Глава IV

Зря Надежда фон Мекк пыталась вообразить себе страдания Чайковского, связанного по рукам и ногам с супругой, которую он не может ни уважать, ни желать: то, что он пишет в своем письме, превосходит все, что она могла себе представить! После тщетных попыток смириться с присутствием в своем доме этой женщины, один вид которой раздражает его, он обращается мыслями к самоубийству. «Я впал в отчаяние. Я искал смерти, мне казалось, что она единственный выход». Однако провидение посылает ему телеграмму, которая зовет его в Санкт-Петербург, где должна начаться подготовка к восстановлению его оперы «Вакула», плохо принятой при первой постановке, и он торопится туда, на время счастливо спасенный от Антонины Ивановны, которой он, однако, не может поставить в упрек ничего конкретного. Сойдя с поезда, он так горячо встречен братом Анатолием, что, не в состоянии справиться с собой, изливается ему, во всех деталях, о своем безрадостном существовании, сплетенном из «лжи, фальши и притворства», которое ведет со дня женитьбы. После этого душераздирающего признания у него начинается истерика, он теряет сознание и несколько дней лежит в прострации. Эта внезапная болезнь вызывает у Анатолия такое беспокойство, что, ни с кем не советуясь, он решает энергично действовать. Едва брат приходит в сознание, он оставляет его на руках у врачей, а сам отправляется в Москву, где встречается с Антониной, договаривается с ней, после чего убеждает Николая Рубинштейна распространить слух о временном нездоровье Чайковского, вследствие которого ему необходимо прервать работу в консерватории. Суть достигнутого соглашения в том, что под предлогом лечения отдыхом Анатолий повезет своего брата за границу, тогда как Антонина уедет одна в Одессу. Такая расстановка позволит обоим супругам поразмыслить, не мешая друг другу, над будущим их брака и избежать скандального разрыва по прошествии неполных трех месяцев совместной жизни.

Прибыв в Кларенс, Чайковский пишет: «Теперь я очутился здесь, среди чудной природы, но в самом ужасном моральном состоянии. Что будет дальше? Очевидно, я не могу возвратиться теперь в Москву. Я не могу никого видеть, я боюсь всех, наконец, я не могу ничем заниматься. Но и ни в какое другое место России я ехать не могу. Я даже боюсь отправиться в Каменку. Кроме семейства сестры, у которой есть уже большая дочь, там живет многочисленное семейство матери ее мужа, его братья, наконец, целая масса служащих при заводе и разных других лиц. Как они будут смотреть на меня! Что я буду им говорить! Наконец, я не могу теперь говорить ни с кем ни о чем».


Внезапно, на глазах у Надежды, эпистолярные жалобы уступают место соображениям прагматичным. «Мне нужно прожить здесь несколько времени, успокоиться самому и заставить немножко позабыть себя. Мне нужно также устроиться так, чтоб жена моя была обеспечена, и обдумать дальнейшие мои отношения с ней. Мне нужны опять деньги, и я опять не могу обратиться ни к кому, кроме Вас. Это ужасно, это тяжело до боли и до слез, но я должен решиться на это, должен опять прибегнуть к Вашей неисчерпаемой доброте. Чтобы привезти меня сюда, брат достал небольшую сумму по телеграфу от сестры. Они очень небогатые люди. Опять просить у них невозможно. Между тем нужно оставить денег жене, сделать разные уплаты. [...] Словом, я теперь дотрачиваю последние небольшие средства и в виду не имею ничего, кроме Вас. Не странно ли, что жизнь меня столкнула с Вами как раз в такую эпоху, когда я, сделавши длинный ряд безумий, должен в третий раз обращаться к Вам с просьбой о помощи! О, если б Вы знали, как это меня мучит, как это мне больно! Если бы Вы знали, как я далек от мысли злоупотреблять Вашей добротой! Я слишком теперь раздражен и взволнован, чтобы писать спокойно. Мне кажется, что все теперь должны презирать меня за малодушие, за слабость, за глупость. Я смертельно боюсь, что и у Вас промелькнет чувство, близкое к презрению».


