Глава 8 Советник академии трех знатнейших художеств

Ужели златой век… есть только мечта поэтическая? Ужели род человеческой должен вечно стремиться и вечно быть несчастлив?

И. М. Борн. 1804

Когда бог одарил [человека] талантом, он обязан быть верным своему призванию, и вообще поэзия и искусства, эти сестры, отнюдь не мешают, но способствуют внутреннему развитию.

Н. И. Новиков — А. Л. Витбергу

И снова это была неудача. В 1730 году, выбирая на престол Анну Иоанновну, члены Верховного Тайного совета — „верховники“ имели в виду ограничение „кондициями“ царских прав. Московское „чудо освобождения от самовластья“, как назвали его иностранные дипломаты, не состоялось. В 1763 году, поддерживая свергшую Петра III немецкую принцессу, дворянские либералы рассчитывали на утверждение конституционных начал. Властная рука Екатерины II развеяла всякие иллюзии. В 1801 году разыгравшаяся в Михайловском замке кровавая драма должна была привести к конституции. Предательство одного из участников заговора — современники называли вскоре покончившего собой Талызина — сохранило незыблемыми права монарха. Независимо от подробностей той ночи Александр I поднялся на престол тем же самодержцем, что и его предшественники. Оставалось надеяться на скупые и неохотные обещания воспитанника Екатерины и швейцарца Лагарпа, на добровольное отречение от полноты власти. Когда-то Екатерина избавлялась ото всех любимцев Петра III, Павел — от приспешников матери, Александра одинаково устраивали те, кто служит и бабке, и отцу, лишь бы это было верное служение самой по себе идее самовластья. Если у него и были претензии, то разве что к А. А. Безбородко, скрывшему, по уверению современников, завещание Екатерины в пользу внука, вернее — передавшему в день смерти императрицы заветный документ Павлу. Но Безбородко уже не было в живых, остальные могли спокойно жить и преуспевать на царской службе. Именно служба, стабилизация государственных учреждений становится главной, предопределяя судьбы людей своим неукоснительным и безликим ходом.

Только что безгранично увлеченный личностью Г. Шуазель-Гуфье, Павел 23 января 1800 года неожиданно подписывает указ о назначении на место президента Академии художеств А. С. Строганова. Назначение оказывается настолько спешным, как, впрочем, и множество иных распоряжений императора, что приказ о снятии Г. Шуазель-Гуфье и прекращении выплаты ему жалования дается чуть не неделей позже. Для Павла с новым президентом связывается и отливка статуи А. В. Суворова для памятника работы М. И. Козловского, и учреждение медальерного, ранее не существовавшего, класса, и заметное обновление состава преподавателей, и введение новой формы — „чтобы пуговицы были белые гладкие и выпуск по краям палевого цвета… и шляпы с узеньким серебряным галуном“, и палевая стамедная подкладка, „а протчее делается как обыкновенно у немецких кафтанов“, и строительство Казанского собора в Петербурге. Поглощенный множеством заданных Академии дел, Павел попросту упускает из виду личность нового президента. Ему кажется само собой разумеющимся, что академические порядки будут такими, какими он предписал их Г. Шуазель-Гуфье, что „игра в солдаты“, по выражению будущих художников, станет продолжаться, и А. С. Строганов не упустит всех требований казарменной дисциплины.

Но А. С. Строганов действительно разбирался в искусстве, понимал пути его развития, как и неизбежность границы, которая во все времена отделяла определяемые временем формы его реализации от надуманной и безжизненной формулы официальных требований. Молодость нового президента прошла заграницей. Девятнадцати лет отец отправляет его для завершения превосходного домашнего образования в Швейцарию. Несколько лет юноше читают лекции лучшие профессора Женевы, затем он направляется в Италию, руководимый своей страстью к истории искусства и коллекционерству — именно тогда закладывается основание строгановского собрания живописи. Еще два года А. С. Строганов отдает изучению металлургии, специально занимаясь в Париже химией и физикой. Рано овдовев, он со второй женой вновь отправляется в Западную Европу, встречает самый благожелательный прием в Версале, но одновременно близко сходится с французскими энциклопедистами и особенно Вольтером.

Очередное возвращение на родину оказалось для А. С. Строганова не слишком удачным. Его жена влюбилась в тогдашнего фаворита императрицы, И. Н. Римского-Корсакова, и вместе с ним оставила двор, мужа и Петербург, предпочтя затворническую жизнь в Москве. Граф не стал доводить дела до развода и остался при дворе в числе наиболее близких Екатерине лиц, прежде всего советчиком в вопросах искусства. На музыкальных вечерах его обязанностью было подсказывать императрице те фрагменты исполнения, которые будто бы вызывали ее одобрение или приводили в восхищение. Она прислушивается к строгановским советам в отношении Эрмитажа, а сам А. С. Строганов решает посвятить искусству жизнь своего побочного сына, будущего архитектора А. Н. Воронихина. Во всяком случае, именно такой род родства соединял в глазах современников нового президента с усиленно поддерживаемым им зодчим, который получает ответственнейший заказ на Казанский собор.

А. С. Строганов приходит в Академию другом художников, неизменно принимая их сторону во всех возникавших конфликтах с администрацией. Он не противопоставляет своей воли академическому Совету и только в исключительных случаях прибегает к личным распоряжениям. При его поддержке проводится реформа Академии, позволившая существенно расширить круг общеобразовательных дисциплин и повысить возраст приема учеников в Воспитательное училище. Многочисленные методические поправки к сложившемуся процессу обучения не встретили со стороны президента никаких препятствий. Вместе с тем А. С. Строганов стремится к тому, чтобы привилегии Академии распространялись и на художников, не работавших в ее стенах. Он поддерживает академистов и посторонних средствами Академии и своими собственными вплоть до отправки в пенсионерские поездки за личный счет.

Для Боровиковского появление А. С. Строганова означало возможность дальнейшего продвижения по лестнице академических званий. 17 ноября 1802 года в собрании Совета он назначается к баллотированию в советники Академии. Спустя месяц, 11 декабря, в так называемом большом собрании его избирают советником одновременно с С. С. Щукиным и теми двумя художниками, с которыми он раньше баллотировался в академики — перспективистом Алексеевым и пейзажистом Мартыновым. К живописным работам в Казанском соборе Боровиковский привлекается вместе с другими связанными с Академией живописцами. Правда, доставшиеся ему образа не могут быть названы особенно важными по их положению в соборе, тем не менее это полотна, которые он выполняет наряду с живописцами-академистами. К ним относились четыре евангелиста и „Благовещение“ для царских врат главного иконостаса, а также четыре местных образа для второго и третьего иконостасов — Константина и Елены, Антония, Феодосия и великомученицы Екатерины. Общая сумма гонорара составляла три с половиной тысячи рублей.

Но не характер образов и тем более не размер заработка привлекали художника к этому заказу и заставляли писать родным, что именно Казанский собор находится в центре его внимания и требует всех сил. Сама по себе постройка имела особенное значение для северной столицы. Задуманный Павлом, собор должен был быть осуществлен под руководством А. С. Строганова, который ставит условием участие в нем только русских мастеров. С назначением графа президентом Академии строительство Казанского собора приобретает ведомственный академический характер, причем Александр I уделяет ему нисколько не меньшее, чем отец, внимание. 27 мая 1801 года им самим был заложен первый камень этого необычного сооружения, которое уже тогда воспринимается как памятник всему александровскому времени.

