20

— И вы выслушали все это? Даже не пытались его прервать?

— Поставьте себя на мое место. И не забудьте о двух вещах. Во-первых, это был отец Балы, во-вторых — Корнинский, угольный магнат. Трудно требовать, чтобы двадцатилетний мальчишка, и вообще-то лишенный самоуверенности, проявил ее по отношению к человеку, перед которым робел вдвойне. Быть дерзким легко, трудно быть стойким. К тому же припомните все, что я вам рассказывал, — то самое, что он угадал, уловил, читая «Медузу». Конечно, в главном он ошибался, он недооценивал силу моего гнева, глубокую искренность моего бунтарства. Но насчет моего давнего страха он не ошибся. Страха не быть «принятым», как он выражался. Страха, мании, которая преследовала меня с четырехлетнего возраста. Пусть даже он заблуждался насчет моей ненависти к разбойникам вроде него самого, ко всему обществу ему подобных, пусть все его рассуждения на эту тему были вздором, тем не менее помимо своей или моей воли он произнес магическое заклинание — своего рода «Сезам, откройся!». Принят, принят, принят! Правда, я уже давно не стремился быть принятым, больше того, меня возмущала даже мысль о возможности подобного соглашательства. Но ведь до сих пор это зависело не от меня, а от общества, чудовищного, зловещего, которое на всех этапах моего детства и юности показывало мне, что презирает, отталкивает меня. И вдруг оно объявляло мне через своего посла — и какого посла! — что вручает мне ключи от побежденного города! Теперь от меня, от меня одного зависит войти туда на каких угодно условиях и когда захочу, да еще с воинскими почестями! Само собой, я не собирался этим воспользоваться. Но вы представляете, как у меня закружилась голова, каким победителем я себя чувствовал: наконец-то я взял реванш!

— Я удивляюсь, почему вы не почувствовали себя победителем раньше?

— А почему я должен был чувствовать себя победителем? Потому, что бывал у баронессы Дессу? И встречал там знаменитых людей? И меня засыпали назойливыми комплиментами? Дорогая моя, в моих глазах это ровным счетом ничего не стоило.

— О, не скажите!

— Почему?

— Слава должна была иметь некоторую цену в ваших глазах.

— А в ваших?

— Друг мой, вы отвечаете мне как пресловутый отец иезуит. Его спрашивают: «Почему?» Он отвечает: «А почему бы нет?»

— Но и вы тоже мне не ответили.

— Потому что я не знаю, что такое слава. У меня есть некоторая известность. Только и всего. Какое тут может быть сравнение.

— Я бы охотно променял свою на вашу.

— И совершили бы невыгодную сделку. Вы считаете меня счастливой?

— У вас есть все, чтобы ею быть.

— Потому что я деятельна, смешлива, жизнерадостна? Но за внешней видимостью… Анатоль Франс признался как-то своему молодому секретарю, обратив к нему свое печальное, увенчанное лаврами чело: «Вот уже тридцать лет я не был счастлив ни единого часа, ни единой минуты». Это потому, что он измерил всю глубину человеческих страданий, а никакая слава не может примирить с этим такое сердце, как у него. Люди несчастливы, но они боятся умереть. Поэтому единственное лекарство от их бед беды еще большие. Что может быть печальнее? Но если слишком много об этом думать, большую часть жизни надо проливать слезы. Вот как рассуждаю я. Но довольно философствовать. Итак, комплименты отнюдь вас не успокаивали.

— А как они могли меня успокоить? Они входили в правила светской игры, которая маскирует жестокие нравы этого сборища скорпионов и пожирателей падали. Меня осыпают льстивыми похвалами, но стоит мне оплошать, и меня сожрут живьем — вот на чем выросли мои детские страхи. Согласен, на сегодняшний день мне удалось занять хороший стул, даже один из лучших, но надолго ли? Зато совсем иное дело — слова, которые в качестве посла мне передал Корнинский! Это было приглашение, чтобы не сказать — призыв или даже мольба. Меня ждали, во мне нуждались! Он даже добавил, что, пожалуй, ему повезло, что выбор его дочери пал на меня. Вот уже год или два она была в таком настроении, что ее стоило только поманить… а этим мог воспользоваться кое-кто похуже. «Даже если вы у меня ее отнимете, — сказал он, — в один прекрасный день вы мне ее возвратите. Сейчас — это видно невооруженным глазом — вы готовы меня задушить. Но завтра вы остынете. Словом, запомните мои слова: когда придет время, отбросьте ложный стыд и, милости прошу, приходите, мы поговорим по душам. Нам нужны таланты вроде вашего. Стоит вам только захотеть — и вам обеспечено великолепное будущее. Не корчите же из себя дурака и не губите это будущее во имя невразумительных планов».

