и пускался по течению. Рулевой, ловко оперируя кормо

вым веслом, вел паром так, чтобы течением его прибило

к другому берегу в нужном месте. Это не всегда удава

лось, и паром иногда проносило мимо противоположного

причала. Тогда на пароме и на берегу подымался страшный

крик, люди бегали, волновались, махали руками, но тече

ние делало свое дело, и паром прибивался к берегу где-

нибудь на один-два километра ниже, в неудобном для

разгрузки месте. В обратный путь бурлаки опять заводили

паром по другому берегу верст на пять-шесть вверх и от

туда пускали вниз по течению. Эта система переправы,

оставшаяся в наследство чуть ли не от эпохи Чингис

хана, конечно, требовала немало времени. Но на время

тогда не скупились. Нам понадобилось больше двух дней

для того, чтобы наша партия из трехсот человек и десят

ка повозок с лошадьми оказалась, наконец, на левом бе

регу Иртыша против города.

Тысячу двести верст пути от Семипалатинска до Вер

ного партия должна была сделать походным порядком, то

есть пешком. Для офицера, для врача, для лазарета, для

кухни имелись повозки, но молодым солдатам всю дорогу

полагалось шагать. Средний дневной переход составлял

верст 20—25. Через два дня на третий устраивалась днев

ка. Обычно вставали с зарей, варили утренний чай и затем

в

течение пяти-шести часов шли походным маршем до

ближайшей стоянки, делая по пути несколько коротких

остановок для отдыха. По приходе на стоянку разбивали


палатки, варили обед, занимались всякими текущими дела

ми и с петухами ложились спать, расставив на ночь часо

вых. На дневках мылись, чистились, чинились, приводились

в порядок, а по вечерам лихо отплясывали в кружке под

забубённые звуки гармоники. Во время марша хором пели

разные солдатские песни. Из них мне больше всех запо

мнилась одна, начинавшаяся словами:

Черная галка.

Чистая полянка,

Ты же, Марусенька,

Черноброва,

Чего не ночуешь дома?


Звуки песни кружились в воздухе, наполняли простран

ство, лились над степями и горами и постепенно замирали

где-то вдали.

Наш путь шел сначала пустынными местами от Семипа

латинска до Сергиополя, потом мы двинулись на Копал и

оттуда к Верному. Чем южнее мы спускались, тем инте

реснее, разнообразнее, богаче становилась природа. Мы

миновали озеро Балхаш, пересекли ряд бурно-вспененных,

скачущих, как дикие кони, горных рек — Аксу, Коксу,

Каратал, Алмаатинка. Мы прошли чудные горные долины,

перевалили высокие хребты, спустились к течению реки

Или, бравшей начало на китайской территории. Мы виде

ли на пути великолепные фруктовые сады, бесчисленные

бахчи с огромными сладкими арбузами, красивые южные

цветы, леса, перевитые лианами. А солнце! Такого солнца,

яркого, горячего, победоносного, мы, бедные северяне, ни

когда не видали. Все это поражало воображение, рождало

в голове тысячи вопросов и впечатлений.

Вместе с отцом я имел, конечно, полную возможность

ехать все время в повозке. Однако я и не подумал вос

пользоваться этой привилегией. Куда там! С первого же

дня похода я решил быть «настоящим солдатом». С разре

шения Степаныча, я рядом с ним шагал во главе колонны

новобранцев. Сначала было трудно. Хотя я был здоровый

мальчик, но все-таки проходить по 20—25 верст в день

оказывалось не под силу. Поэтому полперехода я шагал,

а полперехода сидел в повозке. Однако постепенно я стал

привыкать и мало-помалу так втянулся, что к концу пути

мог почти поспорить с любым солдатом. Это была хорошая

школа, и, должно быть, отсюда ведут начало мои любовь

54


и уменье ходить пешком, которые я сохранил на всю по

следующую жизнь. Я научился всем повадкам новобранцев

на марше, раскачивался, как они, махал руками, как они,

и даже сплевывал на сторону сквозь зубы, как это умел

делать правофланговый парень из Туринского уезда Карта¬

шев, с которым я особенно подружился во время похода.

На остановках я тоже больше вертелся среди солдат, слу

шал их разговоры, песни, сказки и обед из солдатского

котла предпочитал «офицерскому» обеду, который военный

повар готовил специально для командира партии и для

отца.

Да, это было чудное время! Это было совершенно изу

мительное приключение для девятилетнего мальчика, толь

ко что начинавшего открывать глаза на мир. Я почти пер

манентно находился в состоянии какой-то радостной эк

зальтации. Я просто захлебывался от яркости и обилия по

лучаемых впечатлений. Но мир, который представал пред

моим детским невинным взором, был пестрый мир. В нем

было много света, но в нем были также и тени. И теней

этих было немало.

Помню, во время дневки в Копале местный гарнизон

решил развлечь нашу партию чем-нибудь необыкновенным

и разыграл в ее честь популярную в то время в армии

пьесу «Царь Максимилиан». На крохотной сцене, в душных

казармах, в сорокоградусную жару, в течение двух часов

дико кричали, топали и дрались «военные артисты». Все

роли исполнялись мужчинами. Сам «царь» и все его при

дворные были одеты в какие-то совершенно фантастиче

ские формы, звеневшие бесчисленными побрякушками при

каждом движении героев. Из-под голубого платья «цари

цы Эльвиры» выглядывали густо пахнущие дегтем солдат

ские сапоги. Я забыл сейчас содержание пьесы, но помню,

что даже у меня, девятилетнего мальчика, оно вызывало

недоумение своей нелепостью. К этому прибавлялось еще

исполнение Я никогда не забуду, как в одной из сцен

громадно-уродливый «царь Максимилиан», хватаясь за

саблю, грозным голосом кричал своему сопернику:

Не подходи ко мне с отвагой. —

Не то посмотришь, как проколю тебя я шпагой,

Глядя на оную в скобках!


На самом деле возглас «царя Максимилиана» кончался

на второй строчке, после которой в скобках стояла ремар-

55


ка: «Глядя на оную». Солдат-артист, однако, не отделял

текста от ремарки и с завидной добросовестностью произ

носил все вместе.

— Какая глупая пьеса!—сказал отец, когда мы возвра

щались с представления в свою палатку.

Шедший с нами офицер местного гарнизона с презри

тельным смехом откликнулся:

— Дуракам лучше не надо.

Я был поражен в самое сердце.

«Дуракам! — думал я, шагая рядом со взрослыми. —

Значит, он всех солдат считает дураками? Как бы не так!

Мой Карташев совсем не дурак. Он умеет так хорошо

рассказывать и петь песни. И другие солдаты тоже не ду

раки. Почему же он всех солдат зовет дураками?»

Я не мог тогда найти удовлетворительного объяснения

для слов офицера, но я запомнил их. и мне показалось,

что они скрывают за собой какую-то тяжелую, мне еще

непонятную тайну.

А вот другой случай. Обычно на дневках Степаныч и

«дядьки» занимались с новобранцами «словясностью». Это

было нечто вроде тогдашней «политграмоты», которую

царское правительство старалось вбить в голову каждому

солдату. Собрав вокруг себя на лужайке тридцать-сорок

человек, Степаныч начинал их обучать своей премудрости.

— В чем состоит долг солдата? — громовым голосом

кричал он, свирепо глядя на своих слушателей.

И затем отвечал:

— Долг солдата состоит в том, чтобы, не жалея жи

вота своего, бить врага внешнего и внутреннего.

А все новобранцы должны были хором повторять и за

учивать на память этот ответ.

Потом задавался вопрос:

— Что есть знамя?

И дальше следовал ответ:

— Знамя есть священная хоругвь.

И все опять должны были повторять за Степанычем и

заучивать это определение.

Я не помню сейчас точных формулировок царской «по

литграмоты», но таков был их подлинный смысл. В числе

других вопросов солдатского катехизиса имелся и такой:

— Что есть твое оружие?

На это Степаныч неизменно отвечал:

— Ружье честень бердань, образец номер второй.

56


Регулярно присутствуя на «словясности», я никогда не

мог понять смысла этой мистической формулы. Что значит

«честень»? Что такое «бердань»? Несколько раз я пробо

вал спрашивать об этом Степаныча, но он лишь недоволь

но хмурился и ворчал:

— Честень есть честень, а бердань есть бердань — вот

и весь сказ. А чему тут непонятному быть?

Однажды на уроке «словясности» из кармана Степа

ныча выпала небольшая книжечка. Я подобрал ее и стал

просматривать. И что же, — это оказался тот самый сол

датский катехизис, который фельдфебель с таким упор

ством вколачивал в головы новобранцев. Я быстро пере

листал его и наткнулся на смущавший меня ответ об ору

жии.

В подлиннике он гласил:

«Ружье системы Бердана, образец № 2».

Ларчик просто открывался. Обрадованный своим от

крытием и плохо еще понимая бюрократическую психоло

гию, я с радостью закричал:

— Степаныч! Степаныч! Нашел!

И, тыкая пальцем в книжечку, я воскликнул:

— Надо говорить не «ружье честень бердань», а «ружье

системы Бердана»...

Я не успел договорить. Степаныч вдруг покраснел, как

рак, сердито вырвал из рук у меня книжку и дико за

рычал:

— Яйца курицу не учат! Тоже учитель нашелся!

Я был совершенно огорошен. Уходя с «словясности», я

искал л никак не мог найти ответа на вопрос: зачем Сте

паныч вбивает в головы солдат всякие бессмыслицы?

Наши отношения с Степанычем после этого конфликта

сильно испортились. А вскоре после того произошел еще

один случай, который окончательно нас поссорил.

Мы уже были всего лишь в нескольких переходах от

Верного. На стоянке у одной горной речки я бегал с сач

ком по полю, гоняясь за красивыми бабочками. Вдруг не

ожиданно я остановился, как вкопанный. В нескольких

десятках саженей от меня, под небольшой купой деревьев,

был Степаныч, но в каком виде! Весь красный, разъярен

ный, озверевший, он бил по лицу моего друга Карташева.

Его огромные железные кулаки методически ходили взад

и вперед, и голова Карташева как-то беспомощно мота-

57


лась из стороны в сторону. Из губы у Карташева текла

тонкая струйка крови. В мгновенье ока я был около Сте-

паныча и, вне себя от бешенства, закричал:

— Стой! Стой!.. Не смеешь! Я папе скажу.

Оторопевший от неожиданности, Степаныч остановился

и, увидев меня, выругался матерными словами. Однако

желание продолжать расправу, видимо, у него пропало, и,

еще раз выругавшись, фельдфебель круто повернулся и

пошел к лагерю. Когда Степаныч был уже далеко, я спро

сил обтиравшего кровь Карташева:

— За что это он так тебя?

Карташев замялся и стал смущенно теребить свою гим

настерку. Я, однако, не отставал. Наконец Карташев, гля

дя в сторону, вполголоса заговорил:

— Как, значит, по осени забрили меня, мамаша, значит,

дала мне три рубли на дорогу... Береги, говорит, на чер

ный день пригодится... А дьявол энтот, Степаныч, дознал

ся ноне... Ну, стал приставать: отдай да отдай ему три

рубли... По-читай, всю дорогу от Семипалатинска пристает.

Я и так, и сяк, самому, мол, нужно... Сегодня поймал ме

ня, да и пошел, да и пошел... Мы, говорит, через три дня

в Верном будем. Ты, сволочь такая, тамо останешься, а я

в Омск ворочусь. Давай, говорит, деньги чичас, сей ми

нут... А не дашь, дык долго меня поминать будешь... Ды

как почнет по мордасам лупить, как почнет...

В тот же вечер за ужином я с возмущением рассказал

обо всей истории отцу и сидевшему с нами командиру

партии. Отец многозначительно кивал головой, а офи

цер — военный службист, думавший только о карьере, —

недовольно бросил:

— Вы, молодой человек, лучше бы не вмешивались не

в свои дела.

Я обиделся и ушел спать, не попрощавшись с офицером.

Офицер же, как потом выяснилось, несмотря на щелчок

по моему адресу, все-таки имел разговор по этому поводу

со Степанычем. Не совсем приятный разговор. На следую

щий день Степаныч смотрел на меня волком, не здоровал

ся, не разговаривал. В Верном мы расстались врагами.

У отца с командиром партии отношения тоже расстроились.

Уже много лет спустя отец мне рассказывал, что, после

того как я ушел в тот вечер в палатку, офицер стал осу

ждать не только мой поступок, но и то воспитание, кото-

6 8


рое приводит к такого рода поступкам. Отец рассердился

и с холодным раздражением заявил:

— Солдат бить не полагается.

Офицер пробовал возражать, но отец упорно стоял на

своем. В результате дипломатические отношения между

командиром партии и врачом оказались испорченными...

Да, тени набегали на ясное утро моих жизненных впе

чатлений. Набегали и заставляли задумываться.

Но одновременно сколько светлых, ярких, глубоких, не

забываемых переживаний врезалось в мою память и на

всегда в ней осталось!