Распространенное убеждение о подражании А. Н. Воронихина собору Петра в Риме не имеет никаких действительных подтверждений. В то время как римский собор представлял сочетание фрагментов, решенных разными зодчими, Казанский собор был задуман как совершенно своеобразное стилистически цельное сооружение, открывающееся грандиозными колоннадами со стороны северного и южного фасадов. По идее А. Н. Воронихина, возникавший архитектурный ансамбль оформлял сразу три больших площади, становясь своеобразным центром города. Оставшаяся неосуществленной южная колоннада должна была иметь на концах крыльев проезды на Казанскую улицу и вдоль Екатерининского канала. Перед северным и южным фасадами предполагалось соорудить организующие площади обелиски. Первый из них вначале и существовал, но в целом осуществить свой замысел архитектору не удалось. Строительство ограничилось реализацией части связанного собственно с Невским проспектом проекта, и тем не менее сама идея собора приобрела для современников символическое значение и одинаково увлекала чувства и воображение петербуржцев и художников-исполнителей. Не случайно именно перед Казанским собором служится торжественный молебен перед отъездом М. И. Кутузова в действующую армию в качестве главнокомандующего, собравший бесчисленные толпы народа. В собор передаются захваченные у наполеоновских войск знамена, слитки награбленного серебра, и, как в Москве из возвращенных сокровищ были отлиты грандиозные паникадила кремлевского Успенского собора, так в Петербурге, по желанию казаков, из них должны быть отлиты скульптуры евангелистов. Весной 1813 года Казанский собор выбирается как место погребения М. И. Кутузова. Иными словами, еще не построенный, он становится национальной святыней.

Живописные работы не связывали исполнителей особенно жесткими сроками. Правда, Боровиковский со свойственной ему добросовестностью одним из первых представляет требуемые картоны и 8 октября 1804 года получает одобрение Совета Академии. Однако в дальнейшем оговоренного архитектором времени Боровиковскому, как, впрочем, и иным живописцам, оказывается недостаточно. К назначенному сроку — 1 ноября 1809 года образа еще не были кончены. Показанные весной следующего года, они в апреле по желанию художника вернулись к нему в мастерскую для поправок. Трудно сказать, сколько еще недель или месяцев понадобилось мастеру для доработок. Одно достоверно, что ко дню освящения собора — 15 сентября 1811 года все живописные работы были завершены, а то, что свой заказ Боровиковский выполнил полностью, подтверждается А. Н. Воронихиным письмом от 10 февраля 1812 года, в котором архитектор ходатайствует о выплате художнику „достаточной“ — оставшейся суммы.

И снова вопрос о пресловутой мастерской Лампи. Каким образом Боровиковский мог ее содержать, если масштабы его требований к вознаграждениям за работу так ничтожно малы. Письмо А. Н. Воронихина вызывалось, в частности, тем, что художник просил о прибавке к первоначальной договорной сумме… по 50 рублей за образ. По всей вероятности, подобная просьба вызывалась каким-то непредвиденным и не по его вине возникшим усложнением работы, иначе Боровиковский никогда не позволил бы себе изменить установленным условиям, и касалась только образов главного иконостаса. Таким образом, речь шла о ничтожной прибавке в 300 рублей, вполне заслуженной, с точки зрения архитектора, и тем не менее не полученной художником. Сменился в очередной раз президент Академии — А. С. Строганова не стало в год освящения собора, — не могло не измениться и отношение к не связанному с Академией Боровиковскому, тем более что повелением Александра изменился самый принцип руководства ею: „чтобы Академия впредь управляема была вице-президентом под ведением г. Министра Народного Просвещения“. Исключительное положение сменялось положением рядового подведомственного министерству учреждения со всеми неизбежными бюрократическими последствиями.

Но еще при жизни А. С. Строганова, с большой бережностью относившегося к Боровиковскому, портретисту пришлось ощутить разницу между академическими выучениками и сотрудниками и художниками со стороны. Представленный президентом список мастеров, участвовавших в строительстве Казанского собора, наряду с ведущими профессорами и руководителями академических классов И. А. Акимовым, И. П. Мартосом, Г. И. Угрюмовым, Ф. Я. Алексеевым, С. С. Щукиным называл и Боровиковского, с оговоркой, что он „хотя и не занимает в Академии никакого класса, но искусство и талант сего художника по части портретной живописи дают ему место между первейшими художниками“.

Блестящая характеристика несомненно влиятельного президента тем не менее не смогла оказать должного воздействия на утверждавших награды чиновников двора. В игру включились личные связи художников, их способность к интригам и дипломатическим розыгрышам, вызванные к жизни действия влиятельных покровителей вплоть до императрицы и великих князей. Не работа в соборе, а преподавание рисунка в царском доме или причастность к занятиям искусством царствующей особы определяют размер и характер награды. В этом море мелких и злобных человеческих страстей Боровиковский сразу же оказывается оттесненным на задний план, да и не пытается отстаивать подобного рода интересов. Из числа первых по значению художников он переносится в число последних, приравненный к миниатюристу Д. И. Евреинову и чеканщику П. П. Ажи. Вместо ордена, имевшего большое значение для положения художника, он получает бриллиантовый перстень — символическое свидетельство монаршего благоволения. И если о 300 рублях добавки к гонорару Боровиковский мог просить архитектора, то здесь не предпринимает никаких шагов, хотя среди его заказчиков достаточно высокопоставленных лиц, способных защитить интересы мастера.

Несомненно, одна церковная живопись никогда не позволила бы Боровиковскому занять первенствующего места в истории современного ему и вообще всего русского искусства. Несравнимо более слабая в живописном отношении, чем портретные работы мастера, она лишь в незначительной степени несла на себе отблеск их находок и решений. В ней Боровиковский испытывал влияние иных живописцев, и в том числе мастеров прошлого, сохраняя главным образом ту погруженность в себя, в свои чувства, которая характеризовала его портретные образы. Любопытна в этом отношении появившаяся уже после смерти мастера заметка в „Московском телеграфе“ 1831 года, связанная со спорами о существе классицизма: „Посмотрите на Магдалину Мурильо, горестно терзаемую раскаянием, на Магдалину Корреджо, успокоенную тайной надеждой спасения, на Магдалину, кажется, Боровиковского (в Казанском соборе)… вот истинное торжество искусства, после которого рабская угодливость кисти Лебрена невольно возбуждает негодование“. Незнание подлинных произведений художника — Магдалины кисти Боровиковского в соборе нет — искупается общим представлением о его живописных решениях, ассоциациями с тем внутренним наполнением образа, которое приносит именно он.

Образа главного иконостаса художнику придется повторить много раз — настолько большую популярность они приобретают среди современников. В конце 1810-х годов Боровиковский выполняет литографии евангелистов, которые почти одновременно литографируются В. И. Погонкиным и в этих двух вариантах получают широкое распространение, повторяемые в живописи иконописцами в самых разнообразных уголках России. Они становятся одним из излюбленных образцов изображения, которые входят в крут повсеместно используемых оригиналов. Можно предположить, что в их исполнении Боровиковский не изменил принципу работы портретиста, руководствуясь не воображением и зрительной памятью — обычным источником исторических живописцев, но реальной натурой. Аксессуарам евангелистов, их занятиям и одеждам противоречат очень живые простонародные лица стариков, послуживших натурщиками. В этом отношении характерно совпадение натуры, портретных черт евангелиста Марка и старика в аллегорическом изображении зимы, где одетый в полушубок крестьянин греет у огня натруженные узловатые, со стертыми и изломанными от работы ногтями руки.

