СЕБАСТЬЯН ПЕТРОВИЧ

Однажды, снимая копию, я услышал рядом знакомый голос:

— Позвольте вас потревожить: не поступило ли наконец мое дело к вам?

Я поднял голову: перед Севастьяном Петровичем стоял мой старый знакомый — Павел Тихонович. Поза и лицо его выражали почтительность и покорность, но в синих глазах затаился укор.

— Пока не поступало, — сочувственно сказал Севастьян Петрович и потупился. — Справьтесь у мирового.

— Справлялся уже. Десять раз справлялся. Ответ один и тот же: ждите. А ведь больше полгода прошло.

Севастьян Петрович развел руками.

— Что же это? — растерянно сказал Павел Тихонович. — Судья разговаривать со мной не хочет, а его письмоводитель прячет глаза и все бормочет: «Ждите». Сколько ж можно ждать?! — Тут взгляды наши встретились. Он очень удивился: — А вы что тут делаете?

— Представьте, служу, — усмехнулся я.

— Служите? Здесь, в суде? — обвел он меня недоверчивым взглядом.

Я встал, взял его за руку, и мы вместе вышли в коридор. Там я ему пообещал, что останусь после занятий и переберу все дела.

— Если дело поступило, я его разыщу обязательно.

— Так вы и вправду здесь служите? — спросил Павел Тихонович.

— А что же в этом удивительного? — в свою очередь, задал я ему вопрос.

Он немного смутился:

— Удивительного?.. Пожалуй, удивительного тут ничего нет… Просто так, неожиданно получилось…

Битый час я рылся в шкафах, но дела так и не обнаружил. Я знал, что Павел Тихонович подал апелляционную жалобу, поэтому-то решение мирового суда о заключении мастера в арестный дом пока в исполнение не приводилось. Но почему же судья до сих пор не передал апелляцию в мировой съезд? Ведь все законные сроки давно прошли.

По пути домой я зашел к Павлу Тихоновичу в его мастерскую.

— Вы совсем забыли меня, — мягко упрекнул он. — Уж и не помню, когда были в последний раз.

После службы в мировом съезде я допоздна занимался «Методикой» Тихомирова. Но разве это могло служить оправданием! Да еще в случае с человеком, которого так незаслуженно обидели. Мне стало стыдно, и я сказал:

— Зато теперь буду вас навещать, пока не разыщем дело. В мировом съезде его нет. Где же оно? Кому вы его вручили?

— Мне объяснили, что апелляцию в съезд надо подавать через того мирового судью, который вынес решение. Я так и сделал. Принял мою жалобу письмоводитель и даже расписку выдал, а почему не передал дело в съезд, понятия не имею. Жалобу, конечно, писал не сам, а стряпчий Иорданский. Он хоть и пьяница, а в судах, говорят, не одного присяжного в калошу сажал. Спрашиваю его: «Почему же до сих пор нет движения?» Он загадочно смеется. «Надоедайте, говорит, им, требуйте».

Вечером я раскрыл свою «Методику», но из головы никак не шла фраза: «Загадочно смеется», и я не мог сосредоточиться. «Загадочно смеется, загадочно смеется»… Что бы это могло обозначать?.. Ведь неспроста же он так смеется. Значит, что-то знает или, по крайней, мере, подозревает. Ложась спать, я твердо решил, что завтра, по окончании занятий в съезде, пойду проводить Севастьяна Петровича до его дома и по дороге расспрошу, что все это могло обозначать.

Но провожать Севастьяна Петровича не пришлось. На другой день случилось нечто, о чем я и сейчас, много лет спустя, вспоминаю с содроганием.

Из всех служащих канцелярии Севастьян Петрович был единственным, кто мне нравился. Тимошка—тот был копией в уменьшенном размере письмоводителя Василия из камеры мирового судьи. Касьян — о нем и говорить не приходится. Это даже не человек, а жалкое подобие человека. Арнольда Викентьевича я не понимал. Он всех высмеивал — богатых за то, что они богатые, бедных за то, что они бедные, умных за то, что они умные, дураков за то, что они дураки, подлецов за то, что они подлецы. Наверно, жизнь по нем проехалась тяжелым возом на железных колесах. И только в Севастьяне Петровиче я чувствовал за его конфузливой улыбкой настоящую человеческую душу. Но именно его избрали адвокаты с университетскими значками на визитках и фраках козлом отпущения для насмешек и издевательств. Каких только прозвищ они ему не придумывали, каких каверз не устраивали! Был даже случай, когда один дурак с университетским дипломом подложил ему под стул и зажег шутиху, и бедный старик бросился в страхе из канцелярии в коридор.