Он вдруг как-то неожиданно сник от усталости. Было еще не слишком поздно, и все-таки я предложила ему отложить разговор до завтра. Но он покачал головой, точно бегун, которому предлагают отдохнуть, а он во что бы то ни стало решил выиграть забег.

— Если я выйду из этой комнаты, больше вы меня не увидите. Неужели вы думаете, что мне доставляет удовольствие рассказывать вам о своей жизни? Что я предаюсь душевному стриптизу? Эксгибиционизму?

— Конечно, нет. Я знаю, вам очень тяжело, и вы делаете это ради здоровья жены. Но зато вы прекрасно знаете другое: если вы не расскажете мне всего, если вы хоть что-нибудь утаите, все наши разговоры — потерянное даром время.

— Вам кажется, что я что-то от вас скрыл?

— Пока еще нет.

— Но вы боитесь, что скрою.

— Не от меня. От себя.

— Послушайте. Вот уже десять лет я об этом не думал. Что я говорю! Я это забыл. Похоронил. Вытравил из памяти. Прошла война. Я пять лет провел в плену в Германии. Мне было двадцать лет. Теперь мне сорок. И, однако, все восстановилось в памяти, вернулось, ожило, точно это случилось вчера. Невозможно поверить. И я вам мало-помалу все выкладываю. Со всеми подробностями. Так пространно, что навожу на вас скуку. Почему же вы предполагаете, что я не буду столь же искренен до конца?

— Увидим. Что вы ему ответили?

— Кому?

— Корнинскому.

— Он не дал мне времени для ответа. О! Вероятно, я приготовил колкую фразу, может быть, даже открыл рот, чтобы ее выпалить, но он не стал слушать, соскользнул с высокого табурета, на ходу ободряюще стиснул мое плечо и тут же исчез.

— И что же вы сделали?

— Когда?

— Тут же. После его ухода.

— Не помню, ничего не помню.

— Вы не пошли к Бале?

— Нет.

Я выждала. Он не прибавил ни слова. Я начала терять терпение.

— Не может быть, чтобы вы совсем ничего не помнили! Что было на другой день или в последующие дни?»

Он кивнул как бы в знак согласия. Откашлялся.

— Я сел в поезд на Марсель, а оттуда отплыл в Грецию.

Итак, он сбежал. Но от кого? От Балы? От Корнинского? От самого себя? От других? От своего успеха? Или от всего, вместе взятого?

В такие минуты я люблю свою профессию. В тебе должно быть что-то от ищейки или от золотоискателя — ты должна угадать приближение открытия. Уже в течение некоторого времени суть мне была ясна. Может, и ему самому тоже. Он знает, куда он идет, к какому разоблачению, но уже слишком поздно, слишком поздно уклониться, и так как он уклониться не может, он больше уже и не хочет, он рвется вперед очертя голову. В этом беге к признанию есть что-то головокружительное. Думает ли он в эту минуту о своей жене? Безусловно, эта мысль его поддерживает — но главное не в ней.

— Всю ночь я не мог уснуть, перебирая в уме, что я должен был ему сказать, как возразить. Странная ночь! потому что… Наутро вообразить мою встречу с Балой, вообще увидеться с кем бы то ни было: с приятелями из кафе «Селект», с баронессой, с Пуанье — было для меня так же невозможно, как пройтись нагишом по Елисейским полям. Первым делом, первым делом я должен во всем разобраться!

— Вам не пришло в голову посоветоваться с Реми? Вы уже давно не упоминали о нем.

Решительно, это имя подействовало на него как электрический разряд. Рот слегка скривился, — не знаю, что он собирался сказать, — но вдруг он овладел собой, и на губах даже появилось какое-то подобие спокойной улыбки.