То, что Боровиковский не получает официального признания своих трудов в Казанском соборе, было тем более неожиданным, что, помимо поддержки президента Академии и руководителя работ по строительству А. С. Строганова, Боровиковский находился в близких отношениях с академическим конференц-секретарем А. Ф. Лабзиным, фигурой своеобразной и по-своему чрезвычайно влиятельной. Имя А. Ф. Лабзина мелькает в биографии Н. И. Новикова, чьим, по-видимому, искренним почитателем будущий конференц-секретарь был еще со времен своих занятий в Московском университете. Оно проходит красной нитью в биографии Левицкого и в отношениях, которые связывали замечательного портретиста с просветителем. И ему принадлежит немалая роль в жизни Боровиковского прежде всего в связи с мартинистскими увлечениями художника. Впрочем, действительный характер этой роли по сей день остается недостаточно выясненным.

Те связи, которые оказываются роковыми для других, ни в чем не влияют на служебные успехи Лабзина, одинаково значительные при всех трех правлениях — Екатерины, Павла и Александра. Близкие отношения с заключенным в крепость Н. И. Новиковым не мешают Лабзину занять высокую должность в секретной экспедиции Петербургского почтамта, иначе говоря, быть допущенным к перлюстрации писем. И не в этой ли роли он становится посредником между Новиковым и Левицким, одним из немногих друзей просветителя, который продолжает ему оказывать услуги в годы заключения. Павел выбирает именно Лабзина для составления столь высоко им ценимой „Истории ордена святого Иоанна Иерусалимского“, этих крестоносцев вольтерьянства и просветительства. В свою очередь, доверие Павла не помешает Лабзину приобрести совершенно исключительное доверие его преемника. В 1804 году, незнакомый с военной службой, он получает назначение директором Департамента военных и морских сил, и это в преддверии становящейся все более реальной войны с Наполеоном. Мало того, годом позже Александр признает необходимым препоручить именно Лабзину присутствие в качестве члена в Адмиралтейской коллегии. И все это становится фоном, на котором развивается деятельность Лабзина в качестве конференц-секретаря Академии художеств. Ничем не связанный с изобразительным искусством, он получает неожиданное для современников назначение в 1799 году, сменив крупного теоретика искусства и писателя П. П. Чекалевского.

И еще одно не менее существенное воплощение Лабзина — участие в масонском движении, где он занимает одну из руководящих должностей. Именно эти идеи самоусовершенствования и просветительства объединяют его и с Левицким, и с Боровиковским. Но примечательно, что подобная духовная связь не побуждает Лабзина хотя бы в чем-то прийти на помощь, переживающим труднейшие жизненные минуты художникам или томящемуся бездеятельностью по выходе из крепости Н. И. Новикову. Государственная служба и мартинистские увлечения — две разных сферы жизни Лабзина, между которыми, на первый взгляд, не пролегает никаких соединительных мостков. На первый взгляд — если только в служебные функции высокого чиновника не входило наблюдение за мартинистами и направление их деятельности так, как это считало нужным правительство. Живой непосредственности, эмоциональности, впечатлительности художников противостояла холодная несгибаемая воля, жестокость, доходящая до солдафонской грубости, неизменная резкость и требовательность, за которыми — сначала, во всяком случае, — Левицкому или тому же Боровиковскому виделась аскеза преданности идее самоотречения от собственной личности и мирских благ. Лабзин в полной мере отдавал себе отчет, насколько дорожили художники внутренней независимостью, насколько категорично восставали против всякого покушения на нее. „До тех пор любят, до тех пор хвалят, величают тебя, привязаны, верны тебе, пока не трогаешь их Я, — пишет он, — а как дело дойдет до преломления своей воли, до второй нашей обязанности, то бунт, мятеж и возмущение…“

Но Лабзин в своих претензиях к членам масонской ложи сознательно и бессознательно не касался своего отношения к их деятельности и творчеству. Его иронический характер не мог не ощущаться людьми подобного склада. Организуя служебную карьеру, усиленно вскрывая чужую переписку и делая из прочитанного необходимые правительству выводы, Лабзин обвиняет Н. И. Новикова в том, что он слишком много души и времени отдавал своей издательской работе, открытию читален, библиотек, помощи голодающим, иначе — „наружным суетам“ и „огромным планам“. Одинаково неприязненной критике подвергаются все замыслы замечательного просветителя, будь то сад, который „надобно развести не менее как на 8 десятинах“, или „затеи и суконных фабрик и сахарных заводов“, которые, с точки зрения Лабзина, „все делаются своим манером, т. е. затейливо, мешкотно, в долг…“ Не менее резкому осуждению подвергается и Левицкий, осмелившийся по-своему оценивать лабзинские усилия и их направленность: „Старик Левицкий, которого я принял по требованию Н. И. [Новикова] и который в него веровал, также через 7, 8 или 9 лет не имея ни словечка, стал сумневаться и во мне, и в Н. И.“. Эти написанные в конце 1809 года строки игнорируют изменения, которые произошли в деятельности Н. И. Новикова, вынужденного ограничиваться рамками своего Авдотьина и, по существу, порвать все отношения с окружающим миром. Предоставленная ему Александром I свобода означала освобождение и ото всякой общественной деятельности, с чем не мог примириться Левицкий, тянувшийся к Новикову ранних лет.

Боровиковский оказывается в ложе Лабзина „Умирающий Сфинкс“ в 1802 году. Скорее всего, ему должна была помочь в этом поддержка состоявшего в ней же Левицкого, причем на первых порах он приобретает симпатии руководителя ложи, поскольку очень скоро художник получает степень „товарища“, а 22 апреля 1804 года — достаточно высокую степень „мастера“ — „яко выслуживший свое время“ и удовлетворивший своим старанием других мастеров. Годом позже Боровиковский пишет миниатюрный портрет Лабзина со всеми масонскими регалиями — циркулем, молотком и Евангелием, но и с только что полученным орденом Анны 2-й степени, который, как оказывается, нисколько не мешал высоким духовным стремлениям этого одинаково сложного и полного энергии человека.

Портрет Лабзина приходится на то время, когда Боровиковский начинает отходить от пейзажных фонов, обращаясь замкнутому пространству интерьеров. Сухощавая фигура Лабзина рисуется на нейтральном сером фоне стены, между стоящей в глубине фигуркой Сфинкса и выдвинутой на передний план спинкой гладко обитого кресла. Его правая рука уверенным жестом опирается на книгу, левая с поднятым циркулем участвует в поучении, которое Лабзин, кажется, произносит, обратившись к невидимым слушателям. Его лицо с недовольным взглядом отведенных в сторону глаз представляет сплав раздражения и туповатого упрямства, подчеркнутого крупной отвисшей нижней губой, моложавости и в чем-то инфантилизма, высокомерия и презрительной самоуверенности. Боровиковский как будто внутренне отстраняется от своей модели, ограничиваясь интересным живописным решением, выдержанным в серых с лиловым оттенком тонах, и свободной мягкой манерой исполнения.

