Глава пятая

Каждая нация известна в мире главным образом своими пороками.

Д. Конрад

Каждая нация насмехается над другой, и все они в одинаковой мере правы.

А. Шопенгауэр

За прошедшее время между приехавшими чётко проступили личные предпочтения.

Макс Винкельман откровенно преклонялся перед Арчибальдом Тэйтоном, считал его милейшим человеком. Почти немцем. Тэйтон тоже был высокого мнения о деловитости и педантичности Винкельмана, называя его превосходным специалистом. С Бельграно немцев тоже связывало полное взаимопонимание. Эта глубокая и прочная дружба между немцами и итальянцами, пояснил Франческо, была скреплена склоками, вторжениями, перебранками у границ и прочими вековыми формами туризма. Что касается Лану, то Винкельман явно недолюбливал его. Французы, возможно, и жизнерадостнее немцев, поговаривал он, зато немцы куда духовнее. Лану же смотрел на Винкельмана с некоторой долей отвращения, стремясь свести общение до минимума. Хейфец вызывал у немца восхищение своим беспечным прагматизмом, но раздражал совершенно не немецкой несерьёзностью. Что до еврея, то, по его мнению, хорош был тот немец, который находился от него по ту сторону Атлантики, когда он сам — по эту, и наоборот.

Сам Винкельман был скромен, временами — ханжески, как полагал Бельграно, зато не был законченным занудой. Он не любил никому навязываться, считая, что кроме него самого, всё равно никто не сможет понять сложные метания немецкой души. Его супруга неизменно кивала головой, подтверждая любую сентенцию мужа.

Сама Берта Винкельман хотела, чтобы её стремление к истине вызывало уважение, и удивлялась, когда её обвиняли в бестактности. Как же так? «Если я вижу, что вы заблуждаетесь, не мой ли долг поправить вас? Почему я должна делать вид, что мне нравится ваше нелепое мнение о минойской культуре, вместо того, чтобы высказать всё, что я о нём думаю и наставить вас на путь истинный?» Но коллеги не способны были оценить её честность, и Берта всем своим видом выражала мировую скорбь, хотя в душе, как и её супруг, явно гордилась своей непонятостью.

Немцы весьма неодобрительно относились к любым проявлениям легкомыслия. Предположение, что умные идеи могут высказываться людьми, не обладающими соответствующей квалификацией, казалось им невозможным. Демонстрировать свою начитанность и знания не считалось у них дурным тоном, и Берта позволила себе как-то за столом откровенно удивиться, узнав, что Лану не удалось осилить «Критику чистого разума» Канта, в результате чего она преисполнилась к нему жалостью.

Француз же только страдальчески закатил глаза в потолок и чертыхнулся про себя.

Сам Лану был тихим патриотом, считал французов единственной цивилизованной нацией в мире, полагал англичан нелепыми людьми, совершенно не умеющими одеваться. Его приводила в ужас и английская привычка есть сыр после пудинга. И отчего это у них такой испорченный вкус? Столкнувшись с подобным варварством, он тихо скорбел, однако после стаканчика шотландского виски способен был многое им простить.

Винкельманов он недолюбливал, но имел с ними много общего: был педантичен, питал огромное уважение к развитому интеллекту и профессионализму. Рене был страстно привязан к своей семье, гордился детьми и вечерами неизменно целый час беседовал с женой по телефону. Был ревностным католиком, но при посещении Университета виноделия в Шато Сюз-ла-Русс испытывал не меньшее благоговение, чем в соборе Парижской Богоматери. Любил поболтать о литературе, разделяя мысль Пруста, что душа наша — всего лишь скопление воспоминаний, и сожалел, что никто так и не сумел сколь-нибудь прилично перевести для этих бедных иностранцев хотя бы первое предложение первого тома мсье Марселя. По утрам он покупал французскую газету левого крыла правого центра и выражал недовольство, когда её не было.

Хэмилтон считал его просто ограниченным буржуа.