Вот одно из них.

Наша партия разбила лагерь в зеленой ложбине меж

гор. К лагерю сошлись и сбежались окрестные жители.

Начинается обмен новостями, мнениями, продуктами. Стар

шина близлежащего селения по-военному представляется

командиру партии и отцу. Это мужчина лет за пятьдесят,

еще крепкий, сильный, с бронзовым цветом лица, с полу

седыми косматыми бровями и бородой. Ломая высокую

баранью шапку, которую мужчины носят здесь в самый

сильный зной, он рассказывает, между прочим, что вер

стах в двух от лагеря есть «чудесный колодец»: в нем

нет дна.

— Как нет дна? — изумляется отец.

Старшина почтительно склоняет голову и, точно изви

няясь за плохое поведение колодца, повторяет, что у ко

лодца так-таки нет дна. Видя наше недоверие, он предла

гает нам самим убедиться в справедливости его слов.

Небольшой компанией, человек в пять, идем к колодцу.

На маленькой песчаной площадке стоит почерневшая от

времени деревянная будочка. Входим внутрь. Перед нами

небольшой круглый водоем в три-четыре аршина в попе

речнике. Вода чистая, как хрусталь, и глубина ее, на пер

вый взгляд, не превышает двух аршин. На дне водоема

мелкий желтый песочек. Он кажется твердым, и невольно

тянет прыгнуть в воду и пощупать его ногой. Присматри

ваюсь внимательно и подозрительно ко дну—песок, как пе

сок. Ничего необыкновенного. Только, если уж очень при

стально смотреть, кажется, будто бы от центра песчаного

дна к периферии одна за другой прокатываются легкие,

едва уловимые песчаные волны. Но, может быть, это

только кажется?

59


— Вот и «чудесный колодец», — говорит старшина. —

Попробуйте бросить в него камень.

Я торопливо хватаю с земли небольшой осколок гальки

и бросаю в водоем. Осколок падает на дно и мгновенно

исчезает где-то в глубине, подо дном. Отец и командир

партии следуют моему примеру — результат получается

тот же.

— Принесите из лагеря веревки, — командует офицер.

Появляются веревки. Офицер приступает к промерам.

Одну веревку привязывают к другой, к концу подвешива

ют тяжелый камень, как грузило. Размахнулись и бросили,

Пятидесятисаженная веревка ушла под песочек водоема

и дна не достала. Старшина с удовлетворением смотрит

на колодец, который его не выдал, и убежденно прибав

ляет:

— Не родился еще человек, чтобы до дна достал! Этто

много сюды приезжало народов и пробовало, вот, как вы

же, да все бестолку.

Старик запирает деревянную будку, а мы возвращаемся

в лагерь, оживленно обсуждая только что виденную за

гадку природы...

Или еще. Мы ночуем у самого берега озера Балхаш.

Озеро огромное — верст четыреста в длину и от двадцати

до пятидесяти в ширину, точно огромная гусеница, вытя

нувшаяся с запада на восток. Теперь район озера Бал

хаш — крупный индустриальный центр, выросший по ма

новению волшебного жезла сталинских пятилеток. Тогда,

полвека назад, здесь была пустыня, и низкие берега озе

ра были покрыты густыми зарослями исполинского трост

ника, в которых водились кабаны и тигры. Глубокая ночь.

Лагерь спит здоровым, крепким сном. Часовые с трудом

преодолевают дремоту...

Вдруг ночную тьму резко разрывает грозно-могучий не

человеческий рык. Еще раз! Еще раз! Рык приближается.

Рык становится все громче, все страшнее. Это тигр.

Лагерь мгновенно оживает. Перепуганные новобранцы

вскакивают с постелей и начинают метаться между палат

ками. Им, омским, тобольским, тюменским парням, ни

когда не приходилось встречаться с тиграми. Волк, мед

ведь, росомаха — другое дело. Но тигр! Большинство из

них до сих пор о таком звере даже и не слыхало.

Я тоже просыпаюсь и в рубашке выскакиваю из палат

ки. Тигр? Где тигр? Ведь это так страшно и так захваты-

60


вающе интересно. А тигр между тем бродит в ночи где-то

тут, совсем близко. Его грозный рык, от которого душа

замирает, слышен то здесь, то там. Кто-то из солдат да

же утверждает, что он видел его собственными глазами

вот только что, вот в «эфтом самом месте».

— Зажечь костры! — приказывает командир партии.

Через минуту в разных концах лагеря вспыхивают огни.

Еще мгновение — и они вспрыгивают длинными языками к

небу, бросая красные отсветы кругом. Тигровый рык вновь

прорезает воздух, но уже слабее, чем раньше. Еще и еще.

Но слышно, что звуки не приближаются, а удаляются.

Тигр увидал огни. Тигр уходит в камыши. Встревоженный

лагерь понемногу успокаивается и затихает...

Или еще. Дневка в Сергиополе. Нашу партию встречает

начальник местной команды штабс-капитан Крутиков. О н —

высокий блондин с голубыми глазами. На вид ему лет сорок.

Крутиков держится прямо, по-военному, движения его

точны и энергичны. Но на лице, как-то не совсем гармо

нируя с внешностью и выправкой, лежит печать мысли и

раздумья. Крутиков имеет репутацию хорошего офицера,

но Крутиков не совсем обычный офицер.

Вечером Крутиков приглашает к себе в гости началь

ника нашей партии и моего отца. С отцом, конечно, иду

и я. Крутиков живет на окраине городка, в небольшом

деревянном доме, со всех сторон окруженном прекрасным

садом с полуюжной растительностью. Дом чистый, крепкий,

уютный, и от всего его вида, от всей его атмосферы несет

какой-то странной и непонятной в этих диких местах ин

теллигентностью. Сразу после ужина начальник нашей

партии исчезает, отговорившись какими-то неотложными

делами, а мы с отцом остаемся в гостях. Слегка выпив

ший, Крутиков становится откровеннее и разговорчивее.

Он приглашает нас из столовой в свой кабинет. Отец, вой

дя в кабинет, вдруг останавливается в сильном изумлении.

Действительно, картина не совсем обычная для квартиры

скромного штабс-капитана той эпохи, да еще в обстановке

далекого сибирского захолустья: все стены кабинета густо

заставлены книгами — большими и малыми, толстыми и

тонкими, в красивых переплетах и в простой бумажной

обложке.

— Какая у вас большая библиотека! — невольно выры

вается у отца.

61


— Да, кое-что есть, — с какой-то скромной гордостью

откликается Крутиков и затем, точно извиняясь, прибав

ляет: — Это, знаете, моя страсть... Книги... Сгустки чело

веческой мысли... Что может быть прекраснее и поучи

тельнее этого?

Библиотека сразу располагает к Крутикову моего отца,

который тоже любит книги и тоже интересуется работой

человеческой мысли. Беседа быстро переходит на более

интимные, дружеские тона. Оказывается, Крутиков — воен

ный историк, конечно, любитель-историк, но знающий, на

читанный, с твердыми взглядами и красочными оценками.

Он много говорит о прошлом России, об ее вековой борьбе

за существование, об ее все выносящем народе и об ее ве

ликих полководцах. Особенно часто он упоминает Суворо

ва — имя, которое я до того не слыхал. О Суворове Кру

тиков говорит с величайшим уважением, с восторгом,

с упоением. Отец во многом соглашается с Крутиковым,

но под конец со вздохом замечает:

— Да, Суворов, конечно, великий человек и великий

русский патриот. Но где они, Суворовы, сейчас? Что-то не

видно.

Крутиков тоже вздыхает, но потом гордо вскидывает

голову и тоном глубокого убеждения восклицает:

— Пусть Суворовых сейчас нет — они будут! Они

должны быть! Народ, который сто лет назад родил Суво

рова, не может оскудеть.

И з а т е м , спустя мгновение, Крутиков прибавляет уже

совсем другим, каким-то поблекшим и увядшим голосом:

— Если бы вы знали, доктор, как тошно мне иногда

бывает смотреть на все окружающее!.. На моих коллег-

офицеров, на наши порядки, на всю нашу нынешнюю во

енную систему... Я чувствую: не то, не то!.. Не то делает

ся, что нужно для создания Суворовых. А чем я могу по

мочь? Я, жалкий штабс-капитан, начальник воинской

команды в Сергиополе?

Много лет спустя, вспоминая о встрече с Крутиковым,

я невольно поражался, как этот скромный армейский офи

цер, заброшенный в медвежий угол, вдали от жизни и

культуры, так пророчески предчувствовал неизбежность той

трагедии, которая двенадцать лет спустя разыгралась на

полях Манчжурии.

Или еще одно, последнее воспоминание. Мы уже в

Верном. Партия новобранцев сдана местному начальству,

62


и отец стал свободным человеком. Больше никаких забот

у него нет. Верный — изумительно красивое место. Он ле

жит у самого подножья высокого, увенчанного вечными

снегами Александровского хребта. Его белые домики - то

нут в богатой южной зелени. Весь городок похож на

большой цветущий сад, орошаемый шумными и веселыми

горными водами.

Отец свел знакомство с врачами и офицерами местного

гарнизона. Небольшая компания альпинистов приглашает

его принять участие в восхождении на высшую точку

Александровского хребта. Предложение заманчивое, но

как быть со мной? Ведь предстоит подъем на шестнадцать

тысяч футов! Отец колеблется и сначала решает оставить

меня внизу. Я в полном отчаянии и негодовании. Я беше

но сопротивляюсь. Я клянусь и божусь, что ни в чем не

уступлю взрослым, что никто не услышит от меня в пути

ни одной жалобы. Отец, в конце концов, смягчается и, к

моему несказанному восторгу, решает взять меня с собой.

И вот мы в пути. Тяжело нагруженные разным «аль

пийским снаряжением» местной работы, мы медленно ка

рабкаемся верхом по крутым склонам хребта. Что ни шаг,

то смертельная опасность: узкие тропинки, бездонные про

пасти, отвесные скалы, исполинские, в несколько обхва

тов, деревья, перевитые южными лианами. Нижние склоны

хребта покрыты поясом густых девственных лесов, напол

ненных дикими зверями и ядовитыми змеями. То и дело

воздух оглашается какими-то странными и зловещими

криками, какой-то подозрительный шорох раздается за не

проницаемой сеткой вьющихся растений. То и дело нашей

маленькой кавалькаде приходится останавливаться, и про

водники начинают прорубать топорами дорогу через чащу

кустарников и лиан. Закинув голову, смотришь вверх на

деревья — вершины их уходят далеко в небо. Они так вы

соки и так могуч их ствол, что его не берут ни пилы, ни

топоры. Их можно только взрывать. Местные жители имен

но так и делают, сбрасывая с утеса на утес обломки взо

рванных деревьев, пока, наконец, израненные и размельчен

ные, они не докатятся силой своей тяжести до располо

женных у подножья селений.

Но вот пройдены леса. Пошли альпийские луга с пест

рыми, красивыми цветами. Ставим походные палатки и

располагаемся на ночлег. Варим на костре чай, жарим

баранину и на несколько коротких часов засыпаем до

63


рассвета. С зарей трогаемся в дальнейший путь. Но теперь

мы перестраиваемся. Кони остаются здесь, на высоте ше

сти тысяч футов, и будут дожидаться нашего возвраще

ния. Дальше им нет пути. Мы все нагружаемся «рукзака¬

ми» (конечно, местного происхождения), веревками, пал

ками, топориками и всяким иным горным оборудованием.

Теперь перед нами самая трудная часть подъема. В тече

ние долгих часов, под руководством двух опытных про

водников, мы медленно ползем все вверх и выше. Камни,

расщелины, кручи. Кручи, расщелины, камни. Бешено

мчатся вспененные горные потоки. Мрачно зияют тем

ные пасти бездонных провалов. Гудит ветер. Клубятся

сырые туманы облаков. С каждым шагом вперед все труд

нее дышать, все больше усталость. Но мы идем, идем,

цепляясь за утесы, повисая над пропастями, перепрыгивая

через расщелины. Отец подходит ко мне и немножко лу

каво спрашивает:

— Ну что, не жалеешь, что пошел?

Я смертельно устал, мне больше всего на свете хочется

упасть на землю, не итти, не двигаться и лежать, лежать

без конца. Однако я скорее умру, чем покажу это. И по

тому, слегка пожав плечами, с деланной небрежностью я

отвечаю:

— Какие пустяки! Я чувствую себя очень хорошо.

Отец понимает мое состояние и крепко берет меня под

руку. Я делаю вид, что сопротивляюсь, но в душе страш

но доволен. Так итти легче и меньше чувствуется уста

лость.

Вторую ночь проводим в глубокой щели скалы, за вет

ром, у начала ледниковой линии. Комфорта куда меньше,

чем накануне. Спим вповалку в одной маленькой палатке.

Едим холодное мясо и пьем холодный коричневый чай.

Еще до зари поднимаемся и, связавшись веревкой, всту

паем на снеговые поля. Идем долго, осторожно, то спу

скаясь в расщелины, то карабкаясь по ребрам скал.

