной – и ключевой – из копани – водой. Старались успеть ещё и в речке искупнуться: после полива мы так вымокали и пачкались, что необходимо было отмыться от песка и чернозёма. А после же хотелось и «на кино» успеть. Это кино было нашим мечтанием и развлечением вожделенным. За пять копеек можно было смотреть всё, что «кинщик» привозил. Клуб в старой конюшне организовали. Мы сидели на простых лавках, тут же позади, жужжал аппарат, вместо экрана – белёная мелом стена. Как часть закончится – перерыв, другая – ещё перерыв. Так до полуночи и смотрели мы обычный полуторачасовой фильм.

Мне уже почти четырнадцать лет... В клубе-конюшне идёт арабский фильм «Бунтарь в маске»... Была в те времена страна, называемая АРЕ – Арабская Республика Египет. Кинематография этой страны активно поставляла продукцию в Советский Союз. Фильм только начался, и зал ещё полупустой. Сидят на лавках в основном малышня и девчонки, а ребята докуривают свои цыгарки и спешат занять свободные места. Рядом со мной место свободно. То ли так получилось, то ли специально его оставили... А я с замиранием сердца ждала его...

И он пришёл, сел рядом. Я даже дышать перестала. И что там на экране – мне неважно, коль рядом сидит он! Он! И ему восемнадцать. А мне четырнадцать! Ромео и Джульетта! И он не такой, как все деревенские пацаны, грубые, тупые и недалёкие. Он иной! От него тонко пахнет дорогими сигаретами, жаль, тоже балуется... И он одет едва ли не в костюме с галстуком. Вечер поздний, прохладно. Кино, хоть и в конюшне, всё же культурное мероприятие. Не вечер в посольстве, но всё же...

На мне розовое платье с плеча моей двоюродной сестры. Ткань какая-то вафельная, огромный вырез закрыт розовой гипюровой вставкой. Большая перламутровая пуговица как раз там, где у взрослых женщин желобок между двумя составными груди. Но мне до такой роскоши, как этот желобок ещё далеко, у меня нулевой размер «бюстика». Но пуговица как брошь. Я даже какую-то причёску себе соорудила. И на ногах босоножки на каблучке за шестнадцать рублей, а не каждодневные «лапти» за шесть рублей. Я же уже перешла в восьмой класс...

Кино крутят с перерывами. Аппарат один, пока зарядят новую часть, зажигают тусклый свет. Каждую часть с перерывами в три минуты. Ребята выходят опять покурить. И он не отстаёт ото всех. Но всегда возвращается на своё место рядом со мной, справа. Я не могу сказать, что он интересовался мной. Может, его интересовала моя троюродная сестра Зина, красивая, крупная и постарше меня – на три года. Может, псковская Люба. Тоже моя сестра. В Ильинке все родня друг другу. Я не льщу себе, хотя и тешусь надеждой, что он – только мой и ничей больше...

Сергей! Нет прекрасней имени для мужчины! Сержик! Серёженька! Серёжа... Первые складные строчки – стихи – ему: ах, не могу вспомнить, какие же. Он на меня внимания не обращает, но провожать пошёл. Да не меня, а всю нашу компанию. Мы же гурьбой пришли в кино, гурьбой и уходим...


Домой возвращались, когда ни зги не видно, а идти мимо кладбища... Но странное дело, никто кладбища не боялся, и никто этим кладбищем никого не пугал. Это место было как задний двор – этакий потаённый угол, куда до поры до времени хозяин не наведывается, потому что нет ему в том надобности. Но между тем своя жизнь там идёт: чирикают воробьи, осыпаются листья с клёна и растущего за соседским плетнём карагача, пауки ткут свои тенёта, стараясь поймать в них какую-нибудь зазевавшуюся осу. Такое степенное понимание неизбежности окончания жизненных всех дорог заслуживает особого уважения. Я, сколько помню, приезжая погостить в Ильинку к дедушке Ване и бабушке Тане, имела место для ночёвки в самой маленькой комнатке, называемой кимнатой. Это было крайнее к улице окошко, а улица была и не улицей вовсе, а границей между хатами и кладбищем. Но ни разу не то, чтобы страх какой появился, а и мысли не обозначилось даже в голове, что за домом лежат мертвецы. О них так никто и думать не мог. Это были свои родные люди, которые больше не живут с нами, а лежат себе под горой и отдыхают от трудов праведных. И никаких «чудес» там не происходило, и филин не кричал, и оборотень не появлялся, и ведьмы не колдовали. Да и некому было это выдумывать. Ничего ильинцы о потустороннем мире не знали: книг читали мало, да и то все правильные, и газеты выписывали только районную и «Сельскую жизнь», а в них о «мертвяках» ничего не писали. Да и радио провели поздно, электричества тоже долго не было, а о телевизорах в шестидесятые годы прошлого века в Ильинке никто и не помышлял.

