Видя, что, несмотря на ее настояния, Чайковский упрямо не желает оставить свое космополитское скитальчество, Надежда думает о том, что, может быть, Анатолию, или Модесту, или Котеку, или – почему бы и нет? – Алеше, преданному слуге композитора, удастся убедить его вернуться в Россию. Ей известно, что все они приезжали к нему за границу и что он показался им плохим и ничуть не торопился положить конец своим разъездам по Европе. Из всех, кто навещал его, самым осведомленным о его работах и проектах опять оказывается очаровательный Котек. Через него Надежда узнает подробности относительно продвижения последних произведений композитора. Перевозя за собой партитуры из отеля в отель, сообщает он, Чайковский написал восхитительную Вторую сонату, концерт для фортепиано, которым весьма доволен, и только что занялся «Литургией», которая с трудом поддается ему и от которой он многого ожидает. Этот несравненный артист, опьяненный музыкой, думает Надежда, чувствует себя комфортно только в мужском обществе. Конечно же, она признает, что благодаря этому исключительно мужскому окружению она может не опасаться появления соперницы, однако в душе у нее копошатся сомнения, посеянные светскими сплетниками. Дабы попытаться разузнать побольше, она, не колеблясь, расспрашивает Чайковского в письме, пока он находится во Флоренции, о его сентиментальном прошлом: «Петр Ильич, любили ли Вы когда-нибудь? Мне кажется, что нет. Вы слишком любите музыку, для того чтобы могли полюбить женщину. Я знаю один эпизод любви из вашей жизни, но я нахожу, что любовь так называемая платоническая (хотя Платон вовсе не так любил) есть только полулюбовь, любовь воображения, а не сердца, не то чувство, которое входит в плоть и кровь человека, без которого он жить не может».[7] Оказавшийся перед лобовой атакой, Чайковский ответил уклончиво: «Вы спрашиваете, друг мой, знакома ли мне любовь неплатоническая. И да и нет. Если вопрос этот поставить несколько иначе, т. е. спросить, испытал ли я полноту счастья в любви, то отвечу: нет, нет и нет!!! Впрочем, я думаю, что и в музыке моей имеется ответ на вопрос этот. Если же Вы спросите меня, понимаю ли я все могущество, всю неизмеримую силу этого чувства, то отвечу: да, да и да – и опять так скажу, что я с любовью пытался неоднократно выразить музыкой мучительность и вместе с тем блаженство любви». Ловко перескакивая с одной темы на другую, он продолжает: «Я совершенно несогласен с Вами, что музыка не может передать всеобъемлющих свойств чувства любви. Я думаю совсем наоборот, что только одна музыка и может это сделать. Вы говорите, что тут нужны слова. О нет! Тут именно слов-то и не нужно, и там, где они бессильны, является во всеоружии своем более красноречивый язык, т. е. музыка. [...] Ваше замечание, что слова часто только портят музыку, низводят ее с ее недоступной высоты, верно совершенно».[8]
Увильнув таким образом от темы, Чайковский пускается затем в пространные и туманные философские размышления, да так успешно, что Надежда, прочитав письмо с начала до конца, остается ни с чем.
Несколькими неделями позже, по возвращении с концерта, где она еще раз услышала «Сербский марш» Чайковского, она снова пишет ему о том энтузиазме, который он вселил в нее, но признается, что, видя такое множество слушателей, аплодирующих его музыке, она испытывает и счастье, и беспокойство. «Мне как-то кажется, что у меня много соперников, что у Вас много друзей, которых Вы любите больше, чем меня. Но здесь, в этой новой обстановке, между чужими людьми мне показалось, что Вы никому не можете принадлежать столько, сколько мне, что моей собственной силы чувства достаточно для того, чтобы владеть Вами безраздельно. В Вашей музыке я сливаюсь с Вами воедино, и в этом никто не может соперничать со мною: здесь я владею и люблю! Простите мне этот бред, не пугайтесь моей ревности, ведь она Вас ни к чему не обязывает, это есть мое собственное и во мне же разрешающееся чувство. От Вас же мне не надо ничего больше того, чем я пользуюсь теперь, кроме разве маленькой перемены формы: я хотела бы, чтобы Вы были со мною, как обыкновенно бывают с друзьями, на „ты“. Я думаю, что в переписке это не трудно, но если Вы найдете это недолжным, то я никакой претензии иметь не буду, потому что и так я счастлива; будьте Вы благословенны за это счастье! В эту минуту я хотела бы сказать, что я обнимаю Вас от всего сердца, но, может быть, Вы найдете это уже слишком странным; поэтому я скажу, как обыкновенно: до свидания, милый друг мой».[9]
Сознавшись в своей ревности, признавшись в любви и предложив называть друг друга на «ты», она ждет, со сжавшимся сердцем, ответа Чайковского. Увы! Он опять ускользает. Конечно, он заверяет ее, что она «краеугольный камень его счастья», но тут же с огорчительной осмотрительностью меняет тон. «Что касается перемены „Вы“ на „ты“, то у меня просто не хватает решимости это сделать. Я не могу выносить никакой фальши, никакой неправды в моих отношениях к Вам, а между тем я чувствую, что мне было бы неловко в письме отнестись к Вам с фамильярным местоимением. Условность всасывается в нас с молоком матери, и как бы мы ни ставили себя выше ее, но малейшее нарушение этой условности порождает неловкость, а неловкость, в свою очередь, – фальшь. [...] Буду ли я с Вами на „Вы“ или на „ты“, сущность моего глубокого, беспредельного чувства и любви к Вам никогда не изменится от изменения формы моего обращения к Вам».[10]
По сути, он оттолкнул протянутую ею руку, а ей осталось лишь смириться, изобразив притворное понимание... Что ж, они будут по-прежнему любить друг друга, обращаясь друг к другу на «вы», словно их только что представили.