Однако эта денежная просьба вовсе не подталкивает Надежду к тому, чтобы считать Чайковского бесстыдным паразитом, всегда готовым вытянуть у нее несколько тысяч рублей, а внезапно придает ей уверенности в собственной власти. Какое ей дело до того, что часть суммы, которую она ему даст, пойдет рикошетом на содержание его оказавшейся в бедственном положении жены. Разве главное не в том, что он признает, до какой степени его жизнь зависит от его благодетельницы? Разве не должна она гордиться тем, что настолько необходима гению, как для материального благополучия, так и для того, чтобы продолжать вести с ней, в письмах, обмен мыслями, в котором расцветает на просторе их обоюдная страсть к музыке?

Теперь Надежде совершенно очевидно, что пропасть непонимания, разделяющая Чайковского и ничтожную Антонину Ивановну, делает ему еще дороже ту гармонию, которая царит в его переписке с невидимой, неуловимой баронессой. С ликующим сердцем, она решает раз навсегда, что, давая ему деньги, в которых он нуждается, чтобы выжить, она делает прекрасный подарок самой себе.

Отвечая 17 октября на его письмо из Кларенса, она поздравляет его с возможностью временно удалиться от жены и вырваться тем самым «из положения притворства и обмана – положения, не свойственного Вам и недостойного Вас».

Она заверяет его, что все унижения, все огорчения, которые он вынес, она сама пережила вместе с ним вдали от него. Что касается денежных забот ее корреспондента, она торопится успокоить его: «Еще, дорогой Петр Ильич, за что Вы так огорчаете и обижаете меня, так много мучаясь материальной стороной? Разве я Вам не близкий человек, ведь Вы же знаете, как я люблю Вас, как желаю Вам всего хорошего, а по-моему, не кровные и не физические узы дают право, а чувства и нравственные отношения между людьми, и Вы знаете, сколько счастливых минут Вы мне доставляете, как глубоко благодарна я Вам за них, как необходимы Вы мне и как мне надо, чтобы Вы были именно тем, чем Вы созданы; следовательно, я ничего и не делаю для Вас, а все для себя. Мучаясь этим, Вы портите мне счастье заботиться об Вас и как бы указываете, что я не близкий человек Вам. Зачем же так, мне это больно... а если бы мне что-нибудь понадобилось от Вас, Вы бы сделали, не правда ли? Ну, так, значит, мы и квиты».


Заканчивая письмо к Чайковскому, Надежда выражает последнюю просьбу. Она настоятельно просит его никому не говорить об их переписке. «Я не знаю, как Вы, Петр Ильич, а я не желала бы, чтобы кто-нибудь знал о нашей дружбе и сношениях; поэтому с Николаем Григорьевичем я вела об Вас разговор как о человеке, мне совсем постороннем».


