Книга III. Бриан О Бриан


Глава XX

Продолжили они странствие.

Вернее было б сказать, что продолжили они свои поиски пропитания, ибо в действительности это было целью всякого дня их странствий.

Двигаясь вот так день за днем, вступая едва ль не на каждую дорогу, какая подворачивалась, брели они легко по трудному и прекрасному Донеголу в Коннахт. Вставали лагерем на склонах суровых гор, спали мирно в глубоких долинах, что вились и вились штопором, недели напролет пересекали Коннемару вдоль громового моря, где пировали рыбой, а затем вновь выбирались на равнины и далее по изгибистым тропам к графству Керри.

Время от времени Мак Канну доставалась работа — починить худой котелок, приделать ручку к чайнику, продлить последние деньки ведру, давно пережившему труды свои, — и эту работу он проделывал, сидя на солнышке у пыльных дорог, а если не брался, делала это вместо него Мэри, а он приглядывал критически и объяснял и ей, и прочей честной компании таинства лудильщицкого ремесла.

— Все дело, — говаривал он, — в ловкости рук.

И вот такое еще — но чаще Арту, когда херувим пробовал свои силы на ржавой кастрюле:

— Не получится из тебя годного лудильщика, коли руки не те. Не хлопочи ногами да пальцами пошевеливай.

А иногда кивал он Мэри удовлетворенно и приговаривал:

— Вот девчонка, у кого руки не крюки.

Руки представляли для Патси достоинство в человеке, а вот ноги, по его мнению, полагалось держать неявными и явными делать их лишь в обстоятельствах, чреватых разговорами. Ногами бегают! Это собачья работенка — или ослиная; то ли дело руки! — так объяснял он сей предмет и мог расточать рукам бурю похвал, какая сметала на пути своем всякую иную беседу.

Вставали они лагерем средь кипучих ярмарок, где Патси с дочкой встречали приветственными воплями всевозможные неукротимые мужчины и женщины, и выкрикивали они воспоминания о проказах десяти- и двадцатилетней давности, и погружались в питие с лютым рвением тех, для кого отчаяние — брат подостойней надежды, а кое с кем из тех людей делили они путь назавтра, буяня и галдя на одиноких дорогах, ангелы же взирали и на этих людей — и были к ним дружественны.

Однажды утром двигались они своим путем. Взгляды маленького отряда их оживленно обшаривали поля по обе стороны от дороги. Все они были голодны, ибо со вчерашнего полудня не ели ничего. Но бесплодны были те поля. Великие просторы травы тянулись др обоих горизонтов, и еды не было ни для кого, кроме осла.

Увидели они на пути человека, сидевшего на пригорке. Руки сложены, во рту соломинка, на красном лице широкая улыбка, потрепанная шапка сдвинута на затылок, а из-под нее во все стороны торчат жесткие космы, словно свернутая как попало черная проволока.

Мак Канн уставился на эту красную радость.

— Вот человек, — молвил он Келтии, — у кого никаких забот на всем белом свете.

— Ему от этого наверняка великий вред, — заметил Келтия.

Холлоа, мистер, — приветливо крикнул Патси, — как оно всё?

— Всё хорошо, — ответил, сияя, человек, — сами-то как?

— Держимся, слава Богу!

— То что надо!

Он махнул рукой на горизонт.

— Вот это погодка, — произнес он с гордым смирением того, кто сотворил такую погоду, но хвастаться не склонен. Взгляда с Мак Канна он не сводил. — Голодуха у меня, какую накормить стоит, мистер.

— У нас у всех она, — отозвался Патси, — а в повозке, за вычетом деревях, ничего. Я все ж таки присматриваюсь, и, может, наткнемся мы на кусок грудинки посреди дороги или на славную картофельную делянку на ближайшем поле, где толпятся кудреватые ребятки.

— В миле дальше по дороге есть поле, — сказал человек, — ив том поле найдется все, о чем ни скажи.

— Да что ты говоришь! — тут же выпалил Патси.

— Говорю-говорю: найдется на том поле что угодно, а у подножия холма за тем полем водятся кролики.

— Я, бывало, метко швырялся камнями, — произнес Патси. — Мэри, — продолжил он, — когда придем к тому полю, сама ты и Арт наберите картошки, а сам я да Келтия возьмем полные руки камней, кроликов бить.

— Я пойду с вами, — сказал человек, — и возьму свою долю.

— Так и сделай, — согласился Патси.

Человек слез с пригорка. Было у него что-то промеж колен, и обращался он с этим очень бережно.

— Это что за штука такая? — спросила Мэри.

— Концертина это, и играю я на ней музыку у домов и так вот зарабатываю денег.

— Как добудем мы прокорм, подарит нам музыкантий песенку, — сказал Патси.

— Ясное дело, — молвил человек.

Арт протянул руку.

— Дай взглянуть на музыкальный инструмент, — сказал он.

Человек вручил концертину Арту и двинулся рядом с Патси и Келтией. Мэри и Финан, как обычно, шли по бокам от осла, и все трое возобновили свою постоянную беседу. Каждую дюжину шагов Финан склонялся к обочине дороги и срывал пригоршню свежей травы, или чертополох, или звездчатку и совал добычу ослу в рот.

Патси глазел на нового знакомца.

— Как тебя звать, мистер? — спросил он.

— Я был известен как Старый Каролан[20], но теперь прозывают меня люди Билли Музыкой.

— Как так вышло, что мы с тобой не сталкивались прежде?

— Я из Коннемары.

— В Коннемаре я знаю каждую коровью тропу и борин, и в Донеголе знаю каждую дорогу, и в Керри, и знаю каждого, кто по тем дорогам ходит, а тебя, мистер, не знаю.

Новый знакомец рассмеялся.

— Недавно я на этих дорогах, а потому как же тебе меня знать? Сам-то как зовешься?

— Зовусь я Падрагь Мак Канн.

— Знаю тебя хорошо, бо стибрил ты курицу и пару сапог у меня десять месяцев назад, когда я жил в доме.

— Да что ты говоришь! — вымолвил Мак Канн.

— Говорю; да только не держал обиды на тебя нисколько, бо в тот день со мною случилось всё.

Мак Канн копался у себя в голове, ища, у кого же стибрил он разом и курицу, и пару сапог.

— Ну, слава богу! — вскричал он. — Не чудной ли это мир! Не тот ли Старый Каролан ты, скареда из Темпл-Кахиля?

Знакомец хохотнул и кивнул.

— Был им когда-то, а теперь я Билли Музыка, и вот мой инструмент у парнишки под мышкой.

Патси уставился на него.

— А где же дом, и скот, и сотня акров лугов и возделанных земель, и жена, какую, болтают, ты морил голодом?

— Вот как есть не ведаю, где они, да и дела нету мне. — И с этими словами затрясся он от смеха.

— А сестра твоя, что убилась, выбираясь из окна на верхотуре в ветреную ночь, чтоб добыть себе еды по соседям?

— По-прежнему мертва, — ответил знакомец и от веселья сложился пополам.

— Заявляю, — произнес Патси, — что это есть конец света.

Знакомец прервал красноречие Патси, вскинув указующий палец.

— Вон то поле, о каком я тебе говорил, и битком оно набито картошкой да репой.

Патси обратился к дочери.

— Собирай картошку, но из одного места все не бери, а бери там и сям, чтоб не заметили пропажи, следом же пройди по дороге с повозкой минут двадцать и приготовь картошку. Сам я да Келтия догоним тебя вскоре и принесем с собой славного мяса.

Келтия и Патси подались вправо, где, оттененный небесами, возносился пологий холм. Густо рос на нем лес, мощные купы деревьев укрывали всё плотно, и сквозь них виднелись тихие зеленые прогалины, сонные под солнцем.

Подошли к кромке леса, и Патси направил своего напарника пройти вглубь недалеко, а затем чтоб скакал и лупил палкой по деревьям и по земле.

Келтия сделал как велено, и через четверть часа у Патси в руках уже висели три кролика.

— Этого хватит, выкрикнул он, — пойдем теперь к нашим.

Запрятали они кроликов под куртки и двинулись в путь.

Вскоре догнали спутников. Повозка стояла у дороги, рядом пасся осел, а Мэри развела огонь в жаровне и приготовила картошку для рагу.

Патси бросил ей кроликов.

— Вот, девочка моя, — сказал он, вместе с Келтией осел на травянистую обочину и вытащил свою трубку.

Новый знакомец сидел с Артом и объяснял ему устройство концертины.

