Книга II. Айлин Ни Кули


Глава XIII

Рано поутру достославно сияло солнце и плескал по дороге ветер, придавая всему вокруг беспечности; деревья буйствовали листвой, и всякая ветка пританцовывала с соседней, однако на небе облака мчали так споро, что догоняли друг дружку то и дело и так перемешивались, что сами же не умели выпутаться, а от их чрезмерного веселья расползлось темное ненастье и солнце сделалось угрюмым.

Мак Канн сощурил глаза, подобно птице, и потер подбородок.

— Скоро будет дождь, — сказал он, — и земля его хочет.

— Дождь будет сильный, — добавила его дочь.

— Именно так, — отозвался он, — наддадим-ка шагу, чтоб прежде дождя оказаться где-нибудь, бо отродясь не любил я мокнуть под дождем — да и никто не любит, кроме людей из графства Корк, а они уж такие к нему привычные, что и не различают, идет дождь али нет его.

И поторопили они ослика, чтоб шагал быстрее, и тот послушался.

Спешили они по дороге и увидели впереди двоих, что шли рядышком, а чуть погодя тех двоих нагнали.

— Знакома мне спина этого человека, — промолвил Патси, — но не могу сказать, откуда знаю ее. Впрочем, на лица у меня память крепкая, и через минуту я вам об этом человеке доложу все.

— А женщина, которая с ним, знакома ль тебе? — спросил Келтия.

— Женщину по спине не распознаешь, — ответил Патси, — никто не распознает ее, бо спины у женщин все одинаковые, когда шалью покрытые.

Мэри повернулась к ним.

— У женщин спина спине рознь, — произнесла она, — хоть в шали, хоть без, и по тому, как эта женщина шаль свою носит, я сходу скажу, что это Айлин Ни Кули[14] и никто иной.

— Раз так, — поспешно откликнулся отец, — пойдем-ка степеннее и догонять ее не станем. Мэри, а гра[15], шепни ослу на ухо, чтоб не торопился, бо нынче он горазд на потеху.

— Так и сделаю, — сказала Мэри и шепнула ослику на ухо «тпру» — и замер он на четверти шага.

— Не люба тебе та женщина? — вопрошал Келтия.

— Женщина она скверная, — ответил Патси.

— Из какой же породы скверных она?

— Той породы, какие греховодничают со всяким мужчиной, — резко ответил Патси.

Келтия на миг задумался, осмысляя это обвинение.

— Греховодничала ли она с тобою самим? — уточнил он.

— Не греховодничала, — отозвался Патси, — и потому не люба она мне.

Келтия осмыслил и это высказывание — и нашел его разумным.

— Думаю, — сказал он, — причина, почему не люба тебе эта женщина, — в том, что люба она тебе непомерно.

— Так и есть, — сказал Патси, — но нечего ей путаться со всяким мужчиной, а со мною не путаться.

На миг он умолк.

— Скажу тебе так, — воинственно продолжил он, — любился я с этой женщиной от рассвета до сумерек, а потом она ушла с человеком, что явился по узкой дорожке.

— В том было право ее, — со всем миролюбием произнес Келтия.

— Может, и так, но глазом не моргнув убил бы я обоих в ту ночь в темном месте.

— Отчего ж не убил?

— Она ослабила меня. Колени у меня подломились, когда она уходила, и на устах у меня даже проклятья не нашлось.

И вновь умолк он — и вновь заговорил гневно:

— Не желаю видеть ее вовсе, бо мает она меня, а потому пусть парочка эта шагает себе по дороге, пока не свалится в канаву терновую, в какой сгинуть им в самый раз.

— Думаю, — сказал Келтия, — что причина, почему не желаешь видеть ее, — в том, что желаешь видеть ее непомерно.

— Так и есть, — пробурчал Мак Канн, — верно и то, что человек ты назойливый и рот у тебя никогда не на замке, а потому подойдем мы к той женщине, и пусть язык твой с его ловкими вопросами с нею беседует.

С этими словами ринулся Патси вперед и пнул осла в живот так внезапно, что зверь подскочил над землей и помчался еще до того, как вернулся копытами на землю.

Пройдя несколько десятков шагов, Мак Канн яростно завопил:

— Куда путь держишь, Айлин Ни Кули? Что за мужчина идет с тобою рядом?

И продолжал он выкрикивать подобные вопросы, пока не догнали они тех двоих.

Двое остановились.

Женщина оказалась высокой и худосочной, и волосы у ней были рыжие. Лицо веснушчатое сплошь, а потому ее нежная кожа виднелась лишь понемножку, и сперва сходство ее с Финаном показалось необычайным. Проявлялось это сходство в полете лба, в скулах, во взгляде, затем в каком-то повороте головы исчезало, а следом возникало вновь — в другом.

На миг синие глаза ее сделались злее всяких, какие бывают на женских лицах. Замерла, опираясь на толстую ясеневую палку, и глядела на приближавшихся, однако не произносила ни словечка.

Мужчина с нею рядом тоже был высок и тощ, как жердь, ветх и неряшлив; маловато в теле у него силы, ибо слаб он был в коленках, а здоровенные ступни расходились под интересным углом, однако лицо его было необычайно разумным, а в юности наверняка еще и красивым. Выпивка и дурное здоровье изнурили и сточили его плоть, и не осталось в нем никакой пригожести, кроме глаз — застенчивых и нежных, словно у олененка, — и рук, что ни с чем в жизни, кроме женщин, не возились. Он тоже опирался на батог и смотрел на Патси Мак Канна.