Но если она требует от Чайковского держать в секрете все, что касается их эпистолярных отношений, то просит его отбросить всякие стеснения, когда речь заходит о его жене. Поскольку она никогда не встречалась с ней, ей трудно представить ее себе. Не мог бы он описать ее в нескольких словах? Чайковский покорно пишет ей 25 октября 1877-го: «Вы желаете, чтоб я нарисовал Вам портрет моей жены. Исполняю это охотно, хотя боюсь, что он будет недостаточно объективен. Рана еще слишком свежа. Она росту среднего, блондинка, довольно некрасивого сложения, но с лицом, которое обладает тою особого рода красотой, которая называется смазливостью. Глаза у нее красивого цвета, но без выражения; губы слишком тонкие, и поэтому улыбка не из приятных. Цвет лица розовый. Вообще, она очень моложава: ей двадцать девять лет, но на вид не более двадцати трех, двадцати четырех. Держится она очень жеманно, и нет ни одного движения, ни одного жеста, которые были бы просты. Во всяком случае, внешность ее скорее благоприятна, чем противоположное. Ни в выражении лица, ни в движениях у нее нет той неуловимой прелести, которая есть отражение внутренней, духовной красоты и которую нельзя приобресть, – она дается природой. В моей жене постоянно, всегда видно желание нравиться; эта искусственность очень вредит ей. Но она, тем не менее, принадлежит к разряду хорошеньких женщин, т. е. таких, встречаясь с которыми, мужчины останавливают свое внимание. До сих пор мне было нетрудно описывать мою жену. Теперь, приступая к изображению ее нравственной и умственной стороны, я встречаю непреодолимое затруднение. Как в голове, так и в сердце у нее абсолютная пустота; поэтому я не в состоянии охарактеризовать ни того, ни другого. Могу только уверить Вас честью, что ни единого раза она не высказала при мне ни единой мысли, ни единого сердечного движения. Она была со мной ласкова – это правда. Но это была особого рода ласковость, состоящая в вечных обниманиях, вечных нежностях, даже в такие минуты, когда я не в состоянии был скрыть от нее моей, может быть, и незаслуженной антипатии, с каждым часом увеличивавшейся. Я чувствовал, что под этими ласками не скрывалось истинное чувство. Это было что-то условное, что-то в ее глазах необходимое, какой-то атрибут супружеской жизни. Она ни единого раза не обнаружила ни малейшего желания узнать, что я делаю, в чем состоят мои занятия, какие мои планы, что я читаю, что люблю в умственной и художественной сфере. Между прочим, всего более меня удивляло следующее обстоятельство. Она говорила мне, что влюблена в меня четыре года; вместе с тем, она очень порядочная музыкантша. Представьте, что при этих двух условиях она не знала ни единой ноты из моих сочинений и только накануне моего бегства спросила меня, что ей купить у Юргенсона из моих фортепианных пьес. [...] Вы спросите, конечно: как же мы проводили время, когда оставались с ней вдвоем? Она очень разговорчива, но весь разговор ее сводился к следующим нескольким предметам. Ежечасно она повторяла мне бесчисленные рассказы о бесчисленных мужчинах, питавших к ней нежные чувства. По большей части, это все были генералы, племянники знаменитых банкиров, известные артисты, даже лица императорской фамилии. Засим, не менее часто она с каким-то неизъяснимым увлечением расписывала мне пороки, жестокие и низкие поступки, отвратительное поведение всех своих родных, с которыми, как оказалось, она на ножах, и со всеми поголовно. Особенно доставалось при этом ее матери. [...] Читая все это, Вы, конечно, удивляетесь, что я мог решиться соединить свою жизнь с такой странной подругой. Это и для меня теперь непостижимо. На меня нашло какое-то безумие. Я вообразил, что непременно тронусь ее любовью ко мне, в которую я тогда верил, и непременно, в свою очередь, полюблю ее. Теперь я получил непоборимое внутреннее убеждение: она меня никогда не любила. Но нужно быть справедливым. Она поступала честно и искренно. Она приняла свое желание выйти за меня замуж за любовь. Затем, повторяю, она сделала все, что в ее силах, чтоб привязать меня к себе. [...] Но что мне делать с своим непокорным сердцем! Эта антипатия росла не днями, не часами, но минутами, и мало-помалу превратилась в такую крупную, лютую ненависть, какой я никогда еще не испытывал и не ожидал от себя. Я, наконец, потерял способность владеть собой. Что дальше было, Вы знаете».


Признание Чайковского в невыносимом отвращении к жене сначала радует Надежду. Несколько мгновений она купается в упоении женской мести. Оскорбление, нанесенное не так давно ее самолюбию, оказывается оплаченным сполна, даже лучше, чем она ожидала. Однако вскоре ею овладевает тревога. В состоянии безысходности, в которое Антонина Ивановна погрузила своего супруга, не учинит ли он над несчастной, потеряв голову, ужаснейшее насилие? Столь жестокая развязка повлекла бы за собой, вне всяких сомнений, вмешательство полиции и навсегда дискредитировала бы великого национального композитора в глазах публики. Она уже видит своего героя представшим пред судом, обвиненным в насильственных действиях по отношению к жене и призывающим баронессу фон Мекк как свидетеля его душевных страданий. К счастью, волнения ее напрасны. Чайковский сообщает ей, что достойный всяческих похвал Анатолий получил от Антонины безумное письмо, в котором она, откинув личину «кроткой голубицы», предстает в своем истинном облике – расчетливой и безжалостной интриганки. Исполненный желания уладить конфликт без шума в прессе, Чайковский дал жене знать, что больше ни под каким предлогом не возобновит совместную жизнь с ней, но что готов избавить ее от любых тягот, выплачивая ей ежемесячно приличную сумму. В ожидании ответа заинтересованной стороны Анатолий, в качестве юриста и добровольного посредника, следит за соблюдением интересов своего брата, попавшего в грязную интригу.