— Пока мы ждем, — сказал ему Патси, — расскажи-ка нам все новости, расскажи, что случилось с землей и что ты делаешь на дороге; и есть тут чуток такого, что можно положить тебе в трубку, чтоб говорилось тебе ладно.

Встряла Мэри:

— Погоди минутку, бо сама я желаю послушать ту повесть, помоги-ка мне с жаровней, и мы тогда сядем все вместе.

Была у ведра ручка, продели в нее палку, подняли и поставили под изгородь.

— Вот теперь можем сесть все вместе, — сказала Мэри, — я смогу разом и готовить еду, и слушать повесть.

— Да я тебе скорей сыграю песенку на концертине, — сказал Билли Музыка.

— Это ты лучше потом, — отозвался Патси.

Глава XXI

— Изложу я вам рассказ, — проговорил Билли Музыка, — вот он каков:

Год назад водилось у меня хозяйство в долине. Солнце сияло над ним, ветер не задувал в него, ибо укрыто было хорошо, а урожаи, какие я с той земли получал, вас бы изумили.

Двадцать голов скота ели траву, жир нагуливали быстро и вдобавок молоко давали хорошее. Водились у меня петухи и куры, ради яиц и на продажу, и многие рады были б заполучить мое хозяйство.

Десять человек трудилось у меня постоянно, но на сборе урожая бывало много больше, и работать я их заставлял ого-го. Сам я и сын мой, и женин брат (вот же вахлак-то!) за батраками приглядывали, да не угнаться за ними, такие они были великие пройдохи. Старались работать как можно меньше, а денег из меня добывать как можно больше. Но спуску тем ребяткам я не давал, и ничегошеньки не получали они от меня, если вдвое больше за то не давали.

Потихонечку, помаленечку пропалывал я работников, пока наконец не остался только с теми, с кем хотел, — с людьми проверенными, доверенными. Бедняки они были и не смели смотреть мне в глаза, когда сам я на них смотрел, но трудиться умели, а хотел я от них одного этого — и приглядывал, чтоб выполняли.

И вот сижу я нынче с вами на этом взгорке и думаю: зачем мне были все те беды на мою голову и что, ради того и сего, ожидал я от всего того получить? Раньше полуночи не добирался до кровати, а на рассвете был на ногах раньше птиц. В пять поутру не валялся в теплой постели ни разу, и всякий день выуживал работяг своих из их сна, частенько приходилось вышвыривать их из постели, ибо не случалось средь них никого, кто, дай ему волю, не спал бы день напролет.

Ясное дело, я знал, что не хотят они на меня работать, и, притупись у них голод, они б видали меня далеко — какое там пальцем пошевелить ради моего блага; но я держал их за жабры, ибо, покуда надо кормиться человеку, всяк, у кого есть еда, способен заставить человека делать все, что пожелает: разве ж не возьмется он стоять на голове по двенадцать часов в день, если посулить ему плату? Еще как возьмется — да и на восемнадцать часов, коли уговоритесь.

А еще думалось мне, что они пытаются меня грабить, — и, может, так оно и было. Теперь-то вроде как неважно, грабили они меня или нет, ибо вот вам слово мое: тот, кто попытается ограбить меня нынче, пусть берет все, до чего дотянется, и даже более того, кабы оно у меня водилось.

— Сдается мне, добрый ты человек! — сказал Патси.

— Пусть так, — отозвался Билли Музыка. — Штука же была в том, что я любил деньги, живые деньги, золотые и серебряные монеты, и монеты медные. Нравились они мне больше, чем люди вокруг. Нравились больше, чем скотина и урожаи. Больше, чем сам я себе был люб, а не чуднó ли это? Ради них терпел всевозможную чушь, жил шиворот-навыворот и задом наперед ради них. Говорю же: готов я был на что угодно, лишь бы добыть деньги, а когда платил работягам за труды, жалел каждый пенни, какой они у меня брали.

Мне и впрямь казалось, что, забирая у меня металл, они истинно и напропалую грабят меня и притом надо мною же насмехаются. Не видел я причин, почему б не работать им на меня за так, а если б работали, я б жалел им еды и времени, какое тратили они на сон, — а это тоже чудно, между прочим!

— Если б кто из тех людей, — важно произнес Патси, — наделен был отвагой бродячего козла или шелудивой собаки, они б сгребли тебя, мистер, в охапку, вытряхнули из остова твоего душу да бросили его на свалку.

— В мыслях не имей, — отозвался знакомец, — что храбры люди или дикие звери, бо нет, и всяк, кто выдает плату людям, знает не понаслышке, что робки они, как овцы, а то и вдвое сверх того. Скажу тебе и вот что: не все хлопоты были на их голову — мне доставалась моя доля, да немалая.

Мак Канн торжественно прервал его:

— Так сказал лис гусю, когда гусь сказал, что от зубов ему больно. «Ты глянь, сколько хлопот мне ловить тебя», — сказал лис.

— Оставим это, — сказал Билли Музыка. — Добывать деньги я взялся нешуточно. Удавалось делать славную прибыль с земли, скотины и людей, что на меня трудились, а затем, когда решил я превратить прибыль в звонкую монету, обнаружил, что и за пределами моего мира есть мир, и воистину рвется он ограбить меня, да мало того — не одно поколение подряд измышляло способы, как бы получше это провернуть. Тот мир продумал свою плутню так тщательно, что я среди тех людей был таким же беспомощным, как мои работяги предо мною. Ох и обставляли же они меня, и выжимали, и шли дальше своей дорогой со здоровенной долей моих барышей, и говорили мне, чтоб был я повежливей, а не то сокрушат они меня вдребезги, — и ух до чего ж бывал я вежлив. Велик же он, мир за чертою мира малого, и, может, есть мир ещё больший вне этого, а в нем жернова для всех выжимателей мира среднего.

Цена, какую считал я честной для своего урожая, вечно была не та, что у скупщиков. Продавал я корову или лошадь — и никогда не получал больше половины того, на что рассчитывал. Всюду на базарах имелись клики и кланы, и знали они, как со мною обойтись. Они-то и заполучали больше половины денег, какие я заработал, это они держали меня цепко, чтоб я не ушел. Ради этих людей не спал я до полуночи и вскакивал прежде, чем птица бросала храпеть, и ради них рвал потроха земли своей, изнурял и изводил всякого мужчину, женщину и пса, что мне попадались на глаза, а когда думал о тех базарных краснощеких людях с этим их «хошь бери, а хошь иди», переполняла меня такая ненависть, что я едва мог дышать.

Приходилось брать, поскольку уйти не по карману; возвращался я домой и вновь пытался все урезать, урвать лишний прибыток с земли и с трудяг, и ума не приложу, как те люди не попытались порешить меня или с собою покончить. Ой да, ума не приложу, как сам я с собой не покончил в припадке ярости, жадности и усталости, что были уделом моим день и ночь.

Деньги я все равно добывал, и, само собою, люди считали меня самим дьяволом, но о чем там они думали, дела мне было мало, бо монеты стали накапливаться в сундуке, и в один прекрасный день сундук переполнился, и ни единого пенни уж не воткнуть в него было торцом, пришлось сделать новый сундук, и не так-то много времени минуло, прежде чем спроворил я себе третий сундук, и четвертый, и видел я, что грядет время, когда смогу встать наравне с базарным людом и крепко держаться за всякое, что может попасться.

— И сколько ж нагреб ты? — спросил Патси.

— Две тысячи фунтов было у меня итого.

— Большие деньги, сдается.

— Так и есть — и добыванье там было большое, да еще двадцать блях-мух упало в те сундуки с каждой желтой монеткой.

— Бляха-муха не стоит и одного шиллинга, — заметил Патси. — У меня можешь ими разжиться, две штуки за полпенни, а полно народу даст тебе их за так, гнилой ты ворюга этого мира! А получи я назад ту плюшку табаку, что дал тебе пару минут назад, я б сунул ее в карман — вот как есть — да и сел бы на нее в придачу.

— Не забывай: толкуешь о том, что было, — сказал Билли Музыка.

— Будь я из твоих работяг, — завопил Патси, — ты б со мной так не обходился.

Счастливо улыбнулся ему Билли Музыка.

— Не обходился б? — переспросил он, склонив голову набок.

— Не обходился, — подтвердил Патси, — не то я бы тебе череп лопатой проломил.