Вот к нему-то Патси и шел. На женщину не глянул ни разу, хотя ни на миг не прекращал выкрикивать приветствия и вопросы, обращаясь к ней по имени.

— А ты как поживаешь сам-то? — орал он с устрашающим радушием. — Давненько не виделись, а когда виделись, темно было глаз выколи.

— У меня все в порядке, — произнес человек.

— Оно и видно, — сказал Патси, — с чего б не быть тому? Не родился ли ты на широкой груди фортуны, не остался ль на ней? Ах вот как оно у людей, что ходят по узкой дорожке, с фортуной-то, а вот у тех, кто топчет дороги широкие, — ничего, кроме сбитых ног. Удачи же тебе, душенька моя, живи-поживай себе… эх!

— Я ни слова не молвил, — сказал человек.

— У тебя палка в руках, что и горе проломила б череп, о человеке-то и говорить незачем.

— Славная это палка, — сказал человек.

— Братом назовешь али мужем той палки, какую женщина держит в счастливых руках своих?

— Назвал бы палкой, да и всё, — ответил человек.

— Годное имя, уж точно, — сказал Патси, — бо нету у палки никакой души — как и у женщины самой, и не милость ли, не утешенье ли это, бо иначе полнились бы небеси женщинами да деревяхами и не осталось бы места мужчинам да выпивке.

Рыжевласая женщина подступила к Патси и, уперев руку в грудь ему, толкнула с силой.

— Коли говоришь, — произнесла она, — или дерешься — ко мне иди, бо этот человек тебя не знает.

Патси повернулся к ней с громким смехом.

— Одна-единственная услада мне в жизни — прикосновенье твоих рук, — подначил он. — Толкани меня еще разок, да покрепче, чтоб я тебя прочуял как следует.

Женщина угрожающе занесла ясеневую палку и подалась к нему, но лицо у него сделалось такое, что она опустила руку.

— Экая ты потешница, — произнес Патси, — и всегда так было, но мы отныне станем добрыми друзьями — ты сама, да сам я, да человек с батогом; отправимся по всему свету окольно и станем веселиться.

— Не пойдем мы с тобою, Падрагь, — сказала женщина, — и какую б дорогу ты нынче ни избрал, мужчина и я сама отправимся другой.

— Ух! — сказал Патси. — Дорог повсюду полно, в этом права ты, и на каждой найдется мужчина.

Глава XIV

Пока происходил этот разговор, остальные стояли торжественным полукругом и внимательно слова их слушали.

Келтия, глядя в небо, вмешался:

— Дождь начнется с минуты на минуту, а потому лучше б нам отправиться в путь и поискать укрытие.

Мак Канн отвел тяжелый взгляд от Айлин Ни Кули и осмотрел небо и горизонт.

— Так и есть, — произнес он. — Идем же тотчас, бо мы потолковали и все довольны. У борúна[16] торчит разрушенный домишко, — продолжил он. — Всего несколько перчей[17] по этой дороге, бо, помнится, проходил я мимо этого места в прошлый раз, когда тут бывал; там найдем прибежище, пока льет дождь. — Следом он обратил упрямое лицо к женщине и сказал ей: — Если желаешь, идем с нами, а можешь остаться где стоишь — можешь и катиться к дьяволу. — Сказавши так, потопал он за дочерью.

Тут женщина заметила херувима Арта и пристально его оглядывала.

— Ух! — произнесла она. — Я не из пугливых и не была такою сроду, а потому идемте-ка все вместе и потолкуем в сырую погоду о грехах наших.

Все двинулись по дороге, впереди — отряд Патси, а следом женщина, мужчина и херувим Арт.

Солнце исчезло; буйные тучи громоздились на иззубренные холмы под небом, и мир делался все мрачнее и студеней. В сером воздухе лицо Арта, повернутое в профиль, прочерчивалось резко, спокойно и прекрасно.

Айлин Ни Кули, идя рядом, оглядывала его с любопытством, а мужчина-чужак, сухо улыбаясь, с тем же любопытством оглядывал Айлин Ни Кули.

Она показала на Патси Мак Канна, рьяно топавшего в дюжине ярдов впереди.

— Юноша, — произнесла она, — где ты подцепил вон того дядьку? Не похоже, чтоб подходили вы друг другу.

Арт держал руки в карманах; повернулся к ней, посмотрел невозмутимо.

— Где подцепила ты этого дядьку? — Арт кивнул на ее спутника. — И где этот дядька подцепил тебя? Не похоже, чтоб вы подходили друг дружке.

— Мы и не подходим, — поспешно ответила женщина. — Нисколечко не подходим. Дядька этот и сама я ссоримся день-деньской и поминутно грозимся разойтись.

Мужчина воззрился на нее.

— Вот, значит, как оно у нас? — промолвил он.

— Вот так оно, — сказала она Арту, — вот так оно у нас, мил человек. У нас с дядькой этим никакой любви теперь — и не было ее никогда.

Мужчина вдруг замер, перебросил батог в левую руку, а правую протянул Айлин Ни Кули.