Несколько успокоенная, Надежда решает утишить страдания Чайковского, совсем упавшего духом, и поднимает размер своей ежемесячной выплаты ему до тысячи пятисот рублей. Это денежное поощрение, думает она, позволит ему легче перенести дрязги развода, который должен остаться в тайне. Однако за это время Чайковский получил новые источники дохода. Московская консерватория, учтя его профессорский стаж в стенах учреждения, теперь установила для него дополнительную небольшую выплату, на которую он совершенно не надеялся, а его издатель Юргенсон просит пьесы для фортепиано, которые хорошо продаются. Так, чувствуя поддержку со всех сторон, он снова принимается за работу. Однако Антонина не сдается. Отвергнутая без объяснений, она надеется извлечь из разрыва, которого вовсе не желает, максимальную выгоду.

Начиная с 30 октября 1877-го Чайковский жалуется, что получил, одно за другим, два неприятных письма от своей жены. Первое – сплошные требования и оскорбления; второе, не содержащее никаких извинений за недавние выпадки, представляет собой просьбу о примирении. «Все это меня очень волнует, – пишет Чайковский Надежде. – Я советую ей найти себе занятия, хотя бы для развлечения». Детская наивность Чайковского и раздражает, и трогает баронессу. На данный момент, снова обретя спокойствие и веру в будущее, он ограничивается тем, что выплачивает своей супруге сто рублей в месяц. Но долго ли она будет довольствоваться этой подачкой? Он в этом сомневается. Надежда торопится развеять его худшие опасения. Неужели он не знает, что в случае новых требований, выставленных «противником», она всегда готова увеличить «пособие», дабы избавить своего столь доверчивого и уязвимого композитора от любых унижений? Возможно, она была в своих письмах слишком убедительна, поскольку Чайковский, тут же оправившись от удара, снова устремляется в суматоху путешествий. Можно сказать, что для него музыка и путешествия связаны неразрывно и что они являются залогом его душевного равновесия и творчества.

Пока она мечтает о его возвращении в Москву, он уже мчится в Париж, затем во Флоренцию, в Рим, Венецию, Вену. Везде концерты, аплодисменты, восторженные отзывы. И все же он не может отделаться от ощущения, говорит он, что теряет время, растрачивая его на вещи второстепенные. Надежда догадывается, насколько он растерян и встревожен, и 10 ноября 1877-го она пишет ему, чтобы призвать его вернуться на родину. «Если Вы соскучитесь за границею и Вам захочется вернуться в Россию, но не показываться людям, то приезжайте ко мне, т. е. не ко мне лично, а в мой дом на Рождественском бульваре; у меня есть вполне удобные квартиры, где Вам не надо будет заботиться ни о чем. В моем хозяйстве все есть готовое, и между нами будут общими только хозяйство и наша дорогая мне дружба в том виде, как теперь, не иначе, конечно. В доме у меня ни я, и никто из моего семейства, и никто в Москве и не знали бы, что Вы живете тут. У меня в доме очень легко скрываться от всего света. Вы знаете, какую замкнутую жизнь я сама веду, и вся прислуга привыкла жить на положении гарнизона в крепости. Следовательно, Вы здесь были бы неприступны. Подумайте, дорогой мой друг, да и приезжайте прямо из Вены, только за три дня сообщите мне об этом». Этим двусмысленным приглашением Надежда фон Мекк надеется убедить Чайковского в том, что это принесет им обоим огромное удовольствие, если он поселится у нее, в окружении ее мебели, в ее привычной интимной обстановке, тогда как она будет далеко, предаваясь удовольствию бесплодных мечтаний. Нужно иметь, пишет она, тонкую душу, чтобы уметь почувствовать жар и вкус пустоты. Как настоящий меломан ценит паузы в мелодии, точно так же Надежда уверена, что Чайковский никогда так явственно не присутствует в ее жизни, как когда его рядом с ней нет.