Гриффин и Тэйтон, неизменно вежливые и внимательные, тем не менее, вызывали много нареканий у коллег. Они крайне редко проявляли эмоции, и кухарка жаловалась, что их кулинарные пристрастия понять совершенно невозможно, а некоторым казалось, что их не мешало бы расшевелить. Англичане платили коллегам тем же. Лану казался им излишне возбудимым, немцы — избыточно серьёзными, Бельграно же был, по их мнению, слишком эмоционален. Все восточные народы, включая греков, были в их глазах непостижимы и опасны. Печальный опыт научил англичан всегда ожидать от других худшего, и Гриффин был приятно удивлён, что грек оказался спокоен и ленив, а испанец не дрессировал по утрам быков, когда же его дурные предчувствия оправдывались, он с удовлетворением отмечал, как был прозорлив.

Бельграно был обаяшкой, чей ум и живое чувство юмора, увы, были опорочены непунктуальностью и крайней безалаберностью. Он был привязан к Рене Лану, хоть частенько ругал французов, заполонивших рынок своим посредственным вином, которое ни один итальянец в здравом уме пить не станет. Тейтона и Гриффина он, подобно Лану, жалел: и одеваются кое-как, и едят и пьют чёрт знает что. Любил он поспорить и о превосходстве итальянских мужчин над всеми остальными, суя собеседникам в нос журнал с сообщением о том, что презервативы итальянского производства на полсантиметра длиннее, чем в других странах. К немцам был терпим, пока те не начинали учить его жить, при этом никакую критику не принимал настолько всерьёз, чтобы перевоспитаться, ибо считал это делом безнадёжным и просто бессмысленным.

Рамон Карвахаль был странным. Его мало волновало, что другие думают о нём. Что немцы, что французы, что итальянцы, — испанцу было всё равно. Все они «экстранхерос» и «гиригай», проще говоря, «препротивные варвары». Но он был предупредителен, как француз, пунктуален, как немец, твёрд и основателен в суждениях, как англичанин, в итоге все считали его «просто удивительным». Карвахаль не был честолюбив, завистлив и впечатлителен, но был непредсказуем. Не знающий забот пастух, бредущий за стадом, или пилигрим на поклонении святыне, или дон Кихот, бросающий вызов мельницам, — он казался именно странным, точнее, как думал Хэмилтон, был просто не от мира сего.

Все вместе археологи были достаточно скучны и ординарны. В свободное время они угощались разными сортами нута — турецкого ореха, греческим кофе и национальными десертами: судзук-лукумом и малеби. Съездив разок в Комотини на площадь Иринис, в центр ночной жизни, больше никуда не ездили, предпочитая сидеть и вести нудные споры о датировке каких-то чернофигурных лекифов с изображением Афины, держащей сову. Хэмилтон когда-то заинтересовался рассказами Гриффина об археологии, ходил на его лекции, много читал, но сейчас он совершенно утратил интерес к раскопкам и в итоге откровенно томился в обществе археологов, до зубовного скрежета тоскуя по Галатее.

* * *

Между тем раскоп на двух выбранных Гриффином и Тэйтоном участках углубился уже на пару ярдов, и тут выяснилось обстоятельство, весьма повеселившее Бельграно и Хейфеца, но изрядно шокировавшее Макса Винкельмана. Исследование находок вокруг языческого храма неподалёку от христианской базилики действительно раскрыло среди руин древнего города публичный дом.

Гриффин пожал плечам. Находку трудно было назвать неожиданной: было бы удивительно отсутствие такого заведения в крупном портовом городе. Тэйтон тоже смущён не был: диктерион так диктерион. На втором же участке быстро проступили похоронные урны, ритуальные подношения, десятки погребений всевозможных типов, от кремированных тел и братских могил до захоронения в саркофаге, выточенном из цельного ствола дерева, и выяснилось, что это древний погост. Это привело в восторг Рене Лану, известного некрополиста. Повезло, так повезло. Он почти не показывался на первом участке, но буквально дневал и ночевал на втором.