Так на кладбище, – то ли оттого, что редко кого «ховали», то ли оттого, что все были родня друг другу, – образовался этот большой общий «двор» вечного покоя. И, наверное, благодаря этому простому тихому сельскому погосту, в Ильинке имелось то главное равновесие между жизнью и смертью: и жизнью дорожили, и умирать не боялись; и на белом свете старались, торопились переделать всю отмерянную каждому часть работы, и на тот свет не сильно спешили.

Стояло лето в самом зените. Буйствовал травяной цвет на всей земле, а здесь, на сельском кладбище, где редко ступает нога человека, разнотравье особенно поражает. Барвинок фиолетовыми звёздочками прячется где-то в глубинах зелёного прибоя, янтарные гроздья чины, лугового горошка, словно песком покрывают все могильные холмики, повсюду высятся красно-жёлтые свечи коровяка, вспархивают на ветерке синие бабки – особый вид шалфея, и во всю эту красоту вплетены нежно-розовые отборные жемчужины вязеля. Кажется, сама природа позаботилась об изысканных украшениях этого приюта всех человеческих родословий...

И когда прошла, кажется, целая вечность, мне тридцать лет. Мы с мужем в декабре разошлись. А летом я приехала в Ильинку со своими маленькими детьми. Алисе пять, Лёше шесть. На кладбище повела нас тётка Антонина к могилкам бабушки и деда. И там же убирала могилку отца мама Сергея. Она приехала из Подмосковья, где они жили. И Галина Фёдоровна спросила:

- Катя, ну зачем ты за чужого замуж пошла? У нас свои кавалеры были для тебя.

Ах! Если бы я знала, что Сергей мог быть мне кавалером!.. Мужем. Я только мечтала о нём и любила его безответной, и оттого самой настоящей и счастливой любовью...

Их было два брата: Женька и Сергей. В Женьку я была влюблена в пятом классе. Он мне ровесник. Приезжали они в Ильинку на лето, тоже в гости – к деду своему Фёдору. И тётке, которую почему-то прозывали Кенихой. Приезжали из жаркого песочного Ашхабада. Будто из самого центра Каракумов, Кызылкумов или даже Сахары. И для меня это был лучший город земли. Я была мала и глупа, но влюбляться уже умела.

Сначала это был Вовка Лиманский из пятого класса «В». Нет, нет, не так!

Во втором классе мы с Верой Сербиной делили Витьку Лисицкого. И когда Вера посвятила меня в свои сокровенные планы, я уступила ей его. Ну, как же я могла у подруги уводить её любимого, когда она мне открылась?!

- Когда мы вырастем, я буду женой Лисицкого. Представляешь, у меня будет фамилия Лисицкая?..

Мне хотелось плакать. Ведь о Лисицком мечтала я ещё с первого класса. Он был мужественным, как мне казалось. Капитаном. Спортивным очень и красавцем. Все девчонки за ним бегали... Но Вера мне открылась. Как же я могу ей теперь мешать? Приходилось искать новый объект для любви.

Может, его двоюродный брат? Тоже Лисицкий, но только Саша, и не из нашего класса...

Но в третьем классе пришла новенькая. Таня Лучшая. Она разбила нашу дружбу с Верой Сербиной. Стала третьей. А третий – лишний. Но всё чаще лишней оказывалась я. Я обижалась... Плакала... А потом и Танька увела любимого. Тоже разоткровенничалась и сказала, что она будет любить Сашку Лисицкого. Ах! Знали бы пацаны, кто их любит и делит! Но пацанам было абсолютно всё равно. И опять я уступила. Ради дружбы чего не сделаешь!

На самом деле не пришло время. Я устала быть третьей лишней и задружила с другой Верой – Мирошниченко. С ней мы вместе сидели на Камчатке, на последней парте. С ней соревновались в учёбе и обе были отличницами. Дружили, дружили... А уже в десятом классе она мне высокомерно заявила, что я ей и в подмётки не гожусь. Что я не поступлю в вуз, а она поступит...