— Будь ты среди моих работяг, — миролюбиво ответил ему собеседник его, — ты б смирен был, словно котенок, ползал бы вокруг меня с шапкою в руке, вскинув взор, будто подыхающая утка, и приговаривал «Да, сэр» и «Нет, сэр», как все прочие трудяги, из кого я выколачивал начинку вот этими кулаками и чей дух ломал трудом и голодом. Не болтай сейчас, бо не ведаешь ты о таком, пусть и удалось тебе стибрить у меня наседку, когда я был занят.

— И пару славных сапог, — победно добавил Патси.

— Желаешь дослушать рассказ?

— Желаю, — ответил Патси, — и беру назад свои слова насчет табака: вот тебе добавка для трубки.

— Благодарю покорно, — отозвался Билли.

Вытряс из трубки пепел, набил ее и продолжил рассказ:

— Среди всего этого случилось со мною чудесное.

— Самое то — начинать с такого, — одобрительно молвил Патси. — Хороший ты рассказчик, мистер.

— Дело не столько в этом, — отозвался Билли, — сколько в том, что рассказ хорош — чудесен рассказ.

— Картошка почти готова, Мэри а гра?

— Совсем скоро будет.

— Попридержи рассказ ненадолго, пока поедим картоху и по чуточке кроликов, бо, скажу тебе, обмяк я от голода.

— Я и сам ничего не ел, — сказал Билли, — с середины вчерашнего дня, а у еды тут дух такой, что я дурею.

— Еще не совсем готово, — сказала Мэри.

— Готово достаточно, — объявил ее отец. — Экая ты привередливая нынче! Вытаскивай сюда, раздай всем по кругу, да пусть не перемрут люди у тебя на руках.

Мэри сделала как велено, и пять минут не слышно было ничего, кроме движенья челюстей, а следом не видать стало и никакой еды.

— Ax! — вымолвил Патси с великим вздохом.

— Ой и впрямь! — проговорил Билли Музыка со своим вздохом.

— Клади вариться еще картошки, — велел Патси дочери, — и вари ее, обгоняя время, когда рассказ завершится.

— Я бы вдвое больше съел, чем мне досталось, — признался Арт.

— У тебя и было вдвое больше, чем у меня! — сердито вскричал Патси. — Я видел, как девчонка тебе картошку выдает.

— Я не жалуюсь, — ответил Арт, — а просто сообщаю данность.

— Тогда ладно, — сказал Патси.

Трубки раскурили, и взоры обратились на Билли Музыку. Патси откинулся на локти и выдул облако.

— Ну а теперь выкладывай остаток рассказа, — проговорил он.

Глава XXII

— Вот что чудесное со мною приключилось.

Постепенно все крепче любил я деньги. Чем больше доставалось их мне, тем больше я хотел. Все чаще уединялся, чтобы глядеть на них, перебирать и пересчитывать. В доме не хранил их — держал ровно столько, чтоб люди думали, будто больше и нету, а поскольку все следили за этим и друг за дружкой (бо все желали их украсть), так было безопасней.

Они не знали, что в том сундуке по большей части были медяки, но то они и были — и немного серебра, какое не влезло в другие сундуки.

В дальнем конце большого амбара, прямо под конурой пса, было место… помнишь моего пса, Патси?

— Здоровенного черно-белого рыкливого дьявола-бультерьера? — задумчиво уточнил Патси.

— Его самого.

— Хорошо помню, — ответил Патси. — Кормил его разок.

— Ты его отравил, — быстро произнес Билли Музыка.

— Суровое это слово, — проговорил Патси, почесывая подбородок.

Билли Музыка уставился на него в упор и тоже созерцательно почесал свою щетину.

— Теперь уже не важно, — молвил он. — Тот самый пес. Под его конурой я обустроил место. Добротно обустроил. Если сдвинуть конуру, не увидишь ничего — просто пол. Под ним хранил я три сундука золота, а пока смотрел на них, пес сновал туда-сюда и гадал, отчего не дают ему жрать людей, — я и сам перед тем псом немножко робел, — и как раз в один из дней, когда возился я с деньгами, случилось то самое.

В амбарные ворота постучали. Пес вякнул из недр глотки и рванул вперед, сунул нос в щель под дверью и принялся вынюхивать да скрестись. Чужаки, понял я. Тихонько отложил деньги, вернул конуру на место и пошел открывать.

Снаружи стояли двое мужиков, и на одного пес прыгнул так, будто в него пальнули из ружья.

Но человек оказался спор. Перехватил пса в прыжке, вцепился ему в челюсти и швырнул, поднатужившись. Не знаю, куда он его кинул, — живым того пса я после не видел — думаю, тот рывок его и убил.

— Батюшки! — молвил Патси.

— То, наверное, было в те же полчаса, когда ты дал ему отравленное мясо, Патси.

— Там была длинная баранья кость, — пробормотал Мак Канн.

— Да что б ни было!отозвался Билли Музыка. — Мужики вошли, закрыли за собой ворота и заперли их, бо ключ всегда был воткнут изнутри, когда б я туда ни заходил.

Что ж! Руки, ноги и зубы всегда бывали при мне, но в тот раз ничего в ход пустить не удалось: через несколько минут плюхнулся я на конуру, переводя дух и утирая юшку, что текла у меня из носа. Те двое мужиков, скажу я, вели себя очень тихо — ждали меня.

Один был средних размеров колода, и с виду казалось, что голову ему изваляли в дегте…

— Э! — вырвалось у Патси.

— Второй был здоровенный молодчик с девичьим лицом; глаза голубые да кудри золотые, и в женской юбке — истрепанной вконец, старой…

— Батюшки! — вскричал Патси и яростно вскочил на ноги.

— Что с тобой такое? — проговорил Билли Музыка.

Патси стукнул кулаком о кулак.

— Эту парочку прощелыг я ищу уже целый год! — рявкнул он.

— Ты их знаешь? — переспросил Билли Музыка, не менее взбудораженный.

— Не знаю, но видал — и вон та девчонка видала их, ворюг!

— Парочка паршивых собак, — холодно молвила Мэри.

— И когда встречу их, — свирепо продолжил Патси, — убью обоих, как есть убью.

Билли Музыка рассмеялся.

Я б не стал пробовать убить их, ребяток этих: разок попробовал, да они мне не дали. Расскажи-ка, чем они тебе насолили, а следом я продолжу свой сказ, бо мне интересно не на шутку про этих двоих.

Мак Канн сунул трубку в карман.

Глава XXIII

Поведал Патси:

— Не много чего тут расскажешь, но вот как оно случилось.

Недели за две до того, как сдох твой пес, сам я с дочкой топал к Дублину. Осла при нас тогда не было, бо одолжили его одной женщине, что торговала с лотка рыбой на юго-западе Коннемары. Осла и повозку берегла она для нас, пока мы были в отлучке, и собиралась дать нам то-сё за то, что дали попользоваться в разгар года. Старой шельмой она оказалась, тетка-то, бо продала осла нашего одному человеку, повозку другому, и хлопот нам был полон рот добывать их себе обратно, — но речь не о том.

Как-то утром ни свет ни заря шагали мы по дороге, что ведет с гор в Доннибрук. Я только-только подобрал гусика, что шел, задрав клюв, и подумал, не продать ли добычу в городе тому, кому нужен гусь.

Завернули мы за поворот дороги (местность там с изгибами), и увидел я двоих мужиков: они сидели в траве по обе стороны от дороги. Сидели те двое, разделенные целой дорогой, и были начисто, вот как есть целиком и полностью, голые.

Даже сорочек не было на них, ни даже шапок, ничегошеньки не было, не считая того, в чем народились они.

«Ух! — сказал я себе и схватил дочку за руку. — Другой дорогой пойдем», — сказал я, развернулись мы и двинулись прочь вместе с гусем.

Но те двое пошли за нами с гусем — и догнали.

Один был круглоглавый ворюга — голова у него и впрямь смотрелась так, будто изваляли ее в дегте, и, надеюсь, так оно и было. Второй — смазливый парнишка, не стригший волос с тех пор, как был мамкин сын.

«Отцепитесь вы оба, — сказал я, — непристойные вы бесы. Чего надо вам от честных людей, шкуры вы эдакие?»

Круглоглавый скакал вокруг меня, будто резиновый мячик.

«Сымай одежу, мистер», — сказал он.

«Что?» — вскричал я.

«Сымай одежу по-быстрому, — сказал он, — или порешу».