Хоть Тэйтон с женой на следующий день вернулись, планам Стивена увидеться с Галатеей помешала необходимость быть на раскопе из-за обнаруженной находки. Всё утро Рамон Карвахаль и Франческо Бельграно вместе с Бертой Винкельман тщательно очищали едва заметную фреску на стене крохотного закутка шириной менее двух ярдов. Стивен сначала досадовал на потерю времени, но потом неожиданно увлёкся.

Основой фрески был известковый раствор из песка и гашеной извести с мелкозернистой поверхностью. Фрау Винкельман сказала, что это остатки тончайшей мраморной пыли. Проступивший рисунок изображал молодую пару на ложе любви. Она, утончённая, но с мощными бёдрами, сидела на мужском торсе, нарочито затемнённом, в позе бесстыдной и пылкой, привстав в экстазе страсти, и вся композиция точно дышала зноем, усиленным золотисто-алым фоном фрески. Мужчина, молодой и темноволосый, на переднем плане яростно сжал в порыве страсти руку женщины. Его лицо ещё не было до конца расчищено, лицо же женщины, повёрнутое к зрителю, было обрамлено связанными на затылке волосами, но само не проступало из-за выбоины на стене, однако Карвахаль нашёл части скола. Сама поза буйной белокожей менады, исступленной вакханки, говорила о подлинном неистовстве плоти, и она мгновенно возбудила Хэмилтона. Ему почему-то отчаянно захотелось увидеть её лицо, и он спросил Карвахаля, можно ли восстановить его? Тот уверенно кивнул, пообещав этим заняться. Если все фрагменты на месте, то никаких трудностей не будет.

Короткое каменное ложе, предназначенное для блудных утех в диктерионе, было выщербленным с края, но в остальном — довольно хорошо сохранившимся. Бельграно, воспользовавшись тем, что фрау Винкельман отлучилась за нужными реактивами на виллу, разлёгся на расчищенном ложе, но не уместился на нём из-за роста, и пожаловался Карвахалю, что заниматься любовью, когда невозможно вытянуть ноги, на его взгляд, крайне неудобно.

— Упри ноги в стену и откинься на воображаемую подушку, прислонённую к другой стене, — вот и всё, — просветил его Карвахаль. — Посмотри на эту потаскуху. Видишь, ноги мужчины упираются в край ложа.

— По-твоему, Рамон, это специально и изобразили…

— …чтобы невежды, вроде тебя, Франсиско, знали, как тут разместиться.

— А помнишь знаменитые фрески в Помпеях? — вытаращил глаза Бельграно. — Там неаполитанские путаны страшны, как похмельное утро. Думаю, и тут будут не лучше. Мужик, погляди-ка, кого-то мне напоминает, — он внимательно вгляделся во фреску, — где-то я такого видел. А сюжет — обыкновенная порнуха. Винкельман сказал, это мерзость.

— Порнография не пропагандирует мерзость, а профанирует святое, — поучительным, но ироничным тоном ответил Карвахаль. — Однако порнография — это нарисованное на дешёвой бумаге, но то же самое, изображённое на холсте эпохи Возрождения, уже шедевр живописи, а это, уверяю тебя, назовут ценнейшим артефактом античного искусства.

— До чего же ты умный, Рамон, — с долей иронии бросил Бельграно.

Карвахаль не ответил, разглядывая скол и что-то бормоча себе под нос.

— Интересно, — неожиданно заговорил он куда более серьёзным тоном, — тут пигменты, смотри, под коркой карбоната… семь слоёв. Точно ли это блудилище? И рука, — он, откинувшись, с сомнением оглядел фреску, — посмотри, рука очень опытная. Работая по сырой штукатурке, нельзя внести изменений в процарапанный набросок и судить о красках — тоже. Сырая стена показывают вещь не такой, какой она будет при высыхании.

— Цвет меняется?

