Глава четырнадцатая

1

После нескольких репетиций, едва вышли из выгородок, Заворонский уехал в Чехословакию, а Подбельский принялся доводить спектакль. Судя по тому, что теперь репетиции проходили почти каждый день, спектакль решили выпустить к открытию нового сезона. Это устраивало и Голосовского, и еще больше Подбельского.

Но если директор театра руководствовался при этом лишь финансовыми соображениями, то у Подбельского соображения были куда более широкие.

Во-первых, он понимал, что пьеса Половникова поднимает проблему с такой глубиной, какой еще на театре не было при постановке пьес на современную тему, и спектакль будет безусловно замечен. С одной стороны, это налагает большую ответственность. Но с другой стороны, если даже в спектакле что-то и не удастся, ему, молодому режиссеру, снисходительно простят это: ведь он еще «в поиске».

Во-вторых, если не успеешь поставить спектакль до возвращения Заворонского, он вмешается, будет что-то исправлять, и ты опять окажешься в положении сорежиссера. И в случае успеха все лавры достанутся Заворонскому, а тебе спектакль даже не зачтут как самостоятельную постановку. В случае же неудачи все грехи свалят на тебя, а Заворонский оправдается тем, что в самый ответственный момент подготовки спектакля он отсутствовал не по своей вине.

В-третьих, вряд ли в ближайшие годы представится еще случай открыть сезон самостоятельным спектаклем и вряд ли получишь такую поддержку дирекции. А Марк Давыдович дал ему сейчас такие права, что в театре многие начали даже думать, что Подбельский чуть ли не исполняет обязанности главного режиссера.

Семен Подбельский всегда умел «нюхать момент», на чем-то, быть может, и спекулировать, но он никогда не решал эти «моменты» в лоб, инстинктивно понимая, что позицию свою надо укреплять не толстыми стенами, а оружием, способным пробить стену любой толщины, и это оружие он видел в искусстве настоящем. Ибо только оно и может быть независимым от «моментов», оно может и утверждать и ниспровергать, оставаясь почти неуязвимым, потому что толковать его можно и так и этак, а воспринимать лишь однозначно, как искусство или как неискусство. И за этой однозначностью восприятия лежала возможность самого широчайшего его использования в любых целях, в самых возвышенных и низменных.

Низменных целей Подбельский открыто не преследовал, впрочем, возвышенных тоже не преследовал, хотя и заявлял о них открыто. Он был не настолько наивен, чтобы бескорыстно служить искусству, но и не настолько глуп, чтобы попытаться подчинить искусство служению только своим интересам, понимая, что одним им оно служить не сможет, да и не будет, даже если бы могло. Просто он хотел приспособить возможности искусства своим целям, но не нарушая его законов.

А в искусстве он разбирался, пожалуй, даже чувствовал его тоньше, чем многие другие, и достаточно умно использовал его. Он раньше других понял, что, возвышая других и умалчивая о своей роли, он и себя не обойдет, рано или поздно его роль будет замечена, более того — умолчание о себе будет расценено не иначе, как его скромность, ему воздадут за все, в том числе и за «скромность».

И ему воздавали. Был случай, когда Министерство культуры даже предложило ему должность главного режиссера областного театра, но он отказался, и вовремя, потому что назначенного на это место главрежа вскоре съели сами же выдвигавшие его, почуяв, что труппа его не приемлет, как не приняла бы она и Подбельского и, быть может, слопала его даже с большим аппетитом.

Нет, не надо слишком гнать лошадей, они могут выдохнуться и пасть, а потом и ехать дальше будет не на чем.

А он хотел ехать дальше, не до высот, а, как и Заворонский, до вершин. Но если Заворонский стремился к вершинам искусства, то Семена Подбельского устраивали любые вершины, ибо он отчетливо понимал, что вершины намного лучше высот, на них люди становятся абсолютно безгрешными, хотя бы потому, что на них никто не смотрит сверху. И когда кто-то из актеров сказал ему, что самый счастливый человек на свете — папа римский, потому что, приходя на работу, он ежедневно видит своего начальника распятым, Семен от души посмеялся.

И вот сейчас наступил момент, когда он может отличиться. Он понимал, что делает что-то не так, но также понимал: сделать «так» не хватит времени, момент уйдет.