Впрочем, так и случилось. После десятого она поступила в Воронежский политехнический институт. А я не поступила... В Московский государственный университет... Сразу после школы не получилось. А только через два года я стала студенткой журфака МГУ. А в политех я даже и не пробовала поступать. Это не моё. Верино. Она там училась, но мы уже не общались. Дружба была не вечной... И с этой Верой мы кавалеров не делили. Мы были разными: она высокая, худая, неправдоподобно красивая. Таня Лучшая говорила, что у Веры классическая, но не живая красота. Она была всегда настолько белолица, что не было понятно: болезнь ли это или просто кожа такая. Умерла Вера, кажется, в сорок пять лет, от рака. Это рано. Может, у неё и была болезнь ещё с детства... У неё день рождения был первого сентября. В этот день я ставлю свечечку за упокой души моей школьной подружки...

...В четвёртом классе мне очень понравился Вовка Лиманский. Он пел как Робертино Лоретти! Но песенки у него были только две, кажется, только для него и написанные кем-то. Я ведь никогда и нигде их больше не слышала. Но этого не может быть! Просто я была тормозом, эстрада меня не интересовала.

На всех школьных концертах Вовка пел:


Эльбрус-красавец смотрит сквозь тучи...

О, райда-райда, о, райда-райда...


Кажется, в него была влюблена вся школа! Он почему-то выбрал меня и прислал записку. Нашёл через кого! Через нашего дурачка Андрюху. Этот Андрюха (дать бы ему в ухо!), прочитал записку вслух перед всем классом и назвал меня женой Лиманского. Я не стала кончать жизнь самоубийством, но Андрюху я бы убила точно. Но не представилось случая...

А Вовка присылал записки, приглашал в компанию. Я помню тот рыжий апельсин детства, который он мне подарил. В нашем городе апельсинов не продавали. Его мать была завмагом. И как-то Чечка позвала меня в лес.

- Пошли за подснежниками. Тебя Лиман приглашает.

Чечка училась в четвёртом «В», дружила с Дубой, «гешником». Ещё Танька Грушина была в компании. И Вовка решил пригласить меня в лес. Я поломалась-поломалась и решила пойти. Был апрель, 22 число, день рождения Ильича. Снегу в лесу по пояс. Какие там подснежники! Но мы пошли. И не успели выйти за город, как Вовка протянул мне апельсин...

Я даже растерялась... Ну что ещё за телячьи нежности! Меня апельсином не подкупить! Если он думает, что я его навеки, то ошибается. Я свободный человек: хочу – иду за цветами, хочу – домой поворачиваю...

Вовка догадался, что апельсин для меня слишком интимный подарок. Он стал угощать всю компанию. И тогда я вкусила плода... До этого я апельсинов никогда не пробовала. Похож на мандарин, но другой.

Я кляла себя за то, что поддалась на уговоры Чечки. Говорить было не о чём. Дуба курил. В пятом-то классе! Чечка рассказывала, что у неё уже месячные пришли. Не всем, конечно, а только мне и Таньке. Но мне было это зачем? Я хотела рассказать, что прочла Эльзу Триоле «Розы в кредит»... Но им этого было не нужно. Всю дорогу я молчала, слушала их глупые разговоры ни о чём. Вовка катастрофически обесценивался... Такая у него компания...

Не могу знать, понимал ли он моё состояние. Он отважно полез в переполненный снегом и водой овраг. Потому что на другом склоне его пробивались жёлто-зелёно-синие отростки подснежников. И что-то он там надёргал с большим трудом. Это как в сказке про «Двенадцать месяцев» – в снегу набрать подснежников. И тут произошло то, чего больше никогда не происходило. Этот конопатенький мальчик из пятого «В» протянул мне букетик синих пупырышков, первые в моей жизни цветы от мужчины. Случилось это в очень запоздалую весну шестьдесят пятого года... Или шестьдесят шестого... И я училась в пятом, а он в шестом... Да, да, да.

Любовь закончилась несколькими днями позднее. В кино, куда Вовка опять пригласил всю компанию, потому что я ни за что не хотела оставаться с ним наедине. Он сел рядом и схватил меня за руку, когда погас свет. И тут я дёрнулась так, будто меня огнём обожгло. И сидела, скукожившись, весь фильм. После кино заспешила домой, ни слова не говоря. Я поняла, что это не мой рыцарь. Что компания пустая, не интересная и бесцельная...

Он прислал записку через Зину, мою одноклассницу. «Ты боишься трудностей...» Бред, бред, бред. Я накричала на Зинку и сказала, что если ей так жалко его, то пусть она с ним и дружит. Больше я не могла слышать ни его голоса, ни песен в его исполнении:


Дождик чертит линейку косую,

Я на окнах твой профиль рисую,

Но тебя не узнаю...

