ПЕРВЫИ ДЕНЬ КАНЦЕЛЯРСКОЙ КАРЬЕРЫ

Мы вышли из дому и направились к Петропавловской улице. Там на главной улице города, и находился съезд мировых судей. В руке я держал свернутый в трубочку лист писчей бумаги. Я испортил три или четыре листа, прежде чем без единой помарки каллиграфически вывел:

Его Превосходительству
Господину председателю съезда мировых судей
Дмитрия Степановича Мимоходенко
живущего по Ярмарочному переулку
в доме № 66
Прошение
Окончив 4-классное городское училище,
честь имею покорнейше просить Ваше Превосходительство
принять меня на службу во вверенный Вам съезд мировых судей.

Выходило так, что я столько лет учился только для того, чтобы поступить на службу в этот самый съезд. Но ничего не поделаешь: такова форма.

Отец сошел с тротуара на немощеную дорожку.

— Здесь лучше, — сказал он, — не так быстро подошвы стираются.

Чем ближе мы подходили к месту моей будущей службы, тем ощутимей я чувствовал, будто меня тянут на веревке. Вот так когда-то повели со двора нашу корову Ганнусю, а она поворачивала голову назад и мычала. Мне тоже хотелось замычать. Но… мычать уже было поздно: отец потянул за ручку обшарпанную дверь, и я шагнул на первую ступеньку каменной замусоренной лестницы. Мы поднялись на второй этаж. Сначала попали в длинный полутемный коридор. Одна стена его была глухая, и вдоль нее тянулись деревянные скамьи. Из коридора в другие помещения вело несколько дверей, отец подошел к последней из них, приоткрыл ее, покашлял, чтоб обратить на себя чье-то внимание, и уже затем сказал:

— Войдем, Митя: Севастьян Петрович разрешает, след за отцом я переступил порог и оказался в комнате, стены которой были оклеены желтыми вылинявшими обоями, местами порванными и обнажавшими штукатурку. Половину комнаты занимал большой некрашеный стол, за которым сидели и что-то старательно писали три человека разных возрастов — от мальчишки лет четырнадцати до старика с огромной, суживающейся книзу темно-русой бородой, острый кончик которой спускался до самого стола. В углу кто-то согнул спину над пишущей машинкой.

— Вот, Севастьян Петрович, привел вам своего младшенького, — с заискивающей улыбкой поклонился отец. — Старший по учительской части пошел, а младший намерен по канцелярской. Извольте взглянуть на почерк. Подай, Митя!

Я протянул бородатому трубочку. Он взял ее, положил, не развертывая, на стол, а отцу сказал:

— Что ж, Степан Сидорович, оставляйте сынка.

Хоть бородатый был, как мне казалось, не очень-то высокого ранга в канцелярском мире, отец, уходя и кланяясь, дважды шаркнул ногой.

— Вот ваше место, — показал мне Севастьян Петрович на край скамейки, стоявшей вдоль стены. Он встал, вынул из шкафа папку, полистал ее и положил передо мной. — Снимите копию.

Я подложил под лист писчей бумаги транспарант, обмакнул перо в чернила и аккуратно вверху вывел: «Копия». Затем взял со стола закапанную чернилами линейку и по ней подчеркнул это слово ровной линией. Сидевший рядом со мной подросток в изумлении выпучил свои рыбьи глаза. Я подмигнул ему и каллиграфически вывел крупными буквами: «По указу Его Императорского Величества». Подросток презрительно выпятил мясистую влажную губу.

— Так ты нам братских и на копейку не настрочишь. Выводишь по букве в час. Чистописалка!..

Что такое «братские», я не знал, но мне не хотелось ударить лицом в грязь перед мальчишкой, и я сказал:

— Нам министрами не быть. В канцелярском деле почерк — все.

Паренек лет шестнадцати, до невероятности худой, длинный и весь какой-то облезший, сказал:

— Ги!

Я понял, что это он так засмеялся.

— Чего — ги? — обозлился я.

— Того. Я сначала подумал, что к нам сам министр юстиции заявился. Извиняюсь — ошибся.

Все кроме старика, захихикали. Старик сказал:

— Не обижайте новичка. Кому какой талант от бога дан В хорошем почерке тоже своя красота.

— Вот именно, — обернулся тот, что сидел за машинкой И его костюм, и волосы, и глаза — все было тускло-табачного цвета, а голос сиплый, будто прокуренный. — Вот именно! Я испытываю просто наслаждение, когда перепечатываю протоколы, написанные вашей рукой.

Губастый и худой прыснули. Старик конфузливо улыбнулся и опустил глаза.

Уже без особого старания, но все же аккуратно, без помарок я переписал весь протокол. Из него я понял, что съезд мировых судей — это судебное учреждение, куда подают жалобу недовольные решением мирового судьи. Такая жалоба называется апелляционной. Съезд либо утверждает решение судьи, либо отменяет и передает дело на пересмотр другому судье. Писал я долго: протокол был написан до того неразборчиво, что над иными словами я минут по десяти сидел, пытаясь толковать их на разные лады, и, по крайней мере, раз двадцать мне пришлось подходить к старику и спрашивать: «А что это за слово?» Губастый и худой при этом перемигивались, а старик, отвечая, слегка смущался. Один раз даже и Цон не смог разобрать какое-то заковыристо написанное слово, кряхтел, сопел и, наконец, сказал:

— Ладно, пропустите его — я на досуге разберу.