Подмерзший за ночь снег приятно хрустит под ногами.

Дыханье выходит паром из ноздрей. Скользко. Жутко.

И вместе с тем как-то страшно весело и бодро на душе.

Рассвет отражается волшебными переливами по снеговым

вершинам. Горят ярко-красным огнем макушки гор, лило

вые тени наполняют впадины и провалы. Все выше, все

выше. Все ближе, все ближе к цели. И вот, наконец, мы

на самой вершине.

64


Какая величавая, какая изумительная картина!

Перед нами, на север — бесконечная даль широкой раз

ноцветной равнины, которую мы пересекли на пути к Вер

ному: зеленые пятна лугов и лесов, голубые блики озер,

желтые заплаты сыпучих песков. Равнину рассекают в раз

ных направлениях темные цепи хребтов, которые мы

перевалили. Их остроконечные очертания, их причудливой

формы вершины мреют в синеватой дымке утра. Город, из

которого мы пришли, кажется с этой высоты маленькой

кучкой ласточкиных гнезд, чьей-то озорной рукой брошен

ных у самого подножья хребта.

Перед нами к югу, глубоко внизу, темные воды Ис

сык-Куля, а там дальше — синевато-розовые, горящие в

утренних лучах цепи, и цепи, и цепи гордых, могучих сне

говых гор, постепенно переходящих в исполинско-велича¬

вые массивы Тянь-Шаня.

И тишина! Какая тишина! Девственная, предвечная ти

шина, которая еще не знает шума, создаваемого человеком.

Тишина, которая сама звучит и покоряет душу.

В последующей жизни мне не раз приходилось бывать

на верши ах гор: в Альпах и на Кавказе, в Японии и на

Алтае, в Монголии и Скандинавии. На этих вершинах то

же была тишина. Но никогда больше я не переживал ни

той глубокой полноты, ни того несравненного звучания ти

шины, которые я испытал на вершинах Александровского

хребта. Тишина ли тут была другая, я ли сам был дру

гой, — н е знаю...

Домой из Верного мы возвращались на лошадях. Все

две тысячи верст в обратный путь мы сделали «на пере

кладных», то есть меняя коней и повозку на каждой поч

товой станции. Отец сильно торопился, и потому мы ехали

днем и ночью. Я был до такой степени переполнен впечат

лениями минувших двух месяцев, что почти ничего уже

больше не мог воспринимать. В дороге л очень много

спал. Часто ночью бывало я вдруг проснусь на мгнове

ние, проснусь ют какого-либо особенно резкого толчка,

приподымусь, открою глаза, прислушаюсь... В небе горят

яркие звезды... Колокольчик под дугой равномерно звенит,

разбрасывая во мраке мелодичные трели... Отец храпит

рядом со мной... Ямщик заливисто посвистывает на облуч

ке... И снова я проваливаюсь в глубокую тьму: крепкий

молодой сон сковывает мои веки...

На десятый день мы, наконец, добрались до Омска.

65


Когда я переступил порог дома, мать, всплеснув руками,

воскликнула:

— Ваничка, как ты изменился! Ты стал совсем другой!

Мать была права. Дело было не только в том, что я

вытянулся, похудел и загорел до черноты. Важно было то,

что за время путешествия я сильно вырос духовно, я стал

больше понимать и глубже чувствовать. Самое же главное

состояло в том, что тут л впервые близко столкнулся с

народом, с крестьянской массой, с серой солдатской «ко

былкой». Это столкновение оставило в моей душе неизгла

димый след и заронило в мое сознание семена того уваже

ния и той симпатии к народным низам, которые в после

дующие годы принесли столь богатые плоды.


7.


В ПЕТЕРБУРГЕ


Осенью того же, 1893 года вся наша семья переехала

в Петербург. Произошло это таким образом. Отец получил,

как гласила в то время официальная формула, «команди

ровку в Военно-медицинскую академию для усовершен

ствования в науках». Такая командировка продолжалась

два года. Не было никакого смысла на столь долгий срок

разбивать семью на две части. Поэтому родители мои ре

шили ликвидировать свой омский «очаг» и всем домом пе

реселиться в столицу. Сборы по разным причинам затяну

лись до глубокой осени, и когда был назначен примерный

срок отъезда, оказалось, что река Тура, на которой стояла

Тюмень — ближайший к Омску железнодорожный пункт,—

сильно обмелела и перестала быть судоходной. Добирать

ся до Тюмени (свыше шестисот верст пути) теперь прихо

дилось уже на лошадях. Предприятие это было не из лег

ких. Стоял конец сентября — время очень позднее по си

бирским условиям. Лили осенние дожди, дороги преврати

лись в непролазное болото. По ночам начинались легкие

заморозки. Семья наша состояла уже из семи человек,

причем самому младшему ее члену, брату Михаилу, едва

исполнился год. Вещей и багажа с нами было немало.

Собственных экипажей у нас не имелось, поэтому ехать

приходилось на перекладных, как незадолго перед тем мы

с отцом возвращались из Верного. Это означало, что через

каждые тридцать-сорок верст надо было в любую пого

ду перегружать всю семью, со всеми ее чемоданами и тю-


ками, из одной повозки в другую. Перспектива была не из

веселых. Но ехать было надо, и мы поехали.

В нашем распоряжении были две большие крытые по

возки, носившие в то время название тарантасов. В перед

нем тарантасе помещались отец, мать и четверо младших

детей — две сестры и два брата. В заднем сложены были

все. вещи, и на них сидел денщик. Я на правах «большо

го» тоже был приписан ко второму тарантасу и

имел там свою постоянную резиденцию. Однако в пути,

когда мне становилось слишком скучно, я нередко от

правлялся «в гости» в переднюю повозку. Ехали мы мед

ленно. Скакать так, как мы с отцом скакали по пути от

Верного до Омска, делая по двести верст в сутки, теперь

не было никакой возможности. Двигались только днем.

На станциях подолгу стояли: варили обед, кормили детей,

маленькому Мише то и дело давали слабительное. Счита

лось удачным, если в сутки проезжали семьдесят-восемь¬

десят верст. К тому же небо все время было хмурое,

дождь почти не переставал, и лошади вязли в грязи по

колено. Это, конечно, еще больше задерживало наше дви

жение. Только на десятый день наш маленький караван

добрался, наконец, до Тюмени, и, подъехав здесь к не

взрачному зданию железнодорожного вокзала, мы почув

ствовали себя точно «в Европе».

От этой поездки глубокой осенью из Омска в Тюмень

у меня осталось одно очень яркое воспоминание, точно

прямо соскочившее со страниц рассказов Короленко.

Мы уже подъезжали к Тюмени. Оставалось всего лишь

два или три перегона. Отец торопился и на каждой остановке

подгонял ямщиков и начальников станций. Был почти вечер,

когда мы въехали в одно большое село, стоявшее на ок

раине темного бора. Отсюда начинались дремучие леса,

шедшие до самой Тюмени.

— Лошадей! Да поживее! — скомандовал мой отец,

входя в здание почтовой станции.

Высокий благообразный старик с длинной седой боро

дой, оказавшийся начальником станции, стал уговаривать

отца остаться до завтра.

— Дело к ночи, барин, — говорил старик, степенно по

глаживая бороду рукой, — леса у нас агромадные... Всякий

народ шляется... Неровен час, как бы чего не вышло...

Но отец не хотел слушать никаких уговоров и кате

горически требовал лошадей. Тогда начальник станции

67


«по секрету» поведал отцу, что, не доезжая семи верст до

следующей остановки, есть речка, а через речку мост, —

так вот около этого самого моста в последнее время «ша

лят»: засела банда и грабит проезжающих. Опомнясь (то

есть недавно) убили купца, возвращавшегося из города.

— Ваше благородие!—патетически воскликнул старик,

апеллируя к последнему аргументу. — У вас барыня-краса

вица, детишки мал мала меньше... Прости господи, да ну

как что случится?..

Однако отец оставался неумолим. Волей-неволей на

чальнику станции пришлось подчиниться. Спорить с «свет

лыми пуговицами» (отец был в военной форме) в то время

не полагалось. Ямщики что-то ворчали про себя и собира

лись медленно. Им, видимо, тоже не хотелось ехать на

ночь глядя. Отец дважды подгонял смотрителя. Когда,

наконец, тарантасы стояли у крыльца и наши вещи были

уже уложены в повозки, старик многозначительно посмот

рел на отца и робким голосом пробормотал:

— А може, отдумаете, ваше благородие? Самоварчик

вздуем... Матрена шанежки принесет...

Но отец только раздраженно отмахнулся от смотрителя

и вслед за матерью сел в тарантас. Ямщики крякнули и,

поняв, что «барина» не переспоришь, недовольно полезли

на облучки. Через мгновение обе наши повозки потонули

в сумерках надвигающейся ночи.

Дорога шла густым лесом. Справа и слева в темноте

смутно вырисовывались фантастические силуэты деревьев.

Л о ш а д и громко хлюпали по глубокой, вязкой грязи. Уны

ло звенели колокольчики под дугой, и ямщики от времени

до времени беспокойно посвистывали. Иногда, вытянув

пристяжных кнутом, они покрикивали, точно подбодряя:

— Н-но, милая!.. Не выдай!..

Так мы ехали часа два. Тем временем окончательно

стемнело. Небо было мрачное, низкое, покрытое густыми

облаками. Пошел дождь. Он равномерно, назойливо стучал

в крышу тарантаса. Откуда-то на шею мне потекли мел

кие холодные струйки. В двух шагах не видно было ни

зги. Лошади шли шагом. Колокольчики звенели неровно,

прерывисто, под сурдинку.

Вдруг передний тарантас, где ехал отец, остановился.

Остановился и второй, в котором сидел я. Колокольчики

внезапно смолкли. Наступила полная тишина, нарушаемая

68


лишь равномерным шумом осеннего дождя. Сразу стало

как-то жутко и напряженно. В чем дело?..

Ямщик переднего тарантаса медленно слез с облучка и

с какой-то нарочитой неторопливостью начал обходить по

возку. Пощупал под чересседельником потные спины ло

шадей, ткнул кнутовищем в облепленные грязью колеса,

зачем-то попробовал покачнуть кузов. Наш ямщик, следуя

его примеру, тоже слез на землю и в нерешительности

топтался на месте.

— Чего стали? — спросил отец, высовываясь из-за фар

тука тарантаса.

Передний ямщик крякнул и как-то неопределенно пу

стил:

— Того... оно... Кони взопрели маненько...

— То-то, взопрели, — с некоторым раздражением отве

тил отец. — ЕдемI! Нечего прохлаждаться!

— Барин! Ваше благородие! — вдруг судорожно заго

лосил ямщик, решив, очевидно, что пора переходить начи

стоту. — Вертай назад! Не поедем дальше!

Отец окончательно рассердился и крикнул:

— Молчать, дурак! Вороны испугался?

— Б а р и н ! - - е щ е отчаяннее заспешил ямщик. — Не по

губи душу! У меня дома баба осталась, ребята пишшат...

А ну как, неровен час, «он» долбанет?..

И ямщик стал торопливо креститься. Наш ямщик тоже

подошел к переднему тарантасу и присоединил свой голос

к голосу товарища.

— Марш по местам! — закричал отец таким голосом,

что дети, спавшие на коленях у матери, проснулись и ма

ленький Миша громко заплакал.

Ямщики отпрянули, оторопев, и вновь полезли на об

лучки. Отец же для успокоения их уже более спокойно

прибавил:

— У меня есть револьвер.

— Ливольверт? — почесывая в затылке, полувопроси

тельно заметил передний ямщик и затем в раздумьи при

бавил: — Аль ехать, что ли? Авось, пресвятая помилует!..

Револьвер отца, как мне было хорошо известно, лежал

на дне большого чемодана, на котором сидел я. Чемодан

был не только на ключе, но еще сверху крепко перевязан

ремнями. Тем не менее револьвер на этот раз сыграл свою

психологическую роль: ямщики несколько успокоились,

сели на свои места и взяли в руки вожжи. Наши таран-

69



тасы стояли как раз у начала спуска к речке, пользовав

шейся такой плохой репутацией.

— Эх, была—не была!—отчаянно крикнул передний ям

щик, дико свистнул и во всю руку огрел лошадей кнутом.

Тройка рванулась, вздыбилась и понеслась. Ямщик стоя

нахлестывал направо и налево, что-то кричал, как-то под¬

задоривал коней. Наш тарантас летел за передним, не от

ставая. В темноте мелькнули какие-то столбы, под ногами

лошадей вдруг громко затарахтели доски моста, колеса

сделали резкий скачок вниз, и тройка тем же бешеным

карьером вынесла нас на противоположный пригорок, пе

рейдя постепенно на более нормальный аллюр.

— Мать, царица небесная, вынесла!.. —с облегчением

вздохнул наш ямщик и истово перекрестился.

И речка и мост были уже позади.

Час спустя мы сидели за горячим самоваром на бли

жайшей станции и со смехом вспоминали только что пе

режитые волнения.

