Часть 4. ДОРОГИ.

69. Крушение.

В самом начале 1929 года мама и отец мои, — уже в Москве, где с середины 1922–го года жили и работали, — оказией узнали о лично их касавшейся трагедии на Украине — о жесточайшем раскулачивании–расправе над близкой им семьёю нойборнского колониста Юлиуса Кринке. Оставив нас с братом, — ему 14, мне 5 лет, — на попечение соседям (полагая, что на несколько суток) тотчас сорвались. И бросились на помощь друзьям. Между прочим, на помощ поминаемому российскими и зарубежными справочникам и агрономическими учебниками Хлеборобу. Другу и советнику Петра Аркадьевича Столыпина. Потомку древней Баварской крестьянской династии. Наследник которой Ота Кринке 1–й, — швейцарский мушкетёрский капитан, — приглашен был со своей ротою Великим князем Иоанном III-м в Московию тотчас после страшной беды — московского пожара 1493 года, когда город сгорел до тла и сгорело множество его насельников.. Надо было заселять Московский посад вновь, вновь застраивать и теперь уже крепко беречь. Потомок Оты, офицер Потёмкинских войск, — после первых приездов на присоединённую к Империи Украину колонистов–немцев и голландцев и поселения их на чернозёмах Волыни, — вспомнил своих крестьянских предков и решил вернуться к хлеборобству. Бил челом Генерал—Фельдмаршалу Светлейшему князю о положенной ему — герою и инвалиду — земле (землице, наверно). Торжественно получил её. И уже в 1785 году осел на большом собственном фольварке. А спустя 129 лет, — с началом Мировой а потом и в Гражданской войне, стала семья Кринке одной из многих сотен колонистских семей, добровольно и самоотверженно трудившихся в огромном госпитальном «хозяйстве» «Доктора Фанни». Трудившихся героически — иным словом не означить, не оценить труд людей, бескорыстно работавших Именем Спасителя чёрными санитарами во фронтовых операционных для тяжелых больных (большого воображения не надо, чтобы представить их «атмосферу»!). И единственных тогда, кто ухаживал за многими тысячами раненых российских солдат и офицеров и больных из населения во времена годами(!) свирепствовавших повальных тифозных и холерных эпидемий! Одним словом — меннонитов… По вере своей права не имевшие прикасаться к оружию, они, — не участвуя в боевых действиях, — работали во всех благотворительных учреждений военных лихолетий. На работах особенно трудных, тяжелых и опасных (на которые не шли, на которые не соглашались другие, даже военно мобилизованные!). И не только никогда не принимали за него положенного им военными законами вознаграждения. Но все годы своей службы у мамы регулярно, огромными своими пароконными фурами, — как милостыню, Христа ради, — завозили на больничные кухни и склады по две а то и по три десятины от всего, что тяжким трудом добывали в хозяйствах. Творили не понятную их соседям–христианам, но…иноверцам, благодать. Короче говоря, делились всем, чем только можно было тогда накормить, — и тем спасти, — многотысячное голодающее население армейских госпиталей и лазаретов. За что, естественно, впоследствии благодарной комиссаро–большевистской властью подло и сурово преследовались. Но, не страшась, сопротивлялись ей. Мирно пока. И, — понимая, что мира никогда не будет, мирно же, но настойчиво, — годами добивались освобождения — разрешения эмиграци.

В 1926 году, — тотчас после очередного массового раскулачивания, по просту, нового ограбления и новых арестов, — терпение самой терпеливой на планете общины кончилось. С подачи московских коллег и друзей «Доктора Фанни» Меннонитский Хлеборобский Союз организовал в Москве, в клубе бывшего завода Михельсона (уже имени Владимира Ильича) международную конференцию. Освистал на её заседании окончательно охамевшего оратора Губельмана (по кличке «Ем. Ярославский»). И, — «попросив» из зала с помощью слушателей–рабочих рыдавшего, впавшего в шумную истерику, пахана «воинствующих безбожников», — потребовал у красной власти свободу религии. Открытия регулярного импорта (или издания) Библии и даже права на эмиграцию. Мало того, при материальной поддержке меннонитской Общины Старой Немецкой слободы Москвы (где первое слово всё ещё принадлежало старейшине её Анне Розе Гааз) организован был приезд в столицу и демонстрация тысяч верующих. Такого афронта от мирной, постоянно мочавшей и всегда послушной секты трудоголиков большевики не испытывали со времён вооруженного Кронштадского восстания! Резонанс событий был настолько велик, что власти благоразумно капитулировали. И «совершилось чудо!»: в том же году более шести тысячам менонитов разрешено было уехать в Германию. Естественно же, у них отобрано было всё имущество…Но…

Казалось, власть, — пограбив, — одумалась. Оставила в покое своих истинных кормильцев…

…Ан нет! Этих святых людей вновь убивают, вновь грабят и даже угоняют на восток. На смерть!

Теперь известно всем, чем отвечала власть большевиков на попытки помочь обречённым. Или лишь только заступиться за них. Родители мои, конечно же, знала это и тогда. Но убеждены были, не смотря ни на что, в необходимость и правомерность своих чреватых для себя действий. Видимо, надеясь всё же и на солидарность и поддержку народа Украины, которого спасали в годы следующих одна за другой истребительных войн и эпидемий. С которым делила горе, но и хлеб и радость. Надеялась на свой авторитет спасителей!… Пронадеялась… Не поняли, не заметили из своего недолгого столичного далека, что народа, которого знали и любили — его нет уже… «Весь вышел». Не догадались, что у оставшейся, выжившей его части, — в том числе, у апологетов власти большевиков, культивирующей силу «авторитета массовых арестов и показательных казней», — не может быть «авторитета спасителей»…

Потому, как только они появились в разгромленной колонии, последовал их немедленный «административный» арест. Изощрённейшая, надо сказать, мера «реагирования» не только на какое бы то ни было противодействие режиму. Но даже лишь на не согласие с ним! При чём, реакция, не требующая от этого режима никаких оснований для «назначения» превентивного, — без объявления причин, срока и последствий, — «пресечения» и наказания… На первых порах реакция, якобы, «только в виде временного лишения свободы». Не объявляя Время! Словом, произошел грубый захват. Арест. И, с места не сходя, силовой этап «Куда–то… Куда — там скажут!»…

70. Арест.