Тем не менее лабзинский портрет приобретает большую популярность среди мартинистов, благодаря чему художнику приходится неоднократно возвращаться к его повторениям в больших размерах. Здесь сыграло свою роль и то обстоятельство, что сам Лабзин отдавал предпочтение именно ему. В январе 1806 года он пишет одному из друзей: „Ты требуешь, любезный друг, уже в другой раз моего портрета, буде тебе непременно сего хочется, то он есть у Ф. П. [Ключарева], который отнял его у Ал. Гр. [Черевина] и он кажется мне был всех лучше; да еще больше и с циркулем и с молотком был написан. Есть ли тебе он понравится, то можешь попросить у Ф. П. списать копию. Не то, когда пожалуешь сюда, то его сработаем: только мне хочется, чтобы ты посмотрел портрет мой у Ф. П.“.

Последующие три года вопрос с копией оставался нерешенным, пока в дело не вмешался упомянутый А. Г. Черевин, ставший за это время зятем лабзинского адресата — Д. П. Рунича. „О портрете я настоял и оной обещан, — пишет Черевин в Москву, — сначала было склоняли меня послать вам маленькой портрет, которой у меня, потом хотели советовать вам выпросить такой же у Фед. Петр., но я утверждал и настоял что вам хочется большого в натуру и так, наконец, обещано…“ Скорее всего, оригиналом для повторений послужила находящаяся в настоящее время в Третьяковской галерее миниатюра, помимо которой известно еще три выполненных Боровиковским повторения (в Третьяковской галерее и Русском музее). Двумя годами раньше художник пишет и большой портрет жены Лабзина Анны Евдокимовны с воспитанницей. Это был период наибольшей близости Боровиковского с Лабзиными.

И. И. Дмитриев. Мадригал. 1800-е гг.

Это был по меньшей мере необычный брак. Даже в те годы, когда любая разница в возрасте, любые недостатки внешности искупались условиями брачного контракта, простыми денежными расчетами, женитьба А. Ф. Лабзина повергла окружающих в изумление. Анна Евдокимовна не обладала ни внешностью, ни состоянием, ни просто молодостью, чтобы объяснить причину выбора мужа моложе нее на целых десять лет. В свои без малого сорок лет она была вдовой без сколько-нибудь значительных средств и если чем-то отличалась среди окружающих, то неудачно сложившейся жизнью и очень тяжелым характером человека, видевшего в себе воплощение всех добродетелей, но и жертву немилосердной судьбы.

Скорее всего, для Боровиковского это было достаточно давнее знакомство. Отец А. Е. Лабзиной тесно связан с семейством Воронцовых и особенно с покровителем А. Н. Радищева Семеном Романовичем. Рано выйдя замуж за известного специалиста по горнорудному делу Карамышева, юная Лабзина жила в доме М. М. Хераскова в Петербурге, пользовалась особой симпатией и покровительством последнего, через мужа познакомилась с Хемницером и Львовым. Брак оказался несчастливым то ли из-за грубого характера супруга, на которого не переставала жаловаться Лабзина, то ли из-за не сложившихся отношений, в чем была немалая вина и жены. Смерть мужа освободила Анну Евдокимовну и обратила ее интересы к мистицизму, на почве тяготения к которому и складываются ее отношения с Лабзиным. Суровая до жестокости, целиком поглощенная интересами ложи и, главным образом, положения в ней Лабзина, Анна Евдокимовна становится не столько женой, сколько помощником супруга в масонских делах, поддерживает его непомерные амбиции, убеждает в правоте требований, добивается бесконечно льстившего ее самолюбию положения, при котором становится единственной женщиной, присутствовавшей на заседаниях ложи. Запрет, касавшийся всех женщин, нарушался для нее одной благодаря тому авторитету, которого она добивается среди „братьев“.

А. Е. Лабзина представляет полную противоположность любимых моделей Боровиковского. В ней нет ни мечтательности, ни внутренней мягкости, ни способности предаваться неясным впечатлениям, рождаемым общением с натурой. На портрете она предстает вместе со своей шестилетней воспитанницей, полная крупная женщина с чуть обрюзгшим лицом, решительная, волевая, меньше всего думающая о своей внешности, уверенного взгляда которой не смягчает даже присутствие робко прижавшегося к груди ребенка. Отсюда удобный и вместе с тем грузноватый разворот тела, прямо обращенное к зрителю лицо, положение охвативших ребенка больших сильных рук. Небрежно сброшенная с плеча шаль нарочито крупными складками подчеркивает своеобразную монументальность фигуры, как и нейтральный фон занавеса на заднем плане, чуть приоткрывающего за головкой девочки вид на покрытое облаками небо и узкую полоску зелени.

Обстоятельства складываются таким образом, что Боровиковскому приходится писать в первые годы нового столетия целый ряд семейных портретов. Это дань тому повышенному интересу к семье и семейной жизни, который переживает литература и который проявляется в философских рассуждениях. В представлении современников, семья становится источником всех человеческих чувств и взаимосвязей, которые возникают между людьми. Они же становятся подлинным содержанием нового типа портрета. И если у западноевропейских мастеров все сводилось к определенной композиционной формуле, для Боровиковского здесь скрыта возможность проникновения в духовную жизнь его моделей. Таковы, в частности, портреты А. И. Безбородко с дочерьми и старшей из этих дочерей, — Л. И. Кушелевой, с двумя сыновьями. Впрочем, широко известные полотна мастера, они заключают в себе своеобразную и до сих пор не привлекавшую внимания исследователей загадку.

Все здесь скорее напоминает жанровую сцену, чем парадный портрет. Молодая женщина в темном, отделанном прозрачной тканью платье и старательно завязанном под подбородком чепце бережно обнимает маленькую смуглую девочку с медальоном в руке, опершись другой рукой на плечо нежно прижавшейся к ней старшей дочери. В то время как сестры заняты рассматриванием медальона с портретом брата, мать удовлетворенно и благожелательно обращается к зрителям, гордая окружившими ее юными существами. Путаница складок небрежно разбросанных шалей, удобно одетых платьев подчеркивает ощущение непринужденности и внутреннего тепла, которым веет от маленькой группы, замкнутой в своем уютном домашнем мирке. Боровиковский заменяет привычный ландшафт парка пейзажной картиной в широкой золоченой раме, около угла которой расположилась семья. И если в позах девочек есть известные черты жеманности, то сама А. И. Безбородко удивительно убедительна и жизненна. Можно сказать и иначе — в ней есть та полнота жизни, тот вкус к ней, который так редко может до конца ощутить и передать художник, отделенный большей или меньшей дистанцией от своей модели. А. И. Безбородко была не только землячкой художника, но и происходила из одной с ним среды. Принадлежа благодаря брату мужа к числу наиболее состоятельных и знатных придворных дам, она предпочитала Петербургу Украину и дворцовому быту быт мелкой украинской шляхты.

Портрет несет полную подпись художника: „Писал Боровиковскiй 1803 года“, и с этой подписи начинаются связанные с полотном вопросы. Непонятно, почему Анна Ивановна изображена без ордена Екатерины, которым была пожалована еще при Павле. Но гораздо существеннее то, что ее старшая дочь к этому времени не только вышла замуж, но и успела стать матерью двух сыновей. Изображать замужнюю женщину, мать, в виде девочки-подростка — подобную идею трудно чем-либо обосновать.

