10

Воскресенье. Сташек с раннего детства любил седьмой день недели. Ведь это был всегда необычный день. И не только потому, что взрослые не занимались своими повседневными делами и были какими-то иными, радостными: позже вставали, старательней умывались, празднично наряжались, вкусно ели, шли в костел, ходили друг к другу в гости, говорили о том, о сем. На фронте тоже случались передышки, когда солдату казалось, что наступило воскресенье. Стало быть, бывало, что он пришивал белый и чистый подворотничок к пропитанному потом и пылью мундиру, чистил неизвестно откуда взявшейся ваксой сапоги, брился, стригся, приглаживал волосы ладонью, поправлял ремень, закуривал спокойно самокрутку, говорил с товарищем о былой жизни, мечтал, как-то будет после войны, садился где-нибудь в уголок, писал письмо, выпивал рюмку, шутил, как обычно, над самим собой, над людьми и всем белым светом, слушал гармошку, вместе с другими подтягивал грустную и сердечную песню. А когда над головой выли пикирующие бомбардировщики, кругом рвались мины и свистели снаряды, когда пыль, земля, дым, пот, а часто и кровь застилали глаза солдату, когда ты вскакивал и падал, а этот окоп, блиндаж, дом, куст или мостик казался неприступным, когда рядом с тобой — как рыба, выброшенная из воды, — бился в предсмертных судорогах твой друг, с которым мгновение назад затягивался по очереди остатком самокрутки, когда скорбь по нему и жалость к самому себе, когда липкий страх не позволял подняться, оторвать голову от земли, когда по команде, в который уж раз, вскакивал и с яростной решимостью пробегал несколько шагов вперед — тогда для солдата не было воскресенья. В то время у него было только одно непреодолимое, необычайно сильное желание: дойти туда, куда надо дойти, взять то, что необходимо взять любой ценой, несмотря ни на что, иначе этот ад никогда не кончится. Солдат не думал тогда ни о воскресенье, ни о смерти, не думал ни о чем: он воевал…

Было воскресенье. Весеннее, солнечное. Через открытое окно вливается утренний, свежий воздух. Слышен монотонный, глухой шум моря. В Зеленом все, что можно было засеять, было засеяно. Осталось только ждать урожая. Со дня на день начнется сенокос. А мины еще не всюду обезврежены, окопы и воронки не засыпаны, разбитая техника с полей не убрана. Но Таманский уже дал согласие, чтобы с этого дня наконец-то были воскресенья. Как всегда, в мирное время. Субботним вечером поручик Талярский провел напоследок инструктаж, обговорил распорядок дня в роте, назначил наряды. И вот отмечают солдаты первое, с незапамятных времен, мирное воскресенье, кто как хочет. Родак решил отоспаться за все дни. Он даже подумывал, может, удастся выбраться на мотоцикле в Грудек, проведать в госпитале Ваню и Клару, но как раз после полудня он заступал на дежурство, просить Талярского освободить его не хотелось, тот все еще дулся на него. Так и бездельничал Родак в то погожее солнечное утро, даже на завтрак Гожеля не сумел его вытащить. Но как долго можно болтаться без дела? Он встал. Сделал пару приседаний, размялся, покрутил плечами, широко зевнул и отворил настежь окно. Море, которое из окна казалось темно-зеленым, набегало пенистыми гребнями на желтый песчаный пляж, шумело и шумело. Как тайга. С тех пор как Сташек увидел первый раз море, он не мог на него наглядеться. Любил бесцельно бродить по пляжу. Или сидеть на дюне и всматриваться в морскую даль. «Пойду поброжу немного у моря. А может, побриться? Все-таки воскресенье!» Сташек провел рукой по щекам и улыбнулся своим мыслям. «А что, собственно, брить-то: три волосинки и те мягкие, как у кролика». Обычно он возмущался, когда товарищи подсмеивались над его еще юношеской растительностью. Отыскал в своих небогатых пожитках трофейную бритву, подсмотренным у отца движением попробовал пальцем острие, наклонился к стоящему на комоде зеркальцу и начал насухо скрести бороду. Больно. Гожеля, у которого была черная и густая, как у разбойника, щетина, не расставался с помазком и мыльницей. Сташек нашел, что нужно для бритья, только не было теплой воды. Взял чайник, вышел в коридор и постучал в дверь к Штейнам. Садовник и его седовласая жена остались жить во дворце. Солдаты уже привыкли к ним, этим незаметным, трудолюбивым, всегда готовым прийти на помощь людям. Родак и Гожеля, жившие по-соседству с ними, с их маленькой кухонькой и комнаткой, часто пользовались услугами и помощью Штейнов, особенно аккуратной и хозяйственной фрау Штейн, которая всегда была готова помочь им — то даст чайник с кипятком для заварки чая, то утюг или таз, прибирала их комнату, даже стирала им рубашки и штопала мундиры. Только трудно было понимать друг друга, ибо ни Гожеля, ни Родак не знали немецкого. И только когда приходил Браун, они могли обо всем договориться.