Губастый и худой при этом зажали рты руками и затряслись от беззвучного смеха, а табачный машинист застонал, прикрыл глаза и так сморщился, будто понюхал крепкого хрена. Тут я догадался, что подлинник писал сам старик и что он и есть тот именно С. П. Коровин, который упоминается в протоколе как помощник секретаря съезда. В конце копии я под диктовку Севастьяна Петровича написал: «С подлинным верно. Секретарь съезда». За этим в скобках: «Г. Крапушкин».

Севастьян Петрович взял копию и, мягко шагая большими ступнями, обутыми в сафьяновые туфли, вышел из комнаты. Спустя немного он вернулся в сопровождении отлично одетого господина, которому и вручил мою копию, уже подписанную секретарем.

— Четыре с половиной страницы, — сказал господин. — По двадцать копеек за страницу — итого девяносто копеек. — Он вынул изящное кожаное портмоне и двумя пальцами ловко извлек из него несколько серебряных монет. — Извольте получить. А… — Его свежие красные губы под черными небольшими усами сложились в еле уловимую насмешливую улыбку. — А господин Корсунь еще не получал копии?

— Как же, еще вчера, — ответил Севастьян Петрович.

— Спешит, — с той же улыбкой сказал господин и вышел, коротко кивнув головой.

— Кто это? — спросил я своего соседа.

— А ты не знаешь? Перцев, присяжный поверенный. Уж Перцева не знать!..

— А чем он замечателен?

— Перцев? Слыхали, Севастьян Петрович, спрашивает, чем замечательный Перцев? — показал на меня глазами губастый, как на полного невежду. — Тем, что все дела выигрывает. На этот раз у присяжного поверенного Корсуня выиграл. Вот поубивай сторожей и ограбь банк — и тебя оправдают, только возьми защитником Перцева. А что, не правда? — повернулся он за подтверждением к Севастьяну Петровичу.

— Да, Николай Николаевич — адвокат способный, — равнодушно сказал Севастьян Петрович. Он открыл замок на одном из шкафов, вынул оттуда железную кружку вроде тех, в которые монахи собирают пожертвовав ния, и через узкую щелочку опустил в нее серебряные монеты. — Вот видишь, Тимошка, новичок уже девяносто копеек братских выработал, а ты принижал его.

В это время открылась дверь, и в комнату вошел человек в зеленом мундире с золотыми пуговицами, с раздваивающейся бородой, с бледно-серым безжизненным лицом. Все встали и поклонились ему. Севастьян Петрович сделал такое движение, будто тоже намеревался встать или, по крайней мере, привстать, но так и не поднялся, только выжидательно посмотрел на вошедшего. Тот передал Севастьяну Петровичу какую-то папку, Тимошке приказал ржавым голосом:



— Ступай за завтраком. По дороге купи сифон с сельтерской. — Тимошка опрометью бросился к двери. — А вы, повел вошедший по моему лицу строгим взглядом, — следуйте за мной.

В душу мою будто холод проник. Я встал и покорно пошел за зеленым мундиром. И мне почему-то казалось, что впереди меня движется не живое существо, а нечто сделанное из папье-маше, хотя и способное видеть, слышать и приказывать. В коридоре мы подошли к двери с табличкой «Секретарь». Зеленый мундир повернул ключ в двери и перешагнул порог. Я за ним. Он сел в кресло за письменный стол, будто пополам перегнулся, и с минуту молча смотрел на меня тусклыми глазами. Затем все так же ровно и безжизненно проговорил:

— Я согласился принять вас в канцелярию по рекомендации моего помощника, а вашего теперешнего непосредственного начальника, титулярного советника Севастьяна. Петровича Коровина. Вы окончили городское четырехклассное училище — значит, получили достаточное образование. Но никакое образование не может заменить старания. Без старания невозможно продвижение по службе. Вам положено жалованье — семь рублей пятьдесят копеек в месяц и, кроме того, соответствующая доля братских. Старайтесь. — Он помолчал, не сводя с меня безжизненного взгляда, и приказал: — Идите на свое место.

Я вернулся в канцелярию и сел на свое место.

— Внушил? — язвительно спросил худющий — Чего так быстро? Мне сорок минут внушал.

— Степень образования разная, — пояснил табачный. — Тебя из второго класса выгнали, а он профессор. — И опять сморщил лицо так, что трудно было понять, то ли он хочет чихнуть, то ли засмеяться.

— Снимите копию, — сказал Севастьян Петрович и подал мне новую папку.