Вскоре она, однако, оказывается вознагражденной за свою искренность – в начале апреля 1878 года она узнает, что он выехал из Кларенса, находится в Вене и что следующее его письмо будет из России: «Покидая чужие страны и накануне своего возвращения в Россию в качестве совершенно здорового, нормального, полного свежих сил и энергии человека, я должен еще раз поблагодарить Вас, мой бесценный, добрый друг, за все, чем я Вам обязан и чего никогда, никогда не забуду».[11]
Она боится поддаться преждевременной радости и опасается, что следующим пунктом назначения этого неисправимого путешественника окажется Цюрих, Неаполь или, может быть, Париж. Но нет, Чайковский держит слово. 11 апреля 1878 года он пересекает наконец границу и направляется напрямую к сестре на Украину, в Каменку. Он готовился к тому, что, снова ступив на родную землю, испытает волнение невыразимое, однако наткнулся на пьяных жандармов, которые рылись в его багаже, безо всяких извинений, и с подозрением разглядывали паспорт. «Все это отравляло мне удовольствие видеть родную и страстно любимую страну свою». Кроме того, менее чем через неделю после приезда он начинает жаловаться на новые боли, которые он приписывает то беспокойствам, которые ожидали его в России, то похолоданию, то слишком скудному питанию, предписанному постом. Прошлой ночью, мучаясь тяжелой бессонницей, он даже подумал, что умирает, и вынужден был разбудить своего брата Анатолия, спавшего в соседней комнате. Не придавая большого значения этим тревожным новостям, Надежда, захлестнутая радостью, поздравляет его с возвращением в лоно матери-родины, совпавшее с празднованием Пасхи. Двойное воскрешение, думается ей, воскрешение Христа, возвращенного человечеству, и Чайковского, возвращенного соотечественникам.
«Как я рада, что Вы находитесь теперь ближе к Москве, что заграничное пребывание принесло Вам пользу, что, быть может, нам удастся добыть Вам полную свободу! [...] Петр Ильич, у меня есть одно желание, которое я была бы очень рада, если бы Вы исполнили, это чтобы Вы побывали в том месте, которое я так люблю, в которое я всегда стремлюсь сердцем, в котором есть для меня много дорогих, хотя и тяжелых воспоминаний, – в нашем Браилове». Она добавляет, что хотела бы отныне называть это благословенное место не мой Браилов, а наш Браилов. Конечно же, она обещает ему не показываться там, покуда он пожелает оставаться там, поскольку она все более и более укрепляется в решимости сохранить между ними чудо единения в отсутствие. Может быть, именно последнее заверение помогает ему принять приглашение? В любом случае следующий месяц он проводит в Браилове, и эта тихая гавань приводит его в восторг. Здесь он погружен, как он пишет, в «блаженную тишину» и «окружен со всех сторон предметами, напоминающими мне Вас и приближающими меня к Вам».[12]
Прелести этого феерического места он воспоет также в триптихе для фортепиано и скрипки, «Souvenir d'un lieu cher» («Воспоминания о дорогом месте»). Вкус к работе вернулся к нему, и он проводит дни в муках и тайных радостях творчества и каждодневных огорчениях, связанных с процессом развода. Будучи в курсе его нескончаемых терзаний, Надежда фон Мекк сделала ему как-то смелое предложение: «На развод она не согласится, разве только она встретила бы человека, который захотел бы на ней жениться, – то не можете ли Вы предложить ей, что в таком случае Вы выдадите ей за некоторое время вперед то содержание, которое она получает от Вас теперь, тысяч десять, например, или, может быть, она согласится теперь же на таком условии дать Вам развод, а сумму эту я берусь достать? Попробуйте, мой милый друг. Мне бы так хотелось, чтобы Вы были спокойны».[13] Однако Анатолий, взявшийся передать Антонине новые условия развода, наталкивается на яростное возмущение со стороны отвергнутой супруги. Понимая, что она прикрывается предлогом растоптанного самолюбия, чтобы запутать дело и затянуть переговоры, Анатолий решает скрыть от нее, что финансовую сторону компромисса берет на себя не ее муж, а баронесса фон Мекк.
После долгих совещаний братья придумывают, как повести себя с противником, – «выкуп» будет передан Львом Давыдовым, мужем Александры. Так имя баронессы никогда не будет упомянуто. Чайковский обещает баронессе, что даже самые близкие к нему люди не будут знать, что за благословенная рука приносит ему покой и свободу. Надежда боится преждевременно радоваться соглашению, достичь которого было столь трудно. Но то, что Чайковский пишет ей в Браилов, 21 мая 1878-го, переполняет ее неудержимой радостью. «Я получил письмо от известной особы на множестве страниц. Среди феноменально глупых и идиотических ее рассуждений находится, однако же, формально высказанное согласие на развод. Прочтя это, я обезумел от радости и полтора часа бегал по саду, чтобы физическим утомлением заглушить болезненно-радостное волнение, которое это мне причинило. Нет слов, чтобы передать Вам, до чего я рад! Я решил, что мне необходимо в начале июня съездить в Москву, чтобы дать ход делу. Нужно поскорей, поскорей; я не успокоюсь, пока не найду ходатая по делу, вообще не заведу машины, не узнаю, как устроить формальности, и т. д. Не правда ли, это лучше?»