Однако он не дает себя убедить. «Вы пишете, что лучше всего вернуться в Россию. Еще бы! Я люблю путешествовать в виде отдыха за границу; это величайшее удовольствие. Но жить можно только в России, и, только живя вне ее, постигаешь всю силу своей любви к нашей милой, несмотря на все ее недостатки, родине. Но в том-то и дело, что мне невозможно вернуться в Россию».

Внезапно Надежда задается вопросом, что же так пугает Чайковского в идее вернуться в Москву. Боится ли он оказаться под обстрелом новых требований Антонины, или же он опасается, не решаясь сказать об этом, жить у своей благодетельницы, даже при том, что она обещала ему исчезнуть до его приезда? Поскольку развестись в России этого времени без причины очень трудно, нетерпение Надежды превращается в наваждение. Какие бы усилия ни приложил Анатолий, чтобы умерить злобу и аппетит Антонины, пока Чайковский не вернулся в Москву и не поселился на Рождественском бульваре, под надежным крылышком баронессы, скандал, думалось ей, остается возможным. Под скандалом она понимает теперь обвинение в мужской несостоятельности, которое Антонина не замедлит бросить в лицо знаменитому Чайковскому. Обвиненный этой ведьмой в неисполнении супружеского долга, он потеряет репутацию в глазах публики, которая всегда охоча до скабрезных историй. Над ним будут смеяться в салонах и в редакциях газет. Чтобы придать ему мужества перед лицом подобной клеветы, Надежда говорит с ним в письмах о вере, морали, музыке и смешивает все в призыве к всеобъемлющей чистоте. «Я враг всякой внешности, начиная с красоты лица до уважения общественного мнения включительно. Когда я слышу, что говорят о человеке, одаренном высшими нравственными и умственными свойствами, как о лошади или о мебели, у которых ничего и быть не может, кроме внешней красоты, я возмущаюсь всем своим существом. [...] Я бы презирала себя, если бы подделывалась под общественное мнение и изменила бы в чем бы то ни было свои поступки из боязни того, как найдут это люди».

Мимоходом заметив Чайковскому, что ему лучше бросить пить, поскольку музыка, по ее мнению, пьянит лучше, чем вино, она еще раз умоляет его вернуться в Москву.


Однако проходят месяцы, а он и не думает о возвращении на родину. Переезжая из города в город, он, однако, уделил время осмотру у парижских медиков, поскольку нервное расстройство и боли в желудке стали почти невыносимы. Врачи успокоили его. Его состояние не тяжелое, и единственные лекарства, которые наука прописывает в его случае, это гигиена и лечение термальными водами. На следующий день после консультации Чайковский заявляет в письме, что полностью вернулся в отличную физическую форму, никоим образом, однако, не соблюдая рекомендаций врача. «Надеюсь, – пишет он 2 декабря 1877 года, – что останусь еще долго в том отличном для моего здоровья фазисе, в котором нахожусь именно с тех пор, как я, убедившись в шарлатанстве парижской знаменитости, перестал следовать его предписанию».


В конце года он оказывается в Сан-Ремо, где к нему присоединяется брат Модест с маленьким глухонемым Колей. Чайковский пишет, что совершенно сражен молчаливым изяществом этого «ангела». «Какой это чудный мальчик, Вы не можете себе представить. Я к нему питаю какую-то болезненную нежность. Невозможно видеть без слез его обращение с братом. Это не любовь, это какой-то страстный культ. [...] В первый день, когда я его увидел, я питал к нему только жалость, но его уродство, т. е. глухота и немота, неестественные звуки, которые он издает вместо слов, все это вселяло в меня какое-то чувство непобедимого отчуждения. Но это продолжалось только один день. Потом мне все сделалось мило в этом чудном, умном, ласковом и бедном ребенке».