В одном из частных собраний Лондона в настоящее время находится портрет Л. И. Кушелевой-Безбородко с обоими сыновьями — Александром, родившимся в 1800 году, и Григорием, родившимся в 1801-м. Подробных выходных данных этого полотна Боровиковского нет, но само его происхождение из семьи внучки Любови Ильиничны позволяет рассчитывать на правильность атрибуции изображенных лиц. Среди работ художника портрет Кушелевой датируется серединой 1800-х годов. Подобное определение может основываться на изменении семейного положения старшей дочери четы Безбородко, но оно противоречит возрасту мальчиков, которые могли иметь подобный вид не позже 1803 года: одному из них, прижавшемуся к плечу матери, около года, другому, опирающемуся на бюст А. А. Безбородко, который рисует мать, около двух лет. Фоном, как и в первом портрете, здесь служит большая пейзажная картина в тяжелой раме, у угла которой помещен на столике с рисовальными принадлежностями скульптурный бюст дяди Любови Ильиничны. Память А. А. Безбородко чтилась в семье как святыня. Унаследовав колоссальные богатства брата, отец Любови Ильиничны основал в память него гимназию в Нежине, будущий лицей, одним из воспитанников которого стал впоследствии Н. В. Гоголь.

Несколькими годами позже — судя по возрасту детей — Боровиковский пишет главу семейства, любимца Павла, вице-президента Адмиралтейств-коллегии, Г. Г. Кушелева с теми же двумя сыновьями. Отставленный от былых должностей и двора с приходом к власти Александра I, Кушелев заказывает свой портрет со всеми теми атрибутами, которые когда-то отмечали исключительность его положения, — с орденами, но и в мальтийской мантии, с которой так резко контрастируют непринужденные позы детей и небольшая, в скромной рамке картина на задней стене. Парадному одеянию противоречит и сама по себе трактовка лица пожилого вице-адмирала с крупными складками изборожденных морщинами щек, высоким лысеющим лбом и очень „домашним“, улыбчивым взглядом.

Возникновение и взаимосвязь портретов могут быть объяснены только семейными неурядицами в семье Кушелевых. Портреты, которые должны были воспевать семейный мир и дружбу, превратились в попытку сохранить видимость добрых отношений. Приобретя жену, которая на тридцать лет моложе него, Г. Г. Кушелев не может ее удержать. После рождения сыновей супруги устраивают себе отдельную жизнь, и это несходство характеров особенно ярко выступает на полотнах Боровиковского: сухонький стареющий Кушелев с его склонностью к постоянным поучениям, советам, чтению морали и полная сил, жизнерадостная, цветущая Любовь Ильинична с ее строптивым и независимым нравом, разве только отдельными чертами лица напоминающая мечтательного подростка у плеча матери.

Как писал Г. Г. Кушелев, „сколь щастливы те семейства, где взаимная любовь и неразлучность царствует, которые, удалясь от развратов, спокойно со своим семейством в тишине проводят блаженные дни“. Его больше всего волнует судьба детей, которые только в дружной семье „познали бы любовь своего отечества, не прельщались бы чужеземными воспитателями… взаимная друг другу помощь и попечение о хозяйстве доставили бы все нужное для покойной и здоровой жизни. Занятие о воспитании детей было бы услаждением в трудах сих, поставило бы детям потом состояние, а не долги и бедность“. Его собственным сыновьям не грозило ни то, ни другое, но спокойного детства они действительно были лишены.

Остается предполагать, что после наступившего в семье старшей дочери разлада А. И. Безбородко заказывает свой портрет с ними не с натуры Боровиковский пишет Анну Ивановну, тогда как для изображения обеих дочерей использует более ранние оригиналы. Известно, что с них в детские годы делались миниатюрные портреты. Этим обстоятельством определяется более условный по сравнению с лицом матери характер лиц дочерей, их не связанные друг с другом взгляды. Портрет становится памяткой былого безоблачного детства сестер, тогда как портреты Кушелева и Любови Ильиничны с сыновьями нужны были каждому из супругов, и только после ранней смерти матери, в 1809 году работы Боровиковского соединились в одних стенах, составив наследство сыновей.

Значительно меньше бытовых черт в написанном в 1802 году портрете сестер Елены и Александры Алексеевны Куракиных, находящемся в собрании Лувра. Для них Боровиковский сохраняет пейзажный фон и вводит опирающегося на колени старшей сестры смешного толстого французского мопса. О характерах княжон трудно что-либо сказать. Они скорее напоминают модные картинки со всеми теми подробностями туалета и причесок, о которых сообщали журналы тех лет. Как писал автор статьи в „Московском Меркурии“ 1803–1804 года, „в нынешнем костюме главным почитается обрисование тела. Есть ли у женщины не видно сложения ног от башмаков до туловища, то говорят, что она не умеет одеваться или хочет отличаться странностию. Когда Нимфа идет, платье, искусно подобранное и позади гладко обтянутое показывает всю игру мускулов ее при каждом шаге“. При этом платья шились из самых легких, полупрозрачных материй, вроде муслина, батиста, крепа, перкаля или кисеи белого или однотонного цвета и надевались на одну рубашку, без нижней юбки, чтобы ни в чем не скрывать тела. „Самая тонкая юбка, — пишет тот же журнал, — отнимала у самого тонкого платья прозрачность и обратила бы их в ханжей, которые хотят быть умнее других и безмолвно порочить всех кроме себя“.

Именно в таких платьях, безо всяких украшений, с глубокими вырезами, и представлены обе княжны с теми новыми прическами, которые приносит с собой царствование Александра I. При Павле женская стрижка была запрещена, и в последние годы XVIII века прическа делалась с множеством накладных волос. С вступлением на престол Александра запрет был отменен и в моду вошли или гладко стриженные головы, или так называемая половинная стрижка с волосами, коротко подстриженными на затылке.

Всего семь лет отделяют портрет сестер от портрета их матери, но для Боровиковского это новая глава его творчества. Мечтательная взволнованность Натальи Ивановны, ее внутреннее слияние с „натурой“, которой окружает свою модель Боровиковский, сменяется определенностью черт некрасивых и уже не юных девушек, откровенно позирующих художнику в чисто внешних проявлениях нежности и дружбы. То, о чем можно было лишь догадываться в поэтическом образе молодой женщины, четко читается в лицах недалеких и достаточно прозаично настроенных ее дочерей. И дело здесь не в особенностях сестер Куракиных, а в тех переменах, которые происходят в видении художника, в его понимании человека.

Едва ли не последней данью уходящему прошлому становится датированный тем же 1802 годом портрет сестер Анны Гавриловны и Варвары Гавриловны Гагариных. Боровиковский становится семейным художником этой княжеской семьи. Названный портрет был одним из выполненной художником серии, куда входила и фаворитка Павла, и третья сестра, Екатерина Гавриловна, написанная в 1801 году.