В день, когда я намеревался с Севастьяном Петровичем поговорить, он пришел в канцелярию больной лихорадкой. Сидя в своем кресле, старик прикрывал глаза и все ниже и ниже опускал голову. Этим и воспользовался помощник присяжного поверенного, шут с высшим образованием, Абрикосов. Он расплавил сургуч и прикрепил им к столу кончик бороды старика. Севастьян Петрович с трудом открыл глаза, сделал движение, чтобы приподнять голову, — и от боли застонал. Абрикосов прыснул. Севастьян Петрович конфузливо, через силу, улыбнулся, поднялся и, пошатываясь, пошел из канцелярии. Лицо у Арнольда Викентьевича исказилось. Он подошел к Абрикосову и прохрипел:

— Я тебе, сволочь, морду разобью. Вон отсюда!

Абрикосов попятился к двери. У Арнольда Викентьевича вдруг затряслись плечи. Он прикрыл лицо рукой, и из горла его вырвался звук, похожий на хриплый лай.

Я бросился в коридор, чтобы разыскать Севастьяна Петровича, но его нигде не было. Так, без нашего начальника, и закончился день в канцелярии.

Я взял извозчика и поехал в далекий Кузнечный переулок, где жил Севастьян Петрович. Пролетка остановилась около кирпичного домика с геранью на окнах. Я осторожно постучал в «парадную» дверь. Вышла маленькая круглая старушка и озабоченно сказала:

— Болен он.

Но все же посторонилась и пропустила меня.

Севастьян Петрович с багровым лицом, с перевязанной полотенцем головой лежал на высокой деревянной кровати. Увидев меня, он смущенно поднял руку, чтобы снять полотенце. Я сказал:

— Севастьян Петрович, хотите, я его убью?

— Кого это? — не понял он.

— Абрикосова, сволочь эту.

— Господь с тобой! Стоит ли из-за дурака жизнь себе портить? Его и без того бог обидел, разума лишил, — Севастьян Петрович помолчал и снисходительно улыбнулся. — Что поделаешь, разболтался господинчик. Отец у него коммерсант известный, живет по правилу «нашему ндраву не перечь», ну и сын с такими же замашками, хоть и получил образование в самом Петербурге. — Он опять мотчал, вытер полотенцем лицо и спросил — Ты по делу ко мне или так?

— И по делу, Севастьян Петрович, и так. Но, видно, поидется отложить разговор до поры, когда поправитесь.

— Ничего, говори, не смертельно болен. Говори.

Мне жалко было старика, но боязнь, что темные силы и на этот раз одолеют Павла Тихоновича, заставила меня не посчитаться с болезнью. Я рассказал, что знал. Севастьян Петрович слушал и вздыхал.

— Что ж тебе посоветовать? — сказал он, как мне показалось, уклончиво. — Пусть твой Курганов напишет нашему секретарю официальный запрос, почему до сих пор… — Он не договорил и махнул рукой. — Да нет, нечего из этого не выйдет: не захочет он обострять отношения с судьей Понятовским, сошлется на какую-нибудь формальность…

— Севастьян Петрович, в чем же дело? — воскликнул я, терял терпение. — Почему они не передают жалобу, почему?! Я уверен, что вы знаете… Не доверяете мне, да?..

— Что же я могу знать, — забормотал старик. — Ничего я наверняка не знаю… А наше дело — держать язык за зубами… Это, брат, суд: зацепят тебя — и вертись на крючке до смерти. — Но тут старика вдруг прорвало. — «Почему, почему»! — сердито закричал он. — Потому, что ждут другого состава судей!.. Чувствует Понятовский— неправильно решил дело, ну и опасается, что мировой съезд отменит его решение. А попадет дело к приятелям Понятовского — те не подведут.

— Так это же подлость! — крикнул я в свою очередь.

— Считай, как знаешь, — буркнул старик.

