Он долго не произносил ни слова, и я предложила, посоветовала ему снова лечь на подушки. Но он встал, сухо отрезал: «Нет», подошел к окну и остановился возле него, любуясь Парижем. «Может быть, на сегодня хватит?» — спросила я. Он обернулся. На его лице вновь появилась очаровательная улыбка.
— О, хватит, и даже с лихвой! Но я остаюсь. Вы располагаете временем?
— Что означает ваш вопрос? Вы же знаете, что нет.
— Я имею в виду — сегодня, сейчас. Уже пора ужинать. Прием больных вы, наверное, на сегодня закончили?
— Да, ну так что же?
— Какие у вас были планы на сегодняшний вечер?
— Собиралась кое-что дочитать.
— Дочитаете в другой раз. Есть у вас в холодильнике яйца, ветчина, сыр?
— Вы предлагаете мне соорудить изысканный ужин?
— Я предлагаю вам продолжить, пока я не выговорюсь до конца. Даже если мне придется уйти от вас в три часа ночи.
Я колебалась недолго. Этот человек понял, что для него пробил час взглянуть в глаза правде. Он не лишен отваги, он из тех, кто на вопрос: «Когда вы предпочитаете лечь на операцию?» — отвечает: «Сейчас». Однако, если он воображает, что мы закончим к трем часам, он ошибается.
Тем не менее я приготовила, как он просил, яичницу с ветчиной. Когда я вернулась с подносом, мне показалось, что он задремал в кресле. При звуке моих шагов он выпрямился. Он был немного бледен. Поставил тарелку себе на колени. «Продолжим?» — спросила я. Он молча кивнул головой. Я заговорила первая.
— А вашу девушку, Балу… Вам удалось ввести ее в заблуждение?
— Насчет чего? Насчет пылкости моих чувств?
— Да.
— Не знаю. Думаю… видите ли… должно быть, я слишком рьяно ее целовал. То есть вкладывал в это слишком много усердия. Под конец она вдруг как-то сжалась и осторожно высвободилась из моих объятий. «Пора возвращаться на улицу Варенн, а не то мы поставим в неловкое положение нашу добрую баронессу». Она сказала это самым милым тоном, но в ее голосе — да, без сомнения, что-то в нем изменилось. Она встала. Я тоже. «Там будет ваш отец?» Она надела пальто, натянула перчатки. «Надеюсь, что нет. Но как всегда, найдутся добрые души, которые заметят наше отсутствие, пойдут разговоры. А это нехорошо по отношению к милой старой даме».
Мы простились с молодой секретаршей, которая смотрела мне вслед таким взглядом, будто я ей пригрезился, мы снова вышли на улицу и пустились в обратный путь. Зимний сумрак стал почти совсем непроглядным. На углу улицы Варенн мы наткнулись на какого-то дежурного шпика, черного на черном фоне, невидимого в темноте. Бала громко рассмеялась. Я тоже, но довольно принужденно. Мы почти все время молчали, и вдруг она сказала: «Вы считаете меня ребенком, правда?»
У меня и в мыслях не было ничего подобного, я начал было: «Господи…», но она не дала мне кончить: «Да, да, я все прекрасно вижу. — Она закрыла мне рот затянутой в перчатку рукой. — Я знаю, что у вас в мыслях: вы говорите себе, что я слишком молода. Что вы не имеете права». Я этого вовсе не говорил, но меня успокоило то, что она так думает. «Но я вам еще докажу!» — сказала она и по-приятельски ткнула меня кулачком в бок. В свете фонаря я увидел ее лицо, одновременно насмешливое и сердитое. Точно она сердито грозила сыграть со мной хорошую шутку. В мгновение ока я представил себе, как она приходит в мою каморку на чердаке с маленьким чемоданчиком. Что я буду делать? Меня прошиб холодный пот. Тем временем мы оказались у особняка баронессы. Я пропустил ее вперед, чтобы она вошла одна. Она не стала возражать, это меня утешило. Когда я в свою очередь появился в гостиной, я увидел, что баронесса уводит ее в холл, несомненно, чтобы все гости ее видели. Меня окружили, как и на прежних приемах. Преувеличенные похвалы, наигранная светская любезность и раздражали, и утомляли меня. Когда лесть становилась чересчур уж глупой, я отвечал какой-нибудь резкостью и, сам того не желая, укреплял свою бунтарскую репутацию.
«Ах, какая изысканная грубость!» — заявила мне какая-то женщина. У меня сорвалось в ответ: «Вам что, нравится, когда вас секут?» Я тут же прикусил себе язык — в эту минуту кто-то ласково взял меня за локоть. Можно мне еще сыру?