Конечно же, Надежда согласна с ним, и вот процедура начата. Чайковский добивается раздельного проживания; развод остается гипотетическим. Самое время расцеловать брата Анатолия, ужасно побледневшего, похудевшего и нервного, и вот он снова в Каменке, где, несмотря на болезнь печени у сестры Александры и недисциплинированное поведение племянников, он с азартом работает над «Сюитой для оркестра» и подумывает об опере, которая могла бы стать «Ромео и Джульеттой», или «Причудами Марианны», или «Орлеанской девой» по Шиллеру. О последнем проекте он напишет Надежде: «Для музыки есть чудные данные, и сюжет еще не истасканный, хотя им уже и воспользовался Верди».[14]
Однако на лето он предпочитает комфортабельный дом в Браилове, который баронесса, неутомимая путешественница, полностью предоставила ему на время своих путешествий по Европе. Затем, подлечившись свежим воздухом, одиночеством и тишиной, он возвращается в Москву, свое неизменное пристанище. Здесь он получает многочисленные письма, в которых Надежда делится с ним своими впечатлениями искушенной путешественницы и любительницы музыки, пред суровым судом которой предстает все, что не является творением ее кумира. Он пишет ей до востребования в Париж, в Сан-Ремо, во Флоренцию... Во время первого пребывания в Париже, в сентябре 1878-го, она посетила концерты, руководить которыми Чайковский отказался и в которых с успехом играл роль пианиста и дирижера Николай Рубинштейн. Программа состояла из произведений Чайковского, Глинки, Римского-Корсакова... По возвращении с одного из концертов, 6 сентября 1878 года, Надежда, в смятении, почти в слезах, пишет своему возлюбленному композитору о том, что она почувствовала при прослушивании «Бури». «Когда раздались первые ее звуки, я забыла про всех и все. В зале царствовала мертвая тишина; казалось, что все притаили дыхание. Когда послышался этот аккорд с задержанием, у меня все нервы задрожали, а дальше... дальше я уже забыла совсем Париж, глупую публику, патриотическое тщеславие и весь мир, – передо мною была только „Буря“, любовь и их невидимый автор, разливающий широкие, роскошные звуки, способные наполнить весь мир, доставить человеку счастие, добро, наслаждение. О боже мой! Я не могу вам передать, что я чувствую, когда слушаю Ваши сочинения. Я готова душу отдать Вам, Вы обоготворяетесь для меня; все, что может быть самого благородного, чистого, возвышенного, поднимается со дна души».
Так, три месяца кряду она посещает российские концерты в рамках Всемирной выставки, когда в программе значатся произведения Чайковского. К скрупулезным отчетам, которые она затем отправляет ему, она прилагает выдержки из парижской прессы, в целом благожелательной, но недостаточно, по ее мнению. Возможно, именно растущая слава его произведений за рубежом и желание посвящать творчеству больше времени подтолкнули Чайковского серьезно задуматься о том, чтобы оставить Московскую консерваторию? Однако из-за денежных затруднений, которые неизбежно повлечет за собой столь радикальный шаг, прежде чем решиться на него, он вынужден испросить совета у своей щедрой покровительницы. Исполненная гордости оттого, что он советуется с ней о будущем своей карьеры, она незамедлительно отвечает ему 20 сентября 1878 года: «Спешу отвечать Вам на Ваш вопрос, что я буду чрезвычайно рада, если Вы оставите консерваторию, потому что я давно уже нахожу величайшим абсурдом, чтобы Вы с Вашим умом, развитием, образованием, талантом находились в зависимости от грубого произвола и деспотизма человека, во всех отношениях низшего от Вас... Я не позволяла себе давать Вам никаких советов по предмету Ваших занятий в консерватории, но искренно желаю, чтобы Вы бросили место, соединенное с подчинением нашему общему другу. Что касается пользы, которую Вы принесли бы грядущим поколениям Вашим преподаванием, то я нахожу, что Вы гораздо больше приносите ее Вашими сочинениями, а не зачеркиваниями квинт и октав. Для этого есть много таких, которые ни для чего другого не годны, Вы же оставляете в искусстве такие памятники, которые будут служить наилучшим руководством, образцом для учащегося юношества». В этом же письме, поскольку он объяснял ей, что слишком любит Россию, чтобы все время иметь ее перед глазами, и что желал бы провести половину жизни за границей, она поощряет его путешествовать время от времени, как делает она сама: «Именно так я и распределяла Вашу жизнь, чтобы часть времени Вам быть в деревне, в России, а другую часть за границею, и я очень радуюсь, что и в этом сошлись наши мысли. Я, вероятно, проведу зиму за границею. Приезжайте куда-нибудь поближе, мой милый друг, – как бы я была рада. Приезжайте на Lago di Como, там ужасно хорошо и есть много мест, кроме Bellagio, по берегу озера. Как было бы славно, если бы мы жили на расстоянии одной или двух верст или на двух берегах озера».
Энтузиазм Надежды заразителен. Чайковский подает заявление об уходе из консерватории, с меланхоличным облегчением думая о двенадцати годах, проведенных в этих стенах. 7 октября 1878 года он покидает Москву, направляясь во Флоренцию. В этом городе его с нетерпением ждет баронесса фон Мекк, с ее твердым намерением никогда не встречать его во плоти.