— Дай сюда свою руку, — произнес он, — пожми крепко, а следом иди своей дорогой.

— Ты о чем толкуешь? — молвила она.

Он ответил, сурово прищуривши буйные свои глаза:

— Милость Божию не стал бы я удерживать, коли увидел бы, что она от меня ускользает, а потому пожми мне руку и ступай своей дорогой.

Айлин Ни Кули неловко вложила свою ладонь в его и отворотилась.

— Вот моя рука, — сказала она.

Мужчина развернулся и поспешно двинулся по тропе, какой они уже прошли; батог резко постукивал по земле, и ни разу путник не обернулся.

Не успел отойти он и на сотню шагов, начался дождь — мелкая беззвучная морось.

— Польет совсем скоро, — произнесла женщина, — побежали вдогонку за повозкой.

Быстрым движеньем набросила она шаль на голову и плечи и припустила бегом, Арт — за нею, широкими прыжками с одной ноги на другую.

Добрались они до узкой тропки, что шла под углом к основной дороге.

— Туда! — крикнул Патси, и вся компания последовала за ним, предоставив осла и повозку ненастью.

В двух минутах от дороги стоял маленький брошенный дом. Зияла черная брешь там, где было окно, а в стенах дыры. В дырах качались травы и сорняки, колыхались они и на подоконниках. Крышу покрывал бурый тростник, и росли на ней красные маки.

Патси влез в низкую оконную брешь, остальные за ним.

Глава XV

Имелись в доме земляной пол, четыре стены и уйма воздуха. В пустоте гуляли сквозняки, ибо откуда б ни явился ветер, везде был ему вход. Повсюду валялись камни — какие-то выпали из стен, но в основном их накидали сюда через окно ребятишки. Паутины были в том доме, весь потолок затянули — и стены тоже. Пыльный был тот дом; когда приходила сырость, дом делался слякотным, а от заброшенности и запустения сделался он затхлым.

Впрочем, компанию не огорчали ни пыль, ни камни, ни пауки. Камни раскидали по сторонам и сели на пол, где крепче всего была кровля — где когда-то был очаг, а если и забредал на кого-то паук, позволялось ему.

Патси извлек глиняную трубку и раскурил ее, Келтия вытащил из кармана трубочку с серебряным мундштуком и тоже закурил.

Дождь снаружи вдруг полил с приглушенным шумом, а в домике потемнело. Воцарилась в нем сумрачная тишина, ибо никто не беседовал: все ждали, кто заговорит первым.

Что правда, то правда: когда пришли сюда, все были разгоряченные, ибо перекошенное лицо Патси и лютые глаза Айлин Ни Кули возмутили всем кровь. Прозвучал упреждающий голос трагедии, и все выжидали, чтобы узнать, есть ли в этом спектакле какая роль у них.

Однако внезапная перемена в воздухе, будто чужеродное вещество, вторглась к ним в кровь, и звук падающего дождя пригасил всем кураж, а плесень сонного домика проникла в мозги подобно опию, тишина обволокла собою и обязала к безмолвию.

Мы существа подражающие: откликаемся на тон и цвет окружения едва ль не вопреки себе и до сих пор роднимся с хамелеоном и мотыльками; закат проливает на нас свой лучезарный покой — и мы удовлетворены; безмолвная горная вершина замыкает уста нам — и мы общаемся шепотом; облака одаряют нас весельем своим — и мы радуемся. И потому сидели они из мига в миг, борясь с тусклыми призраками брошенного дома, — со скорбными фантомами, что умерли не очень давно и потому счастливы не были, ибо смерть печальна поначалу и еще долго следом, но затем мертвые удовлетворяются и заново учатся вылеплять себя.

Патси, затягиваясь трубкой, оглядел своих.

— Эх, — воскликнул он с трудным весельем, — куда подевался тот человек — мужчина с большой палкой? Если робеет, пусть зайдет к нам, а если сердит, все равно пусть зайдет.

Айлин Ни Кули сидела рядом с Артом. Шаль с головы спустила, и волосы ее озаряли сумерки, словно факел.

— Человек тот пошел своей дорогой, Падрагь, — произнесла она, — устал от общества, подался к своим друзьям.

Патси оглядел ее сияющими глазами. В ноздрях его не осталось плесени этого дома, разом отлетело и безмолвие.

— Славное говоришь ты мне, Айлин, — сказал он, — вот еще что говори: по своей ли воле ушел тот человек или же ты его услала прочь?

— Понемножку и того, и другого, Падрагь.

— Пора добрых вестей, — сказал Патси, — когда льет дождь, а вести от тебя добрые — и дождь льет.

— Вестям нет нужды быть добрыми или злыми, лишь вестями, — отозвалась она, — на том и остановимся.

Обратился к ней Келтия:

— Хороша ли твоя жизнь, когда странствуешь по округе и водишь знакомства где пожелаешь?

— Жизнь моя такова, какую хочу я, — ответила ему она, — а хороша или нет, значения не имеет.

— Скажи, по какой причине ты не позволяешь ему любиться с тобой, когда он желает?

— Он человек властный, — ответила она, — а я гордая женщина, и мы друг дружке никогда не уступим. Когда один из нас хочет заняться чем-нибудь, второй не станет, а потому никакого житья промеж нами. Скажи я «черное» — он скажет «белое», а скажет «да» — я скажу «нет», и вот так оно у нас.