— Нет, я не советовался с ним. По той простой причине, что он — как вы, может быть, помните — заканчивал стажировку в Бухаресте. Но если бы он и был в Париже, я постарался бы сбежать от него, как и от всех остальных, сбежать на край света, ну хотя бы в Индию, если бы я мог. Но у меня было мало денег — я слишком щедро раздавал их друзьям. Впрочем, до войны и Греция находилась за тридевять земель. В ту пору ведь не было бесчисленных авиалиний. Путешествие, пароход, вынужденная праздность, морские дали когда я сошел на берег, я уже немного успокоился. Я люблю порты, оживленные доки, корабли — я решил снять комнату в Пирее. Пирей тоже сильно изменился за эти годы. Для торговых судов из трех рейдов служит теперь только один, самый большой, там царит невообразимая кутерьма. Второй вообще не используется. А третий, меньший из всех, приспособили для курортников. Поэтому там вдоль всего берега протянулась цепочка кабачков для туристов, кабачки торгуют от ресторанов, расположенных по другую сторону улицы. Это очень мило, ты сам идешь в кухню, выбираешь по своему вкусу омара или барабульку, и тебе ее тут же поджарят — пальчики оближешь, а хочешь, приготовят подливку из густого и терпкого вина. Все это мило, но если ты вздумаешь не пообедать, а просто прогуляться, тебе ступить некуда. А в ту пору на берегу был один-единственный ресторанчик в самом конце пляжа, а вокруг все пусто, берег служил только для причала, да и приставали к нему одни рыбачьи лодки. Я снял маленький, но удобный номер с оштукатуренными стенами, из его окна видна была целая роща мачт, парусов, рыболовных сетей. Волшебное зрелище…

Я перебила: «Хорошо. Но как же Бала?» Бровь стала подергиваться. Губы сжались.

— Само собой, как только я распаковал свой чемодан, я тут же ей написал.

— Понятно. Но что вы ей написали?

— Выдумал, будто меня вызвали телеграммой, чтобы я прочел цикл лекций, который давно обещал прочесть. Мне, мол, не удалось ее предупредить, но я буду ежедневно ей писать. Пусть отвечает мне до востребования.

— И она вам поверила?

— Жизнь иногда подстраивает забавные совпадения: представьте себе, через три дня после моего приезда выдуманный предлог перестал быть выдумкой.

— Вы в самом деле стали читать лекции?

— Да, по приглашению «Альянс франсез». Мне не пришло в голову путешествовать инкогнито. Как видно, какой-то старый журналист, которому позарез нужны были сенсационные новости, каждый день просматривал списки приезжих. На второй день он свалился как снег на голову: «Зачем вы приехали в Грецию? Может быть, намерены прочитать цикл лекций?» Простота, забавность, логичность такого ответа — все подстрекало меня ответить утвердительно. Интервью было напечатано на другое же утро в афинской ежедневной газете. В тот же вечер меня вызвали к телефону — звонили из «Альянс франсез». Не могу ли я во время своего турне провести несколько бесед в рамках их общества? Я, конечно, согласился: во-первых, это успокаивало мою совесть, и к тому же, заработав немного денег, я мог подольше оставаться в Греции.

— То есть?

— Что «то есть»?

— Что значит «подольше»?

Он ответил не сразу. Тяжело вздохнул, потом: «Все это не так просто, как кажется». Я терпеливо ждала.

— Прежде всего мне ведь надо было подготовить лекцию. Я был молод, неопытен, мне показалось, что я нашел свежую тему: «Писатель и его персонажи». Я думал, что за неделю ее одолею. И ухлопал на подготовку целых три.

— Что же у вас не клеилось?

— Персонажи. С писателем особых трудностей не возникало, а вот с персонажами — ну просто беда. Понимаете, происходило почти то же, что с моим неоконченным романом: когда я пытался очертить их точнее, они становились гротескными, карикатурными. Короче, при малейшей попытке приблизиться к ним — они от меня ускользали. Это приводило меня в ярость, я швырял в корзину скомканные листки бумаги, садился в трамвай, идущий в Афины, и искал убежища в Акрополе.

— И это вас успокаивало?

— Понимаете, там, наверху, как бы вновь начинаешь ощущать истинную меру вещей: скала, отшлифованная миллионами ног, которые прошли по ней в течение веков, развалины древнего мрамора, величавые колонны на фоне синего неба, благородные очертания Эрехтейона[15] все это на какое-то время успокаивало мою тревогу. (Усмехается.) Но не тревогу «Альянс франсез».

— Почему?

— Они ведь сняли помещение, а лектор не дает о себе знать, секретарша поминутно звонила мне по телефону, я велел отвечать, что меня нет; наконец однажды вечером портье предупредил, что в «гостиной» — маленьком закутке, где с трудом умещались узенькая конторка, низкий столик и два кресла, меня ждет дама. Первым моим побуждением было удрать из отеля — отступить, чтобы, как я себя уверял, разбежаться и так далее… а, впрочем, ладно, будь что будет! Я вошел. Дама сидела ко мне спиной. Она склонилась над каким-то журналом. Я сразу увидел хрупкую белую шею и приподнятую над ней копну локонов, отливающих медью. Когда дверь скрипнула, дама обернулась. Меня обуял страх — я узнал Балу.