Ты скажи, дорогой человечек,

Может, я тебя больше не встречу...


Уже летом я влюбилась в Женьку. Но заговорить с ним у меня так и не хватило духу. Он был приезжим городским мальчиком. Его мир был для меня заманчив. Мальчик был симпатичным. И я была в него влюблена... Пока не полюбила его брата, Сергея...

Так выходило, что я с самого раннего детства уже не могла жить без любви. На самом деле так никто и не скажет, что оно такое – любовь. Все слова ничего не значат. Куда радостнее и сладостнее носить в себе образ любимого, а имя его, словно большая бабочка, порхает и вьётся то в голове, то уносится волной ветра прямо из твоего улыбающегося рта... То влетает в твои уши вместе с шумом дождя, то шелестит в листве под ногами, когда наступает время осенней романтики...

Мне было и этого слишком много. Мама находила мои письмена, где главным словом было «милый». Я оставляла свои лирические записи везде, где меня настигало чувство острейшей потребности написать о переполнявшей меня стихии. Но всегда слова были скучными и банальными: милый, любимый... Ничего необычного я не могла изобрести и пользовалась затёртой монетой. А обрывки листков в клеточку с затёртыми словами можно сравнить с менструацией, впервые появившейся у девочки, когда она в растерянности и не знает, как с этим бороться. То ли надо пальчиком заткнуть отверстие, то ли ещё чем. Ах, да! Девчонки говорили, что нужно вату подкладывать...

Так вот, когда мама находила мои бумажки, она их пыталась прочесть, но кроме затёртых слов там ничего не было. И мама злилась:

- Ты что за дура такая? Ты когда будешь об уроках думать, а не глупости тут всякие писать. Ты что, замуж собралась? Ну, какую бумажку ни возьму, из неё так и свисают эти твои «милые» и «любимые». Вот нахватаешь двоек, я тебе покажу любовь!..

Она ругалась оттого, что у самой уже давно любовь прошла. И поэтому, хоть и желала мне лучшей доли, но не верила, что может быть лучше, чем есть на самом деле. А я сочиняла свою сказку. И совсем не про принца, а про Сергея...


Это была платоническая любовь. Никогда-никогда я не решилась поднять на него свои глаза. Может, он был нерусским, раз приезжал из Ашхабада? Метис какой-нибудь. Тогда девушки умирали за брюнетами. Может, и его мама тоже вышла за туркмена. Не знаю. Я его созерцала внутри себя. И там он был таким, какой мне был нужен...

Думаю, что Сергей не обращал на меня внимания никак. Что я собой представляла в тринадцать-четырнадцать лет? Гадкий утёнок с мальчишескими привычками лазать по горам и деревьям, бродить босиком по лужам после дождя и кидать с палки глиняные «шморгалки». Берёшь небольшую, но крепкую палочку, насаживаешь на конец глиняный шарик, слепленный из влажной глины, и со всего маху «шморгаешь» – кидаешь как можно дальше. Конечно, дальше Миколы я шморгнуть не могла, а вот дальше брата Витеньки точно кидала. И даже дальше Вальки и Толика, сельских моих родственников.

Так что я была гадкий утёнок с замашками пацанки. Разве же он мог на меня обращать внимание?

Но я любила... Это совсем не Лисицкие, каких я отдала просто так, это не пустой Вовка, это даже не красавчик Женечка.

Сергей взрослый парень. Но какой!.. О таком можно только мечтать. И долгие годы я думала о нём. Завела дневник. Особую, только для разговоров с ним, тетрадь. Писала ему письма, но не отсылала. Закрывалась одна в комнате и читала стихи... Не свои, чужие, но только про любовь...


Писать тебе, писать и знать,

Что голос мой тебе не очень нужен,

Что день твой мал и до минут загружен...


Или такое:


Я напишу на камне, пусть даже руки в кровь,

Я напишу на камне, что ты – моя любовь...


А камень тот лежал в огороде на меже. И был он загадкой. Откуда такой огромный он тут взялся? Кто такое мог поднять, чтобы его сюда как-то притащить. Камень имел форму колеса, даже шестерёнки. Был он в пол моего роста. Кажется, это жернов с мельницы. Но никто никогда мне так и не ответил, откуда он взялся на меже в огороде. Неразгаданная тайна дедовского подворья. Голыми руками такую махину не поднимешь.

