ГЛАВА 11

Прошло еще недели полторы; за это время мне дважды пришлось слетать по служебным делам – сперва в Чикаго, потом в Индианаполис. Я давно пришел к заключению, что, несмотря на мой романтический склад, путешествия мало что мне дают. Люди, каких встречаешь в дороге или на местах, в большинстве своем народ деловой и серьезный, и по одной этой причине скучный. Даже выпитое – а пьют они здорово – не выводит их за пределы унылого делового мирка, в котором они чувствуют себя как в царских палатах. Их воображение притуплено, они смеются как автоматы и обычно там, где я не нахожу ничего смешного. Они вполне здоровы – таких здоровых упитанных людей нигде больше и не сыщешь! Но мне все время кажется, что под личиной здоровья кроются самые разнообразные недуги: катары, склерозы, депрессии и бессонницы.

«Здоровый человек – это человек, не сознающий своих болезней!» – так, кажется, полагал ро-мэновский доктор Кнок. Кто знает, может, и стоило бы последовать его примеру и превратить нашу планету в образцовый госпиталь, в котором… А впрочем, опоздал! Кое-что в этом направлении сделано и здесь, хотя нам куда как далеко до одной удивительной страны, где, говорят, умудряются лечить даже от политических заблуждений!

Итак, я был рад вернуться. В шесть часов самолет приземлился на аэродроме Ла Гвардиа, а к половине восьмого я был дома.

Почты для меня не было, отужинал, я еще на самолете, и поэтому совершенно не знал, что с собой делать. Рассеянное состояние, в каком я обычно пребываю после путешествий, мешало на чем-либо сосредоточиться. Я взял какой-то развлекательный журнал и, без особого интереса, стал перелистывать, пока не набрел на рассказ о том, как туземцы африканского племени ловят обезьян.

Для этой цели они употребляют обыкновенную тыкву. В тыкве проделывается отверстие, и через него вынимают содержимое. Затем наполняют тыкву наполовину камнями, а сверху посыпают бобы – излюбленное обезьянье лакомство. Отверстие настолько узко, что животное с трудом просовывает в него лапку. Когда обезьянка захватит в горсть семян, то вынуть лапку уже не может, а выпустить добычу не догадывается. Как видим, здесь не помогает даже инстинкт самосохранения, и бедный зверек попадает на стол к африканским гастрономам.

Мне жаль обезьянку, потому что игра ведется нечестно. Капкан – другое дело: раз попав в него, жертва обречена! А с тыквой выходит как-то нехорошо: дверь открыта, ты ее видишь, так нет, жадность или неразумность закрывает от тебя спасительный выход!

Я усмехнулся: не похож ли я сам на бедную обезьянку? Сумею ли вовремя разжать руку, вовремя вырваться из ловушки, которую сам приготовил?…

Размышления подобного рода мне, однако, быстро наскучили. Может быть потому, что именно в ту пору я жил в очень реалистическом мире, где люди и вещи, не соприкасаясь с фантастикой, постоянно напоминали о том, что дважды два – четыре, что женщина может распорядиться своей судьбой так же неосмотрительно, как мужчина, и что жизнь нисколько не станет счастливей от того, что в помещении городского банка разорвется самодельная бомба.


***

На следующее утро я поднялся раньше. Тут же вспомнил, что ночью просыпался, вставал, курил, но это не помогало: какая-то беспокойная мысль следовала за мной по пятам.

Я не обманывал себя: конечно, это – Брут! Буду ли и я участником первой акции? А впрочем – что мне, собственно, терять? Это соображение постоянно приходит мне на помощь в трудные минуты – так уж я устроен. Когда скверно на душе, я ищу проблесков надежды; когда же совсем скверно, то есть когда переступил какую-то черту, то тут уж никаких проблесков не ищешь; наоборот, стараешься представить себе все в самом мрачном свете. И тогда, неожиданно, на тебя нисходит этакое бодрое, почти радостное отчаяние. Черт возьми! – говорю я себе тогда. – Провались мы со всей нашей землей, городами и этими скучными людьми, обманывающими себя призраком выдуманного счастья! Любая беда застает их врасплох, потому что они живут как бараны, не подозревая, какая бессмыслица заключена в их прозябании! – Я перебираю в памяти все, что по этому поводу читал или слышал, передо мной проходят сумрачные тени людей великих, чье величье не спасло их, однако, от общего рокового конца. Иногда я ловлю себя на хитрой мысли: вот, они были, а я есмь! Я – реальность, минутная, а все же реальность! И тогда я преисполняюсь чувством снисходительного превосходства, с каким живой человек смотрит на покойника.

