8. Славяне медлят с освобождением Европы

Доцент Гусев, кстати, ни против недостающего ребра, ни против хохлов ничего не имел. Наоборот, если что и раздражало его в женихе, то антиукраинская воинственность. До падения Союза Гусев преподавал в экономическом институте истмат и не подозревал, что колесо истории может раскрутиться обратно, а славяне — оспаривать друг у друга города и корабли. И не потому, будто считал славян лучше других, а потому, что им, мол, и выпало выстрадать истины, неугодные стяжателям. Он даже переживал, что славяне медлят с освобождением Европы.

Это чувство обострилось у него в самое неподходящее время — с перестройкой, но именно тогда с ним и произошла драма, определившая его враждебное отношение к замужеству дочери. Отношение было бы иным, если бы в спорах с отцом Анна не ссылалась на настоящую любовь. Она как раз доцента и взбесила, ибо в самом начале перестройки его жена, тоже красавица с теми же ореховыми глазами, сбежала с гостившим в Сочи французским экономистом, наделённым исключительно большим носом благодаря смешению в его кровях галльских и еврейских генов.

Собственно, бежала она неспеша, поскольку гость, прибывший в тот же институт по программе «ноу-хау», прожил в городе три месяца. Всё это время он убеждал жену доцента Гусева, работавшую там же в отделе внешних связей, что она напоминает ему покойную мать родом из Севастополя, а поэтому — если бросит мужа и уедет с ним к другому морю, в его родовое шато в окрестностях Марселя, — он её полюбит по-настоящему и навечно.

Непонятно во что именно сложились её чувства к французу, но, объявив доценту о решении покинуть семью и родину, жена сослалась как раз на перспективу истинной любви. В своей драме Гусев — больше, чем эту перспективу — винил три обстоятельства. Во-первых, он был намного старше жены, тогда как француз, будучи младше неё, баловал её кунилингусом. Во-вторых, к этому времени стяжательство уже поощрялось в обществе. В третьих же, новое институтское начальство, которому Гусев пожаловался на француза, выказало агрессивный либерализм.

Обескураженный подобной же реакцией городского руководства, Гусев начал жаловаться в Москву, чем и загубил уважение к себе со стороны жены, хотя ни разу не снизошёл до того, чтобы обратить её внимание на еврейское происхождение француза. Сам факт обращения к Центру сделал его в глазах жены смешным и ненавистным.

Ему, кстати, самому было неловко занимать внимание Центра персональным вопросом. Свои факсимильные послания он разбавлял поэтому изложением искренних убеждений о пагубности сближения с Западом. Доцент призывал не поддаваться запугиваниям звёздной войной, называя их блефом, — и пойти, пока не поздно, на Европу, которая, мол, не станет ломать голову над выбором red или dead. А потом уже, прибрав её к рукам, можно и перестроиться. Пусть и частично, но вместе с ней.

Гусев даже изложил Центру, что это единственно благородная тактика, ибо вопрос — в последний раз! — стоит ребром: каким же всё-таки быть человеку? Свободным в своём мерзком стяжательстве, как сейчас, или свободным от того, что делает его мерзким?

Москва либо не читала его записок, либо нашла их ошибочными и столь резко ускорила братание с Западом, что ещё до отбытия француза институт оказался на хозрасчёте, а Гусев — за его стенами. Он растерялся. Потом перестал сопротивляться истории и пришёл к выводу, будто всё на свете обстоит именно так, как кажется сегодня, а не так, как казалось вчера. За неделю до отъезда жена перебралась жить в гостиницу к французу, а Гусев, к её удивлению, безропотно подписал все нужные ей документы.

Её это так умилило, что при расставании с семьёй накануне вылета в Москву она прослезилась. На слёзы навёл её Гусев, — не дочь. Ей как раз она обещала скорую встречу в окрестностях Марселя и замужество за таким же приличным французом из евреев.

Прослезилась и Анна. Не из-за прощания с родительницей, которую уже презирала и считала дрянью, а из жалости и любви к отцу.

Загрузка...