— Ха-ха! Представляю себе ваше лицо!

— Она тоже рассмеялась, как вы: «Я вижу, вы вне себя от радости!»

— Что же вы сделали?

— Что я мог сделать? Вначале я был не в силах выговорить ни слова, она указала мне на свободное кресло, и я рухнул в него, как тряпичная кукла. Ноги меня не держали.

— Нечего сказать, любезно вы ее встретили. А она?

— О, она держалась так спокойно, так непринужденно, точно мы находились в салоне баронессы Дессу.

— Но в конце концов вы ей все-таки что-то сказали?

— Да разве я помню, что именно…

«Ой ли?» — спросила я только. Он слегка покраснел, но возразил: «Столько воды утекло… прошло двадцать лет…» Понятно, голубчик, значит, тебя надо растормошить.

— Хорошо. Вы можете представить себе сейчас, как она сидит в кресле?

— О да, это я вижу. Она отбросила журнал на столик и, скрестив руки на затылке, откинулась, почти легла на спинку глубокого кресла, вызывающе выпятив грудь и насмешливо поглядывая на меня из-под полуопущенных ресниц. Она как бы подначивала меня — другого слова не подберу.

— Понимаю. Хотела вывести вас из себя.

— Да, вы правы — а! вспомнил, я закричал: «Что вы здесь делаете? Как вы меня нашли? С кем вы приехали?» Она невозмутимо ответила: «Одна. Я приехала к вам. Мне дали ваш адрес в «Альянсе». Это было последней каплей.

— Почему?

— Как почему? Ведь это означало, что «Альянс», а значит, все вокруг будут знать, что приехала Бала Корнинская! Совсем одна! При том, что ей восемнадцать лет! Она пустилась в плавание на пароходе и теперь явилась в Грецию! Для того, чтобы увидеть меня! Я воскликнул: «Вы соображаете, что делаете, или нет?» Она безмятежно улыбалась: «Я вас предупреждала». (Молчание.) Сначала я не понял. Предупреждала о чем? О своем приезде? «Но вы мне ничего не писали!» Она пояснила: «Я предупреждала вас, что вы напрасно считаете меня ребенком». Ее улыбка была полна самодовольной иронии, меня так и подмывало схватить ее за руки и трясти до тех пор, пока она не запросит пощады. Нет, вы только подумайте! Какая дерзкая выходка!

— Так вы и сделали?

— Что — встряхнул ее? Нет. Я даже вскочил — но стал расхаживать… (усмехается), вернее, попытался расхаживать взад и вперед, потому что закуток был так мал, что я на каждом шагу натыкался на мебель и в конце концов мне пришлось сесть. Вид у меня, наверное, был совершенно дурацкий.

— Без сомнения. А дальше?

Иногда я почти восхищаюсь собой. Восхищаюсь своей терпеливостью — она нужна, и я ее проявляю, когда, несмотря на добрую волю пациента, его внутреннее сопротивление так велико, что приходится буквально клещами тянуть из него каждое слово, а в результате извлекать какие-то совершенно несущественные детали. Бедняга, он тут ни при чем: в такие минуты мой метод напоминает детскую игру, когда удочкой с магнитом на конце ребенок наудачу выуживает металлических рыбешек. Улов бывает самый разный (карп, омар, а то и старый башмак), но подсознание начеку — оно удерживает самое главное. Впрочем, в конце концов придет черед и этому главному.

Казалось, он ищет в памяти.

— Дальше? Ага! Естественно, у меня вырвался вопрос: «Где вы остановились?» Ее улыбка стала еще более вызывающей, если только это было возможно. «Здесь, само собой». — «В этой гостинице?» — «Мои чемоданы стоят в комнате по соседству с вашей».

Довольно неожиданно он рассмеялся.

— Вы помните «Пайзу»?

— «Пайзу»?

— Фильм Росселлини. О войне в Италии. О Сопротивлении.

— Помню. Но при чем здесь этот старый фильм?

Он сделал странный жест — развел руки в стороны, потом быстро сблизил их, хлопнул одной ладонью о другую и стиснул пальцы, как бы безмолвно произнося: «О ужас! Сжальтесь надо мной!»

— Припоминаете?

— Что именно?