— Да, — кивнул Карвахаль, — при полном высыхании краска бледнеет. Писали в те короткие полчаса, пока раствор ещё не «схватился» и свободно впитывал краску. Писать нужно легко и бегло, а как только ход кисти теряет плавность, начинает «боронить», краска перестаёт впитываться и намазывается на стену, надо заканчивать. Всё равно краски уже не закрепятся. Это мастер писал. Посмотри, как выписана задница этой подзаборной каллихэры. Но почему такой шедевр в лупанаре? Для росписей тут, я думаю, нанимали всякий сброд за гроши.

— Может, это всё же и не диктерион? — предположил Бельграно.

Карвахаль пожал плечами.

— Для обычного дома такие клетушки не характерны. Тут восемь кубикул — по четыре с каждой стороны коридора. Типичное устройство греческого лупанара. Всё для удобства блудниц. Но это добротная живопись, будь я проклят. Ничего не понимаю.

Сверху их накрыла тень, археолог сразу умолк, полагая, что это спускается фрау Винкельман. При ней Рамон Карвахаль, как заметил Хэмилтон, никогда не произносил слов «блудница» или «блудилище» и вообще не говорил ничего, не касавшегося археологии. Но к ним спустился исполненный неподдельного любопытства Дэвид Хейфец, привлечённый рассказом Сарианиди, что Карвахалем обнаружены порно-фрески в третьей комнате второго раскопа. В руках врача был Hasselblad H4D-60 с огромным объективом. Хэмилтон удивился: это был лучший профессиональный девайс, и Стивен спросил себя, откуда он у Хейфеца. При этом оказалось, что снимал медик умело, как заправский фотограф. Отщёлкав находку со вспышкой и без неё, Хейфец странно хмыкнул и с любопытством огляделся.

— Тут не особо-то развернёшься, не отель Хилтон, — презрительно обронил он и снова бросил на стену взгляд, ставший вдруг острым и въедливым. — Странно-то как. А куда девалась физиономия этой мессалины?

— Я соберу её, Дэвид. Скол образовался при раскопках, — успокоил его Карвахаль.

— Странно-то как… Она блондинка или крашеная? — полюбопытствовал медик.

— Трудно сказать, — задумчиво отозвался Карвахаль. — В Древнем Риме жрицам любви запрещалось быть брюнетками. Возвращаясь из походов, римляне привозили с собой рыжих или светло-русых пленниц из Европы, которые становились рабынями или проститутками. И даже был издан указ, что все жрицы любви должны красить волосы в яркие оттенки, дабы их не перепутали с порядочными римлянками-брюнетками. Но потом этот цвет понравился римлянкам. Поставщицы блудных услуг в силу специфики работы часто первыми применяют все достижения индустрии красоты.

— И чем же они осветляли волосы?

— Они протирали их губкой, смоченной мылом из козьего молока и золой букового дерева, а затем высушивали на солнце. Рецепты ассирийских травников советуют для окрашивания волос смешение китайской корицы, кассии, и лука-порея. А в Греции использовались составы на основе извести, киновари, талька и буковой золы.

— Подумать только…

Появились Гриффин с Тэйтоном, последний спросил Хейфеца о снимках некрополя, тот ответил, что всё нужное сделал, и тут Тэйтон заметил фреску. Он включил фонарь на смартфоне и осветил картину.

Карвахаль, Гриффин, Бельграно обступили Тэйтона. Воцарилось странное молчание. И тут спонсор экспедиции вдруг резко развернулся и пошатнулся всем корпусом. Его бледное лицо посинело, губы, казалось, совсем пропали с лица. Голова запрокинулась назад, явив в какой-то миг то страдальческое выражение, что проступает на лице святого Себастьяна кисти Гвидо Рени. Смартфон выпал из его ослабевших рук.