…Четверть века спустя отец мой, уже вдовец, вспоминал дорогу в Житомир, куда из волости, в сопровождении трёх конвоиров, «гнали» их несколько дней на перекладных, лошадьми. Потом поездом везли в Харьков, украинскую столицу…В Харькове, с вокзала, — надев обоим(!) наручные кандалы, — отправили во внутреннюю тюрьму. Развели по одиночкам. И держали, не допрашивая, несколько недель, — три или даже четыре — не вспомнил. Ночью, однажды, теперь в сопровождении уже четырёх конвоиров, и даже проводника «с симпатичнейшей — в отличие от поводырей — овчаркой», отвезли на вокзал. Через «комнату милиции» провели к поезду. Затолкали в битком набитую отгородку — «камеру» тюремного вагона. И везли суток восемь–десять… Больше, быть может…

А потом…

…Вот потом–то началось непонятное и, по началу, пугающее даже. Тоже ночью однажды разбудили. Но уже не те — другие. Завели в тамбур. Заговорщицки перерасспросили–перераспроверили: «Додины? Точно Додины?…Обои?… Залман Самуилович—Вы? Стаси Фанни ван Менк (Редигер—Шиппер, в девичестве) — Вы?». Удостоверившись, что они, они, — снова: «Тихо! Тихо! Без шума, пожалуйста!? И молча! Молча!», пригласили из вагона выйти. Подождали. Вывели. Через тёмный перрон и пристанционный закут завели на улочку за вокзальчиком… А там — снова: — «Пожалуйста, быстро! Быстро, пожалуйста!» — подсадили, — почти закинув, — в затянутый брезентом кузов автомобиля (полу грузовичка). Отвезли куда–то — чёрт–те куда! Держали где–то, — чёрт–те где — часа два–три. Подняли, — разбудив–растолкав, — ночь же! На нервах всё…Попросили–помогли слезть, и перейти, — тоже: «Быстро, пожалуйста, быстро! — И тоже — Тихо, молча!», — в подъехавшую машину. Снова везли с час–два… В машине, в сухомятку, накормили. Но как–то прилично. Сытно. Той же ночью снова привезли на вокзал. На тот же — на другой ли? — не поняли. Там провели в чистую комнатку при помещении караула военного коменданта (по табличке на двери). Принесли новое постельное бельё. Чай и бутерброды. И, … извинившись снова, предложили…отдохнуть. А следующей ночью разбудили опять неожиданно. Каким–то путаным маршрутом отвели, — и опять извиняясь, поторапливая, и прося тишины, — в не освещённый конец одного из перронов. И посадили в странный вагон стоявшего «под парами» странного же коротенького сцепа («Не бронепоезд ли (?!)» — съехидничала мама по военному опыту)…

Вагон (поезд) тут же тронулся. И, будто катапультой выпущенный, понёсся!… Понёсся!… Повёз, как сообщили, в Вологду(?)…

Дальше, — после Вологды, — вновь непонятные тайности–предосторожности…Остановка в лесу. Игрушечный разъезд. И снова путь перекладными. Лошадьми…

…Путь, — и не малый, — через Тотьму и Великий Устюг. Потом до Котласа. Из Котласа, — снова с предосторожностями, — куда–то, часах в трёх–четырёх хода, — аэросанями даже(!) помчали, укутав тепло…(Тента, крыши не было). Привезли. Поселили в уютной чистой заезжей (гостиничке) «Базы нефтеразведки» какого–то «Смешанного Акционерного Общества». А оттуда, пока возили–привозили — весна на дворе, — привезли поздней ночью на речной дебаркадер. Перевели на катер. И сразу «пошли» полой водою вверх по Северной Двине, оказалось…Шли долго. А за тем — тоже вверх — по притоку её Выми — вёрст тридцать, или чуть больше. И причалили, наконец, тоже ночью, у дощатых сходен затерявшегося в тайге приречного посёлочка… «Островного»(?)…

…Вспоминал поезд: — Всё же, был это салон–вагон бронепоезда(?)! Ну, знал я их… При чём, вагон не простой, а «хозяйский». А какой же ещё, если при тройном, — апартаментом, — купе со спальней, кабинетом и столовой наличествовал ещё и великолепный санузел с ванною, туалетной и бойлерной! Вагон новенький с иголочки, хотя по заводской «Крупповской» табличке — ещё 1914 года постройки! Новенький настолько, что поражало: каким таким образом техническое и эстетическое совершенство это, чудо это, сохранилось, будто только из цеха? И когда? В погромно–разбойном ералаше военных и революционных лет. А потом в годы всеобщей разрухи, когда до нельзя озлобленный на судьбу народ — со зла — крушил всё вокруг себя?…

Пассажиров кроме них в вагоне не было. Это стало ясно. Как не было, точно, конвоя!? По началу, смущало даже гробовое, — тюремное совершенно, — молчание явно вышколенной обслуги. А она, — обслуга, — была: к ночи, постучав аккуратно, входила привидениями и самолично проверяла тщательность зашторенности окон–амбразур. «Невидимками» приносила еду и «напитки». Меняла регулярно бельё — на новое и тщательно переглаженное…

О-очень прилична, — и даже слишком, — была кормёжка (и это в пик повального голода в стране!), по времени всегда разнообразная и горячая. Не иначе, рядом был или вагон–кухня или даже вагон–ресторан!… Сплошные загадки… Пусть, правда, — после хамского ареста, лихорадочных этапов и первых мало приятных тюремных недель и переездов, — приятные…Словом, вопросы, вопросы…

71. Дорога.

Вопросы…

Ответ на них, — и вообще на всё, что после отъезда из Волыни происходило с ними, — случился не сразу. Однажды, тормознув резко, на миг встали на безымянном разъезде перед Вологдою. По зуммеру в тамбуре кем–то (охраною?, — так всё ж была какая–то охрана!) впущен был некто с его сопровождающим. Пройдя бесшумно по ковровой дорожке коридора, вошедший вежливо постучался в дверь купе. После приглашения… своим ключём–рычажком отпер, по хозяйски — рывком, открыл–сдвинул створ (полотно двери) из затемнённого коридора в затемнённое купе…

Перед пораженными супругами, — мягко освещённый стенными бра, — предстал (оставив спутника не видимым в коридоре)…и кинулся обниматься с ними, хорошо и много лет по доброму знакомый им один из управляющих делами Нобелевской империи в России профессор Семён Сергеевич Халатов!… Однокашник Стаси Фанни по курсу Петербургской Медико–хирургической Академии. Патофизиолог. Товарищ её по «Братству», по Мировой войне и по «Спасению»! Старый друг Сергея Сергеевича Каменева — тогда товарища наркома по Военным и морским делам, заместителя Председателя Реввоенсовета страны…

…Не даром же глазастая Стаси Фанни, профессионально умевшая подмечать всюду даже самую незначительную мелочь, незадолго до появления гостя обнаружила внизу прежде указанной ей «Крупповской» таблички, ещё и русскими буковками мягко оттиснутую надпись: «Имущество шведского Дома Нобеле в России. 1916 г.».

Не железный характер её — эта «встреча» с нобелевским оттиском дорого бы ей обошлась! …Чтобы осознать взрывной его смысл. Тем более, судьбоносность внезапного явления столь неординарного гостя в купе «странного» поезда, — несущегося пока что ещё не известно куда, — необходимо перенестись в начало века. Во времена юности мужа её.