Это бесконечное «избегание» кажется ей как никогда необходимым для счастья их необычной четы. Нет ничего легче для них, чем быть одновременно невидимыми и присутствующими, поскольку она живет в верхней части города, на вилле «Оппенхайм», на Виале-дей-Колли, а для него сняла квартиру, в которой он будет далеко от ее глаз, но близко к сердцу. Она поручила скрипачу Пахульскому, сменившему Котека в ее свите придворных музыкантов на побегушках, встретить Чайковского на вокзале и проводить его в приготовленную для него квартиру. Стол венчает букет присланных ею цветов, к которому приложена написанная ее рукой записка: «Здравствуйте, мой милый, дорогой, несравненный друг! Как я рада, Боже мой, как я рада, что Вы приехали! Чувствовать Ваше присутствие вблизи себя, знать те комнаты, в которых Вы находитесь, любоваться теми же видами, которые и у Вас перед глазами, ощущать ту же температуру, как и Вы, это такое блаженство, которого никакими словами не выразишь!»
Также она прилагает, из осторожности или чтобы подразнить, расписание своих ежедневных прогулок. «Мы аккуратно гуляем каждый день, несмотря ни на какую погоду, и всегда выходим в одиннадцать часов и идем немножко дальше Bonciani, ныне Вашей резиденции, мой бесценный друг. Там мы поворачиваем назад тою же дорогою и возвращаемся в двенадцать часов, прямо к завтраку».
Ответ на виллу «Оппенхайм», до которой не больше пятисот метров, приносит Алеша, слуга Чайковского. В записке композитор благодарит Надежду за все ее флорентийские щедроты, заверяет ее, что все ему здесь нравится, хотя квартира слишком велика, слишком роскошна и слишком комфортна. Затем он пишет для нее новую сонату и называет ее «Наша сюита». «Не могу Вам выразить, мой бесценный Петр Ильич, как я счастлива, что квартира Вам понравилась и что мы находимся так близко друг от друга. Мне даже мои комнаты кажутся теперь лучше со вчерашнего вечера, прогулка еще приятнее. Не знаю, как благодарить Вас за удовольствие, которое Вы мне хотите сделать нашею сюитою. Боже мой, сколько прелести в этом слове „нашею“».
И начинается игра в прятки. Каждый день во время утренней прогулки Надежда проходит под окнами Чайковского, приятно содрогаясь при мысли встретиться с ним лицом к лицу. А что, если он нарушит правило? Она представляет, что его одновременно преследует соблазн сделать это и парализует мысль принести ей неудовольствие пренебрежением к запрету. Как и она, он, несомненно, постоянно начеку и в страхе перед собственным любопытством. Ощущение, что они играют с опасностью, которая вселяет страх в обоих, вызывает у них возбуждение более сильное, чем самая смелая ласка. И вот однажды вечером, в Опере, Надежда, пришедшая послушать «Il violino del diavolo», обнаруживает в зале неподалеку от себя Чайковского. Их взгляды встречаются. Они узнали друг друга. Но, повинуясь установленным ими самими правилам, они делают вид, что незнакомы, и отводят глаза, дабы избежать кощунства вежливой улыбки.[15] Вернувшись на виллу «Оппенхайм», Надежда изливает свой восторг: «Как ли ни холодно здесь, как ли ни неприветливо, а мне все-таки не хочется уезжать отсюда: близость Вас – это неисчерпаемое блаженство для меня. Вставая утром, первая мысль есть о Вас, и в продолжение всего дня я не перестаю чувствовать Вашего присутствия; мне кажется, что оно носится в воздухе. Боже мой, как я люблю Вас и как счастлива, что узнала Вас!»[16]
Однако, заблаговременно распланировав свои путешествия по Европе в личном вагоне, она считает, что пришло время сменить горизонты, и вот она уже в Вене, откуда пишет Чайковскому 24 декабря 1878 года, поздравляя его с Рождеством. Он и сам не усидел на месте и поспешил в Париж, в котором как нигде надеется найти вдохновение для своей «Орлеанской девы». Но у каждого свое чудо! Точно так же, как Жанна д'Арк слышит голоса и чувствует рядом присутствие мистической силы, оберегающей ее, так и Чайковский, везде, в любой час, преследуем мыслью невидимой и вездесущей баронессы. Предупреждающая малейшее желание своего композитора, она сняла для него роскошную квартиру, где он сможет с комфортом воспевать экстазы и страдания своей святой героини. Увы! Предусмотрительности Надежды недостаточно, чтобы уберечь Чайковского от нездоровья, постматримониальных осложнений и творческих разочарований, которые он принимает с чувствительностью человека с открытой раной. После проведенной в метаниях ночи, среди приступов желудочных болей и тошноты, он решает, дабы оправиться, отправиться послушать, 9 марта 1879 года, «Бурю», которую дают в Шатле под управлением Эдуарда Колонна. Ужасная ошибка! Обескураженный никуда не годным уровнем оркестра, он вдобавок стал свидетелем безразличия публики. Более того, ему даже показалось, что в конце он услышал свист среди вежливых аплодисментов. Этот неуспех перед парижскими слушателями погружает его в тяжелое уныние. Он начинает сомневаться в своем таланте. Заслуживает ли он той высоты, на которую возвели его соотечественники? Узнав об этом необъяснимом провале, Надежда пытается помочь Чайковскому воспрянуть духом и уговаривает его развеяться, посещая интеллектуальные круги столицы, поскольку она уверена, что среди передовых французов он найдет почитателей, как и в России. Неужели он забыл, с каким пылом недавно высказывался о его творчестве Лев Толстой? Почему бы ему не встретиться в Париже с Иваном Тургеневым, о котором всем известно, пишет она, что он женат на мадам Виардо-Гарсия, известной певице? Он отвечает ей 19 февраля 1879-го длинным посланием, в котором анализирует свой страх перед непосредственным контактом с себе подобными: «Всю мою жизнь я был мучеником обязательных отношений к людям. По природе я дикарь. Каждое знакомство, каждая новая встреча с человеком незнакомым была для меня всегда источником сильнейших нравственных мук. Мне даже трудно объяснить, в чем сущность этих мук. Быть может, это доведенная до мании застенчивость, быть может, это полнейшее отсутствие потребности в общительности, быть может, ложный страх показаться не тем, что я есть, быть может, неумение без усилия над собой говорить не то, что думаешь (а без этого никакое первое знакомство невозможно), – словом, я не знаю, что это такое, но только, пока я по своему положению не мог избегать встреч, я с людьми встречался, притворялся, что нахожу в этом удовольствие, по необходимости разыгрывал ту или другую роль (ибо, живя в обществе, нет ни малейшей возможности обойтись без этого) и невероятно терзался. [...] Ни разу в жизни я не сделал ни единого шага, чтобы сделать знакомство с тою или другою интересною личностью, а если это случалось само собою, по необходимости, то я всегда выносил только разочарование, тоску и утомление».