Сташек снова постучал, за дверью Штейнов была слышна какая-то возня, но ему довольно долго не открывали. Наконец возня утихла, и дверь приоткрыла фрау Штейн. Она была явно испугана и чем-то взволнована. Сташек протянул чайник.

— Wasser, — сказал он, — горячей. Побриться, — провел он рукой по подбородку.

— Ja, ja… Warm Wasser, bitte, bitte[9].

Взяла чайник и ушла на кухню. Родак вошел вслед за ней. На кухне, кроме фрау Штейн, никого не было. А ведь он отчетливо слышал за дверью не только возню, но и приглушенные голоса. Это показалось ему странным. Фрау Штейн торопливо наливала кипяток в чайник, шумно двигала кастрюли. Пролитая вода шипела на раскаленной плите. С кем же разговаривала фрау Штейн? Со своим стариком? Но почему он спрятался в комнату? Может, был не одет? Наверное, мылся. Родак внимательно осмотрел кухню. Да, старик определенно мылся, потому как на натертом крашеном полу он заметил мокрые следы, ведущие в комнату. Таз с водой, полотенце и немецкий военный ремень, повешенный на умывальник.

— Bitte, Herr Offizier, bitte![10] — фрау Эльза подала ему чайник и опустила глаза.

— Спасибо и извините за беспокойство.

Он машинально ответил по-польски, не задумываясь, поняла ли она его. Фрау Штейн поспешно закрыла за ним дверь. Он нарочно громко кашлянул, хлопнул дверью своей комнаты и на цыпочках, потихоньку, возвратился к их двери. Но там было тихо: ни возни, ни каких-либо других звуков. Но этот ремень? Ну и что? Мало ли теперь военных вещей носят люди! Вернулся к себе, насвистывая, закончил бритье, надел мундир со свежим белым подворотничком, причесался, ковырнул ножом несколько раз тушенку и вышел в парк. Когда он проходил мимо окна Штейнов, вспомнил висевший на умывальнике военный ремень. Никогда такого у старого садовника не видел. Направился по аллее парка к морю. Под большим каштаном сидели несколько солдат, подставив лица солнцу, курили. Юлек Бжозовский тихонько напевал, подыгрывая себе на гармошке.

Улыбку девушки любимой

Принес знакомый мне напев…

— Присядь, старший сержант, куда так торопишься?

Варшава, ты сегодня с нами…

Гармонист поднял голову и заиграл тише.

— Видел Дубецкого? — спросил он.

— Как я мог его видеть? Ведь Дубецкий в госпитале.

— Вернулся вчера поздно вечером. Минуту назад был здесь, искал тебя, сказал, что у него к тебе какое-то дело. Везет же парню. Нога зажила, а он еще неделю отпуска получил.

— Где он сейчас может быть?

— А черт его знает. Наверное, поковылял к Гожеле.

— Пойду поищу его.

Дубецкий, Фелек Гожеля и две девушки, Зося и Тереса, сидели на скамейке на берегу моря.

— О, легок на помине, — обрадовался Гожеля.

Зося, живая, симпатичная блондиночка, за которой явно приударял сам поручик Талярский и которая столь же недвусмысленно отдавала предпочтение капралу Гожеле, воскликнула с притворным удивлением:

— Где вы прятались, Сташек?! Я вас так давно не видела! Мы только что говорили о вас. Стефан вернулся из госпиталя и привез записку от Эвы. Она пишет, что живут хорошо, что в госпитале заботливо ухаживают за Кларой. И что скоро вернутся в Зеленое, а если представится возможность, то поедут прямо в Варшаву. Вот тебе и подружки! Прямо в Варшаву, а меня одну хотят здесь бросить!

— Ну так уж и одну, Зося. А я что, не в счет? — вмешался Гожеля, пытаясь обнять девушку.