— Любит он тебя премного.

— Премного ненавидит он меня. Любит он меня так, как пес любит кость, а чуть погодя прикончит в безлюдном месте голыми руками — чтоб посмотреть, какая я в смерти.

Поворотила она лицо к Мак Канну.

— Вот какой ты мне человек, Падрагь, пусть и отличный от прочих.

— Не из таких я людей, сама ты такая. Говорю тебе: если 6 взял себе женщину, я б ей был предан, как предан был матери вот этой девицы, а если б пошла ты со мною, не было 6 у тебя отныне и вовек ни единой жалобы.

— Я знаю все до последнего, о чем толкую, — сурово отозвалась она, — и не пойду я с тобой, а пойду вот с этим юношей рядом со мной.

С этими словами положила она ладонь поверх руки Арта и там ее оставила.

Мэри Мак Канн выпрямилась — стало ей очень занимательно.

Арт повернулся и, прыснув со смеху, критически воззрился на Айлин.

— Не пойду я с тобой, — сказал он. — Ты мне нисколечко не нравишься.

Насилу улыбнувшись, она убрала руку.

— Тем хуже для меня, — молвила она, — а тебе все нипочем, юноша.

— Новый для тебя ответ, — сказал Патси, злорадно ухмыляясь.

— Так и есть — и день новый да паршивый, ибо се первый день моей старости.

— Сгинешь в канаве, — заорал Патси, — сгинешь в канаве, как старая кляча со сломанной ногой.

— Сгину, — рявкнула она, — когда пора придет, но не ты меня угробишь, Падрагь.

Финан сидел рядом с Мэри и держал ее руку в своей, однако тут Мэри выдернула ладонь и так люто уставилась на Айлин Ни Кули, что та аж вскинулась.

— Не сердись на меня, Мэри, — сказала она, — никакого вреда я тебе пока не причинила и уж не смогу теперь, ибо меж нами годы и они сломают мне хребет.

Финан заговорил, казалось, скорее с собой, нежели с остальными. Заговорил, оглаживая белую бороду, и все на него посмотрели.

— Он разговаривает во сне, — задумчиво произнесла Айлин, — и старик он, славный старик.

— Отец мой, — виновато промолвил Келтия, — ни к чему об этом.

— Очень к чему, любовь моя, — расплываясь в улыбке, отозвался Финан.

— Не стоит, — пробормотал Келтия, чуть вскидывая руку.

— Уж позволь мне, сын мой, — негромко сказал Финан.

Келтия развел руки и уронил их.

— Что б ни пожелал ты свершить, отец, — все благо, — и, слегка зардевшись, сунул трубку в карман.

Финан поворотился к Айлин Ни Кули.

— Поведаю тебе повесть, — произнес он.

— Давай, — отозвалась Айлин, — мне нравится тебя слышать — и слушать могла бы день и ночь.

Мак Канн торжественно затянулся трубкой и глянул на Финана, умиротворенно взиравшего из угла.

— Ох и потешник ты, — сказал он архангелу.

Глава XVI

Поведал Финан:

— Пусть сменяется одно поколение другим, человеку выпадает биться в одной и той же битве. В конце концов он побеждает и больше ему там биться не надо, а следом он готов к Раю.

У всякого человека с самого начала есть один враг, от которого не сбежать, и повесть жизни человека есть повесть о битве с тем врагом, которого нужно втянуть в свое бытие прежде, чем он достигнет подлинного бытия, ибо врага невозможно сломить, зато всякого врага можно завоевать.

Задолго до того, как заложен был фундамент этого мира, когда голос прозвучал, и Воинство Гласа[18] прошло сквозь тьму, обрели бытие двое, а Вселенная стала им скорлупою. Прожили они несметные жизни, познавая звезды, пока те раскалялись и остывали в обширном небе, и через все перемены звезд, в приливах и отливах жизней своих ненавидели друг друга.

По временам один из них бывал женщиной, а второй — мужчиной, затем же в положенное время тот, кто был женщиной, оказывался мужчиной, а второй — женщиной, чтоб битва их происходила в близости, какая возникает лишь от различий и при расстоянии, и на расстоянии, что есть притяжение.

Никому не под силу сказать, кто из них нанес другому больший урон; никому не по силам сказать, кто из них был неумолимей, безжалостней, ибо рождены они были, как любые враги, равными в бытии и мощи.

В жизнях своих имен у них было много, и жили они во многих землях, но в вечности имена у них были Финан Мак Диа и Келтия Мак Диа[19], а когда время придет, имя им будет Мак Диа и более ничего: тогда станут они едины в обоих, и едины в Бесконечном Величии, и едины в Вечности, коя есть Бог, однако все равно в мирозданье за мирозданьем, под звездой за пылающей звездой они гоняются друг за дружкой с ненавистью, что медленно преображается в любовь.

Не на Земле и не на какой другой планете началась у этих двоих любовь — началась она в аду, который устроили они себе сами в ужасе своем, похоти и жестокости. Ибо, когда оказались среди своих демонов, в душе у одного из них пробилось семя — семя знания, кое есть родитель любви и родитель всего ужасного и прекрасного во всех мирах и небесах.