Далее, приводя в пример свои отношения со Львом Толстым, он признается, что, несмотря на все его восхищение автором «Войны и мира», ему было невыносимо больно слушать, как тот излагает дичайшие музыкальные теории и отказывает во всяком таланте такому колоссу, как Бетховен. «И тут же, после первого рукопожатия, он изложил мне свои музыкальные взгляды. По его мнению, Бетховен бездарен. С этого началось. Итак, великий писатель, гениальный сердцевед, начал с того, что с тоном полнейшей уверенности сказал обидную для музыканта глупость. Что делать в подобных случаях! Спорить! Да – я и заспорил. Но разве тут спор может быть серьезен? Ведь, собственно говоря, я должен был прочесть ему нотацию. Может быть, другой так и сделал бы, я же только подавлял в себе страдания и продолжал играть комедию, т. е. притворялся серьезным и благодушным. Потом он несколько раз был у меня, [...] при мне расплакался навзрыд, когда я сыграл ему по его просьбе Andante моего первого квартета, но все-таки знакомство его не доставило мне ничего, кроме тягости и мук, как и всякое знакомство. [...] Вот почему, милый друг, я не иду ни к Тургеневу, ни к кому бы то ни было».
Оправдав тем самым свою мизантропию, Чайковский вносит уточнение, которое не может оставить Надежду равнодушной: «Позвольте исправить одно Ваше заблуждение, разделяемое, впрочем, очень многими. Тургенев не женат и никогда не был женат на Виардо. Она замужем за Louis Viardot, здравствующим и теперь. Этот L. Viardot очень почтенный писатель и, между прочим, переводчик Пушкина. Тургенева с Виардо соединяет очень трогательная и совершенно чистая дружба, превратившаяся уже давно в такую привычку, что они друг без друга жить не могут. Это факт совершенно несомненный».
Из всего письма именно последние строки она читает с особым волнением: говоря о близости писателя и певицы, он деликатно бросает аллюзию на их собственный союз. Чайковский и мадам фон Мекк, Тургенев и мадам Виардо, два гения, соединенные сердечной связью, если не плотской, с двумя исключительными женщинами!
Под впечатлением от этого «совпадения» Надежда больше не может думать ни о чем, кроме своих «невстреч» с композитором, приглашая его в свою усадьбу, которую она заблаговременно покинет. Весной 1879 года, по возвращении Чайковского в Россию, она пишет ему, чтобы предложить провести некоторое время в принадлежащем ей доме в Симаках (или Сиамаках), совсем рядом с Браиловом, куда она намеревается отправиться в самые ближайшие дни. «Вот что бы мне хотелось, – пишет она ему 5 мая, – это устроить в Браилове жизнь ? nous deux,[17] вроде жизни на нашей милой Viale dei Colli, – и это очень легко, зависит только от вашего согласия. Есть у меня при Браилове фольварк[18] Сиамаки [...] очень миленький, лежит в тенистом саду, в конце которого идет река, в саду поют соловьи. [...] Если бы Вы согласились приехать туда на целый месяц или еще больше, во время моего пребывания в Браилове, то я была бы несказанно счастлива. Для меня отчасти повторилось бы самое восхитительное время моей жизни на Viale dei Colli. Хотя, конечно, в Браилове я не могла бы каждый день ходить гулять около Вашей квартиры, но я также каждый день чувствовала бы, что Вы близко, и от этой мысли мне так же было бы хорошо, весело, покойно, смело; мне также казалось бы, что, когда Вы близко меня, то ничто дурное ко мне не подступится».
Опасаясь какого-нибудь неуместного стеснения Чайковского, Надежда возвращается к этой теме и десять дней спустя, когда, чтобы заставить его решиться, она приглашает в Симаки и его брата Анатолия Ильича. С экзальтацией собирательницы воспоминаний она описывает своему корреспонденту восторг, в который приходила каждый раз, входя в комнаты, в которых он жил в ее отсутствие: «Как я рада, что нахожусь в своем милом Браилове, да еще и сейчас, после Вашего пребывания в нем. С каким невыразимо приятным ощущением я вхожу в Ваши комнаты, милый друг мой, мне кажется, что в них все еще полно Вами. Я смотрю на кушетку и наслаждаюсь мыслью, что только что Вы на ней лежали; подхожу к кровати и думаю, что две ночи назад Вы на ней спали, и хорошо спали».