Отвлечение.

Родился он в городке Мстиславле на Белорусской Могилёвщине в семье николаевских кантонистов. Достаток в ней держался на хорошо обихоженном шести десятинном хозяйстве. Но не только. Как и многие свободные крестьяне, трудившиеся на тощих каменистых после ледниковых дерново–подзолистых землях северо–востока Белоруссии - , мужчины занимались переходившим из поколение в поколение отхожим промыслом. В частности, их семья традиционно ставила в своей и окрестных губерниях всяческие мельницы и крупорушки. И глава её, — отец Залмана, обучая подрастающую трудившуюся у него молодёжь, сам делал с ними все работы — плотницкие, столярные, каменные и железные. Сам отливал жернова — искусство редчайшее и дорогое. Которое, кроме высочайшего мастерства, требовало знаний тончайших нюансов литейных и обрабатывающих технологий, тщательно хранимых наследственных секретов производства и, конечно же, недюженой, — воистину самсониевой, — силы!… Залману стукнуло семь лет, когда он пошел в приходскую школу и пришла беда. Отец, вывешивая 220 пудовую отливку мельничного жернова, оплошал — «повредил» позвоночник…Оплачивать учёбу младшего сына на стороне он больше не мог. И тот отправлен был к дядьке своему в Рославль на Смоленщину. Тоже учиться. Но в школу свою, домашнюю, коммерческо–математическую.. В те годы она славилась своими великолепными педагогами и особенными методами приобщения детей к наукам и труду. Для этого хозяин её использовал, в частности, и… собственный большой оптовый склад колониальных товаров. В нём ученики в свободные от занятий в классах и хозяйственных дел часы работали. Работа была не Бог знает какая мудрящая: большой компанией аккуратно распаковывали прибывавшие железной дорогою ящики, мешки и бочки с колониальным товаром. Расфасовывали его по малым пакетам, коробкам и банкам. И взвешивая тщательно, и скрупулёзно регистрируя, упаковывали. И по заявкам отправляли в магазины, в лавки и на рыночные лотки. При этом, они учились попутно грамоте, ответственному устному счёту и профессиональному ведению довольно сложных, по первости, приходно–расходных записей в амбарных книгах и конторских тетрадях, счетоводству и основам бухгалтерского учёта. А за тем и бухгалтерскому мастерству. Постепенно постигая секреты составления замысловатых арифметических задач и решения возникавших в работе математических головоломок. И всё это — в процессе глубокого освоения повседневной практики устного счёта — введения в освоение и изучение основ высшей математики! Потому ещё ребёнком, уже в первые годы учёбы в Рославле, мальчик осознал — сам удивляясь, но сумев продемстрировать это своим педагогам — что в состоянии решать «в уме» любые задачи с любыми порядками и значениями чисел! Не затруднялся в ответах на любые предложенные ему их комбинации. И мог свободно «дифференцировать и интегрировать, в уме расчленяя или, наоборот, суммируя и переходя к пределу» «в фантастического построения стереометрических образах, которые стали для него материализуемыми реалиями… …Эти «его реалии–построения были настолько определёнными и чёткими, что годы спустя позволяли — при решении практических задач проектирования — чувствовать не только дыхание (по другому не скажешь) сложнейшего конструктивного образа (сотканного его фантазией или уже инженерно исчисленного им в проекте и даже возведенного в натуре). Но ощущать саму анатомию метаморфоз движения ореола деформации каждого узла…Чудеса да и только! Мало того: в переплетении гигантских по тому времени многослойных пространственных пролётных перекрытий рассчитываемых им сборочных цехов (площадью каждый более восьми гектаров!) авиационных заводов, он чувствовал всё (…) Например: точечные пусть, но всё равно остро беспокоящие некие рецепторы его мозга, перенапряжения самой малой, самой незначительной балочки конструкции из недопустимой здесь, — именно в этом месте!, — кипящей стали. Видел, — проходя далеко внизу, — своим дистанционным термографом–деффектоскопом, — или, чёрт знает чем ещё, — неприятные! ему ПЯТНА абсолютно невидимых незакалённых болтов соединений… Дьявольщина какая–то…».

Это цитаты из опубликованного в «Вестнике Академии Наук» и в «ИЗВЕСТИЯХ» «Прощального слова другу» коллеги его авиаконструктора академика Андрея Николаевича Туполева.

Но то было много–много позднее.

А пока дети во время работы на складе ещё и читали по очереди вслух хорошие книги. И даже писали по услышанному не дурственные предметные рефераты. Учились, словом. Учёба и содержание оплачивались младшими собственным трудом на фасовке, а старшими на ферме. С 12–и лет отец репетиторствовал сам, и учил недорослей «со стороны». А в 14 отправлен был к другому дядьке — подрядчику строительных работ на Днепровском Металлургическом заводе Нобеле и Гааз (той самой Анны Розы) в Запорожье—Каменское под Екатеринославль. На Украину. Чтобы обучаться делу настоящему: подрядчик строил и ремонтировал доменные и мартеновские печи, коксовые батареи металлургических заводов и машиностроительные предприятия. И братья (с отцом Залмана) решили, что именно там их племянник найдёт себя.

Несколько лет его успешно «натаскивали» на расчётах конструкций, благо не воспользоваться в собственных проектных мастерских собственной же Уникальной «Вычислительной Машиной» было грешно!…

Все были довольны. Но… однажды, было ему в цеху «видение»: Внезапно, солнечно сверкнуло жерло только что пробитой рабочими лётки! Оглушил свистящий рёв раскалённого дыхания недавно совсем рассчитанной и построенный и ИМ ТОЖЕ гигантской печи… В то же мгновение чугунная лава вырвалась мягко из содрогающего душу грохота вулкана огромной домны. Осветились ослепительно огнедышащим упругим золотом волны расплавленного металла изливающегося в глубокие тоннели «улиц» стадионоподобного «двора» литейки. Звёздным пламенем вспыхнули и многоцветьем фейерверков взорвались стройные кварталы заполняемых форм. И… «втянули» юношу в феерическое сияние Чуда павшего на землю космоса!…

Залман… поражен был и… «заболел» литейкой…!

Дядька–подрядчик, использовавший его безжалостно на очень выгодных ему ежедневных рутинных расчётах, тем не менее, силком удерживать племянника у себя не стал. Помог ему найтись и в литейке: убедил литейное начальство поставить подросшего и окрепшего парня подручным формовщика. Потом подручным горнового. Потом горновым мастером…Годы шли. Он счастлив был: — нашел то, что искал! Однако же… — человек полагает. Но располагает–то, — это уж точно, — вовсе не сам он, человек… А пути Располагающего, известно, неисповедимы.