Конечно, на камне писать я не умела. Надо было чем-то выцарапать. Но как это можно сделать, я не знала. Да и к камню, ближе, чем за десять метров я почему-то так ни разу и не подошла. Наверное, он отталкивал...

Я читала роман Некрасова и Панаевой «Мёртвое озеро» и думала, что это про мою любовь с Сергеем. Я так и не решилась отослать ему ни одного своего письма. Хотя адрес его раздобыла. Они к тому времени переехали в Люберцы на улицу Шевлякова.

И всю жизнь я вспоминала его. И вспоминаю до сих пор. Как безвозвратно утерянное. Как тропинку, по которой я не посмела пойти...

Но кто знает? Жизнь уже не раз мне доказывала, что иду я своим единственно верным путём. Что всё мне даденное – моё, от Бога.

Но всё чаще и чаще приходит мысль, что моё огромное одиночество в этой жизни – это отмщение за преданную первую любовь. За то, что так и не посмела дать о себе знать ему, моему любимому, Сергею...

Правда, это только образ, который я взлелеяла в своём сердце. Ведь я ни разу не посмела взглянуть на него, поэтому и не могу даже представить себе его лица. Слышала его голос. Он пел тогда модную песенку про пингвинов. Видела издали, как ловко он нырял, плавал. Это был городской парень, модный и с хорошим интеллектом. И ни одного ему подобного я в то время не встретила. Даже если чего-то у него не было, я это сама домысливала. Так что это только идеал был, и любовь тоже была платонической.

Я так и осталась бы со своей нерешительностью, если бы тогда, на тихом сельском погосте, не встретила его мать, и она не задала бы мне вопрос прямо и в лоб: «Зачем ты пошла замуж за чужого?». И я начала её расспрашивать о Сергее: где он, как он? Что-то я узнала. Увы, он женился. Жену зовут Ириной. А вот Женька был и в тридцать лет не женат. И когда мать их так меня спросила и сказала, что ведь есть и свои кавалеры, то, скорее, она о Женьке и думала... А я пристрастно расспрашивала о Сергее...

Она задавала мне вопросы, где я училась, какая у меня профессия. И сказала, что напрасно я так далеко уехала – аж, в самую Алма-Ату. А потом сказала, очень эмоционально:

– Разве же можно забыть эти травы, что здесь растут? Это же травы нашего детства! У них и запах свой и красота своя. Я сплю и вижу их во сне...


За–кладбищенской–оградой–среди–вязелей–и–дрока–тихой–песнею–цикада–отмеряет–жизни–сроки...


А теперь, много лет спустя, эти травы я вижу перед собой и понимаю, что травы детства – наши земные прописи. По ним мы учимся писать и читать книгу родной земли. Мы пишем эту книгу в себе, в своём сердце, в душе...

Не хочется патетики, но как передать трепет синей бабки на ветру. Надо объяснить, что бабка – это не бабка, а трава такая, шалфей. И синяя бабка – не посиневшая от холода баба, а удивительно глубокого синего цвета цветок на взгорке. Его соцветие похоже на распахнувшую свои крылышки бабочку. А когда по косогору дунет ветер и трава волнами всколыхнётся, то над этими волнами взлетают, вспархивают, но не улетают множество бабочек-бабок, словно земля синие глазки свои показывает...


...Аниретаке оказалась и решительней, и более ответственной. Она встретила своего Йегреса и решила, что только ему она может довериться, только с ним она свяжет свою жизнь. Пять миллионов лет назад Аниретаке знала, что надо делать...

Я же предала свою любовь. До первого случившегося мужа... Должна была помочь кому-то, в прошлом бывшим инквизитором, отрабатывать свою карму. И почему же я? Он был изначально чужим мне человеком. Влюблённости и страсти не надолго хватило. Я повезла его в Ильинку...

Он не вписался в её красоту. Ходил уныло, как гусак, за мной по берегу реки, брезгливо смахивал муравьёв с тела... Топтал травы, по которым я так тосковала в асфальтовом плену большого города. И не понимал, что я тут хочу найти. Или вспомнить?

Я хотела, чтобы Сергей увидел меня. Я хотела увидеть Сергея... А мой супруг не понимал... Я должна была отрабатывать его карму. И я отрабатывала. Честно, не допуская мысли ни о ком другом... Сергей? Да, Сергей был впаян в моё сердце и являлся моей частью. Не могла же я без сердца жить...