Ну, прыгнул я на середку дороги, замахнулся гусем да вмазал парню с такой силой по башке, что гуся порвало. Тут парень бросился на меня, и покатились мы по земле, как гром и молния, пока второй не влез, и тогда Мэри принялась лупить нашу кучу-малу палкой, какая при ней имелась, но парни внимания на нее обратили не больше, чем на муху. Не успел бы и присвистнуть, мистер, раздели они меня догола, а не успел бы присвистнуть вторично, раздели и девчонку — и во весь опор помчались по дороге с нашей одеждой под мышкой.

— Батюшки! — воскликнул Билли Музыка.

— Говорю же, ухмыльнулся Патси. — Остались мы с девчонкой посреди дороги, нечем прикрыть наготу, кроме драного гуся.

— Чуднáя картина была, — проговорил Билли Музыка, задумчиво глядя на Мэри.

— Глазенье свое при себе оставь, мистер, — сердито сказала Мэри.

— И что ж вы стали делать?

— Долго просидели у дороги, пока не услышали шаги — тут мы спрятались. Выглянул я из-за изгороди и увидел, что идет по дороге человек. Пригожий, с черной сумой в руке, шагает быстро. Когда оказался он прямо передо мной, я выскочил из кустов и забрал у него одежду…

Билли Музыка хлопнул себя по коленке.

— Да неужто!

— Так и есть, — подтвердил Патси.

— Бурчал он без умолку, но, как только я его выпустил, рванул бегом, только его и видели. Чуть погодя появилась на дороге женщина, и Мэри забрала одежду у нее. То была тихая несчастная душенька и ни словечка никому из нас не сказала. В уплату оставили мы ей гуся и черную сумку того человека да помчали — и не останавливались, пока не оказались в графстве Керри. Вот об этой одежде я и толкую — она и по сей миг на мне.

— Замечательный случай, — сказал Билли Музыка.

— О тех людях могу рассказать еще кое-что, — улыбаясь, промолвил Келтия.

— Неужто? — воскликнул Патси.

— Могу, но этот вот человек не досказал свое.

— Я уж и забыл о нем, — сказал Патси Мак Канн. — Добавь еще щепоть себе в трубку, мистер, да поведай нам, что случилось с тобою дальше.

Глава XXIV

Билли Музыка заложил щепоть табака себе в трубку и, созерцательно затягиваясь минуту-другую, погасил большим пальцем и сунул в карман. Разумеется, положил ее чашечкой вниз, чтоб табак выпал, ибо человеком бережливым он более не был.

— То были верно те двое, о каких я вам рассказываю, — произнес он, — и вот, пока чихал я кровью, они стояли передо мной.

«Чего надо вам?» — спросил я, а сам-то поглядывал по сторонам, не подвернется ль какой палки или лома.

Ответил парнишка в юбке.

«Поглядеть на тебя хотелось», — так сказал.

«Наглядись же вволю да проваливай бога ради», — ответил я.

«Гнусный ты ворюга!» — сказал он мне.

«А это еще с чего?» — я ему.

«С какого-такого подстроил ты, чтоб меня из рая вытурили?» — спросил он.

…! Ну, господин хороший, этот вопрос волнует всякого — и меня тоже. В толк не мог я взять, что ему ответить. «Батюшки светы!» — молвил я и еще раз чихнул кровью.

Но парнишка тот сбрендивший был.

«Кабы мог я вымарать тебя со свету, никак себе не навредив, я б сокрушил тебя сей же смертный миг», — сказал он.

«Ради любви небесной, — сказал я, — втолкуй мне, что я тебе сделал, бо до сего дня не видел я тебя отродясь — а лучше б и сейчас не видел».

Круглоглавый стоял себе рядом все то время да жевал табак.

«Задай ему, Кухулин, — произнес он. — Убей его, — сказал, — и отправь к привиденьям».

Но второй чуть поутих и подошел ко мне, помахивая девичьей юбкой.

«Слушай! — сказал. — Я серафим Кухулин».

«Очень славно», — сказал я.

«Я твой Ангел-Хранитель», — сказал он.

«Очень славно», — сказал я.

«Я твоя Высшая Самость, — сказал он, — и всякое гнусное дельце, какое ты вытворяешь, там, наверху, меня сотрясает. Ничего в жизни своей не сделал ты такого, что паскудным бы не было. Ты скареда и вор, из-за тебя меня вышвырнули с небес — за то, как крепко ты любишь деньги. Ты совратил меня, когда я отвлекся. Сделал из меня вора там, где быть вором — никакой потехи, и вот уж я скитаюсь по мерзкому миру неблагими путями твоими. Покайся, тварь», — сказал он и отвесил мне оплеуху, от какой прокатился я из одного угла амбара в другой.

«Влепи ему еще», — сказал круглоглавый, рьяно жуя свою плитку.

«А ты здесь при чем? — спросил я его. — Ты не Ангел-Хранитель мне, Господи помоги!»

«Как смеешь ты! — воскликнул круглоглавый. — Как смеешь настраивать вот эту честную особу воровать у бедняка последние три пенса?» — И с этими словами выдал мне плюху.

«Ты это про какие три пенса толкуешь?» — спросил я.

«Про мои три пенса, — ответил он. — Единственные мои. Те, что выронил я у адских врат».

«Да ни сном ни духом я! Нет мне дела больше до того, что ты мелешь, — отозвался я, — болтай хоть до посинения, а мне дела нет». С тем сел я на конуру и лил себе кровь дальше.

«Должен ты покаяться по доброй своей воле», — произнес Кухулин и направился к двери.

«Да побыстрей к тому ж, — молвил второй, — иначе я тебе башку снесу».

Странное дело в том, что я поверил каждому сказанному слову. Не понимал, о чем он толкует, но знал, что толкует он о чем-то доподлинном, хоть мне и невнятном. А еще было что-то в том, как он это говорил, бо произносил все, как епископ — выраженьями точными, громкими, какие уже я и не помню, раз столько месяцев прошло. Как бы то ни было, поверил я ему на слово и в тот же миг почуял, как поменялось во мне существо, бо, скажу я вам, никто не в силах переть против своего Ангела-Хранителя — это все равно что лезть на дерево задом наперед.

И вот направились они вон из амбара, а Кухулин тут повернулся ко мне.

«Помогу тебе с покаянием, — молвил он, — ибо желаю вернуться, и вот как я тебе помогу. Дам тебе денег — причем целые горы их».

Тут парочка та ушла, а я из амбара еще полчаса не высовывался.

* * *

Назавтра отправился я в амбар, и что, как думаешь, там увидел?

— Пол был усыпан золотыми монетами, — предположил Патси.

Билли кивнул.

— Это-то и увидел. Собрал их и спрятал под конурой. Не хватило там места, а потому я смёл их все и зарыл в капусту. На следующий день, и дальше, и еще дальше — то же самое. Не понимал я, куда прятать деньги. Пришлось оставить валяться на полу, и даже ледащей собаки не осталось, чтоб сторожить их от воров.

— Некому-некому, — произнес Патси, — сущая правда.

— Запер я амбар, а затем призвал людей. Выдал им их заработок, бо на что они мне дальше, коли я катаюсь в золоте? Велел им убираться с глаз моих долой и всех и каждого со своей земли спровадил. Затем сказал шурину, что он мне в моем доме без надобности, спровадил и его. Следом выжил сына из дома ссорою, да и жене сказал, чтоб шла с сыном, если пожелает, а сам затем отправился в амбар.

Но, как уже говорил минуту назад, стал я другим человеком. Золото громоздилось вокруг, а я не понимал, что с ним делать. Мог бы валяться в нем, если б охота была, — и повалялся, но потехи в том не было.

Вот в чем у меня беда: пересчитать я его не мог, оно пересилило меня — его были груды, горы его были, на четыре фута ввысь по всему полу, и в сторону его сдвинуть — все равно что дом целый.

Никогда не желал стольких денег, бо никто не хотел бы их столько, — хотел я таких денег, с какими можно управиться вручную, а страх воров обуревал меня так, что не мог я ни сидеть, ни стоять, ни спать.

Всякий раз, когда открывал я ворота в амбар, он оказывался полнее прежнего, и наконец я его возненавидел. На дух не выносил даже смотреть на него, на сверканье тысяч и тысяч золотых краешков.

И меня это доконало. Однажды вошел я в дом, взял концертину, моим сыном купленную (я и сам умел хорошо на ней играть), и сказал жене:

«Я пошел».

«Это куда же?»

«По белу свету».

«А как же хозяйство?»