И вот глядел один на своего спутника, так же корчившегося в муках, как и он сам, и все больше осознавал, и пусть смотрел он на другого с яростью, ярость эта была нова, ибо с нею пришло презрение, и не были они больше равными ни в мощи, ни в ненависти.

Впервые тот, в ком зародилось знание, пожелал сбежать от своего спутника; пожелал убраться так, чтоб никогда более не лицезреть врага своего; второй внезапно показался ему омерзительным, как жаба, что таится в грязи и поплевывает ядом, но сбежать не получалось — не получалось никогда.

Чем больше было в том одном знания, тем больше копилось в нем жестокости и мощи, а потому похоть его сделалась ужасной, ибо теперь был в презрении страх, поскольку никак не удавалось ускользнуть. Много раз сбегали они друг от друга, но вечно, как ни старались, всегда друг к другу устремлялись шаги их. На празднестве, на биваке и в глуши оказывались они — и вновь брались за ссору, что была их кровью и бытием.

Тот, в ком знание не пробудилось, бесновался, как зверь: он мыслил кровью и лихорадкой, мозг его был ему зубами и когтями. Коварство прокралось к нему на подмогу в борьбе против знания, он ждал своего врага в засаде в угрюмых местах, расставлял ему ловушки во тьме и капканы с наживкой. Изображал смирение, чтобы подобраться поближе к отмщению, но знание не победить.

Вновь и вновь становился он рабом другого, и в битве соединялись раб и хозяин, покуда знание наконец не начинало шевелиться и во втором уме и не делался он сознательным.

Тогда вековая вражда постепенно менялась. Для второго презренье уж было недостижимо — другой был старше и мудрее, ибо быть мудрым означает быть старым; не на что было опереться презренью, но зависть оттачивала первому меч, посыпала солью гнев его, и вновь те двое бросались в битву, неостановимо.

Но теперь их руки не тянулись к глотке врага с былой откровенной неудержимостью: воевали подспудно — с улыбками, учтивыми словами и соблюдением приличий, однако не переставали ни на миг бороться, никогда не упускали своей выгоды, и не помогал один другому подняться, если тот падал.

И вновь перемена: теперь сражались они не во имя ненависти, но под священными письменами любви вновь и вновь, жизнь за жизнью терзали и крушили друг дружку, их желание друг к другу — безумие, и в желании этом они бились горше всякого прежнего. Разносили жизни друг друга вдребезги, втаптывали честь друг друга в грязь, истребляли друг друга. Ни одна их прежняя битва не была ужасней. В этой битве — никаких послаблений, никаких передышек даже на миг. Они знали друг дружку тем поверхностным знанием, какое кажется таким ясным, хотя являет лишь дрянную пену на бытии: они знали дрянь друг в друге и вычерпывали до дна свое обильное зло, покуда нечего было им более познавать во зле, и жизни их, чередуя лютую силу и бессчастную слабость, устремлялись к застою, но никак не могли войти в него.

Горизонт их исчез, ноги ветров обулись в железо, солнце поглядывало из-под капюшона сквозь маску, а жизнь была одной комнатой, где бубнили глухо глухие голоса, где вечно что-то произносили, но ничего не говорили, где руки навеки были вскинуты, но ничего не делалось, где ум тлел и вспыхивал молниями, но от искры не рождалось мысли.

Они достигли края, и зияла перед ними пропасть, и предстояло им головокружительно скатиться в муть или вылепить крылья себе и взмыть из той завершенности, ибо завершенность есть осознанность, а они теперь истово осознавали себя. Порочность осознавали они, а добродетель обитала в их умах не более чем греза, что есть иллюзия и ложь.

Затем — что тоже было давно! о как давно! — когда луна была юна, когда собирала розовые облака вкруг вечера своего и пела в полдень из зарослей и с горного уступа, когда покоилась грудями в росной тьме и пробуждалась с криками восторга к солнцу, когда пеклась о цветах в долине, когда водила коров своих на укромные пастбища, она пела сонмам своим прибавленья и счастья, пока ее ноги шагали по борозде за плугом, а рука направляла серп и вязала снопы. Любовь великую даровала ты, когда матерью была, о Прекрасная! — ты, кто бел серебром и чья древняя голова украшена льдом.

И вновь жили они и соединялись браком.

Кто из них был кто в том скорбном паломничестве, теперь узнать невозможно. Память блекнет от долгого этого сказа, и так перемешались они между собою, так стали похожи во всех своих различьях, что сделались единым целым в великой памяти. Вновь взяли они на себя вековечное бремя, и вновь желание потянуло их неукротимо в объятие, источавшее отвращение, и где совсем немного находилось любви. Вот, узрите этих двоих, мужчину и женщину, идут они в приятном свете, берут друг дружку за руки в доброте, у какой нет корней, говорят друг дружке слова нежности, от лжи которых стонут их души.

Женщина была пригожа — пригожа, как одинокая звезда, что сияет в пустоте и не робеет перед бескрайностью; была она хороша, как у озерца зеленое дерево, что мирно кланяется солнцу; была она мила, как поле молодого хлеба, что колышется на ветру единым плавным движеньем. Вместе погружались они в свое желание и обнаруживали коварство, что таилось на самом дне, и осознавали себя и все зло.

