ГЛАВА 17

Странно складывались мои отношения с Салли. Где-то этого следовало ожидать. Начать с того, что одиночество свалилось на нее неожиданно. Маленькая и хрупкая, не привыкшая к самостоятельным решениям, она чувствовала себя без мужа затерянной в большом молчаливом доме, оживлявшемся только в мои приезды или редкие наезды тех немногих друзей, какие у отца сохранились. Я говорю – немногих, потому что отец не принадлежал к числу людей, вокруг кого образуется общественная среда. Для этого он был слишком неровен в отношениях: то ненужно чувствителен, то неоправданно заносчив. Даже удачливость в делах, красивый дом и внешнее гостеприимство не помогли отцу завоевать расположение кругов, к каким он с давних пор тянулся. Там к нему относились как к выскочке, настороженно, с плохо скрытым недоброжелательством. Отец это чувствовал, хандрил и со свойственной ему несдержанностью открыто поносил своих мнимых врагов. Он называл их дураками, что было несправедливо, и ничтожествами, что было ближе к истине, хотя самые пороки этих людей, составлявшие их ничтожество, вызывали в нем тайную зависть. Ко всему тому он был упрям и непоследователен: с демократами вел себя как республиканец, в спорах с республиканцами становился демократом. Охотно обличая чужие предрассудки, он великодушно разрешал их себе, причем большие, постепенно развивая в себе какую-то ожесточенную мнительность. Будучи эгоцентриком, отец, однако, не был эгоистом, и по природе своей не чужд был человеколюбия, но этот своеобразный альтруизм при столкновении с людьми и явлениями, которых он не понимал или отказывался понимать, оборачивался скептицизмом, а со временем – мизантропией. Поэтому даже его завидное острословие, не украшенное благодушием, частенько отдавало воркотней.

Все это, естественно, не содействовало его популярности, и дом, как я уже заметил, пустовал.

Теперь к этому прибавилось другое. Между мною и Салли установилась непривычная недоговоренность, стеснявшая обоих. По-видимому, слить воедино счастье с несчастьем – такая же непосильная задача, как смешать огонь с водой; из такого эксперимента только и может произойти «пуф!» – облачко пара, наподобие того, что выходит из клокочущего чайника. Как ни жалел я мою маленькую подругу, как ни старался ее утешить, я постоянно ловил себя на том, что выходит это у меня неестественно, с потугами. Иногда, стряхнув ощущение отчужденности, я пытался заговорить с Салли запросто, но на второй фразе спотыкался; меня тут же пугала мысль, что искренность вынудит меня на объяснения, сейчас неуместные. Теперь я окончательно понял, что отношение Салли ко мне всегда оставалось для меня загадкой. Было ли это настоящее чувство или… жалость?…

По-прежнему, дважды в неделю, мы вместе навещали отца в больнице. Он был плох, и, несмотря на заверения врача, во мне укреплялось предчувствие близкой развязки.

И все-таки, когда однажды Салли позвонила мне на службу и срывающимся голосом начала: «Алекс!… Алекс!…» – я хоть и сразу сообразил, в чем дело, но растерялся от неожиданности. Дело в том, что за последние дни в состоянии отца наступило улучшение. Он выглядел бодро, шутил и раз даже съел, правда морщась, тарелку супа и пюре. Салли кормила его с ложки и, довольная, поминутно хвалила, как капризного ребенка, что ему, повидимому, нравилось.

А вчера он впервые принял Кестлера. Не знаю, о чем они толковали – мы с Салли нарочно вышли, – но, вернувшись, я был поражен видом отца. Что-то мягкое и смущенное проступало у него в лице. Кестлер сидел молча, понурившись. Увидев меня, отец улыбнулся и, показывая глазами на гостя, принялся шутить:

– Послушай, что он говорит! По его мнению, не будь либералов, мы ходили бы без штанов.

Кестлер поднял голову и рассмеялся:

– Я этого не сказал, Жорж. Я только заметил…

– Ладно, – не унимался больной, – все вы одним миром мазаны. Ну, а скажите-ка, кто придумал обезьяну?

Кестлер развел руками.

– Либералы – вот кто! – сам же ответил отец и, довольный своей остротой, мелко засмеялся…

Так обстояло вчера, а сегодня…

– Алекс!… – Салли продолжала глотать воздух.

– Что случилось? – И так как она не отвечала, а я все понял, я быстро закончил: – Сейчас приеду! Возьми себя в руки, слышишь?!


