Наконец-то от него весточка! Вот уже несколько недель Надежда томится в ожидании. Узнав на конверте любимый почерк, она готовится к всплеску счастья. Письмо, отправленное из Москвы, датировано 3 июля 1877 года. Баронесса читает первые строчки, и внезапно ее радостное нетерпение сменяется недоумением, а потом и растерянностью: «Многоуважаемая Надежда Филаретовна! Ради Бога, простите, что я не написал Вам ранее. Вот краткая история всего происшедшего со мной в последнее время. Прежде всего скажу Вам, что я самым неожиданным для себя образом сделался женихом в последних числах мая. Это произошло так. За несколько времени перед этим я получил однажды письмо от одной девушки, которую знал и встречал прежде. Из этого письма я узнал, что она давно уже удостоила меня своей любовью. Письмо было написано так искренно, так тепло, что я решился на него ответить, чего прежде тщательно в подобных случаях избегал. Хотя ответ мой не подавал моей корреспондентке никакой надежды на взаимность, но переписка завязалась. Не стану Вам рассказывать подробности этой переписки, но результат был тот, что я согласился на просьбу ее побывать у ней. Для чего я это сделал? Теперь мне кажется, как будто какая-то сила рока влекла меня к этой девушке. Я при свидании снова объяснил ей, что ничего, кроме симпатии и благодарности за ее любовь, к ней не питаю. Но, расставшись с ней, я стал обдумывать всю легкомысленность моего поступка. Если я ее не люблю, если я не хочу поощрить ее чувств, то почему я был у нее и чем это все кончится? Из следующего затем письма я пришел к заключению, что если, зайдя так далеко, я внезапно отвернусь от этой девушки, то сделаю ее действительно несчастной, приведу к трагическому концу. Таким образом, мне представилась трудная альтернатива: или сохранить свою свободу ценою гибели этой девушки (гибель здесь не пустое слово: она в самом деле любит меня беспредельно), или жениться. Я не мог не избрать последнего. Меня поддержало в этом решении то, что мой старый восьмидесятидвухлетний отец, все близкие мои только о том и мечтают, чтобы я женился. Итак, в один прекрасный вечер я отправился к моей будущей супруге, сказал ей откровенно, что не люблю ее, но буду ей, во всяком случае, преданным и благодарным другом. Я подробно описал ей свой характер, свою раздражительность, неровность темперамента, свое нелюдимство, наконец, свои обстоятельства. Засим я спросил ее, желает ли она быть моей женой. Ответ был, разумеется, утвердительный».
Дойдя до этой решающей фразы, Надежда чувствует себя раздираемой негодованием, горечью и стыдом. Она чувствует себя одновременно и обманутой человеком, которого считала целиком в своей власти, и растроганной этой наивностью и этой уязвимостью, очень мужской, перед вздохами какой-то дуры. Собравшись с духом, она снова принимается за чтение, уже с большей снисходительностью, но еще не смирившись с непоправимым. «Не могу передать Вам словами те ужасные чувства, через которые я прошел первые дни после этого вечера. Оно и понятно. Дожив до тридцати семи лет с врожденною антипатиею к браку, быть вовлеченным силою обстоятельств в положение жениха, притом нимало не увлеченного своей невестой, – очень тяжело. Нужно изменить весь строй жизни, нужно стараться о благополучии и спокойствии связанного с твоей судьбой другого человека, – все это для закаленного эгоизмом холостяка не очень-то легко. Чтобы одуматься, привыкнуть спокойно взирать на свое будущее, я решился не изменять своего первоначального плана и все-таки отправиться на месяц в деревню. Так я и сделал. Тихое деревенское житье в кругу очень милых людей и среди восхитительной природы подействовало на меня очень благотворно. Я решил, что судьбы своей не избежать и что в моем столкновении с этой девушкой есть что-то роковое. Притом же я по опыту знаю, что в жизни очень часто то, что страшит и ужасает, иногда оказывается благотворным и, наоборот, приходится разочаровываться в том, к чему стремился с надеждой на блаженство и благополучие. Пусть будет, что будет. Теперь скажу Вам несколько слов о моей будущей супруге».
Прочитав это обещание, Надежда настораживается. Вот она лицом к лицу со своей «соперницей». С каждым словом силуэт незнакомки вырисовывается все четче. «Зовут ее Антонина Ивановна Милюкова. Ей двадцать восемь лет. Она довольно красива. Репутация ее безупречна. Жила она из любви к самостоятельности и независимости своим трудом, хотя имеет очень любящую мать. Она совершенно бедна, образованна (она воспитывалась в Елизаветинском институте), по-видимому, очень добра и способна безвозвратно привязываться. На днях произойдет мое бракосочетание с ней. Что дальше будет, я не знаю. Но лечиться вряд ли придется. Нужно будет хлопотать об устройстве нашего жилья».