«Оставь себе», — ответил я и с теми словами выбрался из дома и прочь на дорогу. Шел без передышки два дня и с тех пор не возвращался.

И впрямь играю на концертине перед домами, и люди жалуют меня медяками. Странствую с места на место каждый день и счастлив, как птичка на ветке, бо нет мне тревог и сам никого не тревожу.

— А что с деньгами сталось? — спросил Патси.

— Сдается мне теперь, что было то дивное[21] золото, а коли так, никто к нему притронуться не мог.

— Вот, значит, — сказал Мак Канн, — какого сорта были те ребятки?

— Такого вот сорта и были.

— И один из них — твой Ангел-Хранитель!

— Так он сказал.

— А второй кто же?

— Не ведаю, но, думаю, был он привиденьем.

Патси обратился к Финану:

— Скажи-ка мне, мистер, правдивая ли это повесть или же паренек сочиняет?

— Правда это, — ответил Финан.

Патси это обдумал с минуту.

— Интересно, — задумчиво произнес он, — а кто же мой Ангел-Хранитель?

Келтия поспешно спрятал трубку в карман.

— Я, — сказал он.

— Ох ты ж вот же ж!

Мак Канн уронил руки на колени и от души захохотал.

— Ты! И я тебя опаиваю допьяна в мелких пабах каждую вторую ночь!

— Ни разу ты не опаивал меня допьяна.

— Не поил, так и есть, бо голова у тебя крепкая, это точно, но в этом мы два сапога пара, мистер.

Вновь умолк, а затем продолжил:

— Интересно, а кто Ангел-Хранитель у Айлин Ни Кули? Бо работенки у него будь здоров, сдается мне.

— Я ее Ангел-Хранитель, — отозвался Финан.

— Да что ты говоришь?

Мак Канн уставился на Финана, а тот возвратился к грезам.

— Ну что ж! — обратился Патси к Билли Музыке. — Славную ты нам повесть изложил, мистер, и в чудные дела влез, но хотел бы я повидать тех ребят, что забрали нашу одежу, ой хотел бы.

— Могу еще кое-что о них рассказать, — молвил Келтия.

— Так ты и говорил недавно. Что же расскажешь?

— Расскажу начало всей той повести.

— Я 6 послушал, — сказал Билли Музыка.

— Есть там лишь одна часть, какую мне придется домысливать исходя из того, чего я наслушался с тех пор, как мы здесь очутились, но за остаток отвечаю, поскольку сам был там.

— Я тоже это помню, — заметил Арт Келтии, — и когда ты свой сказ завершишь, я изложу свой.

— Подавай картошку, Мэри, — велел Мак Канн, — а следом выкладывайте свое. Как думаешь, у осла все ль хорошо, аланна?

— Он по-прежнему ест траву, но, может, охота ему попить.

— Он вчера уже напился славно, — сказал отец и устроился поудобнее.

Глава XXV

Поведал Келтия:

— Когда умер Бриан О Бриан, люди болтали, что не имеет это большого значения, поскольку помирать ему в любом разе молодым. Повесили б его, или голову б раскололи топором надвое, или упал бы со скалы пьяным и разбился вдребезги. Что-то подобное ему на роду написано было, а всякому любо поглядеть, как человеку достается по заслугам.

Но когда человек умирает, нравственные предписания перестают действовать, поэтому соседи поминок не чурались. Явились и произнесли много примиряющего над покойником с прибинтованной челюстью и лукавой ухмылкой, и напомнили они друг другу о том и сем чудном, что покойник вытворял, ибо память о нем поросла коростой баек о всяком шальном и смехотворном — а также о шальном, но не смехотворном.

Меж тем был он мертв, и вольно любому самую чуточку скорбеть по нему. Кроме того, принадлежал он к народу О Брианов[22], а такому тут полагается почтение. Род этот не запросто позабудешь. Историческая память могла б восстановить давние славы чина и боя, ужасного злодейства и ужасной святости, жалкого, доблестного, медленного нисхождения к распаду, не целиком победоносного. Великий род! О Нейлы его помнили. О Тулы и Мак Суини[23] слагали сотнями повести о любви и ненависти. У Бёрков, и Джералдинов[24], и новых пришлых воспоминания тоже водились.

Семья после него осталась беднее некуда, но они к такому привыкли, ибо держал он их в той же бедности, в какой и бросил — или нашел, раз уж на то пошло. Так часто жали они руки Благотворительности, что уже не презирали эту даму с болезненным ликом, а потому мелкие дары, предлагаемые соседями, семья принимала — без особой благодарности, зато с особой готовностью. Дары эти обыкновенно были натурою. Несколько яиц. Мешок картошки. Горсть мяса. Пара фунтиков чаю. Такое вот.

Один посетитель, впрочем, тронутый чрезвычайной нищетой, сунул в ладонь маленькой Шиле, четырехгодовалой дочке Бриана, трехпенсовик, и она позднее не пожелала просить их обратно.

Крошку Шилу отец ее воспитал как следует. Она точно знала, чтó нужно сделать с деньгами, а потому, когда никто не смотрел, на цыпочках подобралась к гробу и сунула трехпенсовик Бриану в ладонь. Та рука, пока жива была, от денег никогда не отказывалась — не отказалась и мертвой.

Похоронили его назавтра.

На суд его призвали днем позже, явился он вместе с разношерстной толпой негодников и вновь получил по заслугам. Протестовал он и бузил, но уволокли его в назначенное место.

«Вниз!» — провозгласил Радамант, указывая великою рукой, — и отправился Бриан вниз.

Бузя, уронил он трехпенсовик, но так разгорячился и распоясался, что пропажи не заметил. Подался вниз, далеко вниз, прочь из виду, прочь из памяти, в воющий черный поток со всеми теми, кто того же призрачного рода.

Юный серафим по имени Кухулин, случайно проходивший той же дорогой чуть погодя, увидел трехпенсовик, ярко сиявший среди камней, и подобрал его.

Оглядел его с изумлением. Вертел и так, и сяк, и эдак. Изучал с вытянутой руки и вглядывался пристально с двух дюймов.

«Никогда в жизни не видел я ничего, столь же красиво сработанного», — произнес он и, спрятав монетку в кошель, где лежали еще кое-какие побрякушки, отправился через солидные врата восвояси.

Вскоре Бриан обнаружил пропажу — и вдруг в той черной округе раздался его глас, громовый и ревущий.

«Обокрали меня! — вопил он. — Обокрали на небесах!»

Начав голосить, не переставал он. По временам просто сердился и шумел. По временам делался едок и направлял свой призыв вихрем вверх.

«Кто украл мои три пенса?» — ревел он. Взывал к черной пустоте:

«Кто украл последние три пенса у нищего?»

Вновь и вновь рокотал его голос кверху. Страдания его теперешней обители утратили для него всякую боль. Уму его стало чем кормиться, а жар внутри у Бриана разгонял смрадные пары вокруг. Была у Бриана обида, дело праведное, и его оно поддерживало и укрепляло, ничто не могло заткнуть ему глотку. Пробовали всякие находчивые средства, всевозможно сложные, но Бриан не обращал внимания, и мучители его отчаивались.

«Не выношу я этих грешников из графства Керри, — сказал Главный Изувер и угрюмо сел на свою циркулярную пилу; это ему тоже не по нраву пришлось, ибо он облачен был в одну лишь набедренную повязку. — Терпеть не могу весь род Гэлов, — добавил он, — отчего не шлют их куда-нибудь еще?» — И затем взялся он вновь упражняться на Бриане.

Все втуне. Требованье Бриана по-прежнему ревело вверх, словно звук самóй великой трубы. Будило оно и сотрясало скальные полости, визжало сквозь всякую трещину и расщелину, металось и кидалось от вершины до выступа и обратно. Хуже того! — его товарищи по юдоли увлеклись тем же и примкнули к воплям, пока рев не сделался таким устрашающим, что и сам Владыка не смог его терпеть.

«Глаз не смыкаю три ночи подряд», — сказал страдалец и отправил особое посольство к властям.

Радаманта их появление изумило. Локоть его покоился на обширном колене, а тяжелая голова — на ладони, что была много акров в длину и много акров в ширину.

«Что такое случилось?» — спросил он.

«Владыка не в силах спать», — произнес представитель посольства и со словами этими улыбнулся, ибо даже для него самого звучало это чуднó.