Дальнейший путь до Петербурга прошел уже без вся

ких приключений, но ехали мы медленно и долго. Марш

рут был таков: от Тюмени до Перми по железной до

роге, от Перми до Нижнего Новгорода по Каме и Волге

пароходом, от Нижнего до Петербурга через Москву опять

по железной дороге. Поезда в то время тащились чере

пашьим шагом, и, например, путь от Москвы до Петер

бурга занимал почти сутки. На Волге было осеннее мелко

водье. Большой пароход, на котором мы выехали из

Перми, не мог подняться до Нижнего Новгорода; в Казани

нам пришлось пересесть на другой пароход, поменьше, но

и он, в конце концов, застрял на каком-то перекате, с ко

торого его снял подошедший на помощь буксир. В Перми

мы прогостили дня три у наших родственников с материн

ской стороны; в Москве мы провели также несколько дней

у Чемодановых. Все это, конечно, не способствовало бы

строте передвижения. В общей сложности мы провели в

пути около трех недель и приехали в Петербург только

к середине октября.

Столица сразу оглушила и закружила меня. После ма

ленького тихого Омска Петербург с его миллионным насе

лением 1, с его широкими прямыми улицами, с его много-


1

лило за первый миллион.

70


В описываемое время население Петербурга только что перева


этажными каменными домами, с его роскошными витри

нами, с его прекрасными мостами, с его большим конным

и пешим движением (трамваев еще не было) производил

на меня потрясающее впечатление. Сильно волновала меня

также Нева, где я мог собственными глазами видеть уже

наяву всамделишные морские суда, приходившие сюда со

всех концов мира. Я часто и подолгу стоял на гранитных

набережных этой изумительной реки, наблюдая за слож

ными маневрами «финских лайв», за погрузкой иностран

ных пароходов, за торопливой беготней крохотных

финляндских пароходиков, бороздивших, точно большие

темносиние жуки, невские воды в самых различных на

правлениях.

В сентябре 1893 года, за несколько недель до нашего

приезда в Петербург, в Финском заливе бесследно погиб

со всем экипажем броненосец русского флота «Русалка».

Не спасся ни один человек. Больше того, все попытки

разыскать хотя бы самое судно оказались тщетными. Эта

непонятная катастрофа в то бедное событиями время яви

лась первоклассной сенсацией. О ней много говорили, о

ней много писали газеты. Я помню, как в нашем доме за

чайным столом на все лады обсуждались обстоятельства

гибели «Русалки» и строились разнообразные теории для

объяснения ее исчезновения. Но ничего объяснить они не

могли, и тайна попрежнему оставалась тайной. «Русалка»

была найдена только сорок лет спустя, уже в наши, совет

ские, времена, Эпроном, но ее странная судьба оказала

сильнейшее влияние на мое детское воображение, еще бо

лее обостряя мой интерес и мое увлечение морем и судо

ходством.

По приезде в Петербург отец стал работать в Инсти

туте экспериментальной медицины имени принца Ольден¬

бургского, с которым, между прочим, тесно связан был

покойный И. П. Павлов. Помню, как он был тронут, когда,

встретившись с ним в 1935 году в Лондоне, я рассказал

ему о моей родственной связи с этим научным учрежде

нием. Иногда отец, по старой привычке, брал меня с собой

в институт, но здесь мне нравилось меньше, чем в нашей

скромной омской лаборатории. Здесь было слишком много

людей и слишком узкое поле для моей активности, а по

тому скоро я прекратил свои визиты в институт.

Наша семья поселилась на Петербургской стороне.

Квартира состояла из трех маленьких комнат и кухни, рас-

71


положенных в третьем этаже промозглого каменного дома.

Окна выходили во двор; однако, на наше счастье, этот

двор не походил на типичные петербургские дворы-колод

цы, а был открыт с двух сторон и даже заканчивался не

большим садом с двумя клумбами и несколькими чахлыми

деревьями. В целях экономии мать сама готовила и нани

мала одну прислугу, которая и комнаты убирала и за

детьми ухаживала.

Сразу же по приезде в Петербург я поступил в Веден

скую гимназию, которая находилась в двух шагах от на

шей квартиры. Гимназия эта по тем временам была боль

шая, число учащихся в ней достигало пятисот человек,

имелся ряд параллельных классов. В моем классе, напри

мер, было пятьдесят учеников. Два года, проведенные

мной в Веденской гимназии, не оставили в моей памяти

сколько-нибудь ярких следов. Учился я в общем легко И

хорошо, часто бывал первым учеником и при переходе из

первого класса во второй оказался единственным перешед

шим без экзаменов и с первой наградой. В эти годы я

больше всего увлекался географией и не только знал

учебник на-зубок, но и много читал по данному предмету

сверх программы. Кроме того, я очень любил рисовать

карты, и если по выполнению они часто бывали далеки от

совершенства, то зато работа над ними постепенно накоп

ляла в моей голове большое количество точных сведений

о конфигурации берегов и морей, о течении рек, о место

положении городов и горных хребтов. Эти подробные гео

графические знания сослужили мне большую службу в мо

ей последующей жизни.

К концу моего пребывания в Петербурге я очень заин

тересовался астрономией. Толчком для этого послужила

только что вышедшая тогда на русском языке книга не

мецкого профессора Клейна «Астрономические вечера», ко

торую мне подарил отец. Я даже познакомился с перевод

чиком этой книги, неким С. Сазоновым, который казался

мне тогда полубогом, обитающим на вершинах литератур

ного Олимпа. Однако своей высшей точки моя страсть

к астрономии достигла три-четыре года спустя, и я вер

нусь к этой теме несколько позднее.

Дома по усиленному настоянию матери я брал уроки

игры на скрипке, но, как я уже раньше говорил, душа

моя не лежала к этому инструменту, и я всячески отлы

нивал от серьезной учебы. Когда мать упрекала меня в

72


том, что я играю всего лишь час-полтора в день, в то

время как Пичужка проводит за роялем по три часа, я

задорно отвечал вычитанной откуда-то сентенцией:

— Шопен не позволял своим взрослым ученикам играть

больше трех часов в день, чего же требовать с таких кло

пов, как мы с Пичужкой?

В Петербурге я впервые познакомился с театром. По

мню, с каким необычайным волнением я шел с матерью на

утренник, где исполняли «Горе от ума». И пьеса и игра

произвели на меня огромное впечатление, и я долго после

того не мог успокоиться. Позднее я видел «Миллион тер

заний», «Мертвые души», «Плюшкина», «Две сиротки»

(Ф. Коппе) и некоторые другие произведения. Чаще всего

мать водила меня в театр Кононова — небольшой, бедный

театр, где не было даже оркестра, но где тем не менее

хорошо играли и хорошо подбирали пьесы. Замечательно,

однако, что мои родители ни разу не свели меня ни в

оперу, ни в балет. Насколько понимаю, они, следуя риго

ристическим традициям своей юности, считали эту форму

театрального искусства недостаточно серьезной. Данный

пробел в своем театральном образовании я с избытком

наверстал спустя несколько лет, когда в 1901 году попал

в тот же Петербург уже в качестве студента.

К описываемому периоду относится и начало моего бо

лее систематического и самостоятельного чтения. Родители

нередко дарили мне книжки, по преимуществу научно-по

пулярного характера. Я уже упоминал об «Астрономиче

ских вечерах» Клейна; к той же категории произведений на

до отнести и ряд биографий крупных деятелей науки и

техники, как, например, Галилея, Джордано Бруно, Сте¬

фенсона, Фультона и др., из популярной в то время серии

«Жизнь замечательных людей» издательства Павленкова,

которые мне покупали то отец, то мать. Трудно переоце

нить значение подобного чтения для свежего, впечатли

тельного детского ума. Одновременно, однако, я пристра

стился к чтению иного рода, восхищавшему всегда

мальчишек в возрасте десяти-двенадцати лет, — к чте

нию романов Майн-Рида, Фенимора Купера, Жюля Верна.

В петербургский период меня больше всего увлекал Майн-

Рид, и одно время мое воображение до такой степени было-

насыщено скальпами, томагавками, трубками мира, сви

стами войны, что даже во сне я воображал себя то «Твер

дой Рукой», то «Огненным Глазом», ведущим краснокожих

73


к победам над белыми. Вкус к Жюлю Верну развился у

меня несколько позднее. Я перечитал почти все произве-

дения этого изумительного пионера научной фантазии, но

самое глубокое и длительное впечатление на меня произ

вели два его романа — «Таинственный остров» и «При

ключения капитана Гаттераса». Чтение дополнялось слу

шанием публичных лекций на научно-популярные темы в

существовавшем тогда в Петербурге так называемом

Соляном городке. Это было хорошо организованное про

светительное учреждение, около которого группировались

крупные научные и литературные силы. Лекции были от

крыты для всех, вход стоил пять копеек. Отец часто водил

меня на лекции, и я не раз сообщал о своих впечатлениях

от них в письмах к Пичужке. Помню, что в числе других

лекций я прослушал и такие: «Перелетные птицы», «Япо

ния и японцы». «Полтавский бой».

Здесь же, в Петербурге, разыгралась и моя первая дет

ская любовь. Я встретился с моей героиней в чахлом

садике нашего дома. Она жила в этом же доме, но в

другом крыле. По странной случайности судьбы она ока

залась англичанкой, хотя выросла в России и говорила

по-русски лучше, чем по-английски. Ей было девять лет,

и звали ее Алиса Макферсон, а в детском просторечии:

Аля. Чем занимались родители Али, не могу сказать, ибо

за год до нашего знакомства они умерли. Аля находилась

сейчас у своей тетки, муж которой имел ювелирный мага

зин на Большом проспекте, и жизнь маленькой девочки

была нелегка. Тетка ее не любила, морила голодом и часто

колотила. Нередко Аля появлялась в садике то с синяком

под глазом, то с ссадиной на плече. Бывали дни, когда

она совсем не показывалась во дворе. Это значило, что

тетка слишком сильно ее избила и во избежание лишних

разговоров заперла в комнате, пока не исчезнут следы

колотушек. Алю нельзя было назвать красивой девочкой,

но у нее было умненькое, подвижное лицо, живые голу

бые глаза и тоненький изящный нос, который она умела

так забавно морщить, когда говорила о чем-нибудь серь

езном. Худенькая, с длинными каштановыми волосами,

заплетенными в две косы, она казалась мне верхом оча

рования.

Наш детский роман сразу же принял какой-то «птичий»

характер. Я хорошо лазил по заборам и деревьям. Аля

карабкалась, как кошка, по крышам и стволам. Обычно,

74


когда Аля появлялась в садике, мы оба забирались на

сучья двух соседних деревьев и, расположившись там по

удобнее, начинали длинные беседы... О чем?

Чаще всего мы отправлялись в совместное путешествие

на замечательном корабле, который мной построен и на

котором я являюсь капитаном. Мы пересекали моря и

океаны и претерпевали тысячи самых изумительных при

ключений. Мы попадали в плен к краснокожим, которые

хотели снять с нас скальпы, но благодаря нашей хитрости

и моему красноречию вождь краснокожих, в конце концов,

курил с нами трубку мира, и мы расставались лучшими

друзьями. Потом мы попадали в Африку и сталкивались

со львом, который хотел нас сожрать, однако я во-время

попадал льву в глаз из револьвера, и мы на память уно

сили с собой клок львиной гривы. Потом нас захватывали

каннибалы, и под дикие крики и пляски сбежавшегося

племени над нашими головами уже заносились роковые

ножи, но Алина красота вдруг размягчала сердце вождя

людоедов, и он приказывал с почестями проводить нас до

берега, где в ожидании уже стоял наш быстроходный

корабль. В заключение, совершив чудеса храбрости и

находчивости во всех концах мира, мы с торжеством воз

вращались в Петербург, и здесь злая тетка Катрин, от

которой Але так много доставалось, потрясенная и при

стыженная, склонялась к ее ногам и с раскаянием молила:

— Не погуби меня, Аличка! Не поминай прошлое лихом!

Теперь буду служить тебе, как верная раба.

Однако реальная жизнь—увы!—слишком часто выры

вала нас из мира наших фантазий и заставляла опускаться

на землю. Это особенно часто случалось тогда, когда Аля

выходила в сад со свежими следами теткиных побоев.

В такие минуты в ее живых глазах то и дело сверкали

с трудом сдерживаемые слезы, а мое десятилетнее сердце

переполнялось острым чувством жалости к Але и одно

временно чувством смертельной ненависти к ее мучитель

нице. В такие минуты мы с Алей подолгу и с сладостра

стием обсуждали планы «мести» Катрин за все ее пре

грешения.

— Хочешь, Аля, я сейчас пойду к вам на квартиру, —

грозно заявлял я, — и изобью Катрин? У меня есть хоро

шая палка.

— Нет, нет! Не надо, — хватала меня за руку Аля,


лучше меня понимавшая реальности жизни.—Катрин и

тебя побьет, и мне еще больше достанется.