— Отстань. Послушайте дальше, Сташек. В конце Эва пишет дословно так: «Передай особенно горячий привет Сташеку Родаку, это действительно мировой парень, ведь он все время заботился о нас, как брат…»

— Тоже мне брат нашелся! — снова перебил Фелек.

— Ты успокоишься или нет? — возмутилась Зося. — Тебя-то, впрочем, трудно представить в роли брата, но Сташек… «Мы говорим нередко о всех вас и вспоминаем вас с теплотой». Вот видите, Сташек?

— Спасибо, Зося. Ты меня, кажется, искал, — обратился Родак к молчавшему до сих пор Дубецкому. — Как твоя нога?

— Нога в порядке. А тебе я должен передать привет и записку.

Сложенный треугольником листок, вырванный из какой-то старой немецкой бухгалтерской книги. Сташек крепко зажал его в ладони.

— Ну и как он там?

Дубецкий ответил не сразу:

— Эвакуировали его. Кажется, в Москву. Обещали сделать протезы. Перед отъездом он написал записку и попросил передать. Ждал тебя, все время вспоминал, рассказывал, как вы вместе бродили по Сибири. Крепился, бедняга, как мог. Стоящий парень. До последней минуты ждал тебя…

— Спасибо, Стефан, — Родак перебил Дубецкого на полуслове, встал со скамейки и побрел через сыпучие дюны к морю…


…Не успели они с Ваней оглянуться, как на смену трудовому совхозному лету пришла осень. Дни становились короче, поутру сгущающийся туман стлался вдоль Кедровки, на березах и кустах ольховника желтели листья, горели багрянцем игольчатые шапки лиственниц и кедров. На совхозных полях продолжали осенний сев, копали картошку, завершали молотьбу. С пойменных летних пастбищ и стоянок постепенно сгоняли стада дойных коров и предназначенную на убой откормленную скотину. Тетя Глаша была довольна результатами минувшего лета. Не только увеличилось поголовье стада, но скотина явно прибавила в весе. Как же доставить откормленных животных в находящийся почти в двухстах километрах от совхоза город и сдать государству без потерь? До войны этим занимались мужчины, а теперь, как и всё в совхозе, осенний перегон стада лег на плечи женщин. А это была не такая простая задача. Одно расстояние уже пугало, так как трасса перегона проходила по таежному бездорожью, где скот мог растеряться, покалечиться. Тетя Глаша сама лично решила отправиться в такой поход, потому что не представляла себе, чтобы кто-то мог лучше ее позаботиться о животине. Так же тщательно подбирала она помощников. В тот год она выбрала деда Митрича, старого совхозного пастуха, молодую солдатку Анюту и Ваню со Сташеком.

— Митрич — сам знаешь. Анюта — почти ветеринар. А ребята — сильные, проворные — будут как черти за бычками бегать, — обосновывала свой выбор директору совхоза тетя Глаша.

Они двинулись в путь ранним утром. Большое, плотное, насчитывающее более сотни крупных телочек и бычков стадо, тревожно мыча, запрудило всю дорогу. Впереди на легкой повозке с деревянным плоским настилом, нагруженной всякой всячиной, начиная от продуктов и кончая топорами, мотками веревок, одеялами и телогрейками, ехали тетя Глаша и Митрич. Повозка задавала темп движения и указывала стаду дорогу. Сзади, а когда надо — по обеим сторонам стада, ехали верхом на «монголах» Анюта, Ваня и Сташек. И был еще с ними, а вернее, с Митричем, пес, прозванный своим хозяином довольно недвусмысленно: Бродяга.

Двинулись они в начале сентября, когда еще стадо могло в пути пастись. И потому время от времени, особенно если по дороге попадался лесной или пойменный луг, стадо пускали на пастбище. Трудно приходилось, когда узенький, едва проступающий след дороги проходил через длинные, порой многокилометровые отрезки пути среди высокоствольной тайги. В таких переходах животное часто отбивалось от стада. И тут Бродяга был незаменим. Безошибочно шел он по следу и приводил к заблудившемуся, перепуганному отголосками тайги животному. Ночью тоже было трудно. Они старались выбрать для ночлега место поудобнее. Иногда им везло, когда на пути попадалась поляна, да еще на берегу. Глубокая река хоть с одной стороны защищала их, ограждала, была непреодолима и для скота, и для тех, кто мог подкрасться под покровом ночи. Со стороны же тайги забивали колья, на них натягивали веревки, и скотина, таким образом, не разбредалась. Если реки не было, они старались расположиться на ночлег под какой-нибудь кручей или посреди поляны, что давало возможность не выпускать все стадо из виду. Если ночь обещала быть темной и беззвездной, то заранее заготавливали хворост не на один, а на два или три костра, и жгли их до рассвета. Все по очереди дежурили у костров. С утра лагерь снимался, тетя Глаша производила осмотр стада, и, если все было в порядке, они отправлялись дальше в путь, который с каждым новым рассветом казался им все длиннее.

