Глава тринадцатая

1

Когда им сказали, что они поедут в отдаленный гарнизон, все настроились на такое захолустье, где и медведям впору разгуливать. Некоторые предусмотрительно запаслись консервами, а художник Вахтанг Юзович прихватил даже валенки, неизвестно где добытые Эмилией Давыдовной, снаряжавшей их в путь.

Ощущение отдаленности усилилось, когда с рейсового самолета они пересели на военный, а с него — на торпедный катер. Правда, торпедные аппараты с катера были давно сняты, ибо конструкция его устарела, но он имел хороший ход и мчался со скоростью курьерского поезда. Сначала он шел в отдалении от берега, потом стал постепенно приближаться к нему, и на траверзе мыса, выдающегося далеко в море, сопровождавший их инструктор политуправления сказал:

— Ну вот и дотопали.

Высокий берег, нахмурив скалистый лоб, мрачно смотрел на море. В гранитных складках гомонили птицы, их были тысячи, они кричали и яростно переругивались между собой, точно торговки на базаре. Вероятно, поэтому и назвали их поселения «птичьими базарами».

На самой макушке скалы стояла стотридцатимиллиметровая орудийная башня. Инструктор пояснил, что в войну здесь размещалась береговая батарея, прикрывавшая вход в бухту. Именно этим орудием был потоплен вражеский миноносец, и сейчас на шаровой краске башни пламенела звезда. Батарею давно уже пустили в переплавку, а эту башню оставили как боевую реликвию, к ней водили на экскурсию молодых матросов, и сейчас снег вокруг башни был плотно утоптан. Ствол орудия был низко опущен, казалось, он настороженно обнюхивал нерастаявшие следы людей.

За поворотом открылась вся бухта. С двух сторон ее обрамляли грозно нависшие над водой скалы, с третьей — небольшая сопка, покрытая редкими кустиками карликовых берез и серыми островками только что пробившегося из-под снега ягеля.

У подножия сопки, полого спускавшейся к морю, полукругом вдоль всей бухты раскинулся городок. Это был вполне современный