В недрах, какие они раскопали, жил бес, и вечно, когда вновь заводили они себе преисподнюю, бес их мучил; век за веком воссоздавали они его, пока не явился он громадным и жутким, подобно буре, и так же, как вожделели они друг дружку, он вожделел их обоих.

И тогда Бессчастье приняло облик мужчины и тайно явилось к женщине, когда шла та по саду под тяжкими ветками яблонь. Ноги их вышагивали рядом по траве, а голоса сообщались, пока однажды не вскричала горестно женщина, что крыльев не бывает, и с Призраком ринулась она в бездну, и пала, визжа от смеха, что был плачем. Оказавшись там вместе со своим бесом, стала она ему наложницей, и в том потоке и в пропасти зла зародила добродетель своей изнуренной душе и украла у беса силу.

Пребывала она среди скал своих мест.

Старое Бессчастье хохотало смехом своим подле нее, и глянула она на него, и глаза ее повернулись внутрь головы, а когда глянула вновь — увидела иначе, ибо в том промежутке знание дало бутон и цветок, и посмотрела женщина через знание. Увидела себя, беса и мужчину и пред бесом взмолилась. Молясь, собрала она мелкие синие цветики, что скудно проглядывали среди валунов, и сплела из них венок. Перевила его слезами и вздохами, а готовый венок вложила бесу в руку и попросила отнести мужчине.

Бес выполнил просьбу, потому что любил посмеяться над их муками и предвкушал смех железным жвалам своим.

И вот налетел жуткий бес на мужчину, когда тот шел под плеском зеленых ветвей в высокой садовой траве, и вложил венок в руку мужчине со словами:

«Моя наложница, твоя возлюбленная, шлет тебе приветы с любовью и эту гирлянду синих цветочков, какую сплела она своими руками в аду».

Мужчина, глядя на эти цветы, ощутил, как ходит в нем сердце подобно воде.

«Приведи ее ко мне», — сказал он бесу.

«Не приведу», — ответило Бессчастье.

И тут вдруг бросился мужчина на Призрака. Стиснул хладную шею руками, яростно сжал коленями.

«Тогда я отправлюсь к ней с тобою», — сказал.

И вместе бросились они в пропасть и, падая, сражались люто в полной тьме.

Глава XVII

Мак Канн спал, но когда голос Финана умолк, он проснулся и потянулся, громко зевнув.

— Ни слова из этой повести не услышал, — проговорил он.

— А я услышала, — отозвалась Айлин Ни Кули, — и повесть вышла хорошая.

— О чем та повесть?

— Не знаю, — ответила она.

— А ты знаешь, о чем она была, Мэри?

— Не знаю, бо думала в это время о другом.

Финан взял ее за руку.

— Нет нужды никому из вас знать, о чем была та повесть, за вычетом одной тебя. — С этими словами очень по-доброму глянул он на Айлин Ни Кули.

— Я слушала ее, — вымолвила она, — и повесть вышла хорошая. Я знаю, о чем она, однако не соображу, как объяснить.

— Чуднáя, надо полагать, байка, — с сожалением произнес Патси. — Обидно, что я уснул.

— Я бодрствовал вместо тебя, — сказал Келтия.

— А толку-то? — огрызнулся Патси.

Дождь все лил.

День уже изрядно прошел, и вечер расчерчивал небо наискосок своими тусклыми паутинами. Свет в разрушенном доме угас до бурого мрака, и лица их, нахохлившихся на земляном полу, обращались друг к другу бдительно и бледно. Их вновь охватило безмолвие, мысли вцеплялись в них, и глаза каждого вперялись в тот или иной предмет или точку на стене или на полу.

Мак Канн встал.

— Заночуем тут; дождь не утихнет, покуда в лейке у него не останется ни капли.

Мэри тоже встрепенулась.

— Сбегаю я к повозке и принесу всю еду, какая там есть. Все оставила накрытым, вряд ли оно совсем уж вымокло.

— Так и сделай, — сказал ей отец. — Там здоровенная бутыль, завернута в мешок, — продолжил он, — в корзине, в повозке спереди, возле правой оглобли, и есть в той бутыли маленечко виски.

— И ее принесу.

— Славная ты девчонка, — сказал он.

— А что мне с ослом делать нынче ночью? — спросила Мэри.

— Дай ему пинка, — ответил отец.

Глава XVIII

Осел тихонько стоял там же, где его оставили.

Дождь лил с него, будто был осел отцом рек и обеспечивал мир проточной водой. Дождь отскакивал от ослиных боков, спрыгивал с хвоста, катился пеной со лба на нос и с плеском падал на землю.

— Я очень мокр, — сказал сам себе осел, — а не хотелось бы.

Взгляд он вперял в бурый камень с бугорком на спине. Каждая капля дождя, прилетавшая на камень, плюхалась оземь, сперва дважды подпрыгнув. Через миг осел вновь заговорил сам с собой:

— Нет мне дела до того, прекратится дождь или нет, бо не стану я мокрее, чем сейчас, хоть так, хоть эдак.

Сказав это, он забыл о погоде и взялся размышлять. Чуть свесил голову, уставился вдаль и глазел, ничего не видя, собирая мысли и крутя их.

Первым делом подумал он о морковках.