Тяготы перехода через тайгу начинали постепенно сказываться и на животных, и на людях. А между тем, по подсчетам Митрича и тети Глаши, они одолели лишь половину пути. Ничего не поделаешь, надо было останавливаться на более продолжительную стоянку, несколько животных заметно ослабли. Для лагеря выбрали просторную пойменную поляну, где еще росла сочная трава, а удобный подход к воде облегчал безопасный водопой. По краям поляны и по другую сторону реки Кедровки раскинулось густое, устремленное ввысь царство тайги. До населенных пунктов далеко. И поэтому место это было испокон веков глухим, травы на лугах пожухлые, некошеные — словом, места, по которым не ступала нога человека. Последние охотники были, по-видимому, здесь еще до войны, так как Сташек и Ваня обнаружили на берегу реки заброшенную избушку, полуразвалившуюся, обветшалую, прокопченную, опутанную паутиной. К сожалению, воспользоваться ею было уже невозможно. Ее разрушили время, морозы, дожди, к ней давно не прикасалась рука человека. Поэтому надо было подумать не только об ограждении для скота, но и о пристанище для людей. В то время как тетя Глаша и Анюта присматривали за стадом, дед Митрич с ребятами оборудовали стоянку. Место для скота они выбрали в углу поляны. С одной стороны протекала река, с другой — тянулась пологая дуга высокого скалистого обрыва, на который не только животным, но и человеку трудно вскарабкаться. Совсем рядом с загоном, на сухом месте под скалой, они соорудили солидный шалаш, снаружи накрыли его березовыми ветками и еловыми лапами, внутри выложили папоротником и сухой травой. Рядом с шалашом стояла телега с пожитками, паслись расседланные кони. Дед Митрич пошел к реке наловить рыбы на уху, а ребята, перебросив через плечо старые берданки и свистнув Бродягу, решили поохотиться.

Прекрасна осень в тайге. Особенно в солнечный теплый день. Ваня и Сташек сидели на высоком, фиолетовом от вереска, залитом солнцем холме, откуда открывался широкий вид на стоянку, на уходящую вдаль тайгу, на извивающуюся реку. Они видели пестрое пятно стада, пасущегося на поляне, мотающих головами лошадей, взмахами хвоста отгоняющих докучливых слепней, хатку-шалаш, Анюту, хлопочущую у костра, тетю Глашу, что-то стирающую в реке. Только Митрича не сумели высмотреть: наверное, примостился у самой воды. Куда ни кинь взор — тайга. Пологие холмы, долины, прибрежные болотца, покрытые безжизненными островками-кочками и серебристым от старости мхом. Темно-зеленые, золотисто-коричневые, переходящие в багрянец краски тайги. Бледно-голубая лента реки. А надо всем этим царит тишина, огромная, до звона в ушах.

Сташек лениво протягивает руку за большими красными кистями брусники.

— А если мы с тобой с двух сторон зайдем вон там, в низинке? — предлагает Ваня. — Нравится мне этот молодой соснячок. Может, поднимем какого-нибудь козленка.

— Знал бы ты, как неохота. Такое солнце…

— Ну, а вечером ножку косули слопать не отказался бы?

— Что правда, то правда. Молоднячок, говоришь? Можно попробовать, если поднимем кого-нибудь — хорошо, а если нет, то хотя бы по дороге грибов насобираем.

— И до поляны оттуда ближе. Пошли. Ты иди направо, а я пойду налево — встретимся в долине…