— Этот жест? Жест маленького монашка. Самое забавное место в фильме. Когда три союзнических офицера, — католический священник, пастор и раввин, — являются на постой в монастырь капуцинов, расположенный в самом сердце Абруцких гор. Они представляются монашку, и он вдруг понимает, что третий из них еврей… Как он задохнулся, с каким ужасом и негодованием посмотрел и как стиснул руки, а потом как поспешно зашагал, путаясь в рясе, чтобы оповестить обитателей монастыря о чудовищной новости… Когда я вспоминаю эти стиснутые руки и расширенный от ужаса взгляд, я покатываюсь от хохота.

— Теперь и я вспомнила, но зачем вы мне все это рассказываете?

— Потому что именно так расхохоталась Бала, когда я не удержался от такого взгляда и такого жеста. Я подумал о ее дерзкой выходке и о скандале, который это повлечет за собой. Здесь! В той же гостинице, что и я. В соседней комнате!

— Что же вы сделали?

— Больше ничего. Просто стиснул руки. Но она, очевидно, заметила, что я побелел как полотно, потому что она встала, взяла меня за руки и потянула к себе, принуждая подняться: «Пойдемте, прогуляемся в порту. Там мы поговорим и разберемся во всем, что произошло».

— А дальше?

— Вот и все.

— То есть как это все?

— Я имею в виду, что дальше не произошло ничего существенного, и только когда ее отец…

— Погодите, погодите. Существенное или нет, мы это увидим. Итак, она заставила вас встать. Прекрасно. Очевидно, вы вышли из гостиницы. Ну же, припомните. Час был уже поздний?

— Было самое прекрасное время дня. Солнце только-только скрылось за горизонтом. Темный лес мачт вырисовывался на небе, окрашенном в тот цвет, какой бывает лишь на Востоке и больше нигде, разве что изредка в Венеции: полыхание золота, видимое как бы сквозь хрусталь…

— Довольно описаний!

— Вы сами просили меня…

— Вы правы. Извините. Это от нетерпения. Продолжайте.

— Вы сами затыкаете мне рот.

— Прошу прощения. Было прохладно?

— Нет, нет. Ветер с моря был еще теплый, он приносил с собой запах рыбы, йода и соли… (Молчание.) Бала взяла меня под руку… Она прижала мой локоть своим локтем… ее бедро касалось моего бедра… от нее тоже веяло терпким запахом соли, и мне до смерти хотелось вдохнуть этот аромат, и в то же время я этого не хотел, и сердце мое металось в счастье и муке… (Молчание.)

— Куда вы пошли?

На этот раз молчание длилось долго. Он не двигался. Только нервно скривил губы, как это бывает, когда силишься вспомнить, но что-то мешает. Мне казалось, я вижу, как он старается разглядеть в гаснущем свете дня юную пару, ее видно со спины — пара застыла, но в то же время удаляется куда?

— Куда мы пошли — кажется, да, верно, в сторону мола. Да, да, в конце мола маленький невысокий маяк… с зеленым и красным огнем, а подальше первая звезда… Бала прижимается щекой к моей щеке… и говорит: «Почему вы сбежали?»

Я хотел возразить… хотел опять сослаться на мнимое приглашение «Альянс франсез»… но она шутливо ткнула меня носком туфли в щиколотку: «Я только что из «Альянс франсез», мой мальчик. Сочинять бесполезно. А ну, говорите правду. Чего вы боитесь?» (Молчание.) Она повторила слова своего отца. Я вырвался от нее, и мы…

Долгий близорукий взгляд, маленькая морщинка между бровями — словно он пытается разглядеть время на далеких башенных часах.

— …мы оказались лицом к лицу… Она опиралась о поручни… а мне, как сейчас помню, в спину врезался край лебедки. «Уж не воображаете ли вы, что я боюсь за себя?» — «Вот именно, не знаю, что и думать». Она озабоченно смотрела на меня, как смотрят на больного ребенка… Я сказал с раздражением: «Я хочу, чтобы вы знали одно. Бала: я не соблазнитель. И тем более не охотник за приданым!» (Молчание.) Поверьте, я говорил искренне. (Молчание.)

По ее лицу… по ее лицу… я видел, что она не знает, смеяться ей или плакать. Желание смеяться взяло верх. «Приданое! Хорошенькое теперь у меня будет приданое! А насчет того, чтобы меня соблазнить… Скажите, дорогой мой донжуан, кто кого, по-вашему, пытается соблазнить в эту минуту?» Я пожал плечами: «Я говорю о том, что подумают люди». Что-то… жесткое появилось в ее взгляде, в выражении опущенных губ: «Значит, отныне вы стали с этим считаться?» (Молчание.)