Я подошел к окну и поднял штору. Тут же пожалел: на меня глянуло хмурое небо, а с него опускалась мелкая как пыль морось. Два голубя, сидевшие нахохлившись на подоконнике, обеспокоенные моим появлением, встрепенулись и, не скрывая своего недовольства, нервно забегали взад и вперед, выкрикивая по моему адресу что-то нелестное. Затем спикировали вниз навстречу блестящим крышам.

Скверно! – подумал я, представив себе мокрую, грязную станцию сабвея, зонты, плащи, раздраженные лица пассажиров и дурные запахи, прочно осевшие в подземелье. Но выбора не было; я побрился, позавтракал и только тогда сообразил, что у меня в запасе час времени.

Можно было бы заняться делами, но какие у меня дела? Это у людей серьезных, положительных бывают дела, а таким, как я, только и остается, что придумывать – чем бы заполнить постоянную пустоту.

Я прилег на диван и, устремив взгляд в потолок, старался себе представить, как сейчас там, на улице. Затем я почувствовал, что глаза слипаются, мне стало тепло и уютно, так, что лень было встать и прикрыть дверь, хотя со двора, порывами ветра, в комнату все больше надувало снегу, и от белого сугроба уже потянулись в тепло помещения тонкие ручейки.

– Кестлер, – сказал я, зевая, – прикройте дверь, а не то мы замерзнем!

Кестлер поднял голову от чертежей на столе и улыбнулся:

– Не беспокойся, это временно; это пройдет.

– Вы так всегда, – сонно отвечаю я, плотнее запахиваясь одеялом, – вы фантазер, вы в сто раз больший фантазер, чем я!

Он молча смотрит на меня и смеется. Густые волосы копной спадают ему на лоб, от чего глаза спрятаны в тени. Кестлер сутулится, вид его говорит об усталости.

Я что-то припоминаю.

– Кестлер, – спрашиваю, – вы все еще заняты своим проектом?

Он молчит, как молчат люди, уставшие думать, или как молчат взрослые, когда дети задают невразумительные вопросы.

Неожиданно память приходит мне на выручку.

– Я знаю, над чем вы работаете, – говорю я. – Вы хотите переместить ось земли! Это чепуха! Поймите, это была шутка!

– Нет, не шутка! – Кестлер движением головы показывает на дверь. – Это всерьез, Алекс!

Я гляжу в открытую дверь и вижу белые сугробы.

– Что за вздор, – вскрикиваю я, – ведь сейчас лето! – И вдруг страшное подозрение закрадывается ко мне в душу. – Вы это уже осуществили, Кестлер?

– Да, Алекс, дело сделано. Мы повернули Землю так, как ты советовал.

– Это не я, это Лорд, понимаете, Лорд! – кричу я, но тут же замечаю, что мои объяснения не доходят до Кестлера. Тогда я встаю и подхожу к нему. – Что же произошло? Что с Землей, Америкой, Нью-Йорком?

Он молча подводит меня к окну.

– Смотри сам! – говорит он и отпускает мою руку.

Я смотрю: сквозь снежную завесу смутно намечаются контуры невысоких строений.

– Это вершины небоскребов, – еле слышно поясняет Кестлер.

Теперь я вижу и даже узнаю некоторые. Вон -верхушка Эмпайр Стэйт Билдинг, вон – другие. А вокруг лед и снег, и никаких признаков жизни.

– А люди? – неуверенно спрашиваю я, холодея от своего вопроса, – что сталось с людьми?

Кестлер пожимает плечами.