«Спать ему необязательно, — сказал Радамант. — Сам я не сплю от начала времен — и никогда не усну, пока время не исчерпается. Но жалоба сия занятна. Что же не дает покоя вашему хозяину?»

«Ад весь кувырком, — ответил изверг. — Истязатели рыдают, как дети малые. Начала при этом сидят на корточках сложа руки. Хоры мечутся туда-сюда и воюют друг с дружкой. Чины подпирают стенки, пожимают плечами, а прóклятые орут и хохочут и к мукам сделались нечувствительны».

«Меня это не касается», — молвил судия.

«Грешники требуют справедливости», — сказал представитель.

«Ее они получили, — отозвался Радамант, — пусть в ней и преют».

«Преть они отказываются», — возразил представитель, заламывая руки.

Радамант выпрямился на троне.

«Есть в законе такая аксиома, — произнес он, — каким бы запутанным ни было событие, никогда не бывает в самом основанье его больше одного человека. Кто этот человек?»

«Некто Бриан из рода Брианов, покойник из графства Керри. Бедовый! Получил предельную кару неделю назад».

Впервые в бытии своем растревожился Радамант. Поскреб в затылке — что проделал тоже впервые.

«Предельную кару получил он, говоришь, — произнес Радамант, — вот же незадача! Я проклял его на веки вечные, и ничего ни лучше, ни хуже уже не устроишь. Не мое это дело!» — гневно воскликнул он и выдворил делегацию силком.

Но беды это не облегчило. Зараза распространилась на десять миллионов миллиардов голосов, что скандировали в унисон, — и еще бесчисленные тьмы вслушивались в промежутках между мученьями.

«Кто украл трехпенсовик? Кто украл трехпенсовик?»

Вот что кричали они. Рай содрогался вместе с адом. Вселенная заполнилась этим размеренным гамом. Хаосу и полой Нокс[25] к их первородным мукам добавился новый разлад. Внизу составили новую петицию, из которой следовало, что, если недостающую монетку не вернуть ее хозяину, аду придется закрыть врата. Читалась в той петиции и завуалированная угроза, ибо Пункт 6 намекал: если от ада отмахнутся, далее, возможно, несдобровать и раю.

Тот документ был доставлен и рассмотрен. Вследствие его отправлено было заявление по всем стражам Рая с призывом ко всякому человеку, архангелу, серафиму, херувиму или аколиту, кто найдет трехпенсовик начиная с полудня десятого августа, чтоб человек этот, архангел, серафим, херувим или аколит доставил трехпенсовик Радаманту в Суд и получил за то бесплатное отпущение и расписку.

Монетку не доставили.

* * *

Молодому серафиму Кухулину было с собою так, будто сам он не свой. Не страдал он — гневался. Хмурился, размышлял и негодовал. Теребил золотой локон в пальцах, покуда едва ль не до самого кончика не выпрямился тот и весь не обвис — кончик по-прежнему вился золотом. Прикусил его серафим Кухулин и, сумрачно жуя, прохаживался взад-вперед. И всякий день стопы его направлялись в одну и ту же сторону — по длинной входной аллее, через могучие врата, по выточенным каменным плитам к загроможденной пустоши, где монументально восседал Радамант.

Туда-то и двинулся он осторожно, иногда вытянув руку, чтоб себе добавить опоры, замирал ненадолго, раздумывая, оттуда прыгал далее на следующий камень, отыскивал равновесие и прыгал вновь. Так добрался он до судии, встал рядом и воззрился на него насупленно.

Торжественно поздоровался серафим Кухулин: «Благослови Боже труд», — но Радамант не отозвался, лишь кивнул, ибо очень занят был.

И все же судия заметил его и временами приподнимал задумчивые вежды, повертываясь к серафиму, — и так вот несколько секунд глядели они друг на друга в перерыве между нескончаемыми трудами.

Иногда на минуту-другую юный серафим Кухулин переводил взгляд с судии на подсудимых, что пятились или протискивались вперед, хорошие и дурные одинаково тряслись от страха, не ведая, куда поведет их рок. Друг на дружку не смотрели они. Смотрели на судию, восседавшего на высоком эбеновом троне, и не могли глаз отвести. Были среди них те, кто знал, отчетливо угадывал свою судьбу; пристыженно и обессиленно сидели они и трепетали. Были и такие, кто уверен не был: у таких кроличьи глаза, а трепетали эти подсудимые не меньше прочих и, поглядывая вверх, грызли себе костяшки на кулаках. Были и обнадеженные, но все равно бродили они пустошами памяти, выискивали и взвешивали свои грехи, и вот эти, даже когда блаженство их оказывалось решено, а шаги направлялись по легкому пути, шли шатко, не осмеливаясь оглядеться по сторонам, ухо востро — не раздастся ли: «Стой, негодник! Тебе в другую сторону!»

Вот так день за днем приходил серафим Кухулин постоять рядом с судией; и однажды Радамант, вглядевшись в него попристальней, вскинул великую длань свою и повелел:

«Ступай и встань средь тех, кого судить».

Ибо Радамант знал. Его это было дело — глядеть глубоко в сердце и ум, выуживать тайны из омутов сущего.

И юный серафим Кухулин, все еще зажимая золотой локон губами, послушно двинулся вперед и обустроил оперенье свое промеж двоих поскуливавших, глазевших да трясшихся.

Когда же настал его черед, долго и внимательно вперялся в него Радамант.

«Что ж!» — произнес он.

Юный серафим Кухулин выпустил золотой завиток из уст.

«Что найдено — то твое», — громко сказал он и очень дерзко уставился на судию.

«Надлежит отдать», — постановил судия.

«Пусть отнимут», — объявил серафим Кухулин. И внезапно (ибо такое могут духи по своей воле) вокруг головы его вспыхнули молнии, а руки его схватили за горло громы.

Вторично за свое бытие Радамант встревожился — и вновь почесал в затылке.

«Вот же незадача», — произнес он мрачно. Однако вскоре воззвал к тем, чья это была обязанность.

«Тащите его на эту сторону!» — взревел он.

И подступили они. Но серафим Кухулин ринулся им навстречу, и златые кудри его пылали и потрескивали, перекатывались громы у ног его, а вокруг шипело и жалило сияющее переплетенье — и те, кто подступил, спотыкаясь, сдали назад и, вопя, унесли ноги.

«Вот же незадача», — молвил Радамант и краткое время угрожающе вперялся в серафима Кухулина.

Впрочем, совсем краткое. Внезапно опустил он руки на подлокотники своего трона и подъял устрашающее тулово свое. Никогда прежде не вставал Радамант с предназначенного ему трона. Мощно двинулся он вперед и вмиг пресек тот бунт. Громы и молнии тому каменному костяку были все равно что лунные лучи и роса. Схватил он серафима Кухулина, вскинул к груди своей, как воробушка, и потопал с ним обратно.

«Тащите того, другого», — сурово велел он, усаживаясь.

Те, чья это была обязанность, устремились вниз в поисках Бриана из рода Брианов, и, пока не было их, впустую осыпал серафим Кухулин пламенными шипами ту роковую грудь. Теперь-то златые локоны его обвисли, а оперенье изломалось и помялось, однако свирепые глаза сверкали отважно у самого сосца Радамантова.

Вскоре привели Бриана. Беду воплощал он видом своим — выл, нагой, как дерево зимнее, черный, как просмоленная стенка, иссеченный да изрезанный, истрепанный всюду, кроме глотки, какая верещала, покуда не вяли уши вокруг, одно лишь требование.

Но тут нежданный свет погрузил его в изумленное безмолвие, и от вида судии, прижимавшего к груди, словно сникший цветик, серафима Кухулина, разинул Бриан рот.

«Ведите его сюда», — велел Радамант.

Подвели его к подножию трона.

«Ты утратил свой образок! — произнес Радамант. — Он у него».

Бриан уставился на серафима Кухулина.

Радамант вновь встал, отвел руку по громадной дуге, махнул и отпустил, и серафим Кухулин кувырком полетел, как камень из пращи.

«Ступай за ним, керриец», — произнес, склоняясь, Радамант; схватил он Бриана за ногу, раскрутил и зашвырнул далеко-далеко, головокружительно, головокружительно, словно бешеную комету — да вниз, вниз, вниз.

Уселся Радамант. Махнул рукой.

«Следующий», — холодно произнес он.