Выбитая из колеи обрушившейся на нее лавиной тягостных известий, оставшиеся строки Надежда пробегает в легком оцепенении. В них Чайковский снова пишет о своей опере «Евгений Онегин», о гении Пушкина, которого он защищает ото всех нападок Надежды, о заказанной ею симфонии и о своей бесконечной признательности за ее многочисленные щедроты. К счастью, последняя страница искупает бесчисленные оскорбления, щедро рассыпанные по первым страницам. «Как я был бы рад доказать Вам когда-нибудь не словами, а делом всю силу моей благодарности и моей искренней любви к Вам! К сожалению, я имею для этого только один путь: мой музыкальный труд». Полная подозрительности, Надежда говорит себе, что Чайковский просто-напросто пытается подсластить горький пирог, которым только что угостил ее, чтобы она поменьше хмурилась, глотая. Она почти ненавидит его за эти запоздалые признания в любви и преданности. Но вот он уже возвращается к главному предмету своих забот, со всей откровенностью: «Засим прощайте, мой дорогой, добрый и милый друг! Пожелайте мне не падать духом ввиду той перемены в жизни, которая предстоит мне. [...] Если я женюсь без любви, то это потому, что обстоятельства сложились так, что иначе поступить я не мог. [...] Раз поощривши ее любовь ответами и посещением, я должен был поступить так, как поступил. Во всяком случае, повторяю, моя совесть чиста: я не лгал и не обманывал ее. Я сказал ей, чего она может от меня ожидать и на что не должна рассчитывать. Прошу Вас никому не сообщать о тех обстоятельствах, которые привели меня к женитьбе. Этого, кроме Вас, никто не знает».
Не зная больше, в кого верить и в чем искать спасения после столь сокрушительного разочарования, Надежда проводит ночь в терзаниях и негодовании, пока не приходит к мысли, что никакая человеческая любовь не вечна и что Чайковский все равно вернется к ней, не потому, что она его содержит, и не потому, что любит, а потому что он любит музыку, а она, Надежда, в его глазах музыка с женским лицом. К тому же по какому праву стала бы она винить его в предательстве? Жена она ему, сестра, мать, чтобы оскорбиться его поведением? Самое большее, в качестве любителя музыки, она могла бы пожаловаться ему на фальшивую ноту в исполнении отрывка. Но, по размышлении, эта легкая критика кажется ей слишком уж пропитанной остатками разочарования, которое ей хотелось бы подавить гордостью. Хотя она скорее суеверна, чем религиозна, именно христианское решение принимает она, дабы лучше сохранить будущее своих отношений с этим безумцем Чайковским. Отпустив срок на венчание, которое прошло 6 июля 1877 года в церкви Святого Георгия Победоносца, в Москве, она пишет Чайковскому 19 июля с ангельской безмятежностью: «Получив Ваше письмо, я, как всегда, обрадовалась ему несказанно, но, когда стала читать, у меня сжалось сердце тоскою и беспокойством за Вас, мой милый, славный друг. Зачем же Вы так печальны, так встревожены? Ведь такому-то горю пособить легко, и расстраивать себя не стоит: поезжайте лечиться, пользоваться природой, спокойствием, счастьем и иногда вспомните обо мне... Будьте веселы и счастливы. Не забывайте всею душою любящую Вас Н. фон Мекк».
Без сомнения, он опасался, что, узнав о его женитьбе, баронесса порвет с ним всякие отношения и это лишит его в результате главного источника доходов, поскольку он рассыпается в благодарностях за понимание, проявленное ею, и заверяет ее: «Еще несколько дней, и, клянусь Вам, я бы с ума сошел». Вскоре ему предстоит отбыть со своей женой и ее матерью на лето в домик, который у его тещи имеется в окрестностях Москвы. Но пусть Надежда будет спокойна. Все эти дни он будет думать о ней и обязательно опишет ей во всех подробностях свой первый опыт семейной жизни. Так, сама того не желая, Надежда оказывается невидимым свидетелем семейных разногласий новоиспеченной четы. Неужели Чайковский, которого она всегда возносила выше всех смертных, тоже окажется заурядным любителем молодого тела? Неужели музыки недостаточно, чтобы оградить его от гнусностей, свойственных его полу? Он, которого она считала особенным, неужели он окажется не лучше, чем остальные? Долго терзаться вопросами ей не пришлось – 28 июля 1877-го он присылает ей из Киева длинное послание, полное отчаяния: «Надежда Филаретовна! Вот краткая история всего прожитого мной с 6 июля, т. е. со дня моей свадьбы. Я уже писал Вам, что женился не по влечению сердца, а по какому-то непостижимому для меня сцеплению обстоятельств. [...] Как только церемония совершилась, как только я очутился наедине со своей женой, с сознанием, что теперь наша судьба – жить неразлучно друг с другом, я вдруг почувствовал, что не только она не внушает мне даже простого дружеского чувства, но что она мне ненавистна в полнейшем значении этого слова. Мне показалось, что я, или, по крайней мере, лучшая, даже единственно хорошая часть моего „я“, т. е. музыкальность, погибла безвозвратно. Дальнейшая участь моя представлялась мне каким-то жалким прозябанием и самой несносной, тяжелой комедией».