Поразмыслил об их очертаньях, цвете и о том, как они смотрятся в корзине. У некоторых наружу торчит толстый конец, а у некоторых — другой, и всегда к тому или другому концу липнут комки глины. Некоторые лежат на боку, словно тихонько уснули, а некоторые стоят наклонно, будто опираются спинами о стену и никак не решат, чем заняться далее. Но, как ни смотрелись бы они в корзине, по вкусу все одинаковые — и все хороши. Еда они общительная: если кусать их, получается приятный хрусткий шум, а потому, когда кто-то ест морковь, можно прислушиваться к звуку того, как морковь естся, и разобрать, что за повесть выходит.

У чертополоха, когда его кусают, получается шорох, и вкус у него свой.

От травы почти никакого звука не получатся, она погребается немо и никаких знаков не подает.

Хлеб естся ослом беззвучно, у него интересный вкус и он подолгу липнет к зубам.

У яблок хороший запах и приятный хруст, но вкус сахара задерживается во рту и памятен дольше всего прочего; хруст краткий, резкий, подобен проклятию и тут же благословляет тебя своим вкусом.

Сеном можно набивать рот. При первом укусе получается хрум и треск, а затем сено умолкает. Торчит изо рта, как усы, и можно подглядывать, как оно шевелится туда-сюда в соответствии с тем, как движется у тебя рот. Это дружелюбная еда, и она хороша для голодных.

Овес — не еда, это великое благословение, это кутеж, от овса делаешься гордым, аж хочется отбить копытами передок повозки, влезть на дерево, куснуть корову и разогнать кур.

* * *

Прибежала Мэри и распрягла его из повозки. Обняла его ручьистый нос.

— Бедняжка ты, бедняжка! — проговорила она, вынула из повозки здоровенный бумажный мешок и поднесла к ослиной морде. В мешке был рассыпчатый сахар, и полфунта его налипло ослу на язык, стоило ему разок лизнуть.

Осел разглядывал Мэри, пока шла та к дому с охапкой еды.

— Славная ты девчонка, — молвил осел.

Встряхнулся и разогнал мысли, а затем шустро начал прогуливаться туда-сюда по тропе — проверять, есть ли тут такое, что имеет смысл искать.

Глава XIX

Разделили они еду, ее было мало, а кое-что промокло, но каждому досталось по ломтю хлеба, куску сыра и по три холодные картофелины.

Мэри сказала, что ей не по себе, и отдала две свои картофелины херувиму Арту; тот съел их запросто.

— Лучше 6 мне отдала, — сказал отец.

— Отдам тебе одну свою, — сказала Айлин Ни Кули и протянула картофелину.

Мак Канн сунул ее целиком себе в рот и съел, как завороженный; уставился на Айлин.

— Почему ты отдала мне картошину? — спросил он.

Айлин зарделась так, что ни единой веснушки у нее на лице не осталось.

— Не знаю, — ответила она.

— Ты, похоже, нынче совсем ничего не знаешь, — пожаловался он. — Экая ты потешница.

Поднес огонь к трубке и, раскурив, дал женщине.

— Затянись этой трубкой, — велел он, — и давай достойно друг с другом обходиться.

Айлин Ни Кули затянулась трубкой, но быстро вернула ее.

— Не сильна я в курении, — молвила она.

Келтия курил свою трубку во всю мочь. Опирался о стену, прикрыв глаза, и между пыхами глубоко размышлял.

Финан цепко держался за волосы Мэри, прилежно сплетая и распуская их. Он погрузился в грезы.

Мэри поглядывала из-под век на Арта и в то же время смотрела на всех остальных — проверить, не смотрит ли кто на нее.

Арт негромко насвистывал себе под нос и не сводил глаз с паука.

Паук висел на вольном вервии своего шатра и был очень празден. Можно было б решить, что и он курил.

— Чем обедал ты? — спросил Арт у паука.

— Ничем, сэр, кроме малой юной тростиночки-мушки, — ответил паук.

Был тот паук из коренастых и тяжелых, с виду казался пожилым — и смирился с этим.

— Я и сам поел так же, — отозвался Арт. — Скверные у тебя времена или так себе?

— Неплохие, слава Богу! Мухи забредают в щели, а когда влетают с внешнего света в здешнюю тьму, сэр, мы ловим их на стене и хрумкаем их костьми.

— Им это нравится?

— Не нравится, сэр, но мы все равно. Парнишка со стройными косматыми ногами вон там, возле твоего локтя, поймал вчера навозную; вот отъелся-то он, скажу я тебе, — да еще и не доел, но тому пауку вечно везет, если не считать дня, когда поймал он осу.

— Оса ему не полюбилась? — уточнил Арт.

— Не заикайся о ней при нем, сэр, не по нраву ему толковать об этом.

— Каким путем собираешься крепить веревку? — спросил Арт.

— Слюной намажу конец, а затем прижму головой, чтобы прилипла.

— Что ж, удачи тебе.

— И твоей чести удачи.

* * *

Сказал Патси Келтии, показывая на Финана.

— О чем он размышляет, когда случаются эти его припадки?

— Разговаривает с иерархами, — ответил Келтия.

— А кто они такие будут?

— То народ, что правит этим миром.

— Народ ли это королей, королев и святого Папы?

— Нет, то другой народ.

Патси зевнул.