72. Нобели.

Однажды, — по мальчишескому досадному нетерпению-сочувствию (такелажные работы в литейке в обязанности Залмана конечно же не входили), — он бросился на помощь старику–грузчику, который вместе с напарником из новичков изготовились — оба явно неловко — «перекинуть» из охладительной масляной ванны на фрезерную станину тонкую трёхсаженную протяжку… Непрошеный энтузиаст и такелажник, по команде, щипцами взяли её концы…

…Предвиденное несчастье произошло в ответственное мгновение сложной — «через себя» (над собою) — перекидки раскалённого стального прута… Напарник Залмана внезапно «отпустил» с такелажных щипцов свой конец «изделия»… Залман свой удержал!…Обронённый конец пластичной («полужидкой») нити, «остывшей» до 2500 градусов, — освободившись, — хлестнула по земляному поду… Спружинилась! Свернулась мгновенно плотной «плавающей» — до бела раскалённой — спиралью над Залманом, как бы окружив, как бы обернув его…Мгновенно же развернулась. И… не коснувшись… отлетела!… (Финт плазмы, литературой не описанный!)…

…И сам герой, — если в те мгновения он что либо соображал, — и те, кто всё это видели, — вряд ли успели подумать…что так же мгновенно, тем же сложным движением, раскалённый «хлыст» мог «пройти» и его самого, и искромсать! (Огненная струя разогретого металла «движется» сквозь живую плоть, как через воздух)… Но случилось чудо!… Спецы — «фантасты» потом, восстанавливая происшедшее, «установили»: естественный диаметр свёртывания пластичной (условно, полужидкой, плазменной) спирали оказался как бы «как раз на него, но с припуском»! Видимо, «не малым». Потому доли мгновения длившийся «полёт» жаровни–пружины около (пусть вкруг) тела, жаром его не испепелил…

Почему?…Непонятно…

И ещё… но это уже точно: немыслимое хладнокровие гибнущего, или ужас осознания им происходившего с ним тому причина, но спасительным толчком откинуты были им щипцы, державшие конец прута. И броском вверх — как взрывом — «крыльями» подброшены были освободившиеся руки!… Они тоже не только не были отожжены–отсечены не были!… Не стали роковой «заклинкою» спирали с торсом!…

Однако… Однако… И без того последствия были страшны: Мгновения внутри двухсполовиноютысячно градусной спирали «разогрели» живое тело и, было, испекли его…Милосердная Медицина, ужасаясь искренне, искренне же ПОЛАГАЛА последствия необратимыми. Но, МИЛОСЕРДЕН был РАСПОЛАГАЮЩИЙ!… В заводской лечебнице оказалась не просто медицина, пусть самая распромилосердная. Дежурили медики Божией милостью «скорой аварийной». Хотя и обыкновенные хирурги. И в Каменском гостила, — в отпуск приехавшая к Бабушке из Петербурга, однокашница их по столичной Медико–хирургической, — Стаси Фанни. А она, — с февраля 1904 года, с Манчжурии, — руки набивала на денно и нощно выхаживаемых ею сонмом именно вот таких вот тронутых (пусть не так «аккуратно»!) и обожженных огненным (пусть и не в 2500 градусов!) металлом бедолаг…Констатация факта: вместе «они сделали невозможное!» — пустые слова.

И ещё. Именно, «не было бы счастья, да несчастье помогло!». Остался бы будущий мой отец, — пусть даже в новую кожу обёрнутым, мастерски залатанным и сшитым, но не нужным никому, — «рядовым» заводским инвалидом–калекою. Каких легионы. И как они мыкал бы горе своё, безусловно «обеспеченное», один на один с незадавшейся судьбою. Скорей всего, ничьим отцом не став…Как, впрочем, и мужем. Но на месте, — как всегда, бывает, когда Он бдит, — оказался один из хозяев завода Эммануэль Людвигович Нобеле. Ему тут же доложили о «несчастном случае». Он «взял случай на контроль». Посетил находившегося ещё в коме юношу. Не забывал посещать его позднее. И в очередной раз, когда тот, — через пять месяцев, после одиннадцатой уже операции, — пришел в себя…

Несколько ночей они проговорили…Потом были новые ночи…

…Судьба «из огня воскресшего Феникса» определилась. И пошла, пошла, двинулась вперёд счастливо под пристальной и доброй опекою этого удивительного человека.

…Было сперва долгое долечивание в Петербурге и в Стокгольме. Потом учёба в Норвегии. Потом учёба в Бельгии. Потом учёба и работа в Императорском Высшем Техническом училище в Москве и, наконец, в Льежском Технологическом институте. Было счастливое, «На коне!», возвращение на свои Каменские заводы. Но были перевороты и печальные результаты их. И, — по закрытии заводов в 1918 году, — исключительная по накалу милосердия и общественной значимости работа до 1922 года организатором–диспетчером в сети лазаретов на Волыни в ипостаси «Советника Магистра Ордена Госпитальеров—Иоанитов и ведомства принца Ольденбургского». И, уже позднее, — через Нобелевское Объединение ГАССО-ЦЕЛЛУГАЛ и МАННЕСМАНН, — счастливое возвращение (до ареста в 1929 году) к истинной цветной металлургии — в Гипро«ЦВЕТМЕТЗОЛОТО» по Большому Черкасскому переулку в Москве. На свою кафедру Московского университета (со Шмидтом), на Моховой. В математическую лабораторию ЦАГИ (с Туполевым) на Немецкой улице в Немецкой же Слободе…

Тогда же определилась судьба и самой Стаси Фанни: 19 октября 1914 года (через десять лет после гибели в Порт—Артуре первого её мужа, доктора Михаила Вильнёв ван Менк, и после семи лет их знакомства) они поженились.

48. Гость.

…Гость, — теперь освещённый включёнными кенкетами, — сообщил, что об аресте четы Додин шеф узнал на вторые сутки от своего информатора — сотрудника секретариарьята Ягоды, Буланова. И что «брал доктора и её супруга сам он, Павел Петрович». Понял, что всё серьёзно — сверху!