Он смакует камамбер с таким чувственным наслаждением, что сердце хозяйки дома не может не порадоваться. Он осведомился, где я покупаю сыр. «В других магазинах камамбер слишком соленый. Хороший камамбер теперь такая же редкость, как хорошая театральная пьеса». Он намазал ломтик хлеба вязкой маслянистой массой.
— Кто-то взял меня за локоть. Это был ее отец. Господин Корнинский. Он улыбался. «Мне нужно сказать вам два слова… Не окажете ли вы мне честь?..» Ей-богу, он улыбался мне по-настоящему любезно — от прежней ледяной сухости не осталось и следа. Он взял меня под руку, и так мы пошли сквозь толпу гостей. Нас провожали взгляды, полные ревнивого восхищения. Демонстративное дружелюбие угольного короля — это была удача, о которой мечтали многие. Она и смущала меня, и приводила в бешенство, но подсознательно я волей-неволей был польщен. Мысленно я весь подобрался и оделся в броню, ведь было совершенно очевидно, что мне предстоит выдержать бой.
Он провел меня в курительную. Там никого не было. Пока он без церемоний открывал бар красного дерева, окованный медью, я, не дожидаясь его приглашения, уселся в обитое кожей кресло, широкое и глубокое, небрежно закинув ногу на ногу. Он, все так же улыбаясь, стал готовить два виски on the rocks[14]. Я спокойно ждал, чтобы он первым открыл огонь.
Он сел в кресло рядом со мной. «Я полагаю, вы уже не в том положении, когда приходится вымаливать аплодисменты. А стало быть, вы обойдетесь без моих. Не подумайте, что я не ценю вашего таланта. Но если я признаюсь вам, что ваша «Медуза» мне не нравится, вряд ли это вас удивит». — «Если бы дело обстояло по-другому, я бы насторожился», — съязвил я. «И напрасно, возразил он. — Я мог бы не одобрять вашу книгу, но оценить ее свежесть и силу: в людях вашего возраста бунтарство всегда обаятельно. К тому же я не люблю слишком здравомыслящих молодых людей». Я отхлебнул глоток виски: «Но вы пользуетесь их услугами». Он не захотел поднять перчатку и продолжал прежним тоном: «Мои чувства к вам представляют странную смесь: вы внушаете мне тревогу и интерес. Когда я говорю «тревогу» — я имею в виду себя лично. Вы сейчас в том состоянии духа, когда можно наделать глупостей. И толкнуть на них других. Например, молоденькую, несколько экзальтированную девушку». Я пожал плечами: «Вы ее отец. Следите за ней». Он с минуту глядел на меня, беззвучно смеясь моей наглости. «Зачем вы разыгрываете грубияна?» — «А зачем вы разыгрываете смиренника?» Он перестал смеяться, хотя на губах его еще держалась улыбка. «Потому что в данный момент сила не на моей стороне. Когда у вас будет дочь, вы поймете, как легко ей надувать отца. Я не могу ни сопровождать ее, ни установить за ней слежку, ни посадить ее под замок — так ведь? Да и вообще мне претит стеснять чью бы то ни было свободу». Я звякнул льдинкой о край стакана. «Если не считать углекопов в ваших копях». На этот раз он отставил свой стакан. Хотя он не рассердился, в его улыбке появилась холодная настороженность. «Это вопрос серьезный. Хотите, я организую вам поездку в Вотрэ? Вы побеседуете с моими шахтерами. И спросите у них, стесняю ли я их свободу». — «Как будто они смогут отвечать то, что думают!» — возразил я. В его взгляде мелькнуло удивление. «Вас проведет профсоюзный делегат. Они будут высказываться начистоту». — «Возможно. А как насчет безработицы?» — «То есть?» — «На шахтах нет безработных? Никто не боится оказаться в их числе?» Он больше не улыбался. Выражение его лица стало серьезным, заинтересованным. «Какое-то количество безработных есть всегда. Но я…» «Значит, вы сами понимаете, что ни о какой свободе не может быть и речи».
Несколько мгновений он в задумчивости смотрел на меня. «Гм, — произнес он наконец. — Я не думал, что молодой поэт вроде вас…» — «…может интересоваться социальными вопросами. Успокойтесь. Я не собираюсь встревать в эти дела. Но я ненавижу лицедейство». Он пропустил дерзость мимо ушей. «А политикой интересуетесь?» — «Еще того меньше». Он медленно повертел в руках стакан, потом коснулся его донышком моего колена. «Но она интересуется вами, мой друг. И вы от нее никуда не денетесь». Он прочел в моем взгляде: «Зачем он мне это говорит?» На его губах снова появилась улыбка. «Война начнется в этому году, мой милый».