– Что поделать… Без жертв в таком деле не обойтись. Зато отныне все пойдет по-другому.

Я не выдерживаю и кричу:

– Никуда не пойдет, все останется по-старому!

Кестлер подходит к стене и, раздвинув занавески, обнажает большой, полушарием, экран.

– Это мое последнее изобретение – окно в будущее! – говорит он и давит на кнопки. В глубине полушария дрожат фиолетовые огоньки, потом появляются тени. – Сейчас! – говорит Кестлер и опускает рычаг.

…Залитый солнцем берег, чистый прозрачный воздух, безоблачное небо. На берегу – люди в белых одеждах. Дети играют на песке, смеются, плещутся в воде, а взрослые сидят неподвижно или ходят с серьезными вдумчивыми лицами.

– Где они живут? – спрашиваю я.

Кестлер улыбается:

– Они не нуждаются в жилищах; им не страшны ни холод, ни жара.

На экране происходит оживление. К берегу приближается группа людей; на лицах у них торжественное выражение. Между ними один, в чем-то отличный. Глаза у него закрыты, но он ступает ровно и уверенно.

– Кто это? – срывается у меня, но Кестлер прикладывает палец к губам:

– Сейчас поймешь!

Толпа останавливается. «Тот» открывает глаза; как глубок и задумчив его взгляд! Он гладит по головке подбежавшего ребенка. Он ничего не говорит, но все понимают – что он думает. Ему подносят на блюде плоды. Он поднимает блюдо над головой, потом медленно опускает, берет плоды и, целуя, раздает детям.

Ему приносят кувшин с водой, он окунает в него палец и смачивает губы, а кувшин передает детям.

Неожиданно экран тускнеет, потом тухнет.

– Кто он? – опять спрашиваю я.

– Это первый человек, который достиг свободы. Ты видел, как он отказался от пищи и питья?

– Но каким образом, как… – Мне трудно продолжать, потому что я внезапно осознаю, что сам знаю, все это время знал. Но мне почему-то нужно, чтобы кто-то другой сказал, и я продолжаю вопросительно смотреть на Кестлера. Он говорит тихо и размеренно:

– Когда-то, Алекс, перед человеком стоял выбор: подняться над природой или вступить с ней в единоборство. Он мог, совершенствуясь, освободиться от нужд и слабостей, унаследованных от более низких организмов; мог, видоизменяясь, научиться поглощать порами кожи энергию, рассеянную в пространстве. Он мог посредством духовного и умственного углубления познать вещи, какие не снились нашим ученым. Но этого не случилось. То ли человек ошибся, то ли природа была слишком сурова и не дала ему времени для выбора.

Тогда он стал защищаться от нее. Он придумал первобытное оружие и орудия, научился добывать огонь, возделывать землю, убивать и строить. Потом изобрел колесо, порох, машины и, наконец, все то, чему мы еще вчера были свидетелями. И каждый раз, изобретая или открывая, он все более отклонялся от пути, ведущего к совершенству…

Мне все еще не удается побороть в себе лицемерие, и я прерываю Кестлера:

– А разве то, что он создал, разве расщепление атома и полеты в космос не привели его к вершинам?

– Нет, все это сделало его еще более зависимым и уязвимым. Он поработил природу, но при этом исковеркал ее, использовал ее законы, но взамен передал свой гений машинам и компьютерам, а сам не изменился ни на йоту. Пойми, Алекс, наша цивилизация – инструментальная, а не человеческая; она предусматривает эволюцию машин, но не человека… Ты слушаешь?

Конечно, я слушаю, хотя надобности в этом нет, потому что с каждым словом я все более убеждаюсь, что говорит не Кестлер, а говорю я. Я смеюсь, а затем хитро подмигиваю моему другу и уж собираюсь выложить все начистоту, когда слышу у себя за спиной движение. Оборачиваюсь и вижу в дверях странную фигуру. Это небольшого роста человек, одетый в шубу. Он стоит в тени, отчего я не могу распознать его, но по тому, как он топчется на месте, видно, что он рассержен. Вот он делает два шага вперед и говорит, обращаясь к Кестлеру:

– Почему не готова моя корона?