Но, возможно, именно нетерпение влюбленной, которое она демонстрирует, пугает этого человека, в жизни менее смелого, чем в музыке? – спрашивает она себя. Из письма в письмо она повторяет свое приглашение на сдвоенную дачу. И из письма в письмо он умножает предлоги, истинные и выдуманные, которые его задерживают. То это обязанности, связанные с работой, то семейные обстоятельства, которые удерживают его в Каменке. Наконец 8 августа 1879 года он отправляется в Симаки, и вот волна восторга захватывает одного и другого. «Здравствуйте, мой милый, дорогой гость, поздравляю Вас с приездом, с новосельем, желаю очень, чтобы Симаки Вам понравились, чтобы Вы их полюбили так же, как и я».
Он отвечает ей 9 августа: «Сижу на балконе, наслаждаюсь чудным вечером, мысленно обращаюсь к виновнице моего благополучия и благодарю ее».
Проводя время за «композиторством» у рояля и одинокими прогулками в лесу, он говорит себе, что напрасно так долго тянул с принятием столь чудесного приглашения. Но вот 14 августа, в середине дня, Надежда, обычно избегавшая выходить в этот час, решает отправиться подышать свежим воздухом в лес со своей дочерью Милочкой и несколькими знакомыми. Она приказывает запрячь коляску и готовится к приятной прогулке, когда на повороте замечает Чайковского, тоже в коляске. После минутного онемения, сковывающего обоих, он вежливо снимает шляпу и делает робкий поклон. Надежда пожирает его глазами и не осмеливается ни заговорить, ни улыбнуться, а сердце готово вырваться у нее из груди. Что делать? Этого не знает ни она, ни он. Наконец они отворачиваются друг от друга. Экипажи удаляются, и баронесса фон Мекк, покрасневшая от смущения, заставляет себя возобновить разговор с дочерью самым естественным тоном. Вернувшись к себе, она обнаруживает принесенное Пахульским, который служит у них посыльным, письмо: «Извините, ради Бога, Надежда Филаретовна, что, нехорошо рассчитав время, я попал как раз навстречу Вам и вызвал по этому случаю, вероятно, новые расспросы Милочки, а для Вас новые затруднения разъяснять ей, почему таинственный обитатель Симаков не бывает в Вашем доме, хотя и пользуется Вашим гостеприимством».
Но Надежда умеет принимать обстоятельства таковыми, какие они есть. Через день после происшествия, придя в себя, она успокаивает Чайковского: «Вы извиняетесь, дорогой друг мой, за то, что мы встретились, а я в восторге от этой встречи. Не могу передать, до чего мне стало мило, хорошо на сердце, когда я поняла, что мы встретили Вас, когда я, так сказать, почувствовала действительность Вашего присутствия в Браилове. Я не хочу никаких личных сношений между нами, но молча, пассивно находиться близко Вас, быть с Вами под одною крышею, как в театре во Флоренции, встретить Вас на одной дороге, как третьего дня, почувствовать Вас не как миф, а как живого человека, которого я так люблю и от которого получаю так много хорошего, это доставляет мне необыкновенное наслаждение; я считаю необыкновенным счастьем такие случаи».
Постепенно, словно эти случайные происшествия, сводившие их лицом к лицу, когда они поклялись никогда не видеться, пробудили у нее аппетит, она входит в раж и начинает смаковать пикантный вкус греха. По-прежнему отказываясь от встреч с человеком, давно обожествленным ею, она убеждает себя, что они могли бы иногда позволять себе небольшую поблажку, которая сблизила бы их физически, не затронув их будущего. Эти мгновения невинной развращенности были бы еще более восхитительны оттого, что длились бы не дольше нескольких минут, которых хватило бы лишь на взгляд, на улыбку, одно слово, после чего оба они возвращались бы к своей мудрости фантомов, связанные письмами и музыкой. Кроме того, она близка к мысли, что, несмотря на его холостяцкую сдержанность и ужас перед вторжением в его жизнь женщины, Чайковский тоже ждет этих случайных встреч и что он умеет понять некоторые причудливые прихоти своей благодетельницы.
Потому 26 августа 1879 года она смело объявляет ему, что намеревается устроить большой праздник с балом-маскарадом и фейерверком на берегу протекающей в Симаках реки по случаю именин сына, Александра фон Мекка, и что ей хотелось бы, чтобы и он полюбовался их семейными торжествами. Прижатый к стене, он соглашается посмотреть, но издали и инкогнито. Большего она и не просила. В назначенный день она наряжается со всем блеском, надевает самые дорогие украшения и отправляется с толпой приглашенных в Симаки, на берег реки. Здесь, с бьющимся от радости, смешанной с чувством вины, сердцем, она догадывается о присутствии любимого за деревьями. Помолодевшая на двадцать лет, она говорит себе, что не на безобидные вспышки в небе, не на мелькание разряженных танцоров молча смотрит он, а на нее одну, в окружении всех этих людей, большая часть которых для нее пустое место. И когда она старается казаться среди них прелестной, в своем роскошном платье с глубоким декольте, под умело сооруженным водопадом прически, из тех, какие носили когда-то, понравиться она хочет одному ему. На следующий день он пишет ей: «Я видел отлично и вензель и фейерверк. Мне было удивительно приятно находиться так близко от Вас и от Ваших, слышать голоса и, насколько позволяло зрение, видеть Вас, мой милый друг, и Ваших. Вы два раза прошли очень близко от меня, особенно второй раз, после фейерверка. Я находился все время близ беседки на пруде. Но удовольствие было все время смешано с некоторым страхом. Я боялся, чтоб сторожа не приняли меня за вора».