Читая эти строки, Надежда думает о том, что ее неуловимый корреспондент страдает от приступа отцовской любви, и о том, какое это счастье, что он открыл наконец способ удовлетворения этой благородной склонности. Но вот самое главное: 21 декабря Чайковский получает официальное приглашение, подписанное Бутовским, выступить в роли главы российского отдела Всемирной выставки в Париже. Его просят немедленно приехать во Францию в качестве делегата от музыкальной России. Он должен будет остаться там до окончания выставки, и оплата составит тысячу рублей за месяц. Это предложение льстит Чайковскому, однако многочисленные обязанности, которые повлечет за собой подобная честь, пугают его. С другой стороны, он боится разочаровать баронессу и всех своих друзей, всех своих почитателей, которые обвинят его в трусости и лености, если он уклонится от приглашения. 24 декабря он пишет Надежде, после долгой внутренней борьбы, которая, возможно, стоила ему многих дней жизни, что лучше отказаться сразу, чем приехать на место и сделать это там после полного расстройства организма.

Опасаясь более всего уколов собственной совести, он снова пытается оправдаться в собственных глазах, в другом письме: «Как бы то ни было, малодушно ли я поступаю или благоразумно, но сегодня я вижу ясно, что я не могу ехать. [...] Главное, мне теперь нужно, чтобы Вы, братья и сестра не сердились на меня за мое малодушие. Клянусь Вам, что, если бы я знал, что этого Вам и им хочется, я бы поехал в Париж. Но без советов друга или брата, больной, в припадке самой ужасной ипохондрии, я не могу, не могу, не могу ехать».[6]


Надежда, исполненная сожаления оттого, что Чайковский отказался от чести представлять Россию на Всемирной выставке в Париже, не понимает, почему он так задерживается за границей. Ведь не потому же, что ему не хочется предстать перед толпой в Париже, он не едет спокойно работать в Москву, к ней, в дом, который она заблаговременно освободила бы. В письме, которое она адресует ему 31 декабря, она, конечно же, поддерживает его в его решении уклониться от официальных празднований, но пользуется случаем, чтобы сообщить ему, не без задней мысли, что в данный момент в консерватории идет работа над его оперой «Евгений Онегин» перед предстоящим исполнением для членов императорской семьи. «Я очень с нетерпением жду этого представления», – пишет она ему, всячески подчеркивая, что исполнительское мастерство некоторых музыкантов кажется ей никуда не годным. Тем самым она надеется задеть его любопытство и заставить его быстрее вернуться в Россию. А пока она посылает ему тысячу пятьсот франков на издание «Четвертой симфонии», наконец оркестрованной.


Однако ничто не способно заставить Чайковского оставить скитания по Европе. И при этом в письмах он утверждает, что страстно любит свою страну. Еще в последнем письме он пишет Надежде, рассказывая о своих прогулках вокруг Сан-Ремо: «А между тем я испытывал невыразимое желание пойти домой и поскорей излить свои невыносимо тоскливые чувства в письмах к Вам, к брату Толе. Отчего это? Отчего простой русский пейзаж, отчего прогулка летом в России, в деревне по полям, по лесу, вечером по степи, бывало приводила меня в такое состояние, что я ложился на землю в каком-то изнеможении от наплыва любви к природе, от тех неизъяснимо сладких и опьяняющих ощущений, которые навевали на меня лес, степь, речка, деревня вдали, скромная церквушка, словом, все, что составляет убогий русский, родимый пейзаж».


Действительно, возможно, именно чрезмерная любовь Чайковского к России мешает ему к ней вернуться? – спрашивает себя Надежда в растущей растерянности. Возможно, он боится быть плохо принят соотечественниками? Возможно, их враждебности (или их дружелюбия) он боится больше, чем немцев, австрийцев, итальянцев, французов? Возможно, ему нужно, чтобы его отделяла от родины граница, дабы лучше понять ее? И снова, готовая критиковать Чайковского, баронесса фон Мекк вынуждена констатировать, что сама очень похожа на него. Она и сама может чувствовать себя счастливой лишь в разлуке с предметом обожания. Будь то живой человек или страна, лишь разлука позволяет почувствовать истинную ценность. Настоящее обладание свершается в отсутствие. Но и коротая время в размышлениях, Надежда чувствует, что тянется оно бесконечно долго. Единственное ее утешение – повторять себе, что по сердцу, если уж не по таланту, она – женская копия Чайковского.

Загрузка...