Что привлекло художника в этих двух совсем юных девочках, представленных с гитарой и нотами, когда одна аккомпанирует, а другая собирается петь? Их действительная душевная простота, естественность, раскрытость, в которой нет и тени жеманства, желания нравиться, казаться иными, чем они есть на самом деле? Трудно себе представить, что именно такими вырастают дочери Гаврилы Петровича Гагарина, человека очень необычного характера и душевного склада. Энциклопедические справочники называют, помимо служебных должностей, религиозные сочинения князя, добавляя, что был он схимником в миру, старательно скрывавшим свою доходившую до фанатизма религиозность. Но князь скрывал не столько свои труды, вроде „Акафиста апостолам и евангелисту Иоанну“ или „Акафиста с службою и житием Дмитрия Ростовского“, при жизни он не спешил публиковать вышедшие только в 1811 году в Петербурге „Эротические стихотворения“ и появившиеся двумя годами позже „Забавы уединения моего в селе Богословском“. Глава рода от души благословлял брак сына с царской фавориткой, благо подобный союз был связан с огромным состоянием, но одновременно превратил жизнь в своем поместье в некий род монастыря, правилам которого прежде всего подчинялись дочери. И это все при редких царедворческих способностях, последовательно достававшихся должностях члена Государственного совета, директора Заемного банка и Вспомогательного банка, министра коммерции.

Ханжеские наклонности не мешали Г. П. Гагарину постоянно дружески принимать в своем доме брата жены, Александра Федоровича Воейкова, который представлял интереснейшую фигуру среди издателей и литераторов первой четверти XIX века. А. Ф. Воейков известен своей желчностью и остроумием, не мешавшим, впрочем, ему достаточно точно и объективно оценивать усилия и таланты современных ему литераторов. Самый шумный успех принесет ему сатира „Дом сумасшедших“, хотя она долгое время оставалась в рукописи и, казалось бы, не могла получить широкого распространения. Фрагменты из нее постоянно читались в гагаринском доме.

В другой своей сатире — „Парнасском Адрес-календаре“ А. Ф. Воейков пишет, например, о И. И. Дмитриеве: „действительный поэт первого класса. По прошению уволен от поэзии в царство дружбы и славы, с ношением лаврового венка“. Зато для него „князь Шаховской, придворный дистиллятор; составляет самый лучший опиум для придворного и общественного театра. Имеет привилегию писать без вкуса и толку“. Не менее резка характеристика Д. В. Дашкова: „министр юстиции, комитета для пересмотра всех вновь выходящих книг, уголовной литературной палаты и комитета о наблюдении православия в слоге, первоприсутствующий“. Для С. H. Глинки оказывается достаточным единственной фраза, что „снабжает отхожий кабинет патриотической Русской музы мягкою бумагою“.

В этих противоречиях проходили детство и юность сестер Гагариных, и каждая воспринимала из окружающего то, что было ближе ее натуре, становилась религиозной фанатичкой, мечтательной, отзывчивой на литературу и искусство или просто веселой и остроумной хозяйкой хорошо ухоженного дома. В конце концов, ферула отца не была такой тяжелой хотя бы потому, что времени на семью в постоянной погоне за увеличением состояния и получением служебных должностей и наград у него оставалось мало.

Боровиковский с какой-то удивительной ласковой бережностью пишет сестер. Они очень разные во всем — характерах, манерах, самом отношении к тому общему делу, которое объединяет их на портрете. В густой тени старых деревьев, у балюстрады террасы младшая с гитарой в руках с интересом заглядывает в нотный листок, который держит рассеянно смотрящая на зрителей старшая. Кажется, она только что кончила один куплет и готовится начать второй, вся в ощущении его грустновато-мечтательного настроения. Но если этому настроению может и должна отдаться певица, аккомпаниаторше гораздо важнее не ошибиться в нотах, не сбиться с такта. Отсюда ее веселое и чуть напряженное внимание к нотному листку, и полное безразличие к зрителям. На старшей из сестер простенькое и совершенно необычное для портретов Боровиковского утреннее платье типа небрежно запахнутого и так же небрежно подхваченного тонким пояском капота теплого серого тона с узкими длинными рукавами, наполовину скрывающими кисти рук, которые на этот раз очень точно и в характере изображенных обыгрывает художник. Руки младшей сестры — на струнах и грифе гитары и безвольно раскрывшаяся ладонью кверху рука старшей на теплом розовом пятне уголка лежащей между сестрами шали. И в то время как насыщенное бесконечными переливами оттенков белое платье Варвары рисуется на фоне бледно-голубого неба, серое пятно костюма Анны ложится на темно-оливковую тень деревьев.

Жизнь сестер сложится очень по-разному. Веселая хохотушка Варвара станет женой брата известного генерала 1812 года, Н. Г. Сигунова, но уйдет из жизни через шесть лет после написания портрета. Анна на следующий год выйдет замуж за соседа по имению, майора П. В. Головина, не уступавшего тестю в религиозных восторгах. О своей свадьбе он впоследствии напишет: „Живя в своих владениях, я познакомился с почтеннейшим соседом князем Гавриилом Петровичем Гагариным, которому угодно было, по предложению родителя моего, принять меня в свое семейство. 1803 года, Майя 9 дня, я получил слово, а сентября 11 совершено было брачное таинство в храме Покровском с. Новоспасского; общим родным сей союз был утешителен. Имею жену добрую и не модную, истинную христианку, мать, привязанную к сыну своему первенцу, коего сама и кормила“.

Религиозные настроения отца и мужа полностью определили судьбу Анны Гавриловны. Овдовев, она решает устроить в Новоспасском женскую общину, преобразованную затем в женский Спасо-Влахернский монастырь, жертвует в него множество родовых головинских икон и ценностей. В таком же духе воспитывает она и своих детей. По словам сына, „владыка (митрополит Филарет) приказывал было действительно маменьке непременно быть начальницей, хотя на первый случай, но она решительно отказалась по слабости своего здоровья и сильной глухоте“. Это не мешало мечтательной певице с портрета Боровиковского носить в последние годы жизни монашеское одеяние и принять перед смертью постриг.

Но особенно сильны карамзинские настроения в портрете третьей сестры Гагариной — Екатерины, которую Боровиковский изображает на необычном для него фоне открытого пейзажа. Медлительное течение густо заросшей старым лесом реки, скат холма, затянутое пеленой словно дымящихся облаков небо, и среди них фигура в белом платье со спокойно сложенными руками, придерживающими соскользнувшую шаль. Короткая прическа позволяет художнику подчеркнуть красивый изгиб шеи, небрежно разметавшиеся завитки волос — настроение задумчивой мечтательности, с которой обращены на зрителей глаза княжны. В ней есть та внутренняя сосредоточенность и вместе с тем свобода, без которых не мыслилась современниками чувствительность. „Ужасное и чувствительное — вот были два рода чтения наиболее по вкусу публики, — напишет о начале нового столетия М. Дмитриев в „Мелочах из запаса моей памяти“. — Чтение этого рода заменило наконец все прежние книги… Я помню и деревенское чтение романов. Вся семья по вечерам садилась в кружок; кто-нибудь читал, другие слушали, особенно дамы и девицы… Дело в том, что при этом чтении, в эти минуты вся семья жила сердцем или воображеньем и переносилась в другой мир, который в эти минуты казался действительным, а главное, чувствовался живее, чем в однообразии жизни“.

Артисту Барыковскому [Боровиковскому]… поклонись ему, [спроси] начал ли он, по благонадежному мне обещанию, писать всю императорскую фамилию для Г. Демидова… Окончил ли портрет государыни Марии Федоровны для меня, когда еще за сию работу не принялся, — убеди его.