Я привела своего мужа на кладбище, чтобы показать его бабушке и деду. Он согласился пойти только ради меня. Шёл, как долговязый журавль, высоко поднимая ноги, чтобы, не дай Бог, не наступить на колючку. Он был чужим здесь. Он был чужим в Ильинке. И в Калаче тоже. А потом оказалось, что и для меня он чужой человек. Хороший, плохой, добрый, злой, но бесконечно, космически – чужой...

Чужой... Я долго-долго этого не понимала. Пыталась достучаться. Докричаться... Доплакаться... Доистерить... Бесполезно. Чужому человеку всё безразлично. Он оказался отсохшей веткой на дереве рода моего деда. Черенком, который не смог прижиться. И он в этом не виноват. У него другая группа крови. Не ильинская, не Абрамова...


...Мёртвые, когда были живыми, уже внесли свою лепту в историю людского племени. Теперь живым её продолжать до тех пор, пока не прилягут тут же, рядом с теми, кто их ждёт. И развиваться история человеческих отношений будет в иных измерениях. Возможно, что наша смерть здесь – это рождение там. Ведь наши ушедшие предки ждут своих потомков. И разве не похожи эти ожидания на ожидание ребёнка? Кто знает, не развивается ли там, на том свете, наша жизнь в обратном порядке? Умирая здесь, мы рождаемся там. Живём в ином измерении, ходим в школу, учимся в университете, торопимся по утрам на работу в переполненном транспорте, делаем карьеру или безвольно плывём по руслу Реки Времени – куда вынесет. И так до той самой смерти. А потом здесь опять чья-нибудь жена, или не-жена, вновь нас рождает и становится для нас самым дорогим человеком – мамой...

Получается ли у вновь рождённых опять выбросить свой зелёный листочек на своём родовом дереве? Или нас прививают на ветви иных, незнакомых родов? Как сделать такую зарубку в памяти, чтобы она напомнила нам о наших корнях? Я пробую поставить «печать алконоста» на своём дереве...


...Вот тут и настало время вспомнить наше родовое дерево. В глубь веков теперь, к сожалению, не влезешь – к самым глубинным его корням, но по стволу его и по кроне можно вскарабкаться. Дерево, оно ведь тоже в земле такую же крону из корней имеет, как и на свету из живых зелёных ветвей. А корни-то должны быть тоже живыми, чтобы род – дерево – не усохло. И только наша память делает прошедшее живым, возвращает всё на круги своя.

И был Абрам, сын Антона и Анастасии, с женой своей Верой, Иоанновой дщерью. А от них пошёл род Конона. Это уже мой прадед – Конон Абрамович Косенко.

Никто не может сказать, когда же Конон, а может, ещё и Абрам, поставил в Ильинке этот дом и огородил этот двор, занял пустошь под сад и огород. Кто-то из них двоих посадил в огороде грушу... Просто, взял и закопал вяжущий, сводящий скулы, маленький лесной плод. А может, горе-садовник какой обманул нечаянно, подсунув саженец. А могла и птица алконост занести семечко в помёте...

Дерево было престарелое, много старше хозяйки его родного сада, оставшейся теперь в одиночестве тётки моей, Антонины. Как эта грушка попала на клочок земли возле сливовых зарослей, не понятно. Но когда ещё отец отца Антонины Ивановны, дед Конон Абрамович, заметил грушевый росток, то огородил его жердочками, чтобы ненароком не наступить. А грушка росла себе и росла, дичилась и дичилась на чужом огороде. И никто на неё особо внимания не обращал. Только как-то стал росточек стройным деревцем. По весне вместе с нежными зелёными листиками появились белые миндально пахнущие звёздочки цветов.

– Глянь, як наша невестушка принарядилась, – удивился старый Конон, и указал на стройное деревце жене своей, Наталье.

А Наталья набрала в лохань воды и полила грушу.

– Може ж, шо толковэ получиться з неи...

И уже все признали саженец своим, и наш огород для него стал домом родным. Но как бы ни старались люди: поливали, унаваживали почву – дичок оставался дичком. В пору налива плоды были твёрдо-каменными, от одного их вида невольно сводило скулы. Но как всякое фруктовое дерево, груша вознаграждала хозяев сада-огорода щедрыми урожаями. К дару природы относились пренебрежительно: кому такие деревянные груши нужны? А они, подпорченные червем, опадали, укрывались в высокой траве, чернели, гнили, наполняя при этом крепким – с захмелевшей кислинкой – настоем воздух. К осени все плоды были на земле, они вылёживались, дозревали, набирались сока, аромата и становились почти изысканным деликатесом. Их собирали, сушили в печи, замачивали в кадушке, заквашивали квас.