Мешал Глушков. «И чего этой старой перечнице надо? Ведь он даже не занят в спектакле, а ходит на репетиции!» — досадливо думал Семен, однако не решился высказать свое недовольство вслух.

А Федор Севастьянович, побывав на трех репетициях, зашел к Голосовскому:

— Послушай, Марк, при твоем попустительстве Семка благополучно убивает пьесу.

— Ну, зачем вы так, Федор Севастьянович! — мягко упрекнул Голосовский. — Подбельский лишь продолжает то, что начал Степан Александрович.

— Не продолжает, а разрушает! Разрушает замысел, стилистику, дезориентирует актеров.

— А мне кажется, что они его просто не слушаются.

— И правильно делают!

— Федор Севастьянович, вы ли это говорите! — опять с упреком сказал Голосовский. — Вы же всегда были за крепкую дисциплину в театре.

— Да при чем тут дисциплина? Речь идет не о ней, а об искусстве! О святая святых…

— Не надо так высокопарно, — поморщился Голосовский. — На меня эти ваши актерские штучки уже не действуют, я к ним слишком привык.

— А, что с тобой говорить! — Глушков махнул рукой и направился к двери. Открыв ее, обернулся и сказал: — Я поставлю вопрос на художественном совете.

— Это ваше право, — холодно заметил Голосовский. Однако, когда Глушков ушел, Марк Давыдович не на шутку встревожился: «А ведь поставит! И убедит отложить репетиции до возвращения Заворонского. Надо что-то предпринять. Но что?»

Выход нашелся неожиданно простой. Министерство культуры неоднократно настаивало на том, чтобы театр сформировал и отправил концертную бригаду на строительство Байкало-Амурской магистрали. И вот сейчас Голосовский поспешно сколотил такую бригаду. Когда в министерстве узнали, что возглавит ее Федор Севастьянович Глушков, то очень обрадовались, но все-таки поинтересовались:

— А не тяжело ему будет? В его возрасте такие дальние вояжи…

— Он сам дал согласие.

Это было верно, Голосовский и не ожидал, что Глушков так легко согласится ехать за тридевять земель. Федор Севастьянович хорошо понимал, что директор театра попросту хочет на время избавиться от него, но на поездку согласился, потому что успел созвониться с Заворонским и тот обещал недели на две приехать в Москву, чтобы основательно поработать с составом, занятым в пьесе Половникова. «И мне не мешает встряхнуться», — думал Глушков. Вот уже лет пять он не выезжал из Москвы, его оберегали и даже в гастрольное поездки не брали.

2

Половников полагал, что начало репетиций означает окончание его работы, и ошибся. Уже на первых репетициях актеры стали донимать его вопросами, требованиями что-то дописать, что-то переделать, а что-то и вовсе убрать. И Половников почувствовал, что некоторые его образы лишь намечены, выглядят набросками. И в требованиях того или иного актера порой обнаруживалась такая проницательность, которой Половникову не хватало, и тогда он принимался работать над этой ролью и… обеднял другую. Видимо, он нарушал какую-то не то чтобы пропорциональность, но соотношение, которого актер не понимал, да и у самого Половникова оно устанавливалось как-то непроизвольно, интуитивно. Видимо, театр требовал больших обобщений, чем проза.

Когда он писал пьесу, то сначала сам проигрывал свои роли, все последовательно, по ходу действия. Теперь он понял, что надо еще и проиграть каждую роль отдельно от начала и до конца: ведь именно из этого каждый актер лепит образ, познает роль целостно.

Но порой тот или иной актер требовал от роли такого содержания, которое Половников не мог в нее вложить. И тогда Александр Васильевич становился неуступчивым, горячо отстаивал свою точку зрения, мотивировал ее, и актер в конце концов сдавался. И Половников очень гордился такими победами, не подозревая, что актер для того и спорил с ним, чтобы отчетливее уяснить его точку зрения, психологические мотивировки и трактовку образа в целом, которую он не сразу схватил.

В ходе репетиций пьесу пришлось переделать довольно значительно, и Половников почувствовал, что она стала намного лучше. «Жаль, что Заворонский не читал этот вариант. Видимо, он преувеличивал значение темы и согласился с предыдущим вариантом. А может, и знал, что в процессе репетиций все равно что-то придется переделывать».