Вернулся Тимошка. В одной руке у него был стеклянный сифон с сельтерской водой, а в другой — синий эмалированный судочек, увязанный в чистую салфетку. Оглядываясь на дверь, Тимошка развязал салфетку, вынул из судка кусочек жареного мяса и, не разжевывая, второпях проглотил его. Облизнул свои толстые губы, подставил рот под трубочку сифона и нажал на рычажок. Сельтерская зашипела.

— Тимошка, поменьше — заметит, — предупредил худющий

— Тебя, Тимошка, судить надо, — из своего угла сказал табачный. — По Уголовному уложению о наказаниях. За систематическое воровство пропитания у самого секретаря мирового съезда, коллежского асессора Крапушкина.

— И сколько я тут съел! Кусочек! — обиделся Тимошка. — Когда за все судить, так и судей не хватит.

— Чего другого, а судей, брат Тимошка, на наш с тобой век хватит. А ты вот что: если уж крадешь, то хоть делись с Касьяном. Видишь, какой он сухопарый.

Худющий презрительно фыркнул:

— Надо мне его кусочек! Прошлый раз, как поделили братские, я зашел в ресторан и съел целого гуся!

— Один?! — изумился табачный.

— Один, — гордо вскинул Касьян голову.

— А, будь ты проклят, прорва! До сих пор я думал, что гусь — птица неудобная: для одного много, а для двух мало. А тут — нате вам! — один слопал!

Севастьян Петрович, слушавший весь этот разговор, равнодушно сказал Тимошке:

— Неси уж, неси, а то как бы не заглянул сюда. Тимошка одернул рубашку, взял в одну руку судок, в другую — сифон и понес из комнаты.

Минуту спустя он вернулся, держа на ладони клочок писчей бумаги с кусочками мяса и двумя кружочками жареной картошки.

— Во! Сам дал, — сказал он, очень довольный. Склонил набок голову, полюбовался мясом с картошкой и все отправил в рот. Проглотил, облизнулся и сел писать повестки.

Некоторое время в канцелярии слышалось только стрекотание машинки.

Приходил курьер Осип, седоусый старик с зелеными петлицами на воротнике, клал на стол какие-то бумаги, а другие брал со стола и уносил.

Дойдя в переписывании до слова «апелляция», я спросил:

— Как же правильно писать? В том деле «апелляция» писалась с двумя «л», но с одним «п», а в этом с двумя «п», но с одним «л».

Севастьян Петрович вздохнул и со своей конфузливой улыбкой сказал:

— Кто ж его знает? Так и из сената бумаги приходят: в одной два «л», в другой два «п». Где как написано, так и переписывайте: на то и копия.

— По учению православной церкви все на свете либо от бога, либо от дьявола, — сказал табачный. — Если предположить, что два «л» от бога, то, значит, два «п» от дьявола. А сенат до сих пор не может разобраться, кто грамотнее — бог или дьявол.

— Не богохульствуйте, Арнольд Викентьевич, — поднял Севастьян Петрович свои кроткие глаза на машиниста. — Грамматика — не божье дело, грамматика — дело человечье.

— А если человечье, то и писать надо по-человечьи. Напишет ли наш Касьян «касса» с двумя «с» или с одним, ему из этой кассы все равно выдадут жалованья ровно восемь рублей и пятьдесят копеек, ни на копейку больше.

— Чего? — обиделся почему-то Касьян. — Вы всегда к кому-нибудь прицепитесь.

— Что ты, Касьяша! — с притворным удивлением сказал Арнольд Викентьевич. — К кому же я сегодня цеплялся?

— Все слышали к кому. Сначала к богу, потом к дьяволу, а теперь вот ко мне. А я и без того обиженный. Чем же ты обиженный, Касьяша?

— Чем? Будто не знаете. Тем, что родился двадцать девятого февраля. Люди каждый год празднуют именины, а я раз в четыре года. Это как, по-вашему, весело?

— Куда веселей, — сочувственно покачал табачный головой. — А ты празднуй двадцать восьмого.

— Нельзя. По календарю Касьян бывает только двадцать девятого, в високосный год.

Тимошка встал и, притопывая ногами, запел, издевательски глядя на Касьяна:

Февраля двадцать девятого

Целый штоф вина проклятого

Влил Касьян в утробу грешную,

Позабыл жену сердечную

И родимых милых детушек,

Близнецов, двух малолетушек…

Но тут распахнулась дверь, и усатый курьер, будто пророча беду, сказал строгим голосом:

— Тимофей — к самому!..

Тимошка испуганно глянул на него, одернул рубашку и пошел к двери, как-то странно приседая.

Вернулся он с синим листком повестки в руке, сердито скомкал его и бросил на пол. Потом взял со стола чистый бланк повестки и, сопя, принялся его заполнять.

— Что случилось? — спросил Севастьян Петрович.

— В повестке казначею пропустил «его высокородию».

— Что же он тебе сказал? — полюбопытствовал Касьян.

— Ничего особенного…

— А не особенного? — многозначительно спросил табачный.

— А не особенного сказал, что выгонит ко всем чертям, если еще раз ошибусь.

Стенные часы зашипели и дребезжаще пробили четыре. Все принялись складывать папки.

Первый день моей канцелярской службы кончился.

Загрузка...