— И о чем же он с ними беседует?

— О всяческом, — отозвался Келтия и тоже зевнул. — Они у него сейчас совета просят.

— И что он говорит?

— Он говорит о любви, — ответил Келтия.

— Он всегда о ней говорит, — заметил Патси.

— И, — добавил Келтия, — он говорит о знании.

— Это еще одно его слово.

— И говорит он, что любовь и знание — это одно и тоже.

— С него станется, — сказал Патси.

* * *

Ибо в скверном был он расположении духа. То ли теснота, а может, мрачная погода, или же присутствие Айлин Ни Кули — или всё разом — сделали его лютым.

Встал он и принялся расхаживать по маленькой комнате, пиная камни туда-сюда и на всех хмурясь. Дважды замер перед Айлин Ни Кули, вперяясь в нее, и дважды же без единого слова принимался опять расхаживать.

Внезапно оперся о стену напротив нее и возопил:

— Что ж, Айлин а гра, ушел от тебя дядька, дядька с большой палкой, с долгими ступнями. А! Вот тот мужчина, кого кликать будешь одна-одинешенька ночью.

— Хороший он был дядька, — сказала Айлин, — не было в нем вреда, Падрагь.

— Может, то и дело заключал он тебя в объятья под изгородью и долгие поцелуи в губы дарил тебе?

— Когда-то так и случалось.

— Ой случалось, само собою, и не первый он был такой, Айлин.

— Может, и прав ты, Падрагь.

— И не двадцать первый.

— Вот она я в доме, Падрагь, а люди вокруг нас — твои друзья.

Келтия тоже встал и угрюмо уставился на Айлин. Внезапно ринулся к ней, замахнувшись, сорвал с ее головы шаль и стиснул ей горло руками; пала она навзничь, ловя ртом воздух, а затем столь же внезапно Келтия отпустил ее. Встал, дико глядя на Патси, — тот же пялился на него и ухмылялся, словно безумец, — а потом подошел к Финану и взял его руку в свои.

— Не смей меня уязвлять, дорогой мой, — проговорил Финан, сурово улыбаясь.

Мэри бросилась к Арту, схватила его за руку, и оба они попятились в угол комнаты.

Айлин встала, поправила платье и вновь обернула голову шалью; бесстрашно воззрилась на Мак Канна.

— Дом полон твоих друзей, Падрагь, а со мной нет совсем никого; ни один мужчина не пожелает себе лучшего.

Голос у Патси охрип.

— Ссоры ищешь?

— Ищу того, что грядет, — спокойно отозвалась она.

— Тогда я иду, — проревел он и шагнул к ней. Занес руки над головой и обрушил их ей на плечи так тяжко, что она содрогнулась. — Вот он я, — сказал он, глядя ей в лицо.

Она закрыла глаза.

— Я знала, что не любви ты желал, Падрагь: ты желал убийства, и твое желание сбылось.

Покачивалась она, произнося это; колени у ней подломились.

— Айлин, — тихо проговорил Патси, — я сейчас упаду, не держу я себя, Айлин, колени подо мною подгибаются, лишь руки мои у тебя на шее.

Открыла глаза и увидела, как обмякает он, глаза полуприкрыты, лицо побелело.

— Уж всяко, Падрагь! — сказала она.

Обхватила его, подняла, но вес оказался чрезмерным, и Патси упал.

Она склонилась над ним на полу, прижала голову его к своей груди.

— Уж всяко, слушай меня, Падрагь: никогда не любила я никого на всем свете, кроме тебя; не было средь всех них мужчины, чтоб был для меня больше, чем порыв ветра; ты — тот, кто нравился мне всегда. Слушай меня сейчас, Падрагь. Как хотела я тебя день и ночь, как молилась тебе во тьме, как рыдала на рассвете; сердце мое исстрадалось по тебе, как есть исстрадалось: в нас с тобою излом, о мой милый. Не думай ты о мужчинах: что б ни делали они, все пустое, чисто звери играют в полях, ни о чем не заботясь. Мы рядом с тобой на минуту. Когда кладу я руку на грудь посреди смеха — тебя я касаюсь и не перестаю думать о тебе ни в каком месте под небом.

Целовали они друг дружку, словно потерянные души; лепетали и вцеплялись друг в дружку; отводили головы друг дружки подальше, чтоб наглядеться, и бросались друг к дружке свирепыми устами.

* * *

Прежде чем уснули они в ту ночь, прошло время, однако под конец его они все же уснули.

Растянулись во тьме, закрыв глаза, и ночь облекла их, разделила и наложила на каждого чары безмолвия и слепоты. Не были они больше вместе, пусть и лежали в нескольких дюймах друг от дружки; царила лишь тьма, в какой нет дюймов, какая возникает и исчезает, наводя тишину приходами своими и уходами, держит покой и ужас в незримой руке; не было в небесах серебряной луны, не было просверка белых звезд, лишь тьма, тишина и неумолчное шиканье дождя.

* * *

Проснувшись поутру, Мак Канн поспешно перекатился на локоть и вперился туда, где улеглась ко сну Айлин Ни Кули, но ее там не оказалось, не было ее нигде.

Он закричал, и вся компания вскочила.

— Она выбралась через окно! — вопил он. — Кляни бес душу ее, — сказал он.

Загрузка...