Но я не сдавался, брал палку и быстро направлялся к

лестнице, по которой жила Аля. Аля бежала за мной, по

висала у меня на шее и молила таким в душу проникаю

щим голосом, что мое мужество не выдерживало, и я усту

пал.

— Я обо всем расскажу моему папе, — находил я вы

ход из создавшегося затруднения, — он сильный, он изо

бьет твою Катрин.

Но Але не улыбался и такой вариант: за Катрин засту

пится дядя, а он тоже сильный, очень сильный. Что тогда

будет?.. Аля возлагала все свои надежды на какую-то

тетю Мэри, которая жила в Англии, но которая должна

приехать и забрать ее с собой. Вот только что-то тетя

Мэри все не ехала...

Однажды в яркий весенний день, каких в Петербурге

бывает немного, Аля вдруг прибежала в садик возбужден

ная, веселая, радостная. На ней было белое кружевное

платьице с красными лентами, и вся она была точно оли

цетворение этого светлого весеннего дня.

— Тетя Мэри приехала! — закричала Аля еще изда

ли. — Она подарила мне это платье.

И Аля с тем инстинктивным, лукавым кокетством, ко

торое является врожденным у каждой представительницы

женского пола, стала вертеться предо мной, стараясь

щегольнуть своей обновой.

— Мы завтра уезжаем в Англию, — продолжала Аля.

— Завтра? — насторожившись, спросил я. — Значит, ты

больше не придешь играть?

Мои слова ошеломили Алю. События сегодняшнего дня,

видимо, так ее взволновали, что она еще не успела осо

знать все их значение.

Она была так счастлива избавлению от злой Катрин,

отъезд в Англию под этим углом зрения рисовался ей в

таких радужных, только радужных, красках, что теперь

мой простой вопрос подействовал на Алю, как струя хо

лодной воды. Оживление ее сразу погасло, на живое

личико набежала легкая тень.

— Приезжай ко мне в Англию! — вдруг с облегчением

воскликнула Аля, точно найдя решение мучившей ее за

дачи.

76


— В Англию?—с недоверием повторил я. — Что мне

в Англии делать? Мне и здесь хорошо.

В тот момент я, конечно, не мог предвидеть, что в даль

нейшей жизни мне придется иметь немало дел с Англией,

а потому с сознанием своей правоты я несколько сурово

возразил:

— Нет, лучше ты приезжай к нам в Петербург! Я тебя

подожду.

Всякий иной выход казался мне тогда диким. Но Алю

не так-то легко было переубедить. Смущенно теребя свое

белое платье, она хитро сморщила свой тоненький носик

и упрямо повторила:

— Непременно приезжай! Мы будем лазить на деревья.

— А в Англии можно лазить на деревья? — с сомне

нием спросил я.

— Можно! Можно! Какой ты смешной! — расхохотав

шись, откликнулась Аля.

Этот аргумент показался мне заслуживающим вни-

мания.

— Ну, раз на деревья лазить можно, — ответил я, —

пожалуй, я приеду.

Гармония вновь была восстановлена.

Через несколько минут Аля убежала домой. Тетя Мэри

уезжала на другой день рано утром и пустила Алю в сад

только попрощаться с товарищами. Больше я ее не видал.

В течение нескольких дней после того, спускаясь в сад

поиграть с мальчишками, я испытывал какое-то чувство

непонятной пустоты, и мне все казалось, что вот-вот из-за

угла появится худенькая фигурка Али. Но потом это

прошло. Жизнь заравняла мою первую душевную тре

щину, как впоследствии она не раз заравнивала другие,

гораздо более глубокие провалы.


8. МОЙ ДЯДЯ ЧЕМОДАНОВ


Мазилово — маленькая, заросшая садами деревушка

возле Кунцева, под Москвой. На краю деревни — две

большие, вновь срубленные крестьянские избы с некото

рыми претензиями, рассчитанными на дачников: ставни с

резьбой, небольшие террасы сбоку. Вокруг домов — куд

рявые березы, а в домах — две семьи, приехавшие на лето

отдохнуть. Это наша семья и семья младшей сестры моей

77


матери — Чемодановой. Народу много, и притом все очень

молодого. В нашей семье пять человек детей, в семье

Чемодановых — трое. Итого восемь. Сюда надо прибавить

двух матерей, а также живущую с Чемодановыми старшую

сестру моей матери, тетю Юлю. Всего, стало быть, один

надцать. Впрочем, не совсем «всего». Правда, мой отец не

в счет — он остался на лето в Петербурге производить

опыты над кроликами в Институте экспериментальной ме

дицины. Но зато в нашей дачной колонии есть еще один

член, который бывает здесь бурными налетами: целую не

делю он сидит в Москве, но зато в субботу вечером,

тяжело нагруженный всякими пакетами, свертками, короб

ками, он бешено врывается в нашу тихую заводь, все

здесь сразу закружит, взбудоражит, взволнует, выведет

из равновесия, а в понедельник утром вновь исчезает от

нас на целых шесть дней. Этот необыкновенный двена

дцатый член дачной колонии в Мазилове—муж тети Лили,

младшей сестры моей матери, Михаил Михайлович Чемо

данов.

В обычные дни на неделе жизнь нашей колонии про

текает приятно, но прозаично. Подымаемся в семь часов

утра. Долго плещемся и балуемся за умыванием. В восемь

часов садимся за стол — внушительное зрелище: три жен

щины и восемь ребят. Целиком заполняем терраску од

ного из домов, где обычно завтракаем и ужинаем. Д л я

обеда отведена терраска другого дома. За утренним зав

траком взрослые пьют чай с молоком, а мы, ребята, полу

чаем сырое молоко с вкусными филипповскими калачами.

Потом тетя Лиля — веселая, добрая, не лишенная юмора

женщина — идет заниматься хозяйством. Дает распоряже

ния кухарке по обеду, прибирает комнаты и постели, чинит

платьица и штанишки ребят. Тетя Лиля — очаровательное

существо, и она мне очень нравится. Я часто ловлю себя

на мысли: кого бы я больше хотел иметь в качестве «ма

мы» — мою мать или тетю Лилю? И, по совести, не могу

дать на этот вопрос вполне ясного ответа.

Тетя Юля обычно остается на террасе и начинает читать

газету. Потом она присоединяется к тете Лиле и моей

матери, которая часто помогает младшей сестре по хозяй

ству. Вплоть до обеда три сестры не перестают безустали

болтать о городских новостях, о детях, о знакомых, о

вздорожании молока, о служебных делах мужей, о новой

постановке в театре. При этом тетя Лиля всегда все видит

78


в более легких, оптимистических тонах, а тетя Юля, на

оборот, всегда все видит в более тяжелых, пессимисти

ческих тонах. Бедная тетя Юля! В молодости она отлича

лась изумительной красотой, да и сейчас, в свои сорок лет,

она еще очень привлекательна. Ее муж, земский в р а ч , —

тот самый веселый мужчина, который купал меня двух

летним мальчишкой в днепровском лимане,—умер от чахот

ки несколько лет назад. Тетя Юля больше не вышла за

муж, отказалась от личной жизни и вплоть до своей смерти,

последовавшей уже в наши, советские, времена, она не

расставалась с семьей Чемодановых. Эти личные неудачи

наложили неизгладимый отпечаток на всю ее психологию.

Вот почему и сейчас, в Мазилове, она во всем прежде

всего видит темную, отрицательную сторону.

Тем временем мы, дети, развлекаемся, как можем. В на

шей восьмерке есть три параллельные по возрасту пары.

Я и Пичужка — старшие ровесники: нам по десять с поло

виной лет. Далее следует вторая пара — моя сестра

Юленька и Пичужкин брат Мишук, обоим по восемь лет.

Еще далее — мой брат Тося и Пичужкин брат Сергей, в

обиходе именуемый Гуней, им по шесть лет. На этом

параллелизм прекращается. Затем идут уже двое младших

детей нашей семьи — сестра Валя четырех и брат Минька

двух лет. Для игр комбинация подходящая. Играем па

рами, играем группами. Нанятая в деревне нянька лет

двенадцати не то возится с младшими детьми, не то сама

весело резвится со старшими. Строим крепости из земли,

устраиваем запруды на маленьком ручье, играем в лапту,

в пятнашки, в «гуси-лебеди, домой». Иногда совершаем

небольшие прогулки по полям и лугам, окружающим Ма¬

зилово. Хорошо! Солнце, небо, свежий запах травы, лег

кий свист ветра. Загораем, грубеем, крепнем, растем. Все

ноги в синяках и ссадинах, но зато в маленькие организмы

наши ведрами вливается трепещущее здоровье.

В полдень обед. С аппетитом едим щи или окрошку,

уплетаем за обе щеки на десерт чудно пахнущую лесную

землянику. Потом опять поле, опять игры и беготня до

вечернего чая, а потом постель и крепкий, непробудный

сон детства.

Так проходил день за днем. Я не помню, чтобы в это

лето в Мазилове я много читал. Я просто жил раститель

ной жизнью, накоплял здоровье, отдыхал от гимназии...

В субботу вечером все мгновенно переворачивалось. Из

79


города приезжал дядя Миша, как мы звали Лилиного му

жа, и с ним точно буря налетала.

Невысокого роста, коренастый, с блестящими карими

глазами, с нечесаной черной бородой и гривой торчащих

в разные стороны черных волос, дядя Миша был олице

творением живости, подвижности, энергии. Он сам громко,

заразительно смеялся и любил, чтобы и все кругом тоже

смеялись. Он всегда был полон страшно интересных мыс

лей, предложений, планов, проектов. Его голова все время

быстро работала, как какой-то умственный мотор. Влетая

в дом и наскоро целуясь с взрослыми и ребятами, дядя

Миша сразу же кричал:

— Детишки, завтра утром идем на плотину рыбу удить!

Я удочки привез.

Мы реагировали, конечно, радостными возгласами.

А дядя тут же продолжал:

— Только чур у меня не плакать! Кто заплачет, брошу

в пруд, на удочку ловить буду.

Мы отвечали дяде взрывами хохота. Потом дядя на

чинал всех нас тормошить — в куче или поодиночке. Бо

ролся со мной, носил на шее маленького Миньку, таскал

подмышками Юленьку и Гуньку и вообще проделывал

бездну всяких шалостей и глупостей, приводивших нас,

ребят, в самый дикий восторг.

Рано утром в воскресенье старшие дети действительно

отправлялись с дядей Мишей на рыбную ловлю, или на

Чортов Мост, или в какую-либо дальнюю прогулку за Мо

сква-реку, или на ярмарку, только что открывшуюся в со

седнем селе, где так весело было кружиться на карусели

и где продавались такие вкусные пряники. Эти экскурсии

с дядей были для нас ни с чем несравнимым наслажде

нием. Потом мы возвращались домой, после обеда дядя

ложился прикорнуть на часок, а дальше... дальше он либо

рассказывал нам какие-либо страшно интересные истории,

которые мы слушали, затаив дыхание, либо принимался за

карандаш. Дядя отличался большим художественным та

лантом, и под его кистью на наших глазах с необычайной

легкостью вырастали дома, поля, горные хребты, морские

пейзажи. Все выходило, как живое. Помню, однажды был

серый, дождливый день, с хмурым небом и быстро бегу

щими облаками. Мокрые галки сидели уныло на деревьях.

Из окон нашей дачи видна была разбитая деревенская

дорога, превратившаяся в сплошное море грязи. За ней

80


открывалось широкое желтое поле колосящейся ржи. При

рода навевала тоску, грусть и скуку. И мне было тоскливо,

грустно и скучно. Мы никуда не ходили, и дядя с утра

занялся рисованием. Он выглянул в окно и что-то невнятно

хмыкнул про себя. Потом взял кусок ватманской бумаги и

краски.

— Дядя, неужели тебе интересно рисовать эту гряз

ную дорогу? — изумился я. — Что в ней красивого?

— А почему бы и нет? — откликнулся дядя. — Вот по

годи, пока я окончу.

Дядя быстро заработал кисточками, от времени до вре

мени пристально поглядывая в окошко. Через час картина

была готова. Я взглянул на нее и ахнул. Предо мной

лежал прелестный акварельный пейзаж, и даже эта гряз

ная, разбитая дорога выглядела на нем какой-то глубокой

и интересной. Дядя с улыбкой наблюдал эффект, произ

веденный на меня его работой, и затем прибавил:

— Художник может и из грязи сделать чудо красоты.

В живописи важно не только то, ч т о нарисовано, но и

к а к нарисовано. То же и вообще в искусстве.

Тогда я не вполне осознал значение этих слов. Сколько

раз позднее я имел случай убедиться в их глубокой пра

вильности!

От того далекого счастливо-детского лета у меня со

хранилось одно яркое воспоминание.