Не медля, связался с Сергеем Сергеевичем Каменевым, Главкомом вооруженных сил. С Густавом, мобилизовавшем старых российских друзей. И оба они, — каждый по своему каналу, — разыскали–настигли супругов уже в Харькове. О детях — грешны, оба сразу — не подумали, и не успели к ним (Детолюбивые ягодовские оппоненты были шустрее). Друзья сообразили, что сами схваченных детей не разыщут. Потому продолжали делать то, что успешно делать начали: — уводить от тюрьмы и расправы их маму и отца (При «неизвестно куда, и с чьей помощью девшихся родителях», с детьми их тот же Ягода ничего поделать не сможет. Устрашится, генетический трус. Не посмеет). Теперь, «таким вот образом», их — Фанни Иосифовну и Залмана Самуиловича — доставят к друзьям в одну из глухих пока и мало кому известных северных нефтеразведочных партий геологоразведочной Экспедиции «не зависимой» Фирмы. Там придётся им ждать известий о судьбах детей. Работая… пока. Сколько времени? Бог знает! Сергей Сергеевич всесилен, но…не настолько… А люди Густава — могут ли нормальные люди, европейцы, представить и вычислить всё что в состоянии измыслить и осуществить террористы Ягоды и похитители детей, захватившие Россию? Ясно одно: дети им нужны. Пусть чтобы держать за души и шантажировать родителей! Возможно, не только. Но родители исчезли. Куда? Каким образом? Загадка! Потому, — казалось бы, — за детей можно не беспокоиться. Тем более, за детей всему медицинскому миру известного медика, и учёного–технаря с мировым именем…Но!…Мы же в пленённой России…Бог мой!… Что я несу?!… Не обращайте внимания… За эти месяцы я вымотался…Нет! Нет! Не с Вами, не с Вами и с Вашими детьми!… Словом, так или иначе, Вам, — нам всем, — придётся ждать окончательного разрешения «загадки» с детьми. И разрешения сопутствующих проблем… Естественно, решаться они будут только и всегда с Вашего ведома. Но, — и Вам придётся согласиться с этим, — без Вашего участия! Вы, ваше местонахождение не должны быть раскрыты! Для властей Вы потеряны! Исчезли. Это их провал. Проигрыш. Но и наша победа, если факт «исчезновения» мы с Вами не раскроем. Это Вам надо осознать… и привыкнуть к положению не существующих!… Пока…

Он вручил маме и отцу разложенные по вскрытым им, на глазах у них, опечатанным пакетам новые их советские документы и «имеющие хождение» рутинные (подзаконные) справки. Успокоив, что все они подлинны. Какими и должны быть «выправленные» и выданные государственными учреждениями официальные бумаги. Попросил внимательно с ними ознакомиться. Заново привыкнуть к ним. И хорошо помнить «не хитрое но жизненноважное» их содержание. Передал советские деньги, в том числе, разменной мелочью и монетой. Снабдил напутствиями, советами и распоряжениями «друзей Густава и Эммануэля». И…его самого, которые придётся выполнять неукоснительно!…В ответ они раскрыли гостю имена и адреса тех, кто может, кто должен, кто обязан помочь в поиске детей.

— Пока всё, — заканчивая «инструктаж» сказал Семён Сергеевич Халатов. — На месте Вас встретят. У Вас там будет связь. Там Вас найдут и наши люди…Кстати!… — Он развернулся чуть. Резко сдвинул дверной створ. Жестом заправского фокусника «извлёк» из полутьмы коридора и впустил в купе под яркий свет кенкетов высокого светлоглазого мужчину. Тот был круглолиц под ёжиком седины, в коротких густых усах. Удивительно крутоплеч. Костюм его, — тёмно бордовый свитер серым спортивным брюкам, впущенным в высокие шнурованные ботинки, — очень шел ему. Был к лицу. — Знакомьтесь, пожалуйста: — Ваш постоянный сопровождающий Иван Иванович (Toyvo, если только строго Zwischen vier Augen!), откомандированный в Ваше распоряжение Вашим финским другом!…Прошу любить и жаловать… Его личные сопровождающие, — что бы Вы знали, что они есть и всегда где то рядом, — они, при необходимости, проявятся сами. На всякий случай — у Ивана Ивановича (но только не у Вас!) Ваши «Нансеновские» паспорта…

«Пусть и не до конца, но всё, — кроме ваших судеб, — стало более или менее ясным и определенным для нас с папой», — окончила свой рассказ мама…Хотя их с отцом очень смущал не так сам драматизм ситуации, в которой они оказались, но очень уж авантюрный её фон. Дико всё, непривычно для них всё выходило! Но всё ж таки были они не в тюрьме. На воле, пусть и относительной (воли полной они не чувствовали ещё).

Не им не понимать было, каких усилий потребовали действия Густава во вражеской ему и…любимой им стране, чтобы без крови(!) освободить их и надёжно укрыть. Так же как известно было: не сработай, или сорвись, «каменевский» вариант с «дорожной трансформацией», егеря «27–го», шутить не умеющие, шороху бы наделали! («У них — служба!», — вспомнила мама первые слова Густава в дверях особняка по Доброслободскому в ленинские дни)…И вот тогда–то была бы кровь…

Казалось: чего проще — забрать маму и отца к себе, переведя их по годами выверенному «коридору». Но тогда каких неимоверных усилий потребует поиск нас, детей? А прежде отыскание рук, в которых мы оказались? (Или это вполне не профессиональный мой домысел?).

49. Север.

До Тотьмы из Вологды, — недели две, не спеша, — «бежали» по зимнику. Останавливались, — на отдых, да менять и кормить лошадей, — в будто Петрова времени «ямах» — заезжих с трактирами–чайными. По северному светлых, опрятных и тёплых. Иван Иванович всегда рядом. Сопровождающие его самого четверо простаков–амбалов — тоже рядом где–то…

Прибыли как раз ко времени: Двина с Вымью совсем очистились ото льда… По высокой воде пошли большим катером.

В тиши до блеска выдраенной каютки, — наполненной солнцем, душистым весенним воздухом, залетавшим с зеркала ледяной воды и из кипени начинавших цвести вдоль берегов тёплых лесов, — хорошо отдыхалось. Думалось спокойно. Самое время и место было попыткам уяснения, наконец, истинной (не эмоциональной только, лишь с судьбою несчастных меннонитов связанной!) причины случившегося с ними на Волыни.

Оговорюсь, и напомню: родителей моих сам факт ареста особо не беспокоил. Вернее, не волновал чрезмерно. В повести «Густав и Катерина» я писал, что уже в камерах киевской Чрезвычайки в зиму на 1918 год, из которой вырвал их ворвавшийся в город генерал Гренер, сообразили они что за режим скогтил Россию. Верно его оценили. И, наученные всё решать самим, не медля объявили ему собственную свою войну! Потому не гадали никогда, что произойдёт с ними и с нами, их детьми (ибо на войне как на войне!)…

И так причина… Допустим, за сам факт поездки мамы с Михаилом Васильевичем Алексеевым (до переворота — Верховным) в Новочеркасск? Или за эвакуацию в Финляндскую заграницу раненых моряков из мятежного сперва, а за тем казнимого Троцким, Кронштадта. За сам факт эвакуацию восставших из под его же носа? За её Берлинскую «прогулку» октября 1923 года? За раскрытие ею в Германии в 1928 году правды о ритуальном сожжении троцкистами в 1919–20 годах меннонитов на Украине? За что–то ещё, что они считали необходимым делать и сделали — за что «стенка» им обеспечена была!? При этом они, — конечно же, — старались, по возможности, уберечься (и нас уберечь) от вполне определённой «реакции» режима на свои действия. Не важно — собственной ли осторожностью, или ответственностью или аккуратностью тех, от кого зависели. И критичным осознанием не такой уж и эфемерной силы собственной власти мамы — «врача от Бога» над властью режима. Куда как отлично осознающего абсолютную персонифицированную ценность лично для него самого и апологетов ТАКОГО ХИРУРГА!