Однако и этот вариант не устраивал Семена Подбельского. Напоминая Александру Васильевичу о том, что спектакль должен быть готов к открытию сезона, режиссер требовал от автора полного послушания, безусловного выполнения всех требований театра. И Половников поначалу слушался, но потом постепенно начал выходить из повиновения, ибо насилие Подбельского лежало не только за кругом привычных впечатлений Александра Васильевича, но и за кругом его вкуса. С этим он согласиться не мог.

А Подбельский нажимал:

— Поверьте, у нас больше опыта, а у вас только первая пьеса. Ведь даже Чехов выполнял требования режиссеров.

— Между прочим, именно Чехов сказал, что «театр — место, где казнят драматурга», — напомнил Половников.

— Но Чехов шел на эту казнь.

— И я иду, я многие из ваших требований принял безоговорочно. Но я не могу поступаться принципами.

Споры их нередко переходили в перебранки, в них стали втягиваться и актеры, и это не сулило ничего хорошего.


Выехать в Москву сразу после телефонного разговора с Глушковым Степан Александрович не смог, в Пардубице как раз шла монтировка спектакля, и Гелена Цодрова на этом этапе больше всего нуждалась в его помощи. Хотя она была талантливым и вполне зрелым режиссером, национальную специфику и традиции советского театра, да и пьесы Вишневского ей было иногда трудно ухватить, тем более что пьеса была публицистической, сложной для постановки, ее и в наших-то театрах многим не удавалось поставить.

Заворонский приехал в Москву лишь к прогону всего спектакля.

На первый взгляд все шло как будто бы нормально, Подбельский оставался верен общему замыслу Заворонского, сохранил композицию и мизансцены выстроил почти также, как их выстроил бы сам Степан Александрович. «Может, зря Федор Севастьянович поднял тревогу и посеял панику?» — подумал Заворонский.

Но вот Олег Пальчиков пропустил в тексте несколько фраз и утерял важную мысль. «Еще не выучил роль», — подумал было Степан Александрович, но в следующем выходе Олег начал вообще не с той реплики, вся мизансцена обрела иное звучание, акценты сместились, и мысль смазалась. И Заворонский понял, что Олег вовсе не забыл роль, а работает по явно облегченному варианту, видимо, облегченность задачи не лучшим образом повлияла на весь его настрой, в его игре появилась небрежность, жесты не отработаны, интонация не везде точна, а иногда он начинает торопливо «пробалтывать» текст. Олег явно работал «вполноги», как говорят в балете.

Еще более насторожило Степана Александровича то, что и у Владимирцева и Грибановой порой нарушается взаимодействие, теряется то чувство партнерства, без которого весь ансамбль начинает распадаться на отдельные роли, нарушается его целостность. «В чем же тут дело? Неужели не сработались? Ведь до этого у них был, кажется, полный контакт», — недоумевал Заворонский.

И уж совсем поразила его Генриэтта Самочадина. Текст ее роли не имел ничего общего с авторским текстом. Вспомнив, что сам предлагал актерам переписать для себя роли, подумал: «Неужели она сама сочинила всю эту белиберду? Но тогда она бы хоть что-то запомнила, а то ведь спотыкается на каждой фразе…»

Не предполагал Степан Александрович, что Самочадина весь этот текст получила только вчера вечером.

Узнав о приезде Заворонского, Семен Подбельский сразу подумал: «Степан Александрович приехал на эти две недели лишь для того, чтобы спектакль числился поставленным им, а не мною. Очевидно, моего имени не будет даже в афише… В таком случае я ему суну ежа в одно место…» И тут же поехал к Самочадиной, не очень надеясь застать ее дома, но решив дожидаться ее хоть до утра.

Но Генриэтта была дома, увидев Подбельского, округлила свои глаза и даже перекрестилась:

— Свят, свят! Что стряслось?

Понять ее изумление было нетрудно: они давно и взаимно не любили друг друга.

— Ничего не стряслось, просто я наконец-то добрался и до твоей роли и хочу с тобой посоветоваться, — успокоил Подбельский, усаживаясь в кресло и бегло оглядывая комнату.

Весь интерьер ее как бы распадался на две части. Первая явно указывала на необычность профессии владелицы. Прямо на двери наклеена яркая афиша на мелованной бумаге, теперь так уж и не печатают. В этой пьесе у Генриэтты была довольно значительная роль, ее имя в афише значилось третьим. И сыграла она тогда вполне терпимо, но пьеса продержалась в репертуаре всего один сезон и давно сошла.