Канул вниз серафим Кухулин, кувыркаясь широкими петлями, едва зримый от скорости. По временам он, раскинув руки, походил на крест, что падает камнем. Тут же, головою стремительно вниз, круто нырял он. И опять, словно живой обруч, голова с пятками вместе, крутило его и вертело. Слепой, глухой, немой, бездыханный, бездумный; а следом летел камнем да с присвистом Бриан из рода Брианов.

Каков был тот путь? Кто облечет его в слова? Солнца, что возникали и исчезали, словно очи мигавшие. Кометы, сверкавшие всего миг, черневшие и исчезавшие. Луны, что восходили, вставали и удалялись. И все вокруг, включая все беспредельное пространство, беспредельную тишину, черную недвижимую пустоту — глубокий, нескончаемый покой, сквозь который летели они с Сатурном и Орионом, и с мягко улыбавшейся Венерой, и с Луною светлой, неприкрыто нагой, и с Землею благопристойной, жемчугом и синевою увенчанной. Издали появилась она, тихая, одна-одинешенька в пустоте. Столь же нежданная, как пригожий лик на людной улице. Красивая, словно звон падающих вод. Красивая, словно звук музыки в тишине. Слово белый парус в ветренном море. Словно зеленое дерево в уединенном месте. Целомудренной и чудесной явилась она. Летящей издали. Летящей в просторе, словно радостная птаха, когда брезжит утро во тьме, и провозглашает она милую весть. Парила она и пела. Нежно пела она робким дудкам и флейтам из нежных тростинок и бормотавшим далеким струнам. Песню, что нарастала и крепла, сгущаясь в многообразную глубоко громовую гармонию, покуда обремененное ухо не сдалось перед устрашающим ревом ее восторга — и не отказалось от нее. Более не звезда! Более не птаха! Оперенная и рогатая ярость! Исполинская, великанская, прыгучая и орущая ураганно, изрыгающая вихри молний, жадно рвущаяся вперед по своему пути, алчная, буйная, воющая яростью и ужасом, неслась она, устрашающе неслась она и летела…

* * *

Довольно! Ударились они оземь — но не сокрушились, было на них такое благословенье. Ударились они оземь как раз возле деревни Доннибрук, где проселок вьется в холмы; не успели отскочить от земли, как Бриан из рода Брианов уже вцепился серафиму Кухулину в глотку.

«Мой трехпенсовик!» — проревел он, занеся кулак. Но серафим Кухулин лишь рассмеялся.

«Ха! — молвил он. — Глянь на меня, человек. Образок твой выпал далеко за кольцами Сатурна».

И Бриан отступил, на него глядючи, — а наг он был, как и сам Бриан. Наг был, как камень, или угорь, или котел, или новорожденный младенец. Очень наг.

И тогда Бриан из рода Брианов перешел проселок и уселся у изгороди.

«Первый же, кто пройдет этой дорогой, — сказал он, — отдаст мне свою одежу, а иначе я его удавлю».

Подошел к нему серафим Кухулин.

«Я заберу одежду у второго, кто здесь пройдет», — произнес он и тоже уселся.

Глава XXVI

— А следом, — задумчиво проговорил Мак Канн, — явились мы, и они отняли у нас одежу. Неплохой сказ, — продолжил он, обращаясь к Келтии. — Ты славный сказитель, мистер, как этот вот самый, — показал он на Билли Музыку.

Билли скромно отозвался:

— Все потому, что повести хороши, вот их хорошо и рассказали, бо не мое это ремесло, и диво ль было б, кабы испоганил я ее? Сам я музыкант, как и говорил тебе, и вот мой инструмент, но знавал я старика в Коннахте одно время — вот он-то был всем голова насчет сказов. Зарабатывал этим, и, коли прервал бы тот человек свою повесть на середине, люди встали б да и убили его, как есть говорю. Даровитый был человек, бо умел сказывать повесть вообще ни о чем, и ты слушал его, разинув рот, и страшился, что скоро подойдет сказ к концу и, может, сказ-то о том, как белая курица снесла бурое яйцо. Он умел рассказать тебе то, что ты знал всю свою жизнь, а тебе б подумалось, что это новенькое. Не было в уме у того человека старости, и в этом есть секрет сказительства.

Тут молвила Мэри:

— Я б слушала день и ночь.

Отец ее согласно кивнул.

— И я бы, если сказ хорош да изложен ладно, и второй следом выслушал. — Поворотился к Арту: — Ты сам-то говорил, сынок, что водится у тебя в голове повесть, и коли так, твой черед ее выложить, но сомневаюсь, что у тебя получится так же славно, как у этих двоих, бо юнец ты, а сказительство — удел стариков.

— Постараюсь изо всех сил, — молвил Арт, — но в жизни своей ни разу ничего не рассказывал, и с первой попытки может выйти не лучшее.

— Не беда, — подбодрил его Мак Канн. — Судить тебя строго не станем.

— Верно, — поддержал Билли Музыка, — и ты нас тут наслушался, а потому дорогу найдешь.

— О чем станешь сказывать? — спросил Келтия.

— Сказывать буду о Бриане О Бриане — о ком и вы все.

— Ты с ним тоже знаком был? — воскликнул Билли. — Был.

— Нет такого человека, чтоб не знал того человека, — пробурчал Патси. — Может, — тут он люто осклабился, — может, встретим его на дороге, где он бродит, да, может, он сам скажет нам сказ.

— Тот человек сказа не скажет, — перебил его Финан, — ибо нет у него памяти, а хорошему сказителю она непременно нужна.

— Коли встречу я его, — сумрачно молвил Мак Канн, — задам ему такое, что он запомнит и скорее всего сумеет из этого сотворить сказ.

— Видел я его лишь раз, — начал Арт, — но когда Радамант зашвырнул его в пустоту, я узнал его в лицо, хотя много прошло времени с тех пор, как мы виделись. Ныне он мельче прежнего, но тем не менее куда больше, чем я ожидал.

— Что же он такое теперь? — спросил Билли Музыка.

— Человек.

— Мы все тут они самые, — заметил Патси, — и нам с того никакой беды.

— Беды в том было больше, чем ты себе представляешь, — проговорил Финан.

— Я предполагал, что будет он не более какого-нибудь высшего животного или даже, может, совсем растворится из бытия.

— И кем же был он, когда ты с ним познакомился?

— Был он чародеем — и одним из самых могущественных в мирозданье. Был он сущностью Пятого Круга[26] и раскрыл множество тайн.

— Я знавал чародеев, — заметил Финан, — и всегда оказывалось, что они глупцы.

— Бриан О Бриан сгубил себя, — продолжил Арт, — забросил развитие и утроил себе кармическое бремя, поскольку был без чувства юмора.

— Ни у одного чародея нет чувства юмора, — заметил Финан, — окажись оно у него, он бы не стал чародеем: юмор есть здоровье ума.

— Вот это, — встрял Арт, — среди прочего, он и говорил мне. Поэтому сами видите — кое-что он постиг. Совсем близок был он к тому, чтоб стать мудрецом. Храбрецом он был уж точно — или, возможно, сумасбродом, но серьезен он, как туман, и никак не мог в это поверить.

— Ты выкладывай давай-ка свою повесть, — сказал Келтия.

— Вот она, — отозвался Арт.

Глава XXVII

— Однажды давным-давно трудился я с Воинством Гласа. Произнесен был первый слог великого слова, и в далеком восточном пространстве за семью пылающими колесами мы с шестью сыновьями сплачивали жизни и придерживали их для вихря, какой есть одно. Мы ждали второго слога, чтобы вылепить ветер.

Я стоял на своем месте, тихо удерживая в руках север, как вдруг почувствовал сильную вибрацию у себя между ладонями. Что-то вмешивалось. Разжимать руки мне было нельзя, но я огляделся и увидел человека — стоял он и плел заклинанья.

Коренастый чернявый дядька с короткой темной щетиной на подбородке и жесткой щеткой черных волос. Стоял он внутри двойного треугольника, углы его загнуты были вверх, и в каждом острие того треугольника виднелись колдовские знаки. Пока я глядел, прочертил тот человек огненный круг с одного бока на другой, а следом еще один — спереди кзади и так быстро закрутил их, что оказался обнесенным стеной огня.

В него в тот же миг метнул я молнию, но не пробила она те круги: ударилась и безобидно упала, ибо у кругов скорость была больше, чем у моей молнии.

Стоял человек вот так в треугольниках, смеясь надо мной и почесывая подбородок.

Не дерзал я ослабить хватку, иначе труд целого Круга времени пропал бы вмиг, а звать других не было толку, ибо они держали жизни наготове в ожидании вихря, какой сотворит из тех жизней сферу, а потому оказался я на милости у того человека.