Теперь я его узнаю: ведь это тот самый бродяга, который… Мне становится не по себе, потому что странным образом пришелец – единственно реальный участник происходящего; все остальное я сам выдумал или сказал. В недоумении я оборачиваюсь к Кестлеру: он стоит, согнувшись в поклоне, и незаметно делает мне какие-то знаки:

– Поклонись, Алекс, ведь это король!

Но у меня нет ни малейшего желания кланяться: этот человек не внушает мне доверия.

– Хорош король, – смеюсь я, – когда у него не хватает шнурка на туфле!

Дальше – уже какой-то бред; Кестлер бросается к ногам пришельца, а я, не будучи в силах вынести всего этого вздора, кидаюсь к дверям, где сталкиваюсь с самозванцем. Короткая борьба… В руке у него появляется колокольчик… Знакомый дребезжащий звук, – это он зовет стражу!…

Я вскочил с дивана, хлопнул по будильнику и принялся хохотать и хохотал до тех пор, пока в Стенку слева не постучали соседи. Это – славные, добрые старички. Я часто сталкиваюсь с ними в коридоре, и они всегда дарят меня улыбкой. Одна с ними беда: они забывают, что Земля шарообразна и что жизнь и сон – то же самое. И потому, когда мой веселый смех будит их в половине восьмого утра, они основательно шокированы.

Подумав об этом, я подбежал к стенке и, приставив ладони рупором, громко прокричал:

– Спите с миром! Я кончил смеяться! Но если когда-нибудь Земля начнет замерзать, постучите опять, и я постараюсь что-нибудь придумать!

По-видимому, мое великодушие было оценено: стук не возобновлялся, а я надел пиджак и, захватив зонт, вышел на улицу.


***

Первым, кого я встретил на службе, был Майк – мы с ним столкнулись в коридоре. Кисть его левой руки была забинтована, на лбу и правой щеке красовалось по ссадине. Но вид у него был бодрый.

– Что с тобой стряслось? – спросил я, остановившись.

– Сущие пустяки, хотя никогда не угадаешь, что именно.

Я улыбнулся:

– Что ж, попытаюсь: ты забыл закрыть окно, въезжая в львиный заповедник?

– Промахнулся!

– Что-нибудь с автомобилем?

– Опять мимо.

– Любовные дела?

Я вижу по выражению его лица, что это его как раз бы и устроило, но он честен, катастрофически честен, и потому сокрушенно мотает головой.

– Тогда остается одно, – продолжаю я, – тебе на голову свалилась бешеная кошка?

Майк кивает:

– Вот это ближе. Только не кошка, а котенок. Он забрался на дерево…

– И ты полез его спасать?

– Совершенно верно, и тогда я…

Но мне достаточно и того, что я услышал; зная неповоротливость моего друга, я отлично представляю себе – каким образом разыгралась драма. Я говорю:

– Когда ты залез на дерево, то схватился за ближайший сук…

– Именно так…

– Но ты не подумал о том, что не всякий ближайший сук – надежный сук. – Я укоризненно качаю головой и закругляюсь: – Итак, сук ломается, и ты летишь по направлению к центру Земли, но по дороге сталкиваешься с ее поверхностью.

Майк поражен и разочарован.

– Да, так и было, – соглашается он.

– А котенок, – прибавляю я в припадке ясновидения, – котенок, соскучившись, отлично слез и сам.

Майк стыдливо улыбается в знак согласия.

Я снисходительно смотрю на него: мир его несложен и весь раскрыт наружу; там нет места для тайн, а потому нет надобности в ухищрениях. Ему этот мир кажется тесным, но, думаю, дай ему мир побольше, он потеряется и будет, как слепой щенок, тыкаться носом во все стороны в поисках материнского соска. Правда, он мечтатель и верит, что у него за спиной растут невидимые крылья! Что ж, если и растут, то они не больше, чем у страуса; он может ими похлопать – для куража, – но в воздух они его не поднимут.