Домой я шел в том тяжелом состоянии, которое не раз овладевало мной и прежде. Мне все казалось гадким, омерзительным, бессмысленным, мучительно противоречивым. Я старался связать концы с концами и приходил в отчаяние, не находя ответа на мучившие меня вопросы. А вопросов было тысячи, они сверлили мой мозг, мою душу. Чтобы впасть в такое состояние, нужен был толчок. А тогда уж нахлынут вопросы за вопросами. Таким толчком сейчас был мой разговор с Севастьяном Петровичем. Я знал, что это человек с мягкой, деликатной душой, неспособный отвечать на зло злом, робеющий перед всяким проявлением наглости и хамства. Как же мог он отдать всю свою жизнь службе в таком нечестивом учреждении, как суд? Разве не лучше было бы пахать землю или таскать в порту мешки с мукой? Или вот священник, который приводит в суде людей к присяге: он же знает, что суд — это наказание, сопротивление злу, как же он может помогать этому суду, если Иисус Христос учил: «Не противьтесь злому. Но кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему и другую. И кто захочет взять у тебя рубашку, отдай ему кафтан»? Или, например, доктор Корнеев: он читает в коммерческом клубе публичные лекции на темы: «Альтруизм и эгоизм», «Свет и тени нашей жизни», с горечью говорит о Беликове и Ионыче— как же может он предупреждать через горничную своих пациентов, что за визит следует платить не меньше трех рублей? Или местный поэт Карпинский: в стихах, которые печатает наша газета в воскресном приложении, он воспевает «тихие струны светлой души» и «белые венчики голубиц-невест» — как же может он обзывать в ресторане официантов хамами и требовать, чтобы они называли его «ваше высокоблагородие»? В чем же смысл жизни вообще, если все так пошло, гадко, мелко и запутанно, если тех, кто против этого восстает, кто пытается все это распутать, ссылают в тюрьмы, казнят?

На другой день я опять пошел к Севастьяну Петровичу. Круглая седенькая старушка сказала, что «у Севушки температуры, слава богу, сегодня уже нет», и проводила меня в «зал». Севастьян Петрович сидел у окна, в глубоком кресле, с книжкой в руке. Длинный халат, пышные волосы и большая борода делали его похожим на нашего соборного дьякона. Он снял очки и кивнул на книгу:

— Мучитель. И героев своих вымучивает, и читателя, и самого себя. Истинный мучитель.

— О ком это вы? — спросил я.

— О Достоевском. Великий был писатель, но страшный. Вот не могу дочитать его «Преступление и наказание». Терзатель душ человеческих.

Занятый своими мыслями, я тут только заметил, что все стены комнаты были в книжных полках.



— Вы много читаете? — спросил я.

Он показал рукой на книги.

— Все читал. А иное и по два-три раза. Мельникова-Печерского люблю: «В лесах» да «На горах». Обши-ирное чтение!.. В зимние вечера только подливай в лампу керосину. Соловьева Всеволода Сергеевича с большим увлечением читаю. «Жених царевны», «Сергей Горбатов», «Юный император» — одно интереснее другого. А «Камо грядеши?» Сенкевича Генриха! Я своей Настасье Петровне даже вслух читал. На десять вечеров хватило. Сейчас «Ниву» с приложением получаю. А выйду на пенсию, времени свободного прибудет — тогда можно и «Родину» выписать. К «Родине» тоже интересные приложения дают.

— Севастьян Петрович, вот вы перечитали сотни книг, скажите, в чем же смысл жизни? — с болью в голосе спросил я. — Зачем мы живем? Зачем вы, прожив такую большую жизнь, исписали в суде пуды бумаги?

Севастьян Петрович вскинул голову, в его маленьких добрых глазах я увидел испуг.

— Ты… ты меня про это не спрашивай, — прошептал он побелевшими губами. — Я про это не знаю… Я про это знать не хочу…

И, конечно, я больше не спрашивал. Мне стало ясно: старик с его доброй душой сделался книголюбом потому, что «Жених царевны» и «Камо грядеши?» отвлекают его от страшных мыслей, зачем он истратил полвека на писание решений неправедных судей.

Некоторое время мы сидели молча.

— Вот что, — сказал он, вздохнув, — приведи-ка сюда этого частного поверенного… ну, который писал жалобы Курганова. Иорданский, что ли? Может, что-нибудь придумаем.

Возможность вывести судебное дело Павла Тихоновича из тупика, хотя бы даже и чуть наметившаяся, сразу взбодрила меня. Я тотчас же отправился к Павлу Тихоновичу. Вместе мы обошли с полдюжины трактиров, пока в самом шумном из них, с музыкой, звоном посуды и пьяным гвалтом, не обнаружили стряпчего в компаний подвыпивших людей, обутых в гигантские, с широким раструбом сапоги. Узнав, что его ждет у себя Севастьян Петрович, стряпчий, бородатый человек с морщинистым испитым лицом, сказал:

— Севастьяна Петровича я уважаю и немедля отправляюсь к нему. До свиданьица, господа рыбаки. Спасибо за угощение. Будьте благонадежны: ваше дело — в шляпе… виноват, я хотел сказать, в баркасе. Так будет верней. Пошли.