Читая об этом физическом и духовном отвращении к существу, которому вздумалось из чистого тщеславия забрать себе великого человека, Надежда фон Мекк упивается отмщением. Самозванка, думает она, обличена и почти свергнута. Чего она так боялась, появления в жизни Чайковского «настоящей женщины» и растворения его гения в новом для него счастье семейной жизни, все это в конце концов оказалось не более чем ночным кошмаром. Она-то боялась, что окажется без места в игре в стулья, а вот, однако же, это той, другой, некуда пристроить свой прелестный зад. Надежда почти хохотала. Но как Чайковский перенесет шок этого неизбежного разочарования! Читая следующие строки, Надежда начинает проникаться страхом перед глубиной описываемого им горя. «Моя жена передо мной ничем не виновата: она не напрашивалась на брачные узы. Следовательно, дать ей почувствовать, что я не люблю ее, что смотрю на нее как на несносную помеху, было бы жестоко и низко. Остается притворяться. Но притворяться целую жизнь – величайшая из мук. Уж где тут думать о работе. Я впал в глубокое отчаяние, тем более ужасное, что никого не было, кто мог бы поддержать и обнадежить меня. Стал страстно, жадно желать смерти. Но я имею слабость (если это можно назвать слабостью) любить жизнь, любить свое дело, любить свои будущие успехи. Наконец, я еще не сказал всего того, что могу и хочу сказать, прежде чем наступит пора переселиться в вечность».
Надежда переводит дыхание – самое страшное позади. Остается лишь кухня разбитой семейной пары, которая пытается соблюсти приличия. После кратковременного путешествия в Санкт-Петербург Антонина вздумала отправиться со своим мужем к матери. «Не знаю, как я с ума не сошел. Мать и весь entourage[5] семьи, куда я вошел, мне антипатичен. Кругозор их узок, взгляды дики, все они друг с другом чуть не на ножах; при всем этом жена моя (может быть, и несправедливо) с каждым часом делалась мне ненавистнее. Мне трудно выразить Вам, Надежда Филаретовна, до какой ужасной степени доходили мои нравственные терзания».
Далее он признается, что ему пришлось искать забытья в возлияниях, но не чрезмерных, что переносить экстравагантный характер супруги ему помогает беззаветная преданность Котека, что он еще не оправился: «Не знаю, что будет дальше, но теперь я чувствую себя как бы опомнившимся от ужасного, мучительного сна, или, лучше, от ужасной, долгой болезни. Как человек, выздоравливающий после горячки, я еще очень слаб, мне трудно связывать мысли».
Пишет, что ему жаль Антонину, которая наделена многими достоинствами, несмотря на все свои оплошности: «В сущности, у нее много задатков, могущих составить впоследствии мое счастье». По окончании этой долгой жалобной исповеди Надежда оказывается вознаграждена выражением признательности, которое несказанно радует ее: «Это, однако ж, не мешает этой усталой, но не разбитой душе гореть самой бесконечно глубокой благодарностью к тому стократ дорогому и неоцененному другу, который спасает меня. [...] Сердце мое полно. Оно жаждет излияния посредством музыки. Кто знает, быть может, я оставлю после себя что-нибудь в самом деле достойное славы первостепенного художника. Я имею дерзость надеяться, что это будет. [...] Надежда Филаретовна, я благословляю Вас за все, что Вы для меня сделали».
Поняв, что «ее» Чайковский к ней вернулся, после всех ужасных тревог Надежда думает теперь лишь о том, как лучше доказать свое превосходство над нахалкой, которой не удалось его украсть у нее.
Узнав, что он находится в Каменке, неподалеку от Киева, у своей сестры, в компании двух своих младших братьев и без жены, она ликует. Чтобы набраться терпения в ожидании окончательного разрыва, на который она не смеет надеяться, она в десятый раз перечитывает одну и ту же фразу из письма Чайковского от 8 июля: «Я вдруг почувствовал, что не только она не внушает мне даже простого дружеского чувства, но что она мне ненавистна в полнейшем значении этого слова».