Шел тридцать девятый год. Война? Я не верил, что она может начаться. Он угадал это по моей гримасе. Он похлопал меня по коленке. «Не сомневайтесь, мой мальчик. Полагаю, вы все-таки кое-что слышали о некоем Гитлере? — Он, кажется, принимал меня за круглого идиота. — Ага, значит, все-таки слышали, — сказал он, обнажив в насмешливой улыбке клык. — Не подумайте, что я нахожу его таким уж опасным. Он способен навести порядок в европейском бараке. Но он слишком нетерпелив. — Он говорил о Гитлере так, как говорят о расшалившемся ребенке. — Никто не собирается вступать с ним врукопашную, но все же, если он будет слишком торопиться… Без драчки не обойтись, и на этом спектакле вы можете оказаться в первых рядах». Протянув ему пустой стакан, я небрежно сказал: «Все это касается только вас». Он взял у меня стакан, чтобы его наполнить. «Что именно?» Я: «Драчка. Это война ваша, а не моя». Он обернулся ко мне: «И не моя. Покачал головой. — Отнюдь не моя. Но я не могу ей помешать, так же как и вы».
Мои приятели с Монпарнаса и я, как все вокруг, рассуждали о Сталине, Гитлере, Судетах, Австрии, Чемберлене и Муссолини, но наши анархистские или, вернее, даже нигилистические убеждения мешали нам вкладывать в свое отношение к этому, как мы его называли, грязному делячеству хоть крупицу страсти. Бенеш, полковник Бек, Риббентроп, Даладье — мы всех валили в одну кучу. И многие из нас готовились дезертировать, если придется взять в руки оружие. Я все еще пользовался отсрочкой, как студент Училища древних рукописей, так что в случае чего у меня было бы в запасе несколько недель на размышление. В эту минуту я услышал голос Корнинского: «Бедный буржуазный мир в полном смятении. Он перестал понимать, кто может его спасти». Но мое терпение лопнуло. «Куда вы клоните?» — дерзко выпалил я. «К моей дочери, — ответил он. — Я боюсь, что она похожа на вас. Если вы воспользуетесь этим, чтобы заставить ее наделать глупостей, а потом разразится война и вы исчезнете, что будет с ней?»
По правде говоря, его слова только подкрепили мои собственные сомнения, но в то же время он подстегивал мою наглость. «Она станет вдовой солдата. Вас утешит, если я на ней женюсь?» Он начал со смехом: «О нет, у меня нет ни малейшего желания заполучить вас в зятья… — И вдруг добавил с неожиданным ударением: — В настоящее время. — Я приподнял брови, но он сразу же переменил тему: — Что вы намерены делать в жизни?»
Он напрямик давал мне понять, что не считает меня гением. Это пробудило мои старые опасения, однако во мне заговорила гордость: «Писать, с вашего разрешения!» Он наморщил нос: «Опять стихи?» Вот скотина! «Нет, роман. Но он придется вам не по вкусу так же, как «Медуза».
— Роман? Вы сказали ему правду?
— Отчасти да. Но главное, отвечая ему так, я как бы и отступал, и одновременно атаковал — «гибкая оборона», как говаривали во время войны. Его вопрос: «Опять стихи?», оживив мои сомнения, ударил меня по больному месту. Мне было трудно продолжать играть роль фанфарона и выступать с позиции силы. А несуществующий роман позволил мне встать в позицию активной обороны.
— Как это несуществующий? Вы же только что сказали…
— …что я в самом деле начал его писать. По настоянию издателя, а также Пуанье. «Надо ковать железо, пока горячо». На этот раз лучше писать прозу, чтобы расширить тему, советовали они. Перейти от яростного лирического пафоса к целенаправленным разоблачениям, к персонажам, в большей мере одетым плотью. Я засел за работу. Дошел до третьей главы и бросил. Что-то не клеилось. Перо утратило беглость, чернила не были прежним едким купоросом. Перенесенные в прозу, портреты моих героев становились более карикатурными, чем в жизни, я чувствовал, что «пересаливаю». А может, все дело было в том, что я истощил свой порох в «Медузе». Но, само собой, я не заикнулся об этом Корнинскому.
— Однако роман ваш вышел?
Выражение укора, кисло-сладкой иронии собрало морщинки вокруг его глаз и губ.
— Вы же знаете, что нет.
Я составила посуду на поднос и унесла в кухню, чтобы дать Фредерику Леграну возможность перевести дух, собраться с силами. В моем мозгу многое стало уже проясняться. Когда я возвратилась, он не шевельнулся.