– Майк, – говорю я, – плохо ли, хорошо ли, но ты выполнил свою задачу: ваш любимец спасен, и потому жертвы не были напрасны.

– Ты прав, Коротыш, – отвечает он, – я не зря потрудился.

Я морщусь: мое прозвище, в последнее время, действует мне на нервы. Разговор наш закончен. На момент Майк застыл, что-то припоминая.

– Через час начнется передача со стадиона, – говорит он. – Играют «Мете» с «Янки». Хочешь послушать?

Я представляю себе напряженные лица Майка, Пита и Теда, склонившихся над карманным радиоприемником. Я равнодушен к бейсболу, но скрываю это и потому с наигранным оживлением восклицаю:

– Это будет занятный матч!…

Мы расстались. Я прошел к себе и, захватив приготовленные подсчеты, направился к Дорис. Она была не одна: перед ее столом вертелся Фред, что-то без умолку болтая. Взглянув на Дорис, я заметил у нее на лице кислое выражение.

– Вы уже вернулись? – спросила она. – Это хорошо, нас торопят с бюджетом! – И дальше, увидав у меня под мышкой папки с бумагами, добавила: – Вы, кажется, опередили меня; я еще не готова!

– Ничего, – ответил я, – столкуемся!

Фред стоял и, явно раздосадованный, смотрел на нас, затем сказал:

– Коротыш, вы не дали мне закончить одну прелюбопытную историю. – И Фред, путано и длинно, начал рассказывать. Нет, правда, это была плохая история, да и говорит он косноязычно. Через минуту я прервал его:

– Фред, признайтесь, вы это сами выдумали.

– Ничего подобного, я это прочел.

– Где?

– В книге.

– Полноте, вы и отроду не держали в руках книг, окромя учебников.

Фред обиделся.

– Коротыш, это уж чересчур! Представьте себе, я немало читал. Я прочел «Унесенные ветром»… – – Фред запнулся, вспоминая, – и еще – «Старик и море», кажется, Хемингуэя…

Я тут же устыдился своей придирчивости.

– Это неплохо, – сказал я, – и я уверен, что со временем вы вспомните и другие; пока же нам нужно заняться делами! – И я положил папки на стол перед собой.

Фред, довольный, направился к выходу, в две-рях остановился.

– И еще… «На Западном фронте без перемен», – добавил он неуверенно и поспешно вышел.

Дорис подняла голову.

– Какой вы, однако, злюка! И чего вы к нему прицепились? – И, не дожидаясь моего ответа, прибавила: – Вам нужно было бы стать лектором или проповедником!

Ее замечание мне польстило; чтобы скрыть это, я равнодушно обронил:

– Что поделать! Мы все занимаем в жизни не те места, какие следовало бы!

Дорис задумалась.

– Вы сказали это неспроста, – заметила она. – У вас во всем какая-то скрытая мысль.

– Так уж устроена у меня память, – отвечал я. – Я часто вспоминаю вещи, происшедшие со мной Бог знает когда, а то и вовсе не случавшиеся.

– Вот последнего я не понимаю.

– Я и сам не понимаю, только это так. Сегодня утром, например, я остановился у витрины кинематографа. На одной картине собралась группа людей, а среди них какой-то перепуганный человек. Он стоял под деревом со связанными руками, с петлей на шее.

Я засмотрелся и вдруг почувствовал, что я там, вместе с ними. Мне было ясно, что происходит что-то дикое, что нужно что-то сделать, объяснить. Но меня не слушали. Тогда я бросился на негодяев и, скажу без хвастовства, основательно их разделал. А когда закончил, то увидел, что кругом никого нет. Только рядом стоял человек с ведром и метлой…

– Кто же это был?

– Подметальщик. Он сказал: «Простите, вы мне мешаете!» И потом еще спросил – все ли со мной в порядке? Вот какой он был смешной, этот подметальщик.

Дорис расхохоталась.

– Вы уверены, что вам это не приснилось?

– Совершенно уверен.

– Тогда вы просто сумасшедший, – снова засмеялась она, но вдруг запнулась и посмотрела на меня странным, долгим взглядом.

Загрузка...