С холма к реке вела не очень широкая, поросшая молодым сосняком низина. Ее пологие склоны образовывали узкую лощину, спускающуюся к реке. Ваня не без основания считал, что в таком молодняке, на соляных холмах, можно встретить козла. Сташек спускался вниз по правому, освещенному солнцем откосу. Он не надеялся, что что-нибудь попадется на мушку его старой берданки, позаимствованной у тети Глаши. Она небрежно болталась у него на плече, стволом вниз. А Сташек все больше смотрел по сторонам в поисках сочной, крупной ежевики, коричневых шляпок молоденьких боровиков, нежели думал о том, как поднять зверя. Наевшись досыта сладких ягод, он подумал, что идущий по противоположному склону Ваня должен был уже значительно опередить его, поэтому прибавил шагу. Щуря глаза от солнца, он быстро пробирался через заросли густого, напоенного запахами смолы, залитого солнцем, затянутого нитями паутины сосняка. И неожиданно выскочил на опушку небольшой поляны. Смахнув паутину с лица, посмотрел вперед и… замер от испуга. В пяти-шести шагах от него огромный бурый медведь решительно расправлялся с муравьиной кучей. Медведь рыл муравейник мордой, фыркал и с остервенением разгребал его передними лапами. Остолбеневший Сташек чувствовал, как до него долетают разбрасываемые зверем муравьи и комья земли. От кислого запаха муравейника, тяжелого смрада, исходившего от дикого зверя, спирало дыхание. Прежде чем он успел подумать, что предпринять, медведь поднял морду, блеснул маленькими глазками, встал на задние лапы, издал короткий рык и, развернувшись на месте, в панике бросился наутек. Он так же был застигнут врасплох и напуган видом человека, как и человек — встречей со зверем. Все это продолжалось лишь несколько секунд. Одно короткое мгновение… Сташек все еще стоял как вкопанный. Смотрел на развороченный муравейник, слышал хруст молодняка, ломающегося под тяжестью могучего зверя. Только теперь до него дошло, каким огромным был этот медведь. Ведь он видел его, когда тот стоял на задних лапах. Подумал о друге и пришел в себя. А что, если разъяренный, перепуганный медведь застанет Ваню врасплох? Надо немедленно предупредить его! Не раздумывая, Сташек рванул ружье с плеча и выстрелил в воздух. Эхо многократно, глухо повторило выстрел, и по тайге разнесся грохот. Когда все утихло, испуганный Сташек услышал сначала лай собаки, затем зычный рык медведя. Спустя минуту снова отозвался пес. Теперь он визжал и пронзительно потявкивал. И выстрел, многократно повторенный эхом. Это стрелял Ваня. И тишина. Жуткая, тревожная тишина.

Что же там произошло?

Сташек со всех ног помчался вниз.

— Ваня! Ваня!

— Ау! Здесь я!

Ваня с ружьем в руке стоял около огромной сосны и показывал на вершину холма, где они еще не так давно грелись на солнышке.

— Он там! Видишь, вон между кедрами! Ну и медведище!

Огромный медведь карабкался по крутому, обрывистому склону с ловкостью, которую никто бы не мог в нем заподозрить. Земля, мох, камни сыпались из-под его лап. Мишка удирал в глубь тайги…

— Ну, — вздохнул Сташек с облегчением, — а я уже думал, что…

— Что он меня растерзал? Если бы он двинулся в мою сторону, то как знать. Но, к счастью, он лез на гору. Когда ты выстрелил, я обернулся, услышал какой-то треск, но никого не увидел. Первым его почуял Бродяга… Тогда и я выстрелил, так, для устрашения.

Митрич, который в молодые годы не одного медведя записал в свои охотничьи трофеи и знал их повадки, утверждал, что Сташеку повезло, потому что он наткнулся на молодого, а самое главное, сытого мишку, который, застигнутый врасплох наверняка первой в его, жизни встречей с человеком, перепугался, предпочел не рисковать и убрался восвояси.

— А если бы ты, не дай боже, шевельнулся, крикнул или начал бы убегать — тебе бы был конец. От мишки не убежишь, догонит. Такой и на дерево влезет, и реку переплывет. А раз это был молодой и сытый зверь, то он к нашей стоянке не подойдет…

На всякий случай они всю ночь не спали и поддерживали огонь. Дед оказался прав, зверь не появился вблизи лагеря. Как стадо и кони, так и Бродяга, которого так напугал мишка, всю ночь вели себя спокойно. Стадо восстановило силы, и у тети Глаши поднялось настроение. А вот несчастье нагрянуло оттуда, откуда его меньше всего ждали. Митрич, который вместе со Сташеком погнал стадо на водопой, вдруг заметил, что у одного, а затем еще у четырех животных вздулись животы. С трудом они отогнали скотину от воды. Сташек со всех ног бросился за тетей Глашей и Анютой. Когда они, перепуганные, прибежали, уже около тридцати животных, распухшие как оводы, с пеной на морде лежали на траве и жалобно мычали. До поздней ночи они всевозможными способами спасали стадо от гибели. Спасли. Но оставаться дольше на этой поляне уже было нельзя, чтобы эпидемия тимпании не повторилась. Видимо, здесь росли сорняки, из-за которых едва не случилось несчастье. Изнуренные болезнью, ослабленные животные едва волочили ноги.