— Скажите, это тот Корнинский, что недавно погиб в авиационной катастрофе?
— Нет, вы его путаете с племянником, владельцем домен. Он много моложе дяди, ему было под пятьдесят. А тому сейчас лет семьдесят восемь. Не люблю с ним встречаться: при каждой встрече он липнет ко мне, с тех пор… с тех пор, как умерла его дочь.
На этот раз я была поражена: «Кто умер? — воскликнула я. — Бала?» Он в ответ: «Я тут ни при чем, совершенно ни при чем!» Как поспешно он это сказал!
— Больше того, пожалуй, если бы ее отец… если бы он не наговорил мне тогда… всех этих глупостей о своей дочери, я сам…
— Но ведь, по-моему…
— Дайте же мне сказать! Если бы он оставил нас в покое, мы в конце концов, наверное, поженились бы. И уж в этом случае, можете мне поверить, никогда в жизни… ни Реми, ни кто другой не смог бы… я никогда не позволил бы Бале… ну вот, мы перескакиваем с пятого на десятое, не перебивайте меня на каждом слове, если хотите, чтобы я рассказывал по порядку.
— Прошу прощения. Продолжайте.
— Я не помню, на чем я остановился.
— Корнинский вас расспрашивал.
— Ах да. О моих планах на будущее. Ни за что не угадаете…
Он никак не мог сладить с трубкой. Как видно, набил ее слишком плотно, ему никак не удавалось ее раскурить.
— …что у него было на уме. Он хотел… пф-ф… внушить мне… пф-ф… ни больше ни меньше… пф-ф… что я заблуждаюсь на свой собственный счет… Очевидно, он…
Из трубки пошел дымок. В конце концов он своего добился.
— …разработал далеко идущий план: поскольку его дочь любит меня и он, как видно, угадывал ее намерения, а помешать им был не в силах — что ж, он ее поддержит, отдаст мне ее руку, но не раньше, чем вернет меня «на путь истинный». Понимаете? Таким образом, спасая меня, он спасет ее. «Вы талантливы, — заявил он мне. — Видите, я это признаю. И даже охотно. Перед вами может открыться блестящее будущее. Вопрос лишь в том — такое ли оно, каким вы его себе рисуете?» Рассуждая так, он задумчиво потягивал виски. «Ну что ж, возьмите меня к себе компаньоном», — съязвил я. Моя насмешка ничуть его не смутила. «Не разыгрывайте фата. Вы давно могли послать меня к черту, однако вы этого не сделали. Значит, поняли, что интересуете меня. Само собой, из-за моей дочери. И потому, что сила не на моей стороне. В противном случае вам бы не видать ее как своих ушей. Я сказал, что вы меня интересуете, я не сказал, что вызываете симпатию… — Он снова подошел к бару, налил себе еще виски. — Во всяком случае, пока еще нет. — Он взгромоздился на один из высоких табуретов перед стойкой и, опершись локтями на медную перекладину, уставился на меня как коршун. — Теперь-то чего вы боитесь? — вдруг неожиданно спросил он. Он заметил мое удивление. — Я внимательно прочел вашу книгу. Куда более внимательно, чем большинство ваших поклонников. И я понял одну занятную штуку. Занятную настолько, что, если я скажу вам, в чем дело, вы рассердитесь». — «Если я не рассердился до сих пор…» — парировал я.«…Знаю, знаю, потому лишь, что я отец моей дочери. Да поглядите же на себя в зеркало, мой мальчик. Чем вы так гордитесь? Что хлопнули дверью? И сожгли за собой корабли, рискуя нищетой? Дурачок из сказки тоже бросился в воду, чтобы не промокнуть под дождем. Но теперь-то, — повторил он, — теперь-то, черт возьми, бояться нечего. Успокойтесь же наконец, черт подери!» Я ответил сухо — что еще мне оставалось: «Не понимаю, чего я должен перестать бояться? Объясните». «Объяснять нечего. Но выслушайте меня внимательно. Ставки сделаны, молодой человек, и вы выиграли. Ваша «Медуза» по меньшей мере отвратительна — это еще самое мягкое, что о ней можно сказать. Но я не слепой, стихи хороши, находок хоть отбавляй. Ваш талант очевиден, Париж его превозносит, вас называют «гениальным ребенком». С первых шагов вы приняты в круг избранных. Приняты, признаны, обласканы. Даже я, старый крокодил, даже я, хоть и не люблю вас, вынужден снять перед вами шляпу. Чего же вам еще нужно и чего вы все-таки боитесь, черт возьми?