Хейфец, растолкав всех, ринулся к Тэйтону, с другой стороны его подхватил подоспевший Карвахаль, Тэйтон тяжело опустился на ложе и тут же, задыхаясь, точно подлинно пронзённый стрелами, начал хватать ртом воздух. Хейфец молниеносно снял с шеи и сунул в руки Бельграно фотоаппарат, подогнул Тэйтону ноги, опустил его голову с ложа, одной рукой вытащил из сумки за спиной аптечку, другой просчитал пульс, зашуршал целлофаном и через несколько секунд уже всадил в плечо обморочного шприц.

— Это солнечный удар, он целый день без головного убора, говорил же я ему, голову нужно прикрывать, — быстро затрещал Хейфец, с необычайной ловкостью упаковывая целые ампулы в аптечку и снова вставая.

Хэмилтона повеселило то, что сам Хейфец, курчавый и черноволосый, не потрудился надеть головной убор, однако на перегрев отнюдь не жаловался. — Ничего-ничего, — продолжал тем временем медик, поворачиваясь к Тэйтону и отточенными движениями слегка разминая тому шею. — Он уже приходит в себя.

Это соответствовало действительности. На лицо Арчи Тэйтона возвращались краски, губы приобрели свой естественный цвет, но глаза под выпуклыми веками всё ещё были закрыты. В эту минуту, несмотря на неприязнь к этому человеку, он показался Хэмилтону удивительно красивым.

Через пару минут Арчибальд Тэйтон окончательно пришёл в себя, смог подняться. Глаза его, правда, выдавали растерянность и неловкость. Хэмилтону показалось, что Тэйтон хочет ещё раз взглянуть на фреску, но не решается. Хейфец крутился вокруг него и продолжал вещать о солнечном ударе.

— Тебе нужно полежать на вилле и немного отдохнуть, — он нахально сорвал с головы Бельграно жёлтую бандану и нахлобучил её на голову Тэйтона, потом забрал у Франческо фотоаппарат. — Лоуренс, помогите мне довести его.

— Конечно, конечно, — Гриффин был бледен и, похоже, всерьёз испуган.

— Напекло голову, — хрипло пожаловался Тэйтон и, опираясь на плечо Гриффина и руку Хейфеца, ушёл с раскопа.

Оставшиеся внизу Карвахаль и Бельграно, не обращая особого внимания на Хэмилтона, возившегося с реактивами, переглянулись. Франческо недоверчиво поглядел на небо, от горизонта выстланное курчавыми белоснежными облаками. Солнце проглядывало сквозь них, но совсем не палило. Карвахаль задумчиво вопросил коллегу:

— И что это, по-твоему, было, Пако? — в тоне его сквозило недоумение.

Бельграно уселся на блудное ложе и задумчиво проговорил:

— Один мой коллега, ты, конечно, знаешь, о ком я говорю, Рамон, недавно объявил, что останки, обнаруженные в безымянной могиле на кладбище старой тосканской церкви в тысяча девятьсот пятьдесят шестом году, с большой вероятностью принадлежат выдающемуся художнику Ренессанса Микеланджело Меризи ди Караваджо. После проведения радиоуглеродных анализов и тестов ДНК учёный выявил комплект костей, которые принадлежали мужчине, скончавшемуся до сорока лет, а Караваджо умер в тридцать девять, и подошли ему по росту и приблизительной дате смерти, сиречь, около тысяча шестьсот десятого. Молекулярно-генетический состав их совместим с генетическими признаками потомков художника, носящих фамилию Меризи.

— Я что-то читал об этом, — небрежно кивнул Карвахаль. Было очевидно, что если что-то подобное ему и попадалось, то прочтено было без особого внимания.

Бельграно это не смутило.

— Так вот тогда же выяснились и таинственные обстоятельства смерти живописца, — бесстрастно продолжил он. — Караваджо умер от солнечного удара. Но как мог тридцатидевятилетний, полный сил мужчина умереть от такого пустяка, спросишь ты?

— Спрошу, — Рамон Карвахаль теперь слушал очень внимательно.