И стояло дерево, обрастало всё новыми и новыми годовыми кольцами. Его кора матерела: потоки солнечных лучей обжигали, лютые морозы припечатывали к стволу намертво, многолетние ветра иссушали и обдували. Когда ветки старой груши засыхали, их обламывали шквальные приступы ненастья и природной мощи. Из толстых отсохших ветвей, уже новый отец собственного семейства, Иван, выдалбливал деревянные ложки, половники и даже миски, а мелочь отправляли в ненасытную утробу грубки, выстроенной здесь для летней стряпни. И не из любви к искусству занимался мой дед Иван Кононович резьбой из дерева, а из нужды: семья была многодетной, железных ложек было всего три, и те берегли для почётных гостей. Утварь была самодельной: простые глиняные горшки, купленные у гончара оптом за копейки, деревянные чашки, вырезанные из груши, плетённые из лозы вербы корзинки, блюда для овощей, пирогов и хлеба.

Поистине эта престарелая груша в саду была родовым деревом семьи. У Антонины теперь уже и правнуки двоюродные появились – мои внуки: Николай, Артемий, Елизавета и Анастасия, и крошка Ксения, а груша держит в себе тепло рук прапрадеда, Ивана Кононовича. Получается, что дерево соединило шесть поколений.

При этом моя Река Памяти-и-Забвения охватывает гораздо больший временной пласт, чем тот, который требуется для жизни грушевого дерева. Теперь мои внуки будут знать имя своего пра-пра-пра-пра-прадеда! Пятьюпрародный дед! Антон, сподвижник графа Воронцова, ровесник великого поэта Александра Пушкина. (Кто спросит, при чём он тут, скажу, что это мой личный отсчёт, и в моей реке Времени «от Пушкина», как от пристани, расстояние от которой до наших дней я могу уложить в голове, особо не напрягаясь).

Не барин прапрадед мой Абрам, простой селянин. Грамоте мало кто был из крестьян обучен, и письменных принадлежностей в доме не было. Одно слово – не графья. А если бы кто и вёл какую запись о роде, то хранить её негде было, и смысла не видели, и скорее не знали, что это надо делать. В доме деда Ивана, Абрамова внука, никогда никаких книжек не было. Хотя и странно: его дети все грамоте обучались в местной школе, а кто так, как мой отец, даже в институт пытался поступить, но не получилось, остался с техникумом железнодорожным за плечами. И пока ещё восьмидесятилетние живы, у них хотя бы что-то узнать надо. Но где там: ничего уже старичьё не помнит. Тихо уходят...

Будто кто их тянет в эту речку под белыми горами, пока ещё в реку Забвения. Мне повелел Господь превратить её в реку Памяти. Собираю – по крохам, по словечкам и буковкам, по забытым уже именам – своих предков.



Ах, сколько же упущено времени! Вот я уже крайняя в роду моей матушки: и надо бы спросить, а мало кто и расскажет. Остались тёти-дядья двоюродные, троюродные и в меньшей степени родства. А что им за дело до Дуни Горбули и её дочерей, что за дело до без вести пропавшего её мужа Александра Калистратовича Горбули, и сына Григория, тоже на войне сгинувшего? Это по материнской линии. И начинаю выуживать детали из реки Памяти-и-Забвения моих немногочисленных оставшихся родственников.

И вот, собранное о роде Косенко – отца моего. Итак, Абрам и его жена Вера родили в 1865 году Конона, который прожил ровно семьдесят лет и умер в 1925 году. Родили Абрам с женой его, моей прапрабабушкой, чьё одно только имя и смогли вспомнить неблагодарные и непамятливые их потомки, ещё и Данила, Варвару, и, кто-то сказал, что ещё Оксану с Марфой.

Моя ветвь идёт от сына Абрамова – Конона и жены его, Натальи Семёновны Царегородской. Умерла моя прабабка Наталья в 1938 году.

Два сына и две дочери были у прадеда Конона: мой дед Иван, Алексей, Наталья и Марина. Иван Кононович Косенко родился 14 января 1894 года, а умер 24 мая 1974 года. Его жена, моя бабушка, Татьяна Савельевна в девичестве Соловьёва, привнесла в нашу ветвь возможность рождения близнецов. Бабушка Таня родилась 1 января 1894 года, а умерла день в день через 86 лет – 1 января 1980 года – от гриппа. А если бы не грипп, то прожила бы ещё до ста лет.