Г. С. Волконский — С. Г. Волконской. 1808

Что-то уходило из жизни. Заказчики… И они то же. Но не они первые. Ушла привычка. Уверенность в ласковом очаровании его портретов. Только те, кто привык к своим изображениям кисти Боровиковского, старели, те, кто приходил им на смену, видели себя иными глазами. Просто уходило то, давнее, представление о человеке. Сменялось новым. Слезы переставали закипать на глазах при чтении „Бедной Лизы“. Воображение занимала „Дикая Европеанка, или Исправленное преступление“, „Мать с детьми, или Трагическое приключение уединенного семейства“, „Лолотта и Фанфан, или Приключение двух младенцев, оставленных на необитаемом острове“, того больше — „Несчастная Лиза. Истинное происшествие“, увидевшее свет в самый канун войны 1812 года. Меланхолическая грусть сменялась потребностью в сильных чувствах, решительных поступках. Были ли модели Боровиковского павловских лет такими, какими представлял их художник? Должны были быть. Несмотря на характер, индивидуальный склад чувств и ума. Как всякий человек, обладающий способностью чувствовать и переживать. Именно всякий. Страсти наступавшего романтизма далеки Боровиковскому, но, по-своему откликаясь на их яркость, силу, определенность, художник обращается к характерам сильным, волевым, подчас просто грубым, становится жизненнее, прозаичнее и вместе с тем ищет иной манеры живописи, иного, как говорили, приема, более определенных и звучных цветовых решений.

Ему не довелось ни при одном из трех пережитых царствований стать придворным художником. Ничего удивительного. Боровиковский повторяет путь Левицкого и Рокотова, каждого подлинного художника, слишком сложно и углубленно строящего человеческий образ. Официальное искусство всегда удовлетворялось декорацией не связанной с душевной жизнью человека придуманной красивости, изобразительной информацией о не существующем в жизни образе. Чем глубже этот разрыв с действительностью, тем выше оценка правительственного мастера. Мнимая красивость полотен Боровиковского — всего лишь поэтическое представление о мире человеческих чувств, еще не раскрытых, но брезжащих в своем наступающем рассвете. На них мог отзываться тонко чувствовавший искусство А. С. Строганов, но они не могли обмануть такого заказчика, как двор. Поддержка президента Академии оказывалась бесполезной. Его слова о „действительно способном“ художнике приводили в лучшем случае к заказам на копии. В них трактовка образа неизбежно ослабевала, чаще сводилась на нет, тогда как редкое мастерство живописца могло быть использовано.

Воспользовавшись словесной просьбой графа Д. А. Гурьева „касательно присылки… для списывания портретов его величества искусного художника“, А. С. Строганов направляет в нему 30 октября 1802 года Боровиковского как „действительно искусного и таковые способности имеющего“. Можно гадать, о каких именно портретах и для каких конкретных целей шла речь, почерк художника слишком слабо мог заявить о себе в подобного рода заказе, который означал разве что определенный и то невысокий заработок. В декабре 1803 года в связи с очередной возникающей потребностью в портрете, на этот раз великой княжны Екатерины Павловны, А. С. Строганов не ленится написать статс-даме Ш. Ливен: „Ваше сиятельство изволили адресоваться ко мне в рассуждении искусного живописца для списывания портрета с Государыни великой княжны Екатерины Павловны, вследствие чего и рекомендовал я вам такового действительно способного Г. Академика Боровиковского, которого таланты и дарования смею уверить, конечно оправдают мой выбор и которого при сем имею честь к вам и препроводить“. Оригиналом, по всей вероятности, был выбран более ранний по времени портрет кисти Виже Лебрен. Боровиковский каждый раз безукоризненно справлялся с работой, но заказ оставался единственным и не вызывал последующих.

По сравнению с предыдущими поручениями двора художник в 1807 году получает известную свободу при выполнении портрета Александра I в рост. Речь шла о холсте, который должен был быть отправлен в Париж русскому послу в связи с восстановлением после Тильзитского мира отношений с Францией. Работа с натуры, само собой разумеется, исключалась. Задача сводилась к тому, чтобы „выбрав один из миниатюрных портретов, которые почитаются наипаче сходными… [дать] поручение одному из лучших здешних мастеров списать с оного портрет масляными красками“. Предпочтение было отдано миниатюре Г. Кюгельхена, тип которого угадывается в полотне Боровиковского.

Здесь все иное по сравнению с тем парадным портретом, который художнику пришлось писать для Академии художеств с отца-Александра. Юный — иначе трудно сказать — затянутый в щегольской мундир император стоит у колонны, увенчанной большим бюстом престарелой Екатерины, полной, самодовольной, с поджатыми, по-старчески сухими губами. За ней, в неясной дымке открывающейся за приподнятым занавесом площади рисуется силуэт Медного всадника — два великих предшественника нового монарха, к чьим именам он постоянно будет прибегать. Недаром в своем манифесте о вступлении на престол Александр прямо заявит, что будет управлять страной „по законам и по сердцу… августейшей бабки нашей… Екатерины Великой“. Эти слова означали гораздо больше, чем могли сначала предполагать современники: не отказ от методов и политики Павла, но реальное обращение к тем консервативным установкам, которые определились в конце екатерининского века. Была ли подобная композиция решением Боровиковского, его представлением о некоем идеальном монархе, как некогда представлял „Екатерину-Законодательницу в храме богини Правосудия“ Левицкий? Безусловно, нет и прежде всего потому, что совсем иначе рисовался подобный идеал в окружении художника. Капнист не был единственным, кто разгадал истинный смысл усилий правительства Екатерины, и пресловутый „Наказ“, на который демонстративно опирается рука Александра, получил иную, чем в момент своего появления, оценку широких кругов дворянства.

В 1822 году Пушкин напишет в своих „Исторических заметках“ то, что было выражением общественного мнения, начавшего складываться еще в преддверии Отечественной войны 1812 года: „Фарса наших депутатов, столь непристойно разыгранная, имела в Европе свое действие. „Наказ“ ее читали везде и на всех языках. Довольно было, чтобы поставить ее наряду с Титами и Траянами. Но перечитывая сей лицемерный „Наказ“, нельзя воздержаться от праведного негодования. Простительно было Фернейскому философу превозносить добродетели Тартюфа… он не знал, он не мог знать истины, но подлость русских писателей для меня непонятна….“ К числу этих писателей не принадлежали ни Капнист, ни Новиков, ни мартинисты, с которыми был связан художник. Их взглядов и оценок не разделяли в большинстве своем и заказчики Боровиковского. Композиция портрета, тем более рассчитанного на то, чтобы быть представленным в Париже, при дворе новоявленного французского императора, должна была быть во всех символических подробностях продиктована живописцу. Он будет много раз повторяться и самим Боровиковским, и другими художниками, став идеальной официальной формулой образа Александра I.

Поддержка А. С. Строганова во многом облегчала жизнь Боровиковского, обеспечивая то признание и уважение, в котором ему всегда готова была отказать академическая администрация и чиновники двора. В чем-то президент заменяет художнику Капниста, кстати сказать, постоянно бывавшего во время приездов в столицу в гостеприимном строгановском доме. Годы жизни в Петербурге, причастность к Академии, заказы двора, участие в работах Казанского собора, наконец, знатные заказчики не могут изменить характера Боровиковского. Он по-прежнему тяготеет к портретам лично знакомых и внутренне близких ладей, не ища любых заказов. Помимо А. С. Строганова у него складываются дружеские отношения с семьей Волконских, родителями и сестрой декабриста.