Однажды дядя Миша пошел с нами в большую прогул

ку. Мы долго бродили по полям и лугам, окружавшим

Мазилово, долго продирались сквозь чащу густого леса,

весело сбегавшего к Москва-реке, долго шли вверх по

течению вплоть до села Крылацкого. По дороге мы зашли

в сторожку лесника, где выпили по стакану молока с вкус

но пахнущим черным хлебом. В Крылацком мы купили

в лавочке мятных пряников. Потом двинулись в обратный

путь и на полдороге, у реки, решили сделать маленький

привал для краткого отдыха. Нас было четверо старших

ребят, и мы вволю побродили босыми ногами в воде и на

сладились вдоволь, швыряя камешки «блинками». Когда

мы, наконец, очнулись и подумали о продолжении пути,

дяди Миши на месте не оказалось. Вначале мы решили,

что он находится где-нибудь за прибрежными кустами и

с минуты на минуту вернется. Однако наше ожидание не

оправдалось. Прошло минут пятнадцать — дяди Миши не

было. Прошло полчаса — дяди Миши не было. Прошел

81


час — дяди Миши все не было. Мы не знали, что подумать.

Уже вечерело, а до дому еще было далеко. Вдобавок, мы

толком не знали дороги, да и дорога-то пролегала через

большой темный лес, итти по которому сейчас, на закате

солнца, было жутковато. Ну куда же все-таки мог девать

ся дядя? Мы кричали ему, звали его, просили откликнуть

ся — без всякого результата. Мы тревожно обходили близ

лежащие кусты и полянки — тоже без всякого результата.

Дядя точно сквозь землю провалился. Смущенные, встре

воженные, с заметно упавшим настроением, мы, четверо

клопов, устроили тут же на берегу «военный совет» и под

вели итоги.

— Не могли же черти его унести! — полусерьезно, по

луиронически воскликнул я.

— Конечно, нет! — откликнулась Пичужка. — Но что

же все-таки делать?

— Что делать? — несколько задорно повторил я. —

А вот что! Я—самый старший, я и поведу вас домой. А вы

слушайтесь и идите за мной. Только чтобы не отставать

и не нюнить! И когда через лес пойдем, чур не бояться!

Все поклялись, что не будут ни отставать, ни нюнить, ни

бояться, и затем наша маленькая партия решительно

тронулась в путь. Едва, однако, мы успели сделать шагов

тридцать, как вдруг на повороте тропинки перед нами

предстал... дядя Миша, взъерошенный больше, чем обык

новенно, с какой-то примятой бородой, но сам собой, соб

ственной особой. Мы все с восторгом бросились к нему.

— Где ты пропадал? Куда ты девался?

Дядя с улыбкой смотрел на нас.

— Никуда не девался! Я все время тут был.

— Не может быть! Мы все кругом обыскали.

Но дядя был совершенно прав. Оказывается, ему при

шла в голову мысль проверить наши детские мужество и на

ходчивость. Пока мы играли в воде, он спрятался за близ

лежащими кустами и оттуда внимательно следил за всеми

нашими действиями и словами. Он слышал все, в том чис

ле и мое восклицание о том, что не могли же унести его

черти. Когда мы тронулись в путь, дядя решил, что опыт

закончен.

— Выдержали экзамен, ребятки, — как-то особенно мяг

ко проговорил дядя и с непривычной нежностью погладил

меня по голове.



Мой дядя М. Л. Чемоданов.


Впрочем, дядя Миша был не только чудесный дядя, ко

торый вносил столько радости и оживления в дачную

жизнь своих детей и племянников. Дядя Миша был дейст

вительно замечательным, глубоко одаренным человеком,

которому, как это в старое время часто бывало на Руси,

не повезло в жизни, но который внес свою несомненную

лепту в подготовку революции 1905 года. И теперь,

оглядываясь назад, мне хочется воздать ему должное и

заслуженное.

Дядя Миша происходил из вятских лесов, где отец его

был сельским священником. Он принадлежал к той породе

мятежных поповичей, которые дали России Чернышевского

и Добролюбова. В детстве я этого не понимал, но сейчас,

вспоминая наружность дяди Миши, я склонен думать, что

в жилах его была изрядная примесь крови местных вотя

ков. Родился дядя в 1856 году. На медные гроши кончил

вятскую гимназию, пробиваясь главным образом уроками

и разрисовкой декораций для любительских спектаклей.

В 1876 году дядя поступил на медицинский факультет

Московского университета, который кончил только в

1882 году, с запозданием против нормы на два года. Это

запоздание проистекало отнюдь не из лени. Наоборот, оно

явилось результатом усердия, большого усердия дяди

в том деле, которому он отдал лучшее, что в нем было, —

усердия в борьбе за освобождение России от ига самодер

жавия.

Талант художника обнаружился у дяди с раннего дет

ства. Он рисовал в гимназии, он рисовал в университете.

От природы он был наделен острым, ядовитым карандашом

художника-карикатуриста, и Салтыков-Щедрин с ранней

юности стал его идеалом и вдохновителем. Молодому Че¬

моданову хотелось стать в карикатуре тем, чем великий

сатирик был в литературе. На первых порах судьба ему

как будто бы благоприятствовала. Карикатуры дяди Миши,

направленные против профессора химии Морковникова, с

которым в конце 70-х годов московское студенчество вело

борьбу, в немалой степени способствовали уходу профессо

ра и вместе с тем создали известность их юному автору.

Результатом было приглашение работать в юмористических

журналах тогдашней Москвы. В начале 1880 года дядя

Миша становится сотрудником сатирического органа

«Свет и тени», издававшегося Н. Л. Пушкаревым. Он

страшно увлекается этой работой и, наряду с медицинской

84


учебой, просиживает ночи над бьющими, остро отточен

ными карикатурами на животрепещущие темы. Тем

сколько угодно, а вдохновение молодого художника по

истине неиссякаемо. Но чем злее, беспощаднее становится

карандаш карикатуриста, тем свирепее делается царская

цензура. И, наконец, с высоты бюрократического Олимпа

внезапно раздается удар грома.

Вскоре после убийства Александра II, произведенного

террористами-народовольцами 1 марта 1881 года, дядя

Миша помещает на страницах «Свет и тени» прогремев

шую в то время карикатуру. На рисунке изображен боль

шой стол, покрытый зеленым сукном, и стоящий на нем

обычный канцелярский прибор с двумя чернильницами.

В каждую из чернильниц вертикально воткнуто гусиное пе

ро. Над перьями хитрой вязью сделана надпись: «Наше

оружие для разрешения насущных вопросов». На первый

взгляд, как будто бы довольно беззубая издевка над бю

рократическим бумагомаранием. Но присмотритесь к перь

ям и надписям внимательно, и вы откроете в их очертаниях

что-то совсем иное. Вы увидите виселицу с петлей, и си

луэты солдат, бьющих в барабаны, несущих розги, целя

щихся из ружей. Так вот каково истинное оружие» цар

ского правительства «для разрешения насущных вопро

сов»!

Старик-цензор, смотревший карикатуру, не заметил ее

внутреннего яда и пропустил. Начальство повыше открыло

злоумышленный замысел художника и пришло в ярость.

Старик-цензор за несколько месяцев до пенсии был от

ставлен от службы, а журнал «Свет и тени» закрыт. Дяде

же Мише пришлось спешно эвакуироваться из Москвы. Он

как-то рассказывал об этом эпизоде:

— Условились с Пушкаревым рисовать на животрепе

щущие темы... вот и доживотрепетался до виселицы!

Однако дядя Миша не угомонился. Из Москвы он попа

дает в Тифлис, где в то время издавался юмористический

журнал «Фаланга», старавшийся насадить в России полити

ческую карикатуру. Чемоданов с бешеной страстью вновь

бросается в борьбу. В течение нескольких месяцев он

колет, жалит, до крови кусает царскую реакцию на

страницах «Фаланги» — и опять внезапный удар грома

с бюрократического Олимпа: наместник Кавказа закрывает

журнал «за представление цензуре статей и рисунков,

неудобных к печатанию и по направлению вредных». Но


«Фаланга» не хочет умирать и спустя короткое время воз

рождается в форме журнала «Гусли». Однако цензура

тоже не хочет умирать, и очень скоро ее дамоклов меч

обрушивается и на «Гусли»: в июле 1882 года они замолк

ли навсегда.

Дядя Миша опять в Москве. Он кончает свой сильно

затянувшийся университет, но душой живет теперь в ре

дакции юмористического журнала «Будильник», где в то

время собралась совсем не плохая компания: В. Дороше

вич, поэт В. Гиляровский («Дядя Гиляй»), юморист П. Сер-

геенко (впоследствии толстовец), начинающий художник

Левитан, начинающий писатель Чехов, выступающий под

псевдонимом «Антоша Чехонте». Вплоть до конца 80-х го

дов дядя Миша, выступающий под псевдонимом М. Ли

лии (в честь тети Лили), ведет на страницах «Будильника»

отчаянную борьбу с надвигающейся беспросветной поли

тической реакцией. Его карикатуры этого периода явля

ются критической летописью тогдашней русской жизни.

Расслоение крестьянства, крепнущая буржуазия города и

деревни, дикий произвол самодержавия, бессилие земской

медицины и учительства в борьбе с темнотой народа, тру

сость и продажность печати — все это и многое другое

остро, реалистически показано в рисунке Чемоданова.

Но тучи на политическом горизонте России становятся

все гуще, общественная атмосфера все душнее, цензоры

все придирчивее и свирепее. На читательском рынке спрос

растет на легкую, обывательскую юмористику с ловлей же

нихов, травлей злополучной тещи, супружескими изменами

и т. п. Д я д я Миша не может и не хочет скатиться в это

болото пошлости и оскудения, и он решает бросить каран

даш карикатуриста. В одной из тетрадей Чемоданова есть

такая запись:

«Я хотел быть врачом, но думал врачевать не отдель

ных индивидуумов, а общественные язвы, и орудием исце

ления я избрал не скальпель, а перо и карандаш... Да, ору

дие сатиры было когда-то заманчиво для меня, я мечтал

быть Щедриным в своей карикатурной деятельности. Но

б е с п о щ а д н а я ц е н з у р а о б р е з а л а к р ы л ь я , и

я, убежденный в бесполезности или, по крайней мере, в

ничтожной полезности своей карикатуры при настоящих

цензурных условиях, складываю излюбленное оружие и

переменяю перо и карандаш на скальпель и стетоскоп».

Это трагический документ. Но он был продиктован чер-

86


ной реакцией безвременья конца 80-х годов, той самой ре

акцией, которая окрасила в такие мрачные тона и творче

ство Чехова.

Дядя Миша покидает Москву и едет на родину, в Вят

скую губернию, где работает в глухом селе в качестве зем

ского врача. Потом он опять возвращается в Москву и за

двадцать пять рублей в месяц (!) становится ординатором

знаменитого в то время профессора Склифассовского. Одно

временно он дает блестящие иллюстрации к учебнику ана

томии профессора Зернова. Потом он увлекается областью

зубоврачевания и становится ее фанатиком. В течение ряда

лет он редактирует журнал «Одонтологическое обозрение»,

работает на Высших зубоврачебных курсах, читает докла

ды в различных научных обществах и на съездах. Вместе

с тем дядя Миша становится одним из самых популярных

дантистов в Москве. В его приемной всегда длинная оче

редь больных — нередко самых именитых граждан горо

да, — которые терпеливо ждут часами. Пациенты, а осо

бенно пациентки, приходят к доктору с работой, с книгами,

с вязанием, с вышиванием, приносят бутерброды и фрукты,

располагаются по-домашнему, знакомятся, судачат, зани

маются сплетнями и флиртом. По Москве в то время хо

дил рассказ, как двое молодых людей, познакомившись на

приеме у дяди Миши, за время лечения зубов пережили

страстный роман, закончившийся счастливым браком. Дядя

Миша был посаженым отцом у них на свадьбе.

По натуре Чемоданов был человек крайне беспорядоч

ный, но работать любил «на совесть». Поэтому с каждым

пациентом он возился долго и обстоятельно. А так как

пациентов было много и дядя органически не способен был

выдерживать точные сроки, то в его порядке дня получал

ся невероятный хаос. Больных он начинал принимать с

семи часов утра, кончал работу поздней ночью. Спал не

сколько часов, питался урывками и в совершенно неполо

женное время. Сплошь да рядом он до такой степени утом

лялся, что, садясь один (вся семья уже спала) часа в два

ночи поесть, он засыпал за столом с непережеванной пи

щей во рту. Тетя Лиля рассказывала, что однажды крыса

(которых вообще в доме было много) вскочила на стол и

откусила половину котлеты, торчавшей из дядиного рта.

Но дядя спал и ничего не заметил.

Так проходят годы, 90-е годы.

Но вот в политической атмосфере России начинают дуть

87


все усиливающиеся революционные ветры. В темносвинцо¬

вом своде неба все чаще образуются прорывы, сквозь ко

торые на землю падают лучи солнца. Почва под ногами

царизма колеблется. В народных массах, и прежде всего в

рядах пролетариата, нарастают все большие беспокойство,

волнение, воля к борьбе за освобождение. Идет 1905 год.