А вот и другие роли. Фотографии расположились цепочкой под самым потолком, они бордюром обрамляли почти всю комнату, среди них оказалось немало цветных, таких даже в музее театра не было. «Неужели Генриэтта специально заказывала их для себя?» И еще удивило Подбельского: неужели Самочадина сыграла столько ролей? Семен еще раз придирчиво оглядел всю галерею и убедился, что так оно и есть. Почти в каждом новом спектакле у Генриэтты оказывалась хотя и проходная, но роль. «Странно, однако я никогда над этим не задумывался».

Вторая часть интерьера кричала о богатстве: горка с хрусталем и серебром, дорогая китайская ваза, инкрустированная арабская мебель — все это, видимо, оставил Генриэтте ее второй муж. Но обе части интерьера как-то не сочетались, даже противоречили друг другу и лишний раз подтверждали вкус хозяйки, точнее — его отсутствие.

— Господи, а я уж перепугалась, — облегченно вздохнула Генриэтта, опускаясь в кресло напротив. Она закурила и закинула ногу на ногу, яркий шелковый халат с шуршанием соскользнул с коленей.

— Мне кажется, в пьесе твоя роль недостаточно прописана. Учитывая, что Степан Александрович сам разрешил нам дописывать тексты, мы могли бы кое-что сделать, — осторожно начал Подбельский. — Поскольку он поручил доводить спектакль мне, то давай вместе подумаем.

— Наконец-то хоть один человек нашелся, который в состоянии меня понять! — воскликнула Генриэтта, и Подбельский убедился, что о приезде Заворонского она пока не знает.

Он тут же принялся переделывать текст ее роли и почти вдвое увеличил его по погонному листажу, что привело Генриэтту прямо-таки в телячий восторг.

— А ты, Сема, далеко пойдешь.

— Твоими бы устами да мед пить.

— Тебе бы вот только крылышки расправить, а они у тебя крепкие, — Генриэтта погладила его плечо. — А что, если мы по этому поводу немного выпьем и я тебя покормлю? Ты когда в последний раз ел домашний борщ?

— Не помню уж.

— То-то и оно. Вон там в баре достань коньяк и рюмки, а я пока разогрею.

Семен и в самом деле не помнил, когда ел домашнюю пищу, а борщ оказался великолепным, и он уплетал его за обе щеки. Генриэтта потягивала коньяк и поглядывала на Семена теплым, ласковым взглядом. Такой взгляд бывает у матери, кормящей свое проголодавшееся чадо.

Однако, хотя Генриэтте и польстило, что ее борщ понравился, мысли ее не вполне соответствовали «материнскому» взгляду. Она была убеждена, что Семен пришел не только по делу.

А ее уже начало угнетать одиночество. Хотя поклонников у нее не убывало, но она все чаще и чаще возвращалась домой одна, а по выходным не знала, чем себя занять. И все чаще думала, что пора бы ей уже и прибиться к какому-то берегу под надежную защиту. Дважды она была замужем, но семьи не получилось. Первый раз вышла за премьера из другого театра, надеялась на его лавры, но их утянула невзрачная актрисочка-травести, совсем пигалица и к тому же очкарик. Второй муж был военный, учился в академии и нравился Генриэтте своей добротой, рассудительностью и устойчивостью. Но после академии его загнали служить куда-то в тьмутаракань, разумеется, она никак не могла туда поехать. «А может, и зря?» — подумала она сейчас и, не найдя никакого ответа, пристально посмотрела на Семена. Тот, почувствовав ее взгляд и, не донеся ложку до рта, опустил ее в тарелку.

— Спасибо, Греточка, очень вкусный борщ. — В голосе его ощущалась некоторая настороженность.

Изображать перед Семеном скромницу сейчас было по меньшей мере глупо, он все равно не поверил бы. И Генриэтта решила сразу перейти границу, невидимо разделявшую их до этого:

— Кофе?

— Да, пожалуй.

— Может, ты предпочитаешь, чтобы тебе его подали в постель? — спросила она с должной иронической интонацией, которую можно толковать и так и этак и которая в случае чего поможет выйти сухой из воды.

Но Семен, видимо, разгадал и этот ее маневр и поморщился. Почти брезгливо.