О главе семейства, Григории Семеновиче, правнук впоследствии напишет, что умер он „после 80-летней жизни и 44 лет супружества, вкусив от земного своего существования все, что могут дать знатность, довольство, многочисленное потомство и незлобивый, добродушный характер“. Неожиданно теплые и внимательные упоминания о Боровиковском в переписке боевого суворовского генерала подтверждают подобную характеристику Г. С. Волконский относится к художнику с почтением, которого трудно ожидать в те годы от высокопоставленных заказчиков и особенно к отечественному мастеру. В письмах дочери, которую Григорий Семенович просит посетить Боровиковского в связи с различными живописными работами, он называет его не иначе как „моим приятелем артистом Барыковским“. Ошибка в написании фамилии не мешает ему в дневнике называть художника в связи с переданными за картины деньгами по имени и отчеству; „…артисту живописному г. Барыковскому, Владимиру Лукичу, 400 р. заплатить“. Г. С. Волконский никогда не требует, но „убеждает“ живописца согласиться на тот или иной заказ или закончить не завершенную к сроку работу, „когда еще за сию работу не принелся, — убеди его“. Одним из первых заказов Боровиковскому становится портрет дочери Волконских Софьи Григорьевны, написанный в 1801 году.

Нет сомнения, это была одна из самых интересных женщин своего времени — чернокудрая красавица, с тонкими правильными чертами лица, бережно придерживающая задрапированный шалью барельефный портрет своего знаменитого деда, фельдмаршала Н. Г. Репнина. Она выглядит старше своих пятнадцати лет, с уверенной посадкой маленькой головы, спокойными движениями крупных сильных рук, открытым взглядом больших черных глаз. В ней нет ни застенчивости, ни неловкости подростка, ни мечтательности барышни на выданье, ни кокетства, зато все дышит уверенностью в себе и чувством независимости. Такой Софья Григорьевна останется да конца своей долгой жизни, которая прервется только в 1869 году.

Выйдя замуж за близкого друга Александра I, князя П. М. Волконского, Софья Григорьевна в свите императора совершает путешествие по Европе и заводит близкое знакомство с опальной королевой Гортензией. Она сопровождает Александра в его последней поездке в Таганрог, присутствует при кончине возвращавшейся с юга императрицы Елизаветы Алексеевны и вступает в конфликт с Николаем I, которому не может простить жестокости в отношении декабристов. Сочувствуя убеждениям брата, она не скрывала своих взглядов, несмотря на то что, по положению мужа, должна была жить в Зимнем дворце. Овдовев, Софья Григорьевна добивается разрешения на поездку к С. Г. Волконскому в Сибирь и в 66 лет пускается в далекий путь, усложненный почти теми же запретами и предписаниями, как некогда дорога жен декабристов. Николай I не может простить строптивой княгине ее твердости, и когда С. Г. Волконский возвращается из ссылки, он не получает разрешения навестить почти семидесятилетнюю сестру в Петербурге. Отказ носил издевательский характер: „Так как вдова фельдмаршала княгиня Волконская в 1854 году для свидания с братом совершила поездку в Иркутск, то теперь она найдет полную возможность отправиться туда, где будет находиться ее брат, и здоровье ее этому, вероятно, не воспрепятствует“. Не простив подобного отношения, старуха Волконская уехала из России, похоронить же себя завещала не в Петербурге, а в соборной церкви города Аккермана.

Это последнее желание было связано со временем, проведенным княгиней в Одессе, где в мае — июле 1824 года она принимала в своем доме Пушкина. Через нее поэт переслал 14 июля 1824 года письмо А. И. Тургеневу. Пушкин бывал у Волконских и по возвращении из ссылки в Петербурге один, а впоследствии и с женой. В начале 1836 года он присутствовал в их доме на чтении Гоголем „Ревизора“. Судьба поэта до последнего дня жизни оказалась связанной именно с Волконскими, потому что последняя его квартира на Мойке находилась в доме, принадлежавшем Софье Григорьевне. В этих стенах прошла молодость ее брата-декабриста. Здесь останавливалась и приезжавшая хлопотать за мужа М. Н. Волконская.

Несколько раз Боровиковский пишет отца Софьи Григорьевны — умного, волевого старика Г. С. Волконского, причем один из вариантов — в темно-зеленом мундире — несет на обороте подробную надпись: „Его сиятельс. князь Григорий Семенович Волконской. Писан с натуры Боровиковским принадлежит княгине Софье Григорьевне Волконской. Марта 14-го 1807 года“. Не без содействия этого поклонника своего таланта Боровиковский получает заказ на серию царских портретов от жившего в Уфе И. Е. Демидова. В качестве оренбургского генерал-губернатора Г. С. Волконский легко мог подсказать „богачу“, как называл в письмах горнозаводчика, необходимого для его замысла исполнителя. Речь шла о шести портретах — Петра I, Екатерины I, Анны Иоанновны, Елизаветы Петровны, Петра II и Петра III, к которым затем присоединились и иные. Так в марте 1813 года Боровиковский „имел удовольствие отыскать портрет Иоанна Антоновича миниатюрный, профильный, без сомнения с натуры писанной“ и сделать с него копию.

Писать копии, разыскивая для них труднодоступные, неизвестные оригиналы, постоянно опаздывать со сроками, приносить извинения в неизбежных задержках, повторять в лучшем случае собственные работы, выслушивать нетерпеливые укоры расплачивавшихся скупо и неохотно заказчиков… Советник императорской Академии трех знатнейших художеств, господин академик, участник единственных тогда в России академических выставок (точнее — выставки 1804 года)… Какими несовместимыми представляются эти две стороны жизни художника! Между тем они существовали, как продолжали существовать заказы на церковную живопись, ради которых Боровиковский готов оставлять Петербург и ехать в глухие уголки других губерний — как иначе назвать затерявшееся на Рязанщине „Стенькино“ молодых Дубовицких, где художнику достается писать образа.

Сегодня имя Дубовицких вызывает в памяти одни из лучших портретных полотен мастера — одухотворенный образ старика отца, не соглашавшегося с мартинистами и дружившего с Н. И. Новиковым, его простоватой, с крупными чертами лица жены, закованной в складки замысловатого, отделанного кружевами и буфами платья и утонувшего в кружевах и бантах чепца, обыкновенной хорошей хозяйки, так и не сумевшей освоиться с причудами моды, А. П. Дубовицкого-младшего, увлеченного масона, в изысканно строгом платье и с словно ускользающим взглядом полуприкрытых глаз, хорошенькой невестки, так искренно восхищавшейся мастерством Боровиковского. Это она, М. И. Дубовицкая-младшая, писала в декабре 1808 года родителям мужа: „Портрет мой вчерась последний сеанс взяли и чрезвычайно похож, но он еще взял его к себе домой оканчивать, брат ездил нарочно его смотреть, и также нашел, что чрезвычайно похож“. Но есть достаточно оснований считать, что портреты — а было их гораздо больше — становились своего рода приложением или дополнением к основному заказу на церковную роспись. И не она ли в виде образов для Казанского собора становится причиной опоздания Боровиковского с выполнением картин для Г. С. Волконского и И. Е. Демидова, которое сам художник объясняет, что оно „последовало по непреодолимым препятствиям“. Разговор шел о четырехгодичной затяжке. Демидовские царские портреты, как и портрет, обещанный Г. С. Волконскому, были начаты в 1808-м и закончены только к июню 1812 года. Художник и здесь не считал возможным делиться даже с сочувствующими людьми своими жизненными трудностям, тем более жаловаться на них.

Загрузка...