И в душе дяди Миши, как в полупотухшем костре под

слоем пепла, вновь начинает разгораться тот боевой дух,

который согревал его в молодости. Чемоданов никогда не

был строго партийным человеком. В дни «Света и тени»

он отражал настроения революционного народничества, но

и тогда он не был «народником» в тесном смысле этого

слова. В годы безвременья он, подобно моим родителям,

стал одним из тех левых, прогрессивных, антицаристски

настроенных интеллигентов, которые, если можно так вы

разиться, представляли собой «легальную оппозицию» са

модержавию. И теперь, когда первые удары революцион

ной грозы разбудили в дяде Мише его старые боевые

инстинкты, он сначала выходит на арену в качестве рево

люционного одиночки. Он ходит на все митинги и собра

ния, он собирает деньги и подписывает адреса и петиции,

он говорит на съездах и требует освобождения арестован

ных. Но он не записывается ни в одну из партий. Мало-

помалу, однако, события и собственные настроения начи

нают все больше толкать Чемоданова туда, где горячее

всего кипит борьба против самодержавия. Дядя Миша

сближается с московскими большевиками. Он становится

сторонником вооруженного восстания. И тут он вновь воз

вращается к своему острому и убийственному оружию —

карандашу. Он выпускает целую серию талантливо сде

ланных политических открыток, которые с несравненной

силой наносят удары царизму, реакции, генералу Трепову,

«реформатору» Булыгину и ядовито высмеивают трус

ливо-соглашательскую позицию либеральной буржуа

зии. Заканчивается эта серия замечательной, истинно про

роческой карикатурой: царь пляшет на груде черепов, и

рядом тот же царь на виселице. Подпись гласит: «Допля

шется». Эти революционные открытки тайно печатаются

в одной из московских фотографий, распространяются в де

сятках тысяч экземпляров и приносят значительный доход,

который идет в кассу Московского комитета большевиков

и в политический Красный крест.

Но вот революция на отливе. Потрясенный царизм вре-

88


менно возвращает себе власть. Начинается дикая расправа

со всеми врагами самодержавия. Ее жертвой становится и

дядя Миша. Два обыска. Арест. Бутырская тюрьма. Кру

позное воспаление легких, схваченное в сырой, холодной

камере. Выпуск на поруки умирающего заключенного. От

чаянные попытки семьи и друзей предотвратить роковой

конец. Но уже поздно: царские палачи умеют делать свое

дело.

В январе 1907 года дядя Миша умер в возрасте всего

лишь пятидесяти двух лет.

Его имя, по справедливости, должно занять одно из вид

ных мест в истории русской политической карикатуры. Из

дание сборника лучших произведений Чемоданова явилось

бы полезным вкладом в библиотеку развития русской об

щественно-революционной мысли.

Мое первое более близкое знакомство с Чемодановым

произошло в Мазилове, когда мне было немногим больше

десяти лет. В дальнейшем, вплоть до поступления в уни

верситет, я не раз подолгу и часто сталкивался с ним то в

Москве, то в Омске. И когда сейчас, вспоминая свои дет

ство и раннюю юность, я стараюсь установить те влияния,

которые сделали меня революционером, я с благодарно

стью думаю о дяде Мише. В моем духовном развитии он

сыграл далеко не последнюю роль.


.9.


НА АРЕСТАНТСКОЙ БАРЖЕ

Осенью 1895 года наша семья вернулась из Петербурга

в Омск (на этот раз мы ехали уже по Сибирской железной

дороге, которая в то лето дошла до Омска), а весной сле

дующего, 1896 года мой отец был назначен сопровождать

арестантскую баржу, ходившую между Тюменью и Том

ском, и опять взял меня с собой в командировку.

В те годы транспортировка осужденных из Европейской

России в Сибирь несколько видоизменялась в зависимости

от времени года. Зимой этапы доставлялись поездами до

последнего железнодорожного пункта — Челябинска. От

сюда пешим порядком они шли на восток по маршруту

Омск — Томск — Иркутск — Чита и т. д., вплоть до Саха

лина. Летом этапы доставлялись поездами до Тюмени, от

сюда водой переправлялись в Томск и уже от Томска шли

тем же пешим порядком на Иркутск — Читу и т. д. В свя

зи с этим летом между Тюменью и Томском регулярно

89


курсировали два парохода, которые водили за собой по

одной арестантской барже. На такой барже имелись каме

ры для содержания преступников, забранная железной ре

шеткой открытая палуба, помещение для конвойной коман

ды человек в тридцать пять и две-три каюты для малень

кого лазарета. Баржу сопровождали начальник конвойной

команды и врач для оказания медицинской помощи в пу

ти. Маршрут от Тюмени до Томска шел по рекам Туре,

Тоболу, Иртышу, Оби и Томи. Длина его составляла три

тысячи верст. Весь путь покрывался в восемь-девять су

ток. За летний сезон баржа успевала сделать в среднем

семь оборотов и перевезти, как я уже упоминал раньше,

до тысячи арестантов — в тот период почти исключительно

уголовных. Вот на такую-то баржу я и попал в мае

1896 года.

Мне было двенадцать лет. Я только что перешел о

четвертый класс гимназии и чувствовал себя почти героем.

Жадными, любопытными глазами я смотрел на мир, я жа

ждал новых мест, новых людей, необыкновенных событий,

приключений. Легко себе представить, с какими чувствами

я ступил на борт арестантской баржи. Я весь был упоение

и ожидание. Я заранее широко открывал свою душу вос

приятию тех новых, исключительных впечатлений, которые,

как мне казалось, должно подарить мне это замечательное

лето. Я не ошибся: впечатлений оказалось много, и, как

всегда в жизни, приятных и неприятных вперемежку.

Начну с неприятных. Прежде всего это был начальник

конвойной команды капитан Феоктистов. Он не понравился

мне с первого взгляда. Феоктистов был высокий бравый

мужчина с острыми иголочками нафабренных усов, с кра

сивым наглым лицом, на котором всегда лежало выраже

ние петушиного задора и наивной самовлюбленности. Фе

октистов ловко пристукивал каблуками, крепко выпивал,

любил хорошо поесть, поиграть в картишки, смачно рас

сказать похабный анекдотец. «Дамочки» были его особая

слабость, и говорить о них он мог часами. На конечных

остановках — в Тюмени и Томске, где наша баржа обычно

стояла дня по два, Феоктистов всегда пропадал в каких-

то подозрительных притонах, откуда его привозили на из

возчике, красного и полувменяемого, за несколько минут

до отхода парохода. В пути он любил выходить на приста

нях, сально балагурить с крестьянами и покровительствен

но пощипывать смазливых «чалдонок». Подвыпивши, Фе-

90


октистов появлялся на палубе в расстегнутом кителе и,

бренча на гитаре, распевал:

Выхожу я из палатки,

Месяц светит во все лопатки

Ты скажи мне, ветер бурный,

Скоро ль буду я дежурный?


Это «глубокомысленное» четверостишие повторялось не

сколько раз подряд. Потом Феоктистов впадал в меланхо

лическое настроение, принимал томную позу и переходил

на элегию:

Вянет лист, проходит лето,

Иней серебрится, —

Юнкер Шмидт из пистолета

Хочет застрелиться.


На первых порах Феоктистов пытался завести со мной

дружбу, зазывал к себе в каюту, пробовал подпаивать, но

из его усилий ничего не вышло. Отец от Феоктистова то

же сторонился, так что под конец его единственным об

ществом на барже стал старый ротный фельдшер, горький

пьяница и картежник, с которым бравый капитан обычно

«резался» в карты до глубокой ночи.

Другим тяжелым впечатлением, но уже несколько иного

порядка, были пассажиры нашей баржи — уголовные аре

станты. Мужчины и женщины, старые и молодые, наглые

и забитые, мрачные и веселые, в кандалах и без канда

лов, — все они шумной, серой, беспокойной толпой запол

няли трюмные камеры, кричали, ссорились, свистели,

плакали, били вшей, валялись на палубе, играли в карты,

доходили до поножовщины. Помню, во время одного из

рейсов среди осужденных произошла какая-то темная ссо

ра, в результате которой на следующее утро пожилой аре

стант, шедший на поселение, был найден мертвым, с про

ломленной головой. Несмотря на все крики и зуботычины

Феоктистова, несмотря на карцерный режим, введенный им

после этого на барже, виновных так и не удалось обнару

жить: «Иваны» крепко держали в своих руках всю аре

стантскую массу. Отец как раз в это лето производил свои

измерения «преступных черепов», о чем я упоминал выше,

и я помогал ему в этой работе. Каждый день конвойные

солдаты приводили в лазарет по нескольку арестантов для

исследования. Взятые в одиночку, они были людьми, инди

видуумами. Некоторые из них казались даже приятными

91


и интересными. Однако в общей массе арестанты произво

дили гнетущее, тоскливое, беспросветное впечатление, и

вместе с тем рождали у меня — я тогда никак не мог по

нять, почему, — ощущение какой-то душевной неловкости,

точно я был в какой-то мере ответственен за их горькую

судьбу.

Таковы были тени. Но наряду с ними был свет. Много

света!

Едва я ступил на баржу, как вновь ожила моя старая

страсть к воде, к кораблям, к судоходству. Я сразу же пе

резнакомился с командой и завел дружбу с водоливом и

штурвальными. Всего на барже было человек восемна

дцать, и все они происходили из одного и того же места—

села Истобенского, Вятской губернии. Не знаю, почему так

повелось, но только и те годы все западносибирское па

роходство, бороздившее воды бассейна Оби и Иртыша,

было укомплектовано выходцами из этого знаменитого

села или его окрестностей. Зиму они проводили у себя до

ма, в Вятской губернии, а с весны направлялись на реки

Западной Сибири и плавали здесь до глубокой осени.

«Истобенцы» представляли собой своеобразный «клан»,

крепко держались друг за друга, свято хранили свою «мо

нополию» и дружно сживали со света всякого «чужака»,

пытавшегося проникнуть в их твердыни. То же самое было

и на нашей барже. Водолив (то есть капитан баржи), Ми-

хайло Егорович, — коренастый мужчина лет пятидесяти,

с заметной полнотой и чисто русским лицом, обрамленным

широкой седеющей бородой, — не произвел на меня боль

шого впечатления. В дальнейшем мои отношения с ним все

время оставались внешне дружественными, но внутренно

формальными. Зато двое штурвальных, стоявших по

очереди за рулем, мне очень понравились, и один из

них — Василий Горюнов — сразу завоевал мое сердце. Это

был уже пожилой человек, с вихрастыми волосами, су

мрачным лицом и сеткой глубоких морщин на лбу. На пер

вый взгляд он мог показаться неприятным мизантропом, но

достаточно было как-нибудь увидать его улыбку — детски-

ясную, искреннюю, обворожительную, — чтобы сразу по

чувствовать, что вы имеете дело с натурой редкой добро

ты и благородства, которой бури жизни нанесли не один

тяжелый удар. В Горюнове невольно чувствовалась какая-

то невысказанная внутренняя печаль, но я только позднее

понял, откуда она происходила. Товарищи с оттенком

92


сдержанного почтения говорили, что «Васька книжки чи

тает», и часто спрашивали у него совета по разным недо

уменным вопросам. Действительно, Горюнов очень любил

читать. В его каютке можно было найти много дешевых

популярных изданий, все больше по естественной истории,

географии, астрономии. Особенно Горюнова увлекали ве

ликие мореплаватели, путешественники, открыватели новых

земель. Почему-то его воображение особенно воспламенил

Васко де-Гама. К случаю и не случаю Горюнов любил по

вторять это имя, прислушиваясь к звукам его, как к му

зыке.

— Васко де-Гама! — часто, как бы невзначай, говорил

Горюнов, склоняя голову набок. — Вот это да! Настоящий

мореплаватель! Что надо!

С молчаливого разрешения водолива я быстро превра

тился в юнгу-добровольца на барже. Я облазил все углы

и закоулки баржи, изучил снасти, овладел секретами сиг

нализации, знал, как надо бросать «легость», как отдавать

и принимать «чалки» 1, как спускать и подымать якорь. Но

больше всего мне нравилось стоять рядом с Горюновым в

штурвальной рубке и, внимательно следя за вечно меняю

щимся течением реки, помогать ему в работе рулевого.

Мало-помалу я так втянулся в эту работу, обнаружил та

кие успехи в умении быстро и во-время поворачивать

штурвальное колесо, что Горюнов стал доверять мне уп

равление баржей. Не то, чтобы он уходил из рубки и

оставлял меня за рулем одного, — конечно, нет! Это было

бы слишком рискованно. Но все чаще он бросал, обращаясь

ко мне:

— На, покрути, Ванюшка!

И затем, когда я, страшно польщенный, становился, как

«всамделишный» моряк, за штурвальное колесо, Горюнов

отходил в угол рубки, сворачивал козью ножку и, слегка

попыхивая цыгаркой, подолгу стоял, задумчиво глядя впе-

1

В то время на западносибирских пароходах применялась такая

система причала: когда пароход приставал к берегу, с борта на берег

сначала бросалась длинная тонкая веревка с грузилом на конце, ко

торую там ловил береговой матрос и начинал быстро тянуть ее к себе.