Тем не менее Генриэтта удалилась в кухню и стала готовить кофе. Она не торопилась, чтобы дать возможность Семену раздеться и лечь в постель без помех и угрызений. Но когда она, уже сама испытывая нетерпение, вернулась, то обнаружила его не в постели, а в прихожей, к тому же при его вечно зеленой шляпе.

Это могло обескуражить кого угодно, но не Генриэтту. Она знала, что мужчины порой бывают необъяснимо робки или просто трусливы. «А может, Семка думает, что я посягаю на его независимость, женю его на себе? Да нужна мне его независимость, как рыбке зонтик!»

— А кофе? — она постаралась удивиться как можно искреннее.

— Знаешь, я как-то раздумал. — Семен произнес это без иронии, смущенно, и это смущение не было наигранным.

«Значит, еще не все потеряно».

— В таком случае я тебя немного провожу, — Генриэтта поставила кофе на столик.

— Как хочешь.

Теперь руки свободны и можно действовать. Генриэтта заломила их над головой, рукава скользнули к плечам, и она трагически выдохнула:

— Хочу! Потому что я не могу одна, я здесь как в клетке. Ах, Семен, если бы ты знал, как я одинока! — И, опустив руки, она сжала ладонями лицо и ткнулась ему в грудь.

Но Семен грубо отстранил ее и насмешливо заметил:

— Вот это у тебя что-то новенькое. И неплохо. Совсем даже неплохо. Ты запомни этот жест, он тебе, возможно, пригодится в какой-нибудь роли. У тебя таких жестов не очень-то много. — И выскочил за дверь.

В лестничном пролете гулко прозвучали его шаги, потом все стихло. А Генриэтта все еще прислушивалась, надеясь, что Семен вернется, хотя уже знала, что он не может вернуться. Потом опустилась на колени и, опять зажав лицо ладонями, заплакала — теперь уже по-настоящему. Ее душила не только обида, в ней поднимались горечь за несложившуюся жизнь и раскаяние. Но еще больше мучило недоумение: «Зачем же он приходил сюда? Чтобы оскорбить? Если это так, то ему вполне удалось. Но за что ему меня оскорблять, что я ему сделала плохого? Пусть мы никогда не дружили, но и не враждовали же! И зачем он притащился ко мне домой? Ведь роль мы могли переписать и в театре…»

Однако на другой день, узнав о приезде Заворонского, Генриэтта, кажется, начала о чем-то догадываться, хотя и смутно. «Семка что-то затевает. Ну и пусть, зато сейчас у меня роль стала не проходной. А если Заворонский будет недоволен, всегда можно свалить на Семку. Зато Грибановой я преподнесу сюрпризик, а уж этот сосунок Владимирцев у меня повертится».

Она и сама не понимала, почему так возненавидела Владимирцева. Вот уже сколько лет вела она в театре тайную войну, но вела ее против соперниц, к мужчинам, не составлявшим ей конкуренции, относилась терпимо, а этот выскочка начал раздражать ее с самого начала своего появления в труппе. Возможно, она сразу почувствовала, что пойдет он далеко, и в ней сработала привычная зависть. А когда ему дали главную роль в новой пьесе, это чувство перешло в яростный протест, в жгучую ненависть. Этому в немалой степени способствовало отношение к Владимирцеву Глушкова, которого Генриэтта вообще не могла терпеть.

«А Семка теперь у меня на крючке, и я уж не дам ему сорваться», — мстительно думала она. Его вчерашний уход слишком напоминал поспешное бегство и был для нее оскорбительным.


После прогона, когда собрался весь состав, Степан Александрович, ко всеобщему удивлению, воздержался от каких-либо комментариев, поручив разбор Подбельскому. Семен, настороженный этим, сделал несколько весьма дельных замечаний и на том разбор закончил, не дав даже общей оценки. За него это сделал Голосовский:

— По-моему, все идет нормально. Кое-где еще сыровато, надо учесть замечания Семена Григорьевича, пошлифовать. Время еще есть. — И выжидательно посмотрел на Заворонского.

Но Степан Александрович и на этот раз ничего не сказал. Зато когда они остались втроем, спросил прямо:

— Зачем вы это сделали?

— Так ведь план… — начал было Голосовский, но Степан Александрович тут же остановил его:

— Марк Давыдович, твои заботы мне известны. Но вы-то, Семен Григорьевич, зачем это сделали?