Миновал сентябрь, а с первых дней октября потянуло холодом, в воздухе повисла изморозь. По утрам землю покрывал иней. Воду начал затягивать лед. Вот-вот мог выпасть снег. Из-за того, что они давно вышли за запланированные сроки перегона, им не хватило не только хлеба, но даже и картошки и крупы. Лошади уже давно забыли вкус овса. Шли из последних сил. Поэтому, когда вышли наконец-то из тайги и увидели перед собой город, тетя Глаша и Анюта разревелись по-бабьи от радости, стадо, хотя и несколько исхудавшее, в целости и сохранности добралось до места назначения…

Ваня впервые в жизни увидел тогда город и поезд, мчащийся по рельсам. И он, и Сташек, который, увидев локомотив, почувствовал себя почти на пороге Польши, поняли одно: если их разговоры о том, как попасть на фронт, не были обычной ребячьей фантазией, то теперь, когда они оказались в городе, настало время действовать решительно…


Море шумело монотонно, успокаивающе. Сташек, задумавшись, сидел на дюне. В руке держал написанную Ваней записку.

«Сташек, дружище!

Меня отсюда переводят. Начальник обещает, что меня там поставят на… ноги. Ясное дело, успокаивает. Но я люблю его, потому как он — хороший человек. Только одного не может понять, что меня не надо утешать. Я и так все понимаю. Боюсь встречи с бабушкой. И с тетей Глашей. И с девчатами. Чувствую себя как нашкодивший кот. Не вынесу их плача, сострадания. В конце концов я был солдатом, а война — не детская забава. Сражался, сколько мне судьба определила. И отомстил за отца. Теперь я знаю, что он пережил на войне… Может, и моя маленькая частичка есть в том, что Гитлера поглотил ад. Проглядел все глаза, ожидая тебя, но не дождался. Я знаю, что служба есть служба. Даст бог, еще когда-нибудь увидимся. А может, приедешь на Пойму проведать меня? Ведь рано или поздно я вернусь туда. А все же, Сташек, я предпочел бы смерть, чем то, что меня постигло. До сих пор чувствую свои ноги. Как живые.

Крепко тебя обнимаю и целую.

Не забывай меня.

Твой

Иван Воронин»

После полудня Родак принял дежурство по батальону. Взволнованный письмом друга, он бродил по Зеленому, раздраженный и задумчивый. Поздним вечером вызвал разводящего — капрала Зелека — и решил проверить посты. Когда они шли по аллее парка недалеко от замка, заметили, что от окна Штейнов метнулась чья-то фигура и нырнула в заросли деревьев. В первый момент он подумал, что это, наверное, Фелек Гожеля крадется на свидание с Зосей. Но тут же вспомнил, как была взволнована утром фрау Штейн, вспомнил и немецкий военный ремень на умывальнике. Родак выхватил из кобуры пистолет и бросился вдогонку. Рядом с ним, снимая на бегу автомат, бежал Зелек.

— Вон он! Чешет к морю!

Зелек лязгнул затвором. На фоне залитого лунным светом пляжа среди деревьев мелькал силуэт мужчины.

— Стой, стрелять буду! — крикнул Родак.

Они остановились на минутку, мужчина скрылся в дюнах, но через мгновение показался снова, повернув к лесу.

— Стой, стрелять буду!

Мужчина бежал не оглядываясь. До него было метров пятьдесят. Они пыхтели как паровозы и слышали тяжелое дыхание беглеца. Лес был все ближе. Вдруг мужчина повернулся и на бегу выстрелил из пистолета раз, другой.

— Сукин сын! — выругался Зелек и выпустил короткую очередь из автомата.

Беглец замер и медленно осел на песок. Когда они подбежали — на песке лежал молодой немецкий солдат, он смотрел на них полными ужаса глазами и стонал, держась руками за живот. Рядом валялся узелок.

— Он еще жив. Беги за Тылютким!

Родак опустился на колени. Раненый был еще в сознании. Он расстегнул на нем туго затянутый ремень и снял кобуру с «парабеллумом».

— Штейн? — спросил коротко.

— Ja, Herbert Stein[11], — прошептал раненый и заплакал, увидев, что между пальцами, прижатыми к животу, сочится кровь…

Загрузка...