Обрадованная такой внимательностью и этим страхом Чайковского, она отвечает ему, что была очень счастлива знать, что он притаился где-то неподалеку. Но, реализовав эту прихоть, она возвращается к фразе из одного его недавнего письма: «Мысль о том, что я могу пережить Вас, мне невыносима». Какое потрясающее признание! Она благодарит его за эти несколько слов, которые, по ее мнению, отлично выражают их чудесное и трагичное приключение на двоих. «Как бы ни было мне тяжело, горько, больно что-нибудь, несколько Ваших добрых слов заставляют меня все забыть, все простить. Я чувствую тогда, что я не совсем одна на свете, что есть сердце, которое чувствует, как я. Я десять раз в день перечитывала эту фразу и невольно прижимала письмо к сердцу от избытка благодарности...»
Следующие дни пребывания Чайковского в Симаках не так богаты событиями. Живя в небольшом доме, предоставленном ему баронессой фон Мекк, он работает над «Орлеанской девой» и заканчивает свой Второй концерт для фортепиано, с посвящением Николаю Рубинштейну. Затем, оставив Надежду в Браилове, он уезжает в Москву, затем в Санкт-Петербург, затем в Каменку. Он еще нежится у своей сестры в Каменке, когда баронесса, вечная странница, уже устремляется в Париж, куда зовет и его. «Да вот Вы приедете, мой бесценный, тогда все пойдет хорошо, как на Viale dei Colli...» Призванный к исполнению своих обязанностей жениха, Чайковский собирает вещи. 13 ноября 1879 он уже в Париже, где Надежда сняла для него апартаменты в отеле «Мерис». Но только он устроился, она отбывает в Аркашон. У него вызывает удивление, что эта богатейшая женщина, у которой дома повсюду, и в России, и за границей, время от времени испытывает потребность открыть для себя новые места, новый образ жизни. Видимо, люди, которые слишком богаты и слишком независимы, естественным образом становятся жертвами этого окруженного люксом кочевничества? Видимо, избыток материального удовлетворения порождает постоянную неудовлетворенность моральную? Видимо, это настоящее проклятие – все иметь и не знать больше, чего желать?
19 ноября Чайковский пишет Надежде, что надеется присутствовать на представлении Комеди Франсез «Le gendre de M. Poirier», о котором говорят, что это «великолепная комедия, великолепно исполненная». Сорок восемь часов спустя он узнает, читая «Le Globe», что в тот же самый день, когда он веселился в Комеди Франсез, на царя, Александра II, было совершено второе покушение. Когда Его Величество после пребывания в Крыму возвращался в Москву, под рельсами взорвалась «адская машина», повредив вагоны, в которых разместилась императорская свита. Суверен остался жив и невредим, однако вся Россия поднялась в патриотическом возмущении. Милым шуткам Эмиля Ожье и Жюля Сандо Россия противопоставляет ужасную трагедию заговора цареубийц. Какая пропасть разделяет две нации! – думает Чайковский. Как смогут во Франции оценить его творчество? Не упрекают ли его здесь в том, что он пишет варварскую музыку? Редко занимавший свои мысли политикой, на этот раз он живо реагирует, направляя баронессе фон Мекк письмо следующего содержания: «Мне кажется, что государь поступил бы хорошо, если б собрал выборных со всей России и вместе с представителями своего народа обсудил меры к пресечению этих ужасных проявлений самого бессмысленного революционерства. До тех пор, пока нас всех, т. е. русских граждан, не призовут к участию в управлении, нечего надеяться на лучшую будущность».
Надежда разделяет его возмущение. Но боится, как бы жесткие меры, которые неизбежно предпримут власти и которые оправданы последними событиями, не повредили бы так или иначе карьере композитора.
Ее предположение логично. В начале декабря Чайковский уклоняется от приглашения фон Мекк и отправляется в Рим, где его ожидает его брат Модест с юным воспитанником Колей. Осматривая город, с его памятниками, соборами и музеями, он узнает, что и он тоже пострадает от последствий покушения на царя. Решением сверху исполнение его оперы «Опричник» было запрещено sine die, поскольку кто-то разглядел в ней признаки революционного духа. После этого неожиданного удара Чайковский напишет Надежде 2 февраля 1880 года: «История с „Опричником“ очень курьезна. Его запретили, ибо находят, что сюжет по теперешнему времени революционный. Je n'ai qu'? m'en f?liciter,[19] ибо я рад всякому случаю, мешающему этой неудачной опере вылезать на свет Божий».
Думает ли он так на самом деле? Ничто не вызывает больших сомнений. Но все же гнев, вызываемый у него действиями террористов, заставляет забыть о столь незначительном личном неудобстве, ставшем их следствием. Также он пишет баронессе из Рима, комментируя это преступление, которое кажется ему направленным не против монархии, а против всей страны в целом: «Руки опускаются, и уста немеют! Я чуть с ума не сошел от злобы и бешенства по получении известия о новом покушении на жизнь государя. Не знаешь, чему более удивляться: наглости и силе омерзительной шайки убийц или тому бессилию, которое обнаруживает полиция и все, на ком лежит обязанность ограждать и оберегать государя. Спрашиваешь себя: чем это все кончится? – и теряешься. Но только все это нестерпимо больно и горько. [...] Я начинаю с некоторым страхом помышлять о том контрасте между чудесной весной, которой я наслаждаюсь здесь, и зимой, которую еще застану в Петербурге».