Силился он разжать мою хватку, и сила у него была поразительная. Ему как-то удалось узнать часть первого слога великого слова, и он выводил ее мне, то и дело хихикая, но сокрушить нас не мог, ибо вместе мы были равны числу того слога.

Когда вновь глянул я на него, он надо мною смеялся, а сказанное им потрясло меня.

«Это, — промолвил он, — очень забавно».

Никак я не отозвался, силясь лишь удержать хватку, но почувствовал себя уверенно, ибо, пусть и непрестанно изливал человек на меня великий звук, воздействие оказалось обезврежено, поскольку я есть число, и в совокупности все мы числа; тем не менее субстанция все же рвалась и тужилась так могуче, что мне только и оставалось, что удерживать его.

И вновь заговорил со мной тот человек. Молвил:

«Знаешь, что это очень забавно?»

Сколько-то времени не отвечал я ему, а затем сказал: «Кто ты?»

«Имя, — ответил он, — есть власть, не выдам я тебе своего имени, хоть и желал бы, ибо великое это деяние — и забавное к тому ж».

«С какой ты планеты?» — вопросил я.

«Не скажу тебе и этого, — ответил он. — Тогда ты сможешь прочесть мои знаки и позднее за мной явишься».

Как тут было не восхититься громадной дерзостью его деянья.

«Мне ведом твой знак, — рек я, — ибо ты уже трижды сделал его рукою, и лишь одна есть планета в этих системах, на коей развилась пятая раса, а потому знаю твою планету. Твой символ — Мул, Покровитель твой — Уриил, он скоро явится за тобой, а потому шел бы ты поскорей да подальше, пока есть время».

«Коли явится он, — сказал человек, — я его суну в бутыль — и тебя туда же. Не пойду отсюда еще сколько-то, слишком уж хороша забава, и это ей только начало».

«Ко второму слогу тебя поймают», — пригрозил я.

«Суну и его в бутыль, — ответил он, ухмыляясь. — Нет, — продолжил, — меня не поймают, я рассчитал, и пока не срок еще».

И вновь погнал он на меня великий звук, пока я не закачался, словно куст на ветру, однако не смог человек разжать мне руки, поскольку я был частью слова.

«Зачем ты так?» — спросил я его.

«Скажу тебе, — ответил он. — Я есть две вещи, и в обеих силен. Я великий чародей — и великий потешник. Доказать, что ты чародей, очень просто, ибо достаточно проделать то-се, чтоб удивить людей, и они преисполнятся страха и дива, падут ниц, станут преклоняться и звать тебя богом и владыкой. Но не так-то просто быть потешником, поскольку тут необходимо людей веселить. Чтоб быть человеку чародеем, чтоб искусство его ценили, необходимо, чтоб люди вокруг были глупцами. А если желает человек быть потешником, необходимо, чтоб люди вокруг были хотя бы столь же мудры, как он сам, иначе потехи его никто не поймет. Видишь, каков мой удел! И жесток он, ибо не в силах я бросить ни то, ни другое свое устремленье, они моя карма. Смех — штука чисто разумная, и на моей планете нет мне равных по разуму: шуткам моим способен радоваться лишь я один, а суть юмора в том, чтоб им делиться, иначе превращается он в дурное здоровье, цинизм и умственную кислятину. Мой юмор не разделить мне с людьми на моей планете, ибо они на полкруга ниже меня — не различают шутки, видят лишь следствия, и оттого слепы они к богатой потехе любой авантюры, а я остаюсь недовольным и злым. Великоват им юмор мой, ибо не земной он, а космический: оценить его в силах лишь боги, а значит, явился я сюда искать себе равных, чтоб хоть разок от всего сердца похохотать с ними… Хохотать необходимо, — продолжал он, — ибо смех есть здоровье ума, а я не смеялся десять кроров времен».

Засим взялся он за слог и спел его затопляющий звук так, что материя в руках у меня рванулась прочь едва ль не неудержимо.

Повернул я голову и уставился на человечка, а тот счастливо хохотал сам с собой да чесал себе подбородок.

«Ты глупец», — сказал ему я.

Улыбка исчезла с его лица, на ее месте возникло уныние.

«Возможно, Правитель, у тебя нет чувства юмора!» — произнес он.

«Это не смешно, — отозвался я, — это попросту розыгрыш, в нем нет шутки, одно озорство, ибо мешать работе — забава младенца или мартышки. Ты глубоко серьезная личность и пошутить тебе не удастся и за десять вечностей; твоя карма и в этом».

При этих моих словах взгляд его мрачно вперился в меня, а на лице возникла нешуточная злоба: двинулся он на меня из треугольников, шипя от ярости.

«Я тебе покажу еще кое-что, — выговорил он, — и если тебя это не насмешит, любой, кто об этом услышит, — расхохочется на целый век».

Я понял, что он направляет в меня свою личную злобу, но был я бессилен, поскольку не мог выпустить из рук субстанцию.

Вскинул он руки, но в тот же миг пришел звук столь тихий и столь глубокий, что едва слышим, и с такой же могучею силой пронизал тот звук пространства и проник во всякую точку и атом сотрясающим дыханьем своим — того и гляди должны были мы придать очертания вихрю.

Опустились у человека руки, он посмотрел на меня. «Ох!» — сказал он и повторил это шепотом трижды. Тот звук был началом второго слога.

«Я думал, у меня есть время, — вздохнул он, — а мои расчеты оказались ошибочными».

«Потеха — против тебя», — сказал я ему.

«Что мне делать?» — вскричал он.

«Смеяться, — отозвался я, — смеяться над потехой».

Летящие круги его уже перестали вращаться, их обширное пламя — всего лишь синий проблеск, и исчезло оно у меня на глазах. Человек стоял в одних своих треугольниках, открытый моему возмездию. Немигающий, загнанный взор не сводил он с молнии у меня в руке.

«Нет в этом нужды, — произнес он, и было в голосе его малое достоинство. — Я попался на звук, и с тем мне конец».

Так оно и было, а потому не стал я метать молнию.

Распадались его треугольники. Осел он на корточки, обнял себя за колени и опустил на них голову. Я знал, что он понимает: все кончено, — и отчаянно пытается из последних сил удержать суть свою от растворения, и у него получилось, ибо за миг до того, как треугольники исчезли, испарился он сам, однако полностью ускользнуть от звука не мог, это невозможно, а если достиг своей планеты, то лишь в виде жизни Третьего Круга, а не Пятого, какого достиг. Все свое развитие предстояло ему повторить с начала — более того, он еще и тяжко добавил к своим кармическим немощам.

Более мы не виделись, и я не слышал о нем ничего до того дня, когда Бриана О Бриана вышвырнули из врат, и тогда я понял, что человек тот и О Бриан — одна и та же сущность и что он действительно удрал и оказался на Четвертом Круге жизни, на низшей сфере.

Быть может, о нем еще услышат, ибо сущность он энергичная и неугомонная, кому среда — враг, а юмор — дерзновенье и тайна.

* * *

— Вот и конец моему сказу, — скромно добавил Арт.

Мак Канн снисходительно глянул на него сквозь облако дыма.

— Не так он хорош, как предыдущие, — заметил он, — однако не твоя в том вина, и сам ты юн в придачу.

— Не так уж юн он, как кажется, — молвил Финан.

— Ладная повесть должна быть о простом, — продолжил Патси, — а среди нас нет никого, кто смог бы сказать, о чем твоя повесть.

Встрял Билли Музыка:

— Вот кого хотел бы послушать я — Кухулина, бо он мой ангел-хранитель и интересен мне. В следующий раз встретимся с ним — расспрошу. — Оглядел круг. — Есть ли желающие послушать песенку на концертине? У меня она тут под рукой, а впереди у нас вечер.

— Сыграешь, когда встретимся еще раз, — ответил Патси, — бо все мы устали слушать сказанья, да и сам ты устал. — Встал Патси и душевно зевнул, раскинув руки да сжав кулаки, — Пора нам в путь, — продолжил он, — бо вечер грядет, а до ярмарки двадцать миль.

Запрягли осла.

— Мой путь в другую сторону от вашего, — сказал Билли Музыка.

— Ладно, — отозвался Патси. — Господь с тобой, мистер.

— Господь с вами всеми, — отозвался Билли Музыка.

Потопал он прочь своею дорогой, а Мак Канн и его спутники подались в путь с ослом.

Загрузка...