Павел Тихонович вернулся в свою мастерскую, а я повел стряпчего в Кузнечный переулок. Сиплым то ли от водки, то ли от многоговорения голосом он рассказал мне по дороге с десяток анекдотов из судейского быта, чрезвычайно схоже изобразил нашего секретаря, когда тот провозглашает: «Суд идет!» — и под конец попросил у меня взаймы до четверга тридцать копеек.

К Севастьяну Петровичу в дом он вошел один, я же остался ждать снаружи. Когда переулок погрузился уже в сумерки и жители выходили из калиток и закрывали окна ставнями, стряпчий окликнул меня:

— Где вы тут? Ведите меня обратно в трактир. Я остро чувствую, что недопил. — Был он в самом радушном настроении. — Чудный старик, чудный! Какая душевная чистота!.. На месте бога я взял бы его живым на небо и вручил ему ключи от рая. Чудный, но… наивный. До глупости наивный, извините меня за откровенность. Он собственноручно написал: «Дело по жалобе Курганова на решение суда седьмого участка в съезд мировых судей не поступало». Написал и посоветовал отнести сию справку Чужеденковым репортерам. Вы их знаеге? Нет? А Чужеденко? И Чужеденко не знаете? Так что же вы тогда на свете знаете? Чужеденко — это редактор нашей газеты. Когда он знакомится с важным лицом, то говорит всегда так: «Представитель прессы, редактор местной газеты Козьма Денисыч Чужеденко». Ходит в черной бархатной куртке, носит бородку, золотое пенсне и притворяется либералом. А у Чужеденко есть два репортера: один длинный, как фонарный столб, и зовется в народе «Иноходец», а другой короткий, как чугунная тумба в порту, и зовется «Мопс». Оба тоже в бархатных тужурках, но весьма заношенных, и оба заикки. Весь день рыщут по городу, добывают материал под рубрику «Местная хрогика» и «Происшествие». Чудное зрелище, когда они встречаются на улице. Иноходец, глядя с вышины вниз, спрашивает: «Т-т-ты от-от-откуда?» А Мопс, в голову кверху, отвечает: «С-с-с-с пожара. Склад дот-т-тла сгорел. А т-т-ты?» — «А я из с-с-суда. На д-д-десять лет законоп-п-патили». Оба они берут у нашего достопочтенного Севастьяна Петровича материал для судебной хроники и зарабатывают по пятаку за строчку. Вот наш старик и думает, что если я расскажу им о странно пропавшей грамоте и покажу справку, то в погоне за пятаками репортеришки немедленно тиснут в газете пять или шесть строчек: дескать, предстоит интересное дело, но почему-то долго не разбирается!.. Святая наивность!.. Так Чужеденко и пропустит заметку, хоть в малейшей степени бросающую тень на Прохорова! Чужеденко ведь не только редактор, он еще и владелец типографии. А у кого, в какой типографии заказывает Прохоров всевозможные бланки для своей конторы? В типографии Чужеденко. Вот и подумайте, юноша, рискнет ли наш редактор навлечь на себя неудовольствие такого выгодного заказчика. Черта с два!.. Он скорее… — Но тут стряпчий вдруг остановился, хлопнул себя ладонью по лысому черепу и оторопело сказал: — Постой, постой… Так ведь Прохоров теперь печатает бланки в типографии Мараховского, а не у Чужеденко. Еще на прошлой неделе я видел проспект прохоровского пароходства, отпечатанный у Мараховского. А если так, то Чужеденко с радостью подложит Прохорову за это маленького поросенка! Ай да старик! Мудрейшая голова! А я-то наивным его посчитал! Скорее, скорее в бильярдную! В этот час там всегда Мопс с Иноходцем сражаются!

И стряпчий чуть не рысью припустил вдоль переулка.

Спустя два дня все горожане могли прочесть в газете «Наш вестник» такие строчки:

ИНТЕРЕСНОЕ ДЕЛО

Шесть месяцев назад мировой судья седьмого участка рассматривал иск ремесленника Курганова к судовладельцу Прохорову о неуплате денег за сделанную работу. Судья не только отказал ремесленнику, но, по жалобе г-на Прохорова, еще и приговорил Курганова к двухнедельному заключению в арестном доме за оскорбление, якобы нанесенное судовладельцу. Курганов подал апелляционную жалобу, и жители нашего города, хорошо знающие его как искусного мастера, смогут прослушать это интересное дело в съезде мировых суде.

К сожалению, мы лишены возможности сообщить день разбора дела, так как господин судья седьмого участка почему-то до сих пор не передал жалобу Курганова в мировой съезд по принадлежности.

А еще спустя день в нашу канцелярию явился Васька и что-то невнятно бормоча, вручил Севастьяну Петровичу под расписку злополучное «дело».

Загрузка...