Пока Надежда довольствуется и признанием Чайковского, что «самозванка» ему противна. В этом она увидела подтверждение чудесного сходства характера композитора с ее собственным. Для него, как и для нее, любовь к музыке была запретом для всякой любви земной. Однако ее начинает терзать легкое сомнение. Нормально ли это для мужчины тридцати семи лет, будь он даже и музыкант, испытывать неудержимое физическое отвращение к двадцативосьмилетней жене, решившей во что бы то ни стало соблазнить его? Нет ли здесь признака некоего отклонения от нормального мужского поведения? Не ищет ли Чайковский удовлетворения, которое женщина дать ему не способна, где-то еще? Со смешанными чувствами, в плену у подозрений и сочувствия, Надежда вспоминает о слухах, которые ходят по Москве насчет сомнительных нравов некоторых консерваторских учеников Николая Рубинштейна. Мысль ее возвращается к явной нежности Чайковского к очаровательному Котеку, к интересу, который он проявляет к другим молодым людям своего окружения. Но она тотчас отгоняет мысль о каком бы то ни было отклонении у человека, привыкшего к чистоте высочайших вершин искусства. Кроме того, новое письмо от него, которое она получает, находясь в Браилове, дарит ей уверенность в нормальном состоянии композитора.
«Пожалуйста, простите, что я причинил Вам беспокойство и тревогу. Я твердо уверен, что выйду теперь победителем из несколько тяжелого и щекотливого положения. Нужно будет побороть в себе чувство отчужденности относительно жены и оценить по достоинству ее хорошие стороны. [...] Я до такой степени теперь оправился, что даже приступил на днях к инструментовке Вашей симфонии». На следующий день приходит новое письмо от Чайковского, еще более оптимистичное: «Вы совершенно правы, Надежда Филаретовна, говоря, что есть случаи в жизни, когда нужно крепиться, терпеть и искусственно создавать себе хотя бы тень благополучия. Я всегда мечтал работать, пока есть силы, и потом, когда приду к убеждению, что на своем пути дальше идти не могу, скрыться куда-нибудь и издали, в щелочку смотреть, как люди копошатся в своем муравейнике. [...] Теперь я лишил себя надежды на эту последнюю пристань. [...] Новая связь приковывает меня теперь навсегда к арене жизни, – убежать нельзя! Остается, как Вы говорите, махнуть рукой и постараться быть искусственно счастливым».
Успокоенная твердостью духа, с которой Чайковский принял крах своего брака, Надежда фон Мекк покидает свое имение в Браилове, чтобы отправиться в очередное путешествие по Европе. Эти поездки для нее – возможность на время изменить свою жизнь, увидеть новые горизонты и почти сменить национальность, тогда как люди менее обеспеченные приговорены к обездвиженности паралитиков в инвалидном кресле. Ничто так не омолаживает ее, как мысль убежать, забыть, сжечь мосты.
Однако даже в Вене ее мысли заняты перепадами настроения ее гениального протеже, которого она расспрашивает о его опере «Евгений Онегин», над которой он работает урывками, заверяет его, что она не ошибается, почитая его как существо сверхъестественное, и что каждое письмо от него для нее глоток кислорода, который так нужен ей в окружении тошнотворных людей. Несколько дней спустя, прибыв в Белладжо, на берег озера Комо, она снова изъясняется ему в платонической любви и заверяет, что, созерцая эти безмятежные воды, эти покрытые дымкой горы, эти кипарисы и мирты под своим окном, она слышит его музыку. Письма Чайковского ожидают ее во Флоренции, в Неаполе, в Венеции, где она дрожит от холода. Это, однако, не мешает ей восхищаться феерическим городом, который лежит на волнах, как на мечтах и воспоминаниях. Она даже советует Чайковскому как можно скорее приехать в Италию. Не для того, чтобы присоединиться к ней, поскольку превыше всего она желает остаться для него столь же бесплотной и неуловимой, как музыка, а для того, чтобы без нее любоваться пейзажами, которыми она любовалась без него. Она планирует вернуться 15 октября в Москву. Почему бы ему не «перенять эстафету», приехав к тому же числу, в ее отсутствие, в Неаполь?
Привыкшая организовывать одновременно и свою жизнь, и жизнь других, она не сомневается, что ее не ослушаются. Единственный вопрос, который ее занимает, – поедет ли Чайковский один или с женой. Не получив никакого ответа, она возвращается в Москву и находит в своей почте письмо Чайковского, отправленное из Швейцарии, из Кларенса, 11 октября 1877-го. Распечатывая конверт, она готовится к новым перипетиям этого нескончаемого супружеского фельетона. И не ошибается.