— Я тоже спросил. И мой коллега нехотя уточнил, что Караваджо был просто излишне ослаблен… третичным сифилисом.

Повисло молчание, но вскоре Карвахаль прервал его.

— Ты намекаешь, что наш общий друг Арчибальд… — глаза испанца заискрились.

— …подхватил люэс? Исключено. — Категорично покачал головой Бельграно. — Не та натура. Я лишь подозреваю, что, как и в случае с несчастным Караваджо, подлинная причина обморока скрыта от нас неким фальшивым предлогом. Тэйтону тридцать шесть лет.

— Тут я полностью соглашусь с тобой, Франсиско, — промурлыкал Карвахаль. — Ловкость рук у Дэвида потрясающая, но ей всегда можно противопоставить соответствующую остроту глаз. Никакое солнце макушку Арчи не напекало. Хейфец вколол ему мезатон и на всякий случай держал в руках ампулу с дизопирамидом. Это резкое падение давления. А вот зачем наш дорогой Дэвид на ходу придумал сказку про солнечный удар? И что на самом деле так ударило беднягу Арчибальда?

— Этого слона ударить — только руку отбить, — насмешливо пробормотал Бельграно. — Но что-то странное тут было. Он подошёл сюда, — Франческо сделал шаг к ложу, — потом включил фонарь на телефоне. И что? — он почесал затылок. — Тут только эта картинка с блудливой лахудрой. — Он снова задумался и настойчиво повторил. — Слушай, мужик мне кого-то напоминает, Рамон, ей-богу. Надо получше очистить лицо.

— Берта же пошла за ксилолом. — Карвахаль задумчиво смотрел на фреску, потом пару раз щёлкнул её на свой айфон. — Что это там? — поднял он голову на шум, раздавшийся с дороги.

В раскоп спускались Берта Винкельман с чемоданчиком, Дэвид Хейфец и Долорес Карвахаль. Хейфец отрапортовал, что с Тэйтоном всё в порядке, Берта Винкельман, встретившая Тэйтона с эскортом у входа, подтвердила это. Долорес, немного бледная и запыхавшаяся, сказала, что узнала об их находке и пришла посмотреть.

Брат окинул сестру задумчивым взглядом, потом, видимо, решив не щадить её скромность, молча посторонился. Бельграно, взяв у Берты Винкельман необходимые химикаты и марлевые тампоны, принялся очищать боковой орнамент росписи. Долорес, сощурив свои огромные глаза мадонны, долго рассматривала фреску, потом, бросив внимательный взгляд на брата и его коллегу, спросила, насколько тщательно очищена стена?

— Это грязь? — кончик её пальца упёрся и осторожно потёр тёмную точку на боку гетеры, крохотное пятно, напоминавшее родинку.

Бельграно вытащил из болтающегося на поясе набора инструментов лупу и посмотрел на точку. Потом хмыкнул.

— Пока твёрдо не скажу, синьорина, но, кажется, нет. Это не вкрапление слюды и не грязь. Это пятно находится не сверху, а под слоем карбоната.

— А это? — теперь палец синьорины прикоснулся к ноге падшей женщины на фреске.

Бельграно снова рассмотрел рисунок и тихо ахнул.

— Рамон! Посмотри! Мало того, что мужик будто знаком мне…Мистика.

Карвахаль не заставил себя просить дважды и почти вырвал лупу из рук Бельграно.

— Иисус Мария! — он даже задохнулся, — это надо же…

Хэмилтон не понял его изумления и подошёл ближе. Он заметил родинку на бедре вакханки, но, вглядевшись в ногу женщины на светлом охряном фоне простыней, не увидел там ничего особенного. Нога была обыкновенной, разве что сколы штукатурки кое-где скрадывали кусок щиколотки и мешали разглядеть детали интерьера.

— А что странного-то? — недоуменно спросил он.

— Странно, — неожиданно со вздохом ответил всё это время молчавший Хейфец, — что мужчина под этой потаскухой похож на Хью Гранта.

Загрузка...