У бабушки много рождалось деток, много и умерло в младенчестве. Близнецами были две девочки: Антонина и Степанида – Стеха – кратко, рождённые 22 января 1931 года. Но родились они такими хилыми и нездоровыми, что шансов у них почти не было выжить. Тут кто-то посоветовал бабушке искупать их в отваре чабреца. При этом было сказано, что богородская трава сама укажет, кому жить, кому умереть. Выжила моя тётка Тоня, а маленькая Стешенька, царствие ей небесное, умерла.

С той ли поры, или чуть раньше, но бабушка моя открыла в себе целительские способности. Знала она травы, умела наговаривать воду, помогала в самых неотложных случаях. Я даже помню один, как Микола маялся животом. Когда бабушка посмотрела больного, пощупала его, надавила на живот и убедилась, что он мягкий, тогда своё лекарство дала выпить. В печи помела метёлочкой, собрала золу, развела водой и дала выпить. Я, уже к тому времени просвещённая пятиклассница, была в ужасе от такой беспросветной отсталости моей бабушки. Я знала, что с животом не шутят, и надо вызывать врача. Но где бы его ещё найти было в Ильинке? Там всего одного-единственного фельдшера держали, который был и по коровам, и по людям специалист. И было его медучреждение в Хуторе, и добираться до него не на чём...

Помогло ведь бабушкино пойло Миколе. И ничего удивительного. Зола в воде – это тот же уголь активированный. Как помогали и наговоренная вода, и отвары разных трав: зверобоя, мяты, материнки, медвежьего ушка. Но я, дурында, не интересовалась, не расспрашивала... А бабушка не распространялась. Закроется в большой комнате, под образами поставит банку с водой, шепчет, шепчет молитву, спичку зажжёт, пока не погаснет, снова шепчет... И неприлично было мешать ей, входить в комнату, расспрашивать, что это она там делала. Пришлось постигать целительную травяную силу самостоятельно по умным книжкам да по заварке в чайничке...

...Про Илью, чьим именем называется дедовское село, я мало что знала. И даже не думала, что это ещё и человеческое, не только небесное – от Ильи-пророка, имя. Ассоциаций ни с кем не возникало, даже с любимым всеми детьми Советского Союза Ильичом. Каждый год, второго августа бабушка строго выговаривала нам, своим внукам:

– Нечего больше на речку ходить. Илья в воду напысяв, теперь нельзя купаться.

Я совершенно искренне полагала, что Илья – это такой сердитый бог, который только раз появляется на небе, чтобы оттуда сделать это мерзкое дело, а потом исчезнуть до следующего лета. (И до сих пор не могу понять этой тайны мироздания: почему каждый год, изо дня в день, аккурат второго августа, на всех малых речках нашего края поднимаются со дна какие-то осклизлые, пупырчато-пузырчатые клочья тины – не тины, кувшинок или ряски, и медленно плывут по реке, одним своим видом отбивая охоту лезть в реку).

Звуки «и-иль-и» – такие мягкие и звонкие, словно ржание маленького жеребёнка на лугу, называемом Конотопцево. Да и луг Конотопцево связывался с топотом большого табуна. Хотя в названии всегда появлялась загадка: кони, что ли, утонули здесь когда-то очень давно? Что же произошло? Никто не мог сказать, почему луг так называли. А он привлекал в любые времена: и своим необъятным простором, и зарослями ожины, и обильным черёмуховым цветом. И громким, то отрывистым, то тягучим, то плавным, кукованием кукушек, и будто разбрызгивающим нектар, цвиканьем – щебетом мельтешащих ласточек-береговушек. И дивными запахами медвяных трав, и молчаливой тёмно-зелёной прохладой речки, безмятежно пристроившейся возле конотопцева подножия.


Отмеряет–скупо–сроки–скрип–ступеньки–у–крыльца.–Травы–детства–это–строки,–кляксы–листья–с–деревца.


Шумели огромные вербы на ветру, в глубине их кроны часто пела иволга, и, заслушиваясь её пением, замирали калиновые кусты, росшие тут же. Стояли словно девки на выданье в зелёных сарафанах, разукрашенных по весне белыми накидками из кружевного полотна. А с середины лета девчонки-калинки выряживались в коралловые мониста. Надо полагать, что точно так же – благостно и покойно – встречала речка и моего прапрадеда Абрама. Тихо и беззлобно текли её воды по-над белыми горами, иногда круто выворачивая из-за обрыва на распластавшуюся от горы до горы долину. И только внезапно ощерившиеся береговые кручи могли бы рассказать, имей они живой голос, что не всё здесь было так мирно, и не всегда отрадно...



Загрузка...