Когда он выводит эти слова, лишь несколько дней отделяют его от отъезда. Однако прежде чем вернуться в Москву и в Санкт-Петербург, он делает крюк и посещает Париж и Берлин. Оказавшись на родине, он чувствует, что ему нечем дышать и что за каждой дверью прячется убийца. Большая часть людей, которых он встречает, еще пребывает под впечатлением от двух неудавшихся покушений. Концертный сезон в столице давно отрылся, но даже завзятые меломаны теперь думают о музыке Чайковского меньше, чем о политике правительства. Мрачный, он впервые навещает могилу отца, скончавшегося в его отсутствие, 10 января того же года, уход которого почти не огорчил его. Стоя с непокрытой головой перед простым деревянным крестом, отмечающим место захоронения, пока не привезли надгробный памятник, уже заказанный им с братом, он пытается собраться. «Погода была светлая и солнечная, но мороз очень сильный. Я никак не ожидал, что могу так сильно страдать от холода. Три зимы, проведенные в теплых странах, избаловали меня. В общем, Петербург производит на меня убийственно тяжелое и мрачное впечатление. Бедная Россия!» Однако он пока не пишет ей о потребности убежать за границу. Он даже оповещает ее, что планирует направиться в Москву, чтобы заняться подготовкой концерта из собственных произведений. Но пробудет он там, пишет он, не более двух-трех дней «инкогнито». Как мало, думает она, но от него приятно принять все. Будучи в Москве сама, она почитает за честь принять этого беглеца в своем городе, пусть даже лишь на сорок восемь часов. Он приезжает 2 апреля 1880 года, останавливается в гостинице, и на следующий день она нетерпеливо пишет ему: «Как я рада, дорогой мой, бесценный друг, что Вы приехали в Москву, хотя и находитесь очень далеко от меня, но все же мы дышим одним и тем же московским воздухом, едим, быть может, одни и те же калачи и любуемся на одну и ту же грязь».
Однако судьба, похоже, вознамерилась упорно преследовать баронессу, когда она считает себя огражденной от любых огорчений. В тот же день, когда Чайковский временно устроился в Москве, он сообщает ей, что во время прогулки по берегу Москвы-реки перед ним остановилась карета Константина Николаевича, брата правящего царя, Александра II. Уже имевший возможность лично встретиться с композитором и выразить ему свое восхищение, великий князь представил его своему сыну, Константину Константиновичу, также большому любителю музыки, отдающему свободные часы поэзии. Продолжением этой встречи стали многочисленные приглашения во дворец, и Чайковский, польщенный, вошел во вкус. Вот он введен в самый высший свет. Хотя он жалуется, что шатается от усталости и что носит фрак не снимая, Надежда догадывается, что его распирает гордость от чести, которой он удостоился в тени трона. «В воскресенье, – пишет он ей с глупым тщеславием, – от двух часов до пяти был у г-жи Абаза [жены министра], где находилось все семейство вел. кн. Екатерины Михайловны, которым пришлось сыграть отрывки из новой оперы. Дочь ее – очень способная певица и очень мило поет мои романсы. [...] В понедельник присутствовал на большом обеде у кн. Васильчиковой, где я был, так сказать, виновником торжества и где находилось большое общество из всевозможных титулованных особ, в числе коих был принц Евгений Максимилианович Лейхтенбергский, жена коего отличная певица и делает мне честь называть себя моей поклонницей».
Как бороться, если ты всего лишь баронесса фон Мекк, с очаровательными соловьями, которые пытаются околдовать наивного Чайковского? Омраченная перечислением стольких громких имен, Надежда чувствует с отчаянием, что сама себя обезоружила, решив ни за что не позволить человеку, которого любит, приблизиться к себе. И все же ей противно копировать притворство этих женщин, которые выставляют свои звучные имена, свои фальшивые прелести и игра которых представляется ей столь же неуместной, как и кривлянье слишком надушенного человека. Для нее чистота и таинство, которое она угадывает, говоря со своим кумиром, скрывают здоровую горечь, которую умеют ценить только знатоки и которая навсегда обесценивает все банальности приторных сантиментов. Снедаемая ревностью, она все же отказывается опустить руки или сменить тактику. Чайковский будет ее, даже не коснувшись ее руки. В этом пари ее гордость и ее тайный стимул к жизни. Кто осмелится критиковать ее за упрямство? Уж точно не он, поскольку он поддерживает эти волнительные ограничения, считает она, и больше никогда не может без них обходиться. Менее чем через неделю после празднований, к которым он с непривычки чуть было не пристрастился, он извещает ее, что уезжает из Москвы, направляясь в Каменку. Надежда и сама готовится к отъезду в любимый Браилов. Иногда она спрашивает себя, что же на самом деле заставляет их то и дело срываться с места. Можно было бы подумать, что они оба боятся сидеть на месте, словно видят в этом первые симптомы паралича. Но если Чайковский пытается поймать вдохновение, то она, прихватив многочисленных чад и домочадцев, отправляется лишь на отчаянные поиски самой себя.