***

Отца не стало. Первые дни я не отходил от Салли. Теперь я поражался, как глубоко она любила покойного. И это же открытие приводило меня в недоумение: я вспоминал всегдашнее беспокойство отца. Как мало знали они друг друга!

В доме поселилась серая пустота, усугублявшаяся странной невесомостью вещей, какая обычно наступает, когда нарушен закон взаимного притяжения – между обитателями и окружающими предметами.

Как-то, утомленный установившейся неподвижностью, я вышел в сад. Стоял яркий солнечный день, и белки, ничего не подозревая о происшедшем, неугомонно носились по траве и деревьям.

Розы были наводнены жучками. Я срезал с дюжину цветков и, вытряхнув непрощеных гостей, понес букет в гостиную.

Увидя цветы, Салли расплакалась.

– Это его любимые… – начала она, но остановилась. Маленький бронзовик вылез из цветка и, расправив крылья, полетел к окну.


***

С кладбища мы поехали домой. Нас было в машине пятеро: Салли пригласила к обеду падре Томаса, а также Кестлера и Ветольди, старого знакомого отца, хотя и редкого у нас гостя. Браунов не ждали – они были в отъезде.

Ветольди был пожилой джентльмен, приятный и умный, хотя и несколько противоречиво устроенный. Отца он любил, Салли жалел, а ко мне относился покровительственно. Никто хорошенько не знал, чем он занимается, потому что службу и специальность он менял множество раз: служил в банках, был страховым агентом, пытал счастья в биржевых операциях. Ничто не приносило ему удачи, да и сама удача не доверяла его постоянству. Это отнюдь не мешало ему верить в свою звезду; он не падал духом и охотно поучал других, как добиваться жизненных успехов. Полный, с гладким моложавым лицом и пышными актерскими бровями, он умел вызвать доверие у людей, плохо его знавших, особенно когда обращался к ним с привычной фразой:

– Вы же человек практический и не можете не видеть… – Или:

– Как умный человек, вы согласитесь… – И умные практические люди зачастую соглашались с ним там, где посторонний слушатель усмотрел бы опрометчивость суждений.

Падре Томас был человек иного склада. Уже старик, умный и внимательный, сухой и строгий на вид, но в душе добряк, он отпускал грехи с тем великодушием, какое дается мудрецу, давно осознавшему неисправимость человеческой природы. Эти качества снискали ему всеобщее расположение, а Салли, состоявшая в его приходе, боготворила его и часто, возвращаясь по воскресеньям с мессы, с восторгом рассказывала о «добром старом падре».

Отец посмеивался и советовал ей поддерживать связь со «стариком».

– Хорошая рекомендация может когда-нибудь пригодиться! – шутил он и возводил глаза к небу… Что и говорить, родитель мой был вольнодумцем! Падре это знал и, прощая неверие, искренне скорбел о том, что иронический склад ума не позволял отцу глубже вникнуть в смысл некоторых истин. В этом падре несомненно был прав, и если бы отец мог всерьез задуматься над этими истинами – в чем сомневаюсь, – то замечание старого духовника не прошло бы для него без пользы…

Это небольшое общество я и вез сейчас к нам домой.

Поначалу все молчали, и молчание было тем томительней, что было вынужденно. Салли сидела словно окаменев, изредка прикладывая к глазам платочек. Заметив это, падре положил ей руку на плечо. Он сказал:

– Успокойтесь, милая, такова воля Божья! Никто не может предвидеть, когда с ним это случится, но Господь наделил нас разумом, подсказывающим неизбежность конца, а также верой в Его неиссякаемое милосердие…

Салли обратила к доброму старику заплаканное лицо и слабо улыбнулась.

– Хорошо, падре… не буду…

Этот маленький диалог послужил сигналом.

Ветольди крякнул и, пряча в своем обращении ему одному ведомый смысл, сказал, указывая на окошко:

– Этот мир совсем недурно устроен! Вы не на-, ходите, падре?

На что старик, искушенный в словесных подвохах, отвечал:

– Иначе и быть не может, потому что все созданное Творцом прекрасно.

– Так… – Глаза Ветольди хитро сощурились. – Почему же в таком случае были люди, не особенно стремившиеся остаться в этом мире?

– Вы имеете в виду тех несчастных?…

– О нет, не самоубийц. Я говорю о тех, кто обрел счастье вдали от жизни.

Теперь улыбнулся падре.

– Мистер Ветольди, вы любите хорошие вина?

– Еще бы!