— Вы ей возразили?

— Возразил. «Не переворачивайте все вверх ногами — еще раз повторяю, я думаю только о вас». Она: «А по какому праву? — Она по-петушиному вытянула шею, вздернула голову. — Явившись сюда без провожатых, я, по-моему, доказала, что уже достаточно взрослая, чтобы поступать как мне заблагорассудится». Я сделал над собой усилие. И ответил, не повышая голоса: «Вы никогда не слышали о совращении малолетних?» Она медленно покачала головой: «И вы еще смеете утверждать, что беспокоитесь только обо мне!» — «Смею! — Я говорил правду. — Я… я так или иначе выкручусь. Даже если ваш отец… Билеты, регистрационные листки в гостинице — словом, доказательства у меня найдутся. Доказательства того, что я вас не похищал и вы приехали ко мне против моей воли. Но вы сами, Бала, вы сами! — Я сделал шаг к ней. — Вы сами, Бала, ваша честь, ваша репутация…» Она закричала: «Shut up!»[16] — так громко, так резко, что пригвоздила меня к месту и точно кляпом заткнула мне рот. Она закричала: «Вы что, нарочно? Хотите, чтобы я повторила все сначала? А может… может, вы просто… отказываетесь меня понять?» (Молчание.) Я вовсе не отказывался: я не понимал, клянусь вам, я был в полнейшей растерянности. Вот как сегодня.

— Теперь уже недолго. Ну же, наберитесь храбрости. Минутная боль, а потом…

— Боль? Пожалуй, да… Но… Но это отрадно тоже. Мучительная отрада… Как она была хороша! Взволнованная, разгоряченная. Ее лицо розовело в последних лучах солнца — представляете, последние лучи уже закатившегося солнца, похожие на гаснущее воспоминание… Она сказала: «Как вы думаете, почему я вас люблю?» Я пролепетал: «Но, Бала, я думаю, мне кажется, я считал…» В два прыжка, с какой-то стремительной грацией она оказалась передо мной, схватила меня за уши и стала встряхивать мою голову, не причиняя мне боли и приговаривая сквозь зубы: «Разве вы еще не поняли, я люблю вас за то, что вы написали «Медузу». И за то, что я похожа на вас. И, как вы, хочу громко крикнуть об этом всему этому прогнившему обществу, в котором мой отец принуждает меня жить. Именно потому, что я дочь Корнинского. Потому что я люблю отца и презираю себя за то, что его люблю. По всем этим причинам мне нужен скандал, от которого вы хотите меня избавить… — Она наступала на меня грудью, край лебедки впивался мне в поясницу, мне было больно, и я старался вновь и вновь вызвать эту боль, чтобы отогнать другие мысли… — Фредерик, Фредо, умоляю вас, не защищайтесь больше! Вы сбежали, может быть, вы должны были так поступить, может, в этом был ваш долг, я верю, знаю, что вы думали только обо мне. Но теперь я здесь, нас двое лицом к лицу со всем миром, и мы не какие-нибудь первые встречные — «гениальный ребенок» и дочь Корнинского, мы вдвоем со всей яростью и силой выступим против подлости этого мира. Больше вы не убежите от меня, Фредерик, я здесь, я приехала и останусь, я так горжусь, что у меня хватило мужества! Как и у вас, Фредерик, как и у вас!»

Он вдруг обхватил себя руками, точно зябкая старуха. И сидел так довольно долго, глядя в прошлое. Мне уже, собственно, незачем было добиваться от него правды во всей ее наготе, но ему было необходимо все высказать — высказать здесь и вслух.

— Я вырвался от нее, не выпуская из рук ее пальцев, и встал так, чтобы между нами оказалась лебедка. От металла веяло прохладой. Я прижался к нему лбом. «Бала, вы ведь верите мне? — сказал, вернее, пролепетал я. — Я вас люблю. Люблю всем сердцем. Так же, как вы меня любите. — Я поднял на нее глаза: — Скажите, ведь вы мне верите? — Она ласково кивнула, но больше не улыбалась. Я снова прижался лбом к лебедке. — Вы правы, я сбежал, признался я. Однако это были еще цветочки. Мне пришлось перевести дух, чтобы продолжать: — Но я сказал вам неправду: я сбежал не от вас. Я сбежал от себя. Понимаете? От самого себя».

Загрузка...