Подбельский, потупившись, молчал. Он понимал, что, чем дольше молчит, тем больше выдает себя, ибо Заворонский о чем-то догадывается, а молчание лишь подтвердит догадку. Надо было хотя бы что-то сказать, но сказать было нечего.

— Ну, ладно, — Заворонский откинулся на спинку кресла и побарабанил пальцами по подлокотнику. — Раз уж вы эту кашу заварили, придется расхлебывать. Но кашу придется есть горячей, можно и обжечься. Однако сроки переносить не будем. Марк Давыдович, заказывайте афиши и программки. Моей фамилии не ставьте.

Оба ошарашенно смотрели на него, а он пристально следил за выражением их лиц. У Марка Давыдовича недоумение сменилось растерянностью, и он начал было:

— Но ваш авторитет… — И тут же умолк, посмотрев на Подбельского.

А у того лицо будто окаменело, но в глазах проносился целый вихрь, одно выражение стремительно сменяло другое. «Снимает с себя ответственность? — подумал было Подбельский, но, глянув на Заворонского, тут же усомнился: — Не похоже. Тогда что? Жертвует? Или просто хочет подарить мне этот спектакль, хотя весь замысел, безусловно, принадлежит ему? Впрочем, сейчас это не так уж и важно, гораздо важнее то, что он, кажется, раскусил меня, понимает, почему я так спешил выпустить спектакль. Как же мне после этого с ним работать, теперь-то уж я начисто лишился его доверия…» И отчужденно, даже как бы обиженно сказал:

— Если это жертва, то я ее не принимаю.

— Да никакая это не жертва! — Степан Александрович поморщился.

— Но ведь и сама идея постановки и замысел ваши! — воскликнул Подбельский и тут же подумал: «Кроме, конечно, текста Самочадиной. Что с ней теперь делать? Если она заупрямится… Выходит, я сам себе свинью подсунул…» И вслух повторил: — Весь замысел ваш.

— Ну и что? Я главный режиссер, художественный руководитель, я по своей служебной обязанности должен высказывать общий замысел, так же, как, скажем, главный конструктор подает общую идею, а воплощением ее занимаются разработчики. Вы провели основную работу, и я не хочу набиваться вам в соавторы.

«Вот он куда поворачивает!» — удивился Подбельский, еще не веря в искренность Степана Александровича.

А тот продолжал развивать свою мысль:

— Когда проект готов, главный конструктор рассматривает его и вносит свои коррективы. Вот этим мы и займемся… Вот вам бумага и ручка, записывайте…

И Заворонский провел настолько обстоятельный разбор спектакля, что Подбельский был поражен. Обычно все замечания режиссера подробно записываются, а тут без всяких записей Степан Александрович последовательно высказывал их по каждой мизансцене, по каждой роли, при этом отмечал не только явные накладки, а и мелкие ошибки, не только грязь, а буквально каждую пылинку. На прогоне Подбельский и сам многое подметил, но далеко не все, а главное — не с такой проницательностью и проникновением в мельчайшие детали и тончайшие нюансы каждой роли. «Все-таки он большой художник, — с уважением подумал Подбельский, — я многое потеряю, если придется уйти от него…»

— А что с Самочадиной? Откуда у нее этот текст?

— Но ведь вы сами разрешили, — пришел на помощь Марк Давыдович. — Вот она и сочинила.

— Она-то что угодно сочинит, а вот режиссер… Верните ей прежний текст, и вся недолга.

— Хорошо, — поспешно согласился Подбельский, подумав: «Это будет не так-то легко».

— И вот что меня особенно беспокоит, — продолжал Заворонский, — мне показалось, что Владимирцев и Грибанова как партнеры плохо чувствуют друг друга. Надо разобраться, в чем тут дело.


А они и сами не понимали, почему не всегда чувствуют друг друга, и оба искренне переживали это. Чувство партнера в работе актеров настолько важно, что порой оно привносит в результат гораздо больше, чем многие дни и недели работы над ролью. И Виктору, и Антонине Владимировне уже не раз приходилось работать с прекрасными актерами, которые оказывались неважными партнерами, и это было так мучительно и непонятно!

Заворонский прогнал с Владимирцевым и Грибановой наиболее важную мизансцену, где Виктор должен был мотивировать непривычную для его героя растерянность, которая вызывает смятение героини Грибановой. И тот и другая делали все правильно, существовали в ролях вполне искренне, но обоим чего-то не хватало для того, чтобы сказать, что они существуют истинно. Чего именно не хватало, они так и не поняли, и Заворонский назначил репетицию этой мизансцены на следующий день, на четырнадцать часов, ибо с утра занимался с другими актерами.