– А приходилось ли вам пить лучшее в мире вино?

– Как сказать… Случалось пить неплохие сорта, а насчет лучшего – не уверен!

– Тогда вы не знаток по винной части, – отвечал падре, – и суждение ваше имеет лишь относительное значение.

Дальше я не слушал; неожиданно мое внимание было привлечено странной возней на дороге: из-под машины, за которой мы следовали, выскочил небольшой зверек и, завертевшись волчком, кинулся нам навстречу. Это была белка. В долю секунды я успел разглядеть, что у нее отдавлена задняя часть тела. И, однако, подвижность животного поразила меня; должно быть, она была вызвана нестерпимой болью и ужасом.

Чтобы прекратить бессмысленные страдания, я повернул руль, рассчитывая переехать зверька, но в двух шагах от него резко выправил машину. Маневр сильно встряхнул пассажиров, Салли вскрикнула от неожиданности, а Ветольди, явно испуганный, пробурчал:

– Однако, вы того! – Сидя сзади, они ничего не заметили.

Я взглянул на Кестлера, сидевшего рядом: он был бледен.


Перед обедом падре Томас сказал прочувственное слово, в котором тепло отозвался о покойном, а также указал на греховность чрезмерного уныния.

– Еще в языческие времена, не знавшие истинного Бога, – начал он, – смерть воспринималась как освобождение духа. Вера в бессмертие души подсказывалась не мотивами наивного самоутешения, как уверяют скептики, а мудрым прозрением в замысел Творца.

Можем ли мы, получив подтверждение тому из уст Спасителя, предаваться сомнениям и видеть бессмыслицу в том, что озарено божественным смыслом?…

В дальнейшем, когда хозяйка нас покинула и языки у гостей развязались, падре явил нам еще немало доказательств тонкой наблюдательности, которая, в соединении с верой, давала ему несомненное преимущество перед доводами скептиков.

– Современный скептицизм, – рассуждал он, – превратился в докучливую риторику, наполненную пристрастием и суевериями. Он утерял даже свои прагматические свойства, потому что, изгоняя Бога, не только не создал разумного человека и общества, а отбросил нас далеко назад – чуть ли не в каменный век.

Ветольди улыбнулся.

– Тут вы, дорогой падре, перехватили! Нельзя же отрицать всего, что было достигнуто именно благодаря науке и материализму.

Падре даже поднялся от возбуждения. Теперь он походил на пророка. Он отвечал:

– Речь не о том, что было, а о том, что происходит. Да и не путайте сюда материализм, потому что научный материализм, осознав безграничность мироздания, ныне сам склоняется к мистике. Хуже – позитивизм, мир которого ограничен видимым. Он глух к метафизике и беспомощен там, где вопросы духовного бытия требуют обсуждения на более высоком уровне… – Старик остановился и поднес руку к глазам, словно стараясь сосредоточиться на чем-то, затем опустил руку и грустно улыбнулся. – Бедное молодое поколение! – тихо продолжал он. – Ведь если даже допустить, что религия – это область романтики, то насколько же слабосильны современные попытки подменить ее жанром сверхъестественного, а также приключениями в космических пространствах, куда мы обычно переносим все низменные свойства человеческой природы.

Падре уселся. На минуту наступило молчание. Воспользовавшись им, я поднялся и отправился проведать Салли.

Нашел ее в кабинете отца: она лежала с закрытыми глазами, так что я подумал, что она спит, и хотел уж вернуться, когда услышал ее голос:

– Алекс!

– Да?… Ты не спишь?

– Нет, я просто устала. – Она сказала это, не открывая глаз. Я подошел и уселся рядом.

Свернувшаяся комочком, она была похожа на больного ребенка. Мне хотелось сказать ей что-нибудь теплое, но слова утешения не давались. Я нежно погладил ее по голове.

– Хочешь кофе?

– Нет, мне ничего не хочется. – И опять наступило молчание, и я невольно подумал, что как только мы разъедемся, это молчание прочно заполнит дом, и в нем, словно пораженная глухотой, останется маленькая фигурка, слоняющаяся из угла в угол, из комнаты в комнату.

– Салли, – сказал я, – ты должна взять себя в руки не откладывая, понимаешь? '

Она слабо кивнула, а я продолжал:

– Сейчас тебе придется стать самостоятельной. Ты обеспечена – это ты знаешь, – но не в этом дело. Нужно как-то устроить жизнь, а это то, чему не мог научить отец, потому что он сам этого не умел… – На момент я остановился, смущенный сухостью своего тона, но, заметив, что моя слушательница остается безучастной, продолжал: – Ты молода, вся жизнь у тебя впереди. Теперь у тебя будет возможность наладить жизнь по-другому… Ты слушаешь?