Тонкая веревка, в свою очередь, была привязана к тяжелому канату

с петлей. Вытянув тонкую веревку, береговой матрос затем вытягивал

и тяжелый канат и закидывал его петлю на врытую в землю тумбу

или же просто на какой-либо поблизости расположенный пень. После

того пароход подтягивался к берегу по канату и закреплялся в опре

деленном положении. Тонкая веревка именовалась «легостью», тол

стый канат назывался «чалкой».

93


ред, туда, где, клубясь и туманясь, медленно бежали на

встречу темные широкие воды и поросшие лесом обрыви

стые крутояры.

Кругом была дикая и могучая природа. Гигантские ре

ки, дремучая тайга, бесконечная линия берегов, широкое

белесоватое северное небо, которое по ночам так ярко

отражалось своими звездами в потемневшей глади воды.

И нигде, почти нигде, не было человека! Изредка под кру

тояром мелькнет маленькая рыбачья деревушка, изредка

пробежит группа островерхих остяцких чумов, прилепив

шихся на плоском берегу песчаного острова, изредка по

кажется струйка синеватого дыма над какой-либо одино

кой хижиной... И опять — вода, лес, небо, острова, стаи

птиц, пустынные берега, дикие звери... Я помню случай:

медведица с несколькими медвежатами выскочила из тай

ги к воде, и долгими, удивленными взглядами они прово

жали бежавший мимо пароход. И так день за днем. Ка

залось, мы плывем в бесконечность...

В памяти у меня осталось село Самаровское... Здесь

два сливающихся могучих потока — Обь и Иртыш — обра

зуют острый гористый мыс, весь заросший диким сосновым

лесом. По шаткой деревянной лестнице, специально устро

енной для проезжавшего через Самаровское в 1891 году

наследника престола — впоследствии Николая II, — мы с

отцом поднялись на вершину мыса. Картина, открывшая

ся нашему взору, была поразительна. Слева шла широкая,

в несколько километров, желто-серая полоса Иртыша,

справа катила свои мощные темнобурые воды Обь. Обе

гигантские струи сливались, но далеко, насколько хватал

глаз, можно было ясно видеть линию водораздела. Как

широка была здесь река? Мне она казалась безбрежной.

С высоты мыса видна была только вода, вода, вода... Кое-

где слегка туманились плоские острова, поросшие ивня

ком... И дальше, под самым горизонтом, с трудом разли

чалась синеватая линия другого берега. Это было точно

море.

— Сколько верст наперерез? — спросил отец, сделав

широкий жест в сторону реки.

Сопровождавший нас пожилой крестьянин как-то за

мысловато сплюнул, потер себе переносицу и, пожав пле

чами, ответил:

— Верстов восемнадцать будет... В волну и... и... не

пробуй! Все одно забьет.

94


Мы долго не могли оторваться от этого величавого зре

лища...

Раз в сутки наш пароход, носивший название «Галкин-

Врасский», останавливался где-нибудь около более крупно

го селения для того, чтобы взять дрова. В течение двух-

трех часов матросы торопливо бегали с парохода на

берег и обратно, таская на носилках большие охапки этой

обязательной для пароходной машины пищи. Пассажиры,

которые иногда бывали на пароходе, а также «свободное»

население нашей баржи (то есть офицер, врач, фельдшер,

матросы, солдаты конвойной команды) пользовались этим

временем, чтобы немного «размять ноги», бродили по де

ревне и ее окрестностям, осматривали местные достопри

мечательности, покупали на импровизированном базаре у

ядреных, толстолицых «чалдонок» молоко, шаньги, ягоду,

рыбу, жареную птицу.

Впрочем, у моего отца на пристанях часто оказывалось

совсем особое дело. Медицинская помощь населению в то

время была поставлена очень плохо. На сотни верст в

окружности не бывало ни врача, ни больницы. Прибреж

ные жители знали, что с арестантской баржей всегда пла-

вает «дохтур». И едва мы успевали пристать к берегу, к а к

к отцу устанавливалась длинная очередь пациентов. Конеч

но, строго формально он не обязан был их лечить. На этом

основании некоторые коллеги отца, также плававшие на

арестантских баржах, просто «гнали в шею» приходивших

на остановках больных. Но отец считал, что медицинские

знания ему даны для того, чтобы служить народу, — и

потому наша баржа на пристанях превращалась в прием

ную врача, густо набитую народом. Отец старался делать,

что мог. Бывали замечательные случаи.

Помню, в селе Демьянском, на Иртыше, отца позвали

на трудные роды. Матери и ребенку грозила смерть. Отец,

вступил в упорное единоборство с природой. Час проходил

за часом. Погрузка дров уже кончилась. Пароход должен

был уходить. Капитан посылал к отцу одного гонца за

другим, требуя его возвращения на баржу. Но отец от

правлял их каждый раз назад с одним и тем же ответом:

«Сейчас», а сам продолжал оставаться на месте «боя».

В результате пароход опоздал на три часа, но зато мать и

ребенок были спасены.

В другой раз дело происходило в Сургуте — крохотном

уездном городке, расположенном при впадении реки Вах

95


в Обь. К отцу привели уже немолодого остяка, которого в

тайге, дня за два перед тем, сильно «поцарапал» мишка.

Рана была ужасная: вся кожа, с волосами, была содрана

с верхней части головы рассвирепевшим медведем, его мо

гучие лапы оставили ясные следы и на черепной коробке

охотника. Все это было густо залито запекшейся кровью и

замотано какими-то грязными, слипшимися тряпками.

Остяк почти лишился чувств, пока отец освобождал его

рану от этих тряпок. Потом отец произвел обследование,

прочистил, промыл рану, насколько возможно было, привел

в порядок черепную коробку, забинтовал голову и, нако

нец, дал пострадавшему некоторые простейшие указания

насчет дальнейшего поведения. Отец был, однако, далек

от оптимизма.

— Сомневаюсь, чтобы он выжил, — заметил отец, ког

да остяка вывели из лазарета.

И, однако, он выжил! Это было настоящее чудо, кото

рому помогла могучая природа охотника. Через два рейса

остяк пришел опять на баржу — уже здоровый, веселый —

благодарить отца. Он принес с собой в качестве подарка

мешок кедровых орехов в шишках. Не принять подарок —

значило кровно оскорбить охотника. Отец принял подарок.

Орехи оказались прекрасные, и мы без перерыва щелкали

их на всем остальном пути до Томска.

В эту же остановку в Сургуте отец имел не совсем

обычный визит. К нему пришел местный священник, отец

Евлампий, и просил уделить кой-какие медикаменты из

аптечных запасов арестантской баржи. Отец, вообще не

любивший духовенства, вначале держался сухо и офици

ально. Однако посетитель мало походил на обычный тип

«попа», с которым мы привыкли встречаться в Омске, и

разговор скоро принял более естественный и даже друже

ский характер. Оказалось, что отец Евлампий вот уже

свыше пятнадцати лет живет в Сургуте и все свои силы

посвящает работе среди остяков. Приход у него гигант

ский — свыше тысячи верст в поперечнике, и подавляющее

большинство населения в этом приходе остяки — малень

кое финское племя, с незапамятных времен живущее в

бассейне течения Оби. Отец Евлампий хорошо знал остя

ков, изучил их язык, нравы, быт, религию. Православные

миссионеры той эпохи обычно относились к просвещаемым

ими «неверным» с высокомерием и презрением. В отце

Евлампий, однако, этого совсем не замечалось. Наоборот,

96


он говорил об остяках с большим сочувствием, почти с

нежностью.

— Меня поражает сила прирожденного им инстинкта,—

рассказывал Евлампий. — Я часто выхожу побродить в лес

в окрестностях Сургута. Беру с собой маленьких остяцких

ребятишек. Отойдем две-три версты, а то и больше. Я уже

заблудился, не могу найти дороги домой. А ребятам хоть

бы что! Я всегда на них полагаюсь: непременно выведут

куда надо.

Евлампий много говорил о трудностях своей жизни и

работы. Сургут — о д н о из стариннейших русских поселений

в Сибири: оно основано в 1593 году, но это настоящий край

земли. В городке тысяча жителей — почти исключительно

рыбаки и охотники. Исправник, церковь, приходская школа,

казенная винная лавка, тюрьма. Телеграфа нет. Летом

связь с внешним миром поддерживается пароходами.

В остальное время городок отрезан от всего на свете. По

крайней мере, раз в год Евлампий объезжает всю свою

паству. Он берет каюк (большая гребная лодка с малень

кой каютой без окон) и отправляется в долгий путь — от

одного остяцкого поселка до другого. Расстояния между

поселками огромные — сто, двести и больше верст. В каж

дом поселке Евлампий остается по неделе, по две — творит

службы, венчает, крестит, хоронит (пост-фактум), пропове

дует «слово божие», оказывает медицинскую помощь, раз

решает споры и конфликты. Остяки формально числятся

православными, однако Евлампий не скрывал, что своим

языческим богам они больше верят, чем «святой троице».

— Самое трудное, — говорил Евлампий, — это река Вах.

Подыматься по ней мне приходится почти тысячу верст.

Места дикие, нелюдимые, холодные. Осенью ледоход все

гда начинается с Ваха. Коли лед пошел по Ваху — значит

кончено: всю Обь льдом запрудит. И люди по Ваху тоже

подстать: темные, хмурые, упрямые. Никому не верят.

Чуть что, норовят в лес уйти. А в лесу кто же их найдет?

Тайга-матушка без конца-краю. От Сургута до Енисея —

почитай тысячу верст — одна сплошная тайга без пере

рыва. Даже остяки бродят лишь по краям тайги. Редко

кто заходит глубже ста — ста пятидесяти верст от тече

ния рек. А дальше? Что там дальше? Никто не знает.

Там никогда не ступала нога человека.

Мы вышли с отцом на берег проводить отца Евлампия.

Уже темнело. Матросы заканчивали погрузку дров, и

97


пароход готовился к отплытию. В маленьких сургутских

домиках один за другим зажигались тусклые керосиновые

огоньки. За серо-деревянной панорамой убогого городка

неподвижно чернела темная стена беспредельной тайги.

В небе загорались первые звезды. Все было тихо, мрачно,

могуче, первобытно... И только этот маленький пароход,

затерявшийся в безбрежности водной стихии, с его элек

трическими огнями, с его гулом машин, с его лихорадочно

бегающими людьми резко нарушал гармонию общей карти

ны. Он казался здесь дерзким пришельцем из совсем дру

гого мира — мира движения, мысли, борьбы, цивилизации.

Он казался здесь вестником совсем другой эпохи — эпохи

стали и нефти, железных мостов и паровых молотов. Кон

траст был поразительный, и я, несмотря на всю мою

юность, не мог его не почувствовать.

— А не надоело вам жить в этом мертвом месте? —

спросил Евлампия мой отец.

Евлампий вздохнул, бросил взгляд на объемистый свер

ток, который он держал в левой руке (медикаменты, по

лученные на барже), и каким-то особенным тоном от

ветил:

— Что значит «мертвое место»? Это мертвое место для

меня полно жизни.

И затем уже более обыкновенным голосом добавил:

— Мне два раза предлагали перевод в Тобольск, но я

отказывался... Там все так сложно... Там трудно жить

простому человеку... Здесь мне лучше! Я это чувствую...

Мы расстались. Евлампий зашагал по направлению к

городу, и скоро его высокая, худощавая фигура скрылась

в темноте.

В тот вечер я долго думал об этом странном, необык

новенном священнике. Мой детский ум не мог ясно осо

знать, что отец Евлампий являлся запоздалым пережитком

давно ушедшей исторической эпохи, той эпохи, когда ста

рое православие еще имело своих идейных «подвижников».

Теперь подобные «подвижники» оказывались ему совсем

не ко двору, и оно ссылало их в такие медвежьи углы,

каким был Сургут. Я не мог в тот вечер отчетливо сфор

мулировать свои мысли, но я инстинктивно чувствовал, что

стою перед какой-то новой загадкой жизни, на которую у

меня нет удовлетворяющего ответа.

98



10. Я ЗНАКОМЛЮСЬ С «ПОЛИТИЧЕСКИМИ»

Однажды ранним августовским утром, когда я, как

всегда, прибежал в штурвальную будку, Горюнов с ноткой

таинственности в голосе проговорил:

— Политических везем... В седьмой камере.

— Что ты? — воскликнул я, пораженный этой но

востью. — Сколько их? Много?

— Быдто немного, — неопределенно отозвался Горю

нов. — Вчерась вечером взяли в Тюмени.

Мы действительно только на рассвете вышли из Тюме

ни и с трудом пробирались между мелей и перекатов со

вершенно обезводевшей Туры. Впереди на пароходе носо

вой матрос то и дело бросал в воду наметку 1

кричал, сигнализируя лоцману:

и громко

— Шесть с половиной... Шесть... Пять с половиной...

Пять...

Загрузка...