Потому родители мои готовы были к любому развитию событий.

«Ясно» было: арест, — само собою, и прежде всего, — что ни на есть «здоровая» реакция московской власти на прошлогоднюю (1928) командировку мамы в Берлин. Ответ на документированную, — особо скандальную по этому, — «лекцию» — заявление мамы с трибуны Мюнстерской ратуши о ШОА 1919–20–х годов, учинённого комиссарствующими мерзавцами Троцкого в Левобережных колониях Украины (О том — в названных выше публикациях).

Но, никоим образом, на встречу тогда же с Кутеповым и Маннергеймом. А потом с Иоанитами. Виделись они в доме своего друга Клеменца Августа графа фон Галена (тогда только ещё прелата и папского нунция) в вестфальском Мюнстере. Потому «прикрытом» так, как это может быть лишь только у католического клира такого уровня! Хотя… конечно, конечно, могло быть всё. Упущения служб, в том числе… Хотя бы в той же Парижской резиденции Александра Павловича — РОВС. Опрометчиво расположенной к тому времени в безусловно прощупываемом Лубянкою доме Третьяковых, арендуемом Союзом. Из которого маме в Мюнстер телефонировал Кутепов (кто знает, быть может, не осторожно!)…Но Густав был тогда с Эмилем! С сыном. И вот именно потому его–то службы и не допустили бы промашек!

И не на свидании тогда же, в церкви Святого Ламберта (в Мюнстерском храме Галена), с помянутвми выше супругами Шапрон дю Лоре — Алексеем Генриховичем и Натальей Лавровной Корниловой, давней подругой мамы…Наташин супруг — он разведчик высочайшего класса! Храм, где служил граф Гален, посещал не раз. Знает все его секреты. И он не из тех, кого можно обойти…

…О, Боже, Боже!… Столько говорено было тогда, чтобы Алексей Генрихович ни на час, ни на миг не оставлял генерала!…Сколько случаев дичайших последствий цирковых антраша русской гусарской бравады перебрано было…и на каком уровне! А ведь все знали о расходящихся из Москвы новых «цунами» политических похищений и убийств!…О новых всплесках заплечной её активности…Всё напрасно! Всё — горохом о стену!… Да и сам Александр Павлович не хотел понимать, что уже не молод. Что реакции его не те, что когда–то… И вот… два года спустя несчастье 29 января 1930 года!…

…Раскрытие новочеркасской поездки?… Внезапное «озарение» по поводу кронштадской эпопеи?…Берлинский визит 1923 года и, — тотчас за ним вслед, — скандальнейшее совершенно, мальчишеское, явление в Москву Густава?…Не–ет!…Не–ет! С 1924–м годом всё в порядке! «27–е» Густава, — да и он сам, — бдят!.. Вот… только что с… Новочеркасском?…Но раскройся Новочеркасск 1918 года?… Ну, тогда реакция власти была бы немедленной и крутой! Беспощадной была бы реакция!…И не было бы никаких больше позднейших «фокусов»… А Берлин? Там, в Берлине, работала отлаженная система защиты. Система армейская! Когда требовалось не допускающая фиглей–миглей реакция верхушки штабов контрразведки!…Всяк сунувший в неё голову или ухо даже…Обошлось бы без приглашений «свободных» адвокатов и газет…

Возможно ещё, — и, по свежести, даже скорей всего, — арест — «нормальная» реакция патологического маминого ненавистника–маньяка Губельмана («Ярославского») на действительно уж очень не ко времени недавно затеянное друзьями переиздание маминого трёхтомника «Восточный Дневник. 1904–1913гг»…

Впервые «Дневник» опубликован был Балтийским издательством «Orient» семью годами прежде. При чём, с тремя предисловиями: именитого швейцарского доктора Залманова, лечащего врача Ленина; профессора Бехтерева — учителя мамы в Медико–хирургической Академии а потом и коллеги её; и наркомздрава Семашко — участника обеих Балканских войн, ординатора одного из её Белградских лазаретов. А незадача–то с «Дневником» была. И серьёзная. Несколько разделов третьего тома целиком почти посвящался проблемам организационным. В частности, многолетней деятельности в военной медицине и конкретным заслугам перед нею двух искренне уважаемых и почитаемых мамою россиян. Зверски убитой в 1918 году Великой княгине Елисавете Феодоровне — патронессе её, опекунше с 1906 года, подруге даже. Перманентно до неприличия поносимой немыслимо грязно даже для немыслимо же грязной красной прессой. Сплошь, к тому же, кальсонерской до начала «кировских» санитарных чисток! И, — за заслуги же, если неизмеримо большие, — Василию Ивановичу Белавину (После 1917 года патриарху Тихону), во времени первого издания «…Дневника…» добиваемому властями откровенно, подло и жестоко!).

В 1922 году том этот «прошел» в печать лишь только острой потребностью живых ещё, — хотя и умиравших уже, — Ленина и шурина его Марка Тимофеевича Елизарова в помянутых и пребывавших в фаворе медиках, написавших статьи предисловия. Специалистах неординарных. Главное же, удостоившихся доверия обитателей Горок (Не Самотёчных!). Прошел вот ещё потому: убийственная для родителей моих легенда причисления главного детища их — «Маньчжурского братства» — к «Предтечам Белого движения» (в начале Гражданской войны упорно распространяемая), не вышла ещё an Mass — за порог Чрезвычайки.

Теперь всё было иначе! Губельман разбрызгивал токсины анафем уже во всеуслышанье. Не по мелочи — в адрес какого–то отдельного непролетарского автора, к тому же загоняемого. И не с подмостков никому не известных «рабочих клубов», в «аудиториях», куда слушать «жидовского мессию» силком сгонялся после трудовых смен люто ненавидящий его фабричный люд. И даже (по–модному) не в заводских цехах посередь смен дорогими рабочему человеку «обеденными» минутами. А по крупному теперь уже! И не разовыми анонимными наскоками на подчинённые и ему, сплошь партийные, редакционные коллегии. Пусть и не зависящие целиком от того, с какой ноги встал сегодня один из её партийных вождей. Но рыком — во всеуслышание — на всю страну с передовиц и редакционных подвалов центральных много миллионно тиражных газет!…

И всё — вдогон к уже «принимаемым административным мерам»!…

50. Врангель.