Салли закрыла лицо руками.

– Ты не должен был этого говорить!… Ты нехороший! – лепетала она, плача.

Я поднялся и прошелся по комнате, потом остановился перед ней. На душе у меня было нехорошо. Мне хотелось как-то утешить ее, но этому мешала досада.

– Салли! – неуверенно позвал я. Она продолжала неподвижно лежать, уткнувшись в подушку. Я повернулся и вышел из комнаты.

Когда я вернулся в столовую, там шел оживленный спор. Говорил Кестлер, говорил, как всегда, медленно и тихо, в чем-то возражая старому духовнику:

– Нет, падре, любовь – не высшая форма духовного выявления человека. Он не открывал ее и не угадывал, а запросто взял у природы и, следует признать, немногим ее украсил.

Падре помедлил, словно соображая, не слишком ли далеко зашел спор, затем подлил себе вина и отхлебнул.

– Какова же, по-вашему, высшая форма сознания? – спросил он.

Кестлер потер себе лоб и, взглянув на собеседника с детской доверчивостью, отвечал:

– Это – стремление к добру, падре!

– Но ведь любовь…

– Любовь утилитарна; она лишь тонкий артистический инструмент в деле мироздания. Она прекрасна, жертвенна, но она не самостоятельная ценность.

– Но ведь только любовь и творит доброе! – не сдавался старик.

– И меч, и пила, и огонь, и хлеб – все могут творить и доброе и злое. История не дает нам права в этом сомневаться.

Теперь ввязался в спор Ветольди.

– Мне неясно, к чему вы клоните, – сказал он не без иронии. – Может быть, вы соблаговолите растолковать нам, что это за штука, ваше добро?!

– Я сам не знаю… – засмущался Кестлер. – Но представьте себе того, кто не любит людей, кто морщится при виде страданий, но, движимый каким-то иным чувством, протянет несчастному руку помощи. Это чувство свободно от привязанности и самоублажения, оно подчинено высшему указанию. И заметьте, такого добра в природе нет; оно ей не нужно, более того, оно противоречит ей, оно… – Кестлер на момент запнулся, – оно – открытие, всецело принадлежащее человеку.

Ветольди пожал плечами., а падре, откашлявшись, спросил:

– Я одного не понял: почему, вы говорите, добро не нужно природе?

– Потому что оно универсально, а природа ограничена в своих отдельных формах и видах, борющихся между собой. То же происходит среди людей, где любовь объединяет группы – малые и большие – в их борьбе за выживание и власть.

Последнее замечание Кестлера задело падре за живое.

– Это потому, дорогой мой, – отвечал он, – что человек все еще не проникся духом заповеди: возлюби ближнего, как самого себя!

Кестлер мягко улыбнулся.

– А вы думаете, что когда-нибудь возлюбит?

Падре хотел ответить, но в это время Ветольди стал подыматься.

– Мне пора, вы уж извините… – сказал он, чем-то недовольный.

Вслед за ним поднялся и падре. Кестлер хотел последовать за ними, но я удержал его.

– Оставайтесь ночевать! – предложил я. Он молча кивнул.

Доставив падре на какое-то собрание, а Ветольди к автобусной станции, я вернулся домой.

Кестлера застал дремлющим в кресле перед пылающим камином. В гостиной было жарко, но сейчас мне это было приятно. Я придвинул к камину другое кресло и уселся. Только тогда Кестлер открыл глаза.

– Ты уж прости, что я здесь похозяйничал! – Он виновато показал головой на огонь.

– Напротив, вы это отлично придумали. В этом доме всегда было холодно. Вы открыли огонь, Кестлер!

Мой гость улыбнулся:

– Это я тоже взял у природы.

– Сомневаюсь! Животные не грелись у костра.

Мы замолчали. Мягкие отсветы пламени бродили по сумеречным стенам, отражаясь вспышками в стеклах картин. Мимо самого моего уха пролетел жучок и, ударившись о стенку, звонко шлепнулся на полку.

Неожиданно пламя в камине занялось, осветив красивый профиль Кестлера. Глаза его, широко открытые, смотрели на огонь. Не поворачивая головы, он тихо спросил:

– Почему ты не переехал ее, Алекс?

Загрузка...