Поэтому Степан Александрович очень удивился, когда утром увидел в театре Владимирцева. Тот рассеянно наблюдал за тем, как работают другие актеры, был задумчив, видимо, был уже настроен на роль, и Заворонский не стал его отвлекать. Минут за десять до начала репетиции Владимирцев ушел за задник и начал мерить шагами сцену, вероятно, он весь уже был в проблемах и переживаниях капитана второго ранга Гвоздева.

А Грибановой еще не было. Она прибежала за пять минут до репетиции и сразу укрылась в своей кулисе. Но Владимирцев отыскал ее, подошел, но ничего не сказал, лишь пристально вглядывался в нее. И когда они вышли на сцену и произнесли первые реплики, Заворонский сразу почувствовал, что на этот раз все получается лучше. «Вероятно, все дело в том, что им перед выходом надо обязательно пообщаться». Но когда он попросил Грибанову прийти на следующий день пораньше, Антонина Владимировна запротестовала:

— Мне он мешает, я перед выходом хоть немного, но должна побыть одна.

— А ему, видимо, необходимо побыть с вами. Поэтому давайте сделаем так: вы придете пораньше, немного побудете с ним, а потом уйдете в свою кулису.

Так и сделали. И все вдруг стало на свои места, они выходили на сцену уже контактными. Этот контакт они сохранили и после того, как Заворонский снова уехал в Чехословакию и репетиции продолжал Подбельский.

3

Разговор с Самочадиной получился у Подбельского неожиданно короткий и легкий.

— Знаешь, Греточка, я очень сожалею, но Степан Александрович приказал вернуть тебе прежний текст. Дословно, до последней запятой. Я-то хотел сделать для тебя лучше…

— Я так и поняла, — усмехнулась Самочадина.

— Но, как видишь… — Семен огорченно пожал плечами и развел руки.

— Да уж вижу. Ну что же, мне даже легче, не надо учить новый текст. — Генриэтта беспечно зашагала прочь.

«Кажется, пронесло». — Подбельский облегченно вздохнул и тоже собрался уходить, но, вспомнив усмешку Генриэтты, насторожился: «Не дай бог, если она о чем-то догадывается, от нее можно ожидать все что угодно». Но на очередной репетиции Самочадина дословно восстановила текст своей роли и провела ее вполне сносно. И вообще весь спектакль складывался неплохо, две недели работы Заворонского с актерами дали вполне ощутимые результаты, а Владимирцев и Грибанова были просто великолепны. Даже Глушков, опять присутствовавший на репетиции, кажется, остался доволен.

«А ведь спектакль и впрямь получается и наверняка привлечет внимание. Теперь надо позаботиться, чтобы и меня лично критики не обошли этим вниманием». Подбельский знал многих театральных критиков и некоторых из них откровенно побаивался. Но на первом этапе их нетрудно было исключить. Солидные критики очень уж привязчивы, они, как правило, сотрудничают в одном каком-нибудь толстом журнале и не торопятся со своими рецензиями, давая спектаклю обкататься, а своему мнению устояться. А вот газеты стараются обогнать друг друга, и рецензии там пишут или сотрудники этих газет, или те из критиков, которые поставляют свои отзывы «оперативно», и потому они чаще всего бывают весьма поверхностными. Однако пусть в разной степени, но влияют на мнение «академических» критиков, не говоря уже о зрителях. Поэтому Подбельский постарался пригласить на премьеру как можно больше газетчиков и через завлита и знакомых как-то заранее настроить их на самое благожелательное отношение.

Ну, а о рекламе позаботился Марк Давыдович. Он отпечатал такие афиши, что даже репродукции с картин лучших художников редко попадаются в таком полиграфическом исполнении. Кроме того, спектакль широко анонсировался во всех театрально-рекламных изданиях, и уже за месяц до премьеры все билеты были проданы и спекулянты потихоньку наживались на них за углами театральных касс. Марку Давыдовичу удалось даже договориться со студией документальных фильмов о том, что будет отснят небольшой сюжет для «Хроники культурной жизни», а Олег Пальчиков обещал пробить его в телевизионной программе «Время».

Загрузка...