…За год до ареста родителей скончался Пётр Николаевич Врангель, один из основателей маминого «Маньчжурского братства». Тотчас гласности предано было («просочась», как теперь говорят) откровение барона с оценкою им места и значения в российской истории благотворительного общества «Маньчжурского братства». Высказал он её в Югославских Сремских Карловицах ещё при подписании им Приказа (№ 35 от 1 сентября 1924 г.) о создании Русского Общевоинского Союза. После краткого вступительного слова начальника штаба генерал–лейтенанта Кусонского, Пётр Николаевич перечислил важнейшие вехи предыстории новорожденного Союза. И напомнил — «…Чтобы никто никогда не забывал: В канун 1909 года, на пике трагического разброда российского общества и преступного уничижения им русской Армии, — усилиями наших боевых товарищей, военными медиками Стаси Фанни Вильнёв ван Менк (Редигер—Шиппер), участниками героической обороны Порт Артура, и цветом полевого офицерства Русско–японской войны, — создано было славное Благотворительное Маньчжурское Братство. Десятилетие консолидировало оно офицерский корпус. Стало Предтечею Нашего Движения. А после народной трагедии 1917 года превратилось в колыбель Белой Армии!».

Само собою, Сремско Карловицкие откровения барона не могли не достичь ушей московских швондеров. И достигли! А ведь та же оценка «Братства» дана была и дотошными следователями киевской ЧК уже при первом, — декабрьском 1917 года, — аресте родителей!…

Если не всё это?…Тогда что же?…

Быть может… попытка спасения подруги — Сашеньки, Александры Львовны Толстой?!… Александра Львовна Толстая — младшая дочь великого писателя…Ей было уже сорок пять лет!…Позади у неё остался дом в Ясной Поляне, уединённые, «тихие» беседы с отцом. Смерть его. Позади осталась первая мировая война. На фронтах, — в маминых лазаретах в том числе, — сестра милосердия Александра Толстая выхаживала раненых и больных сыпняком. Организовывала столовые для голодающих и летучие санитарные отряды парамедиков…В конце войны попала под газовую атаку — было бесконечное лечение и долечивание «на ходу», с отлёжкою в госпиталях. За мужество и самоотверженность — у неё три Георгиевские медали… Естественно, с приходом швондеров — аресты, Лубянка, допросы. Судебное разбирательство в «Верховном революционном трибунале» (взахлёб упивались местечковые лабазники вывесочными «красивостями»!). Обвинительная речь кровавого альпиниста–шахматиста Крыленко. Наконец, приговор: три года заключения…Около двух лет — до освобождения по амнистии — продержали её в Исетьском концлагере…И так же, позади остались годы самоотверженной работы хранителя Ясной Поляны. А с 1925 года — директорствование музеем Л. Н. Толстого в Москве, в Хамовниках…Преодолевая противодействие невежественных местных властей (Ленин и его окружение — эти Толстого откровенно ненавидели!), она отреставрировала дом в Ясной Поляне. Превратила его в музей. Построила школу–памятник отцу, построила и оснастила больницу, библиотеку и клуб–театр, образовав подлинный культурно–просветительский центр…

Но ей было душно и страшно жить и работать на благо своего народа в атмосфере трагического противоречия с убеждениями, внушенными ей отцом. Быть свидетелем не прекращающего ни на день разгрома–раскулачивания крестьян — её бескорыстных помощников, изгнания их из отчих домов, узнавать ежедневно о всё новых и новых репрессиях, об арестах людей близких ей по духу. И безропотно ожидать своей очереди…

В 1928 году, перед самым отъездом родителей моих в Германскую командировку, Александра Львовна встретилась с ними… О чём говорено было тогда — не знаю. В Берлине мама и отец посетили японского посла. Подробности и этой встречи мне не известны (узнал в 1991 году о её телефонной беседе 63 года назад оттуда же со старым почитателем её Хейхатиро Того, воспитателем наследника, о судьбе Толстой). Но осенью 1929 года — спустя восемь месяц после ареста родителей — Александра Львовна получила правительственное приглашение выступить с чтением цикла лекций о Льве Толстом в университетах Японии. Взбесившиеся губельманы и компания пасовали: друзья мамы в Токио были неизмеримо сильнее…

В «волшебной стране Японии» Александра Львовна прожила около двух лет. За тем переселилась в США…Далее жизнь её известна. Мне важно, что в 1939 году соотечественники её основали, — по примеру родного ей «Маньчжурского братства», — «Комитет помощи всем русским, нуждающимся в ней». В память её отца названный «Толстовским фондом». Его главою стала Александра Львовна… Полвека спустя, организованное в 1918 году и отработавшее на ниве служения терпящим бедствие мамино «Спасение» (Rescue) преобразовано было в Независимую международную Ассоциацию волонтёров для спасения жертв произвола и геноцида» — IVAR (The Independent Volunteers Association relief to tyranny and genocide victims Founded 1918).

Замысловато и знаменательно движение эстафеты милосердия: мама, — организовавшая сперва «Маньчжурское братство» а за тем «Спасение», — отправляет Маньчжурскую сестру Александру Львовну Толстую в свою Японию; сестра уезжает в США; организует там «Толстовский фонд» («Tolstoy Foundation Inc»); и когда на съезде устроителей в Токио «Спасение» превращается в «IVAR», в «Мемориальный благотворительный Фонд Стаси Фанни Лизетте ван дер Менке», Александра Львовна посмертно, — чрез заступившего Её, — благословляет его…

51. Тайга.

…На заре раннего прозрачного солнечного утра катер приткнулся к свежесрубленному, игрушечному будто, дебаркадеру, примостившемуся в заливчике у опушки соснового бора. Домики посёлочка у «порта» тоже были новыми совсем и тоже «игрушечными». Будто…от немецкой игрушечной железной дороги. Как, впрочем, домик экспедиционной комендатуры, к которому их провели и в который вскоре, после отдыха, попросили. Всё встало на своё место, когда комендант, усадив родителей и угостив чаем с бутербродами, стал заполнять их формуляры. С отцом всё было «просто». Он предупреждён был в поезде ещё, что отныне он «Самуил Бэр Хенкен» (Хенкен — клан американских Додиных. В. Д.). И что ни в коем случае не должен ни в разговорах ни при заполнении каких либо бумаг упоминать каких бы то ни было своих академических и инженерных регалий, званий и степеней. Самое главное, чтобы «до времени, — и опять же с пользою для себя и для своей уважаемой супруги, — начисто забыть о своих Бельгийском и Шведском подданствах! Они Вам пока не пригодятся. Пока! Будут только мешать»(?). А маме сказал, что, — «тоже до времени», — она теперь — по новым документам — более не «Стаси Фанни ван Менк». А как в девичестве — Стаси Фанни (Фанни Иосифовна Редигер—Шиппер). («Отец её — Редигер—Шиппер Иосиф Иоахим… Так? Мама — Крик Стаси… Правильно?»). На свет появилась 21.01 (по старому стилю) 1886 года в усадьбе Мызы «Kiefernwald» (Сосновый бор) Вяйке—Маарясского лютеранского прихода Вирумаасского уезда волости Вао (Wacko) Эстляндии. Правильно?… Так же как и супруг, Вы нигде и никогда не должны поминать (и демонстрировать) знаки своих академических, медицинских и военных регалий советского и — не приведи Господь — «мирного» времён… «Располагающие» знают, что Вам, исповеднице философии меннонитов», мишура эта и без того противопоказана. И не принимается Вами. Но, всё равно, предупреждают. Как, впрочем, и о том, что о содержании этой нашей беседы знать никому не нужно. Ни–икому–у!

…Месяца через три после прибытия нового доктора в экспедиционный посёлок, срублено было «для неё» из выдержанной красно ствольной сосны, и ещё через пару месяцев штукатуркою (и на славу) отделано, помещение больницы. Снабженцы состоятельной Нефтеразведки расторопно расстарались генераторами, оборудованием, бельём, инструментарием и медикаментами. Ну и…на месте была главный «генератор» — доктор Фанни Иосифовна! Клиника с операционными, амбулаторией, лабораторией и аптекой заработала. В камералке Геологоразведки, нашлось дело и для её мужа. Кстати, там же, в камералке, узнал он взволновавшую его «новость»: оказалось, что месяца за четыре до их ареста (это значит, во второй половине 1928 года) в дирекции ЦВЕТМЕТЗОЛОТА муссировался вопрос об отправке, наконец, полевой партии института в один из не освоенных районов Севера для продолжения изучения его золотоносности!…Только вот в какой район «информатор» не знал. Не знал он и того, почему вдруг решено было партию послать. Тянули с нею, до того, лет шесть–восемь! Залман Самуилович мечтал когда–то о работе в экспедиции (инвалид, он активно искал участия именно в «настоящей мужской работе» в геологической провинции; как впрочем мама, — порядком от своей настоящей мужской работы подъуставшая тоже, — давно задумывалась о смене её в операционной в сельской больничке). И оба искренне жалели о пока никак не состоявшемся.

И вот теперь, — в таёжной глухомани, в благостной монастырской тиши приполярного лесного посёлочка, — для них, людей и в быту скромнейших, и в работе неприхотливых, началась новая, испрошенная ими у Провидения и по своему счастливая жизнь… Не правда ли — как неожиданно и как странно осуществляются надежды?

Так, или иначе…Восприняли они произошедшее с ними как благодать Господню. Как награду покоем за труды на всех их войнах. Но… покоя–то и не было: покоя не давало и истязало днём и ночью терзавшее их непонимание(!!!) происшедшего с нами — с детьми их! Не разгадываемая загадка глухого исчезновения нашего! Позволенные бдительным Тойво «предельно осторожные» попытки найти нас с Иосифом единственно доступным способом — через эпистолярное посредничество тщательно отбираемых «добрых людей» из геологов–поселян, и хоть что–то узнать о нас — тщетны. Нормальным людям, — вот хотя бы родителям моим, и тем более их скандинавским друзьям, — где им догадаться было, что меня, пятилетнего, взрослые государственные чиновники уже лишили собственного имени? Что — ребёнку — навязали уже чужое! Зачем?! Да всего–то для того только, чтобы ни коим образом я никогда больше не мог найтись!…Дичь!? Бред!? Единственный близкий человек в Москве — Тётка Катерина — с сентября где–то на гастролях. Надежда: только в мае, по возвращении, найдёт её (Если найдёт?! Если найдёт?!) спрятанная в тайнике Рублёвской дачи мамина записка… И то, только ещё только с сообщением о её с Залманом отъезде именно на Украину! Так ведь всё равно, об аресте их Катерина не узнает — не кому ей сообщить об аресте мамы и отца по исчезновении из колонии семьи Кринке и Николая Николаевича!…Они понимали, что понятия не имевшая куда мы все исчезли вдруг Екатерина Васильевна из гастрольных городов бьётся телефоном и телеграфом обо все учреждения, где по представлениям её (и её советчиков и «консультантов») могли бы о нас хоть что–то знать. Но там, где знать могут и даже должны знать всё — там всё уже сделано, чтобы никто ничего не узнал! Там «всё уже схвачено!»…Она истязает запросами именитых и даже могущественных друзей и поклонников…Но что могут они, сами вот–вот, — до КИРОВСКОГО декабря ждать не долго, — пристраиваемые уже в очередь тех, кто должен вскоре тоже без вести пропасть!

…Вспомнить надо ещё, что «просто», по–людски, искать тогда кого либо из подвергшихся преследованиям невозможно было! Того более. Нельзя было тогда, — в годы повальных арестов, ссылок и расстрелов, — даже представить себе состояние тех, кто ищет кого–то, вот как родители мои — через неизвестных адресатам людей? Кто ищет в мучительном страхе подставить этим под топор ПРИЧАСТНОСТИ тех, к кому обращаются за помощью. От кого ожидают МИЛОСТЫНИ судьбоносного ответа!?

Подумать о том страшно! И кто решится на такое?

А ведь тогда родители мои, — уже находясь в надёжной безопасности, — в полном неведении были об аресте и расстреле ещё в 1929 году Осоргина–младшего! Не знали они и о совершенно синхронном, — в те же дни, а возможно и в часы казни Георгия Михайловича, — убийстве — именно об убийстве в «авиационной, якобы, катастрофе», Яна Фрицевича Фабрициуса. «Комбрига. Члена ВЦИК СССР. В революционном движении с 1901 года. Героя Гражданской войны» (По энциклопедиям). Маминого земляка. Друга. Российского гражданина. Патриота российского из Эстляндских немцев. Мужественного и отважного Человека, доложившего Патриарху Русской Православной Церкви — Главе Единственной Законной Власти в России — о готовившемся в Германии «октябрьском» преступлении большевиков!… Как, впрочем, не знали ещё, что уже два года как под чужим именем «воспитываюсь» я в московском, — по улице Новобасманной, 19, — «Латышском» детдоме. И «содержусь» в нём в корпусе, что напротив — у Сада Баумана, в одном из боксов «образцового тюремного изолятора» — вивария под патронажем детоубийцы — «учёной тёти профессора» Лины Соломоновны Штерн…

(Перипетии с моим и брата моего Иосифа исчезновением и попытками поиска нас, а так же «художествами» Штерн, и усилиями автора–мальчика по публичному разоблачению убийцы и войны с нею, описаны в повествовании «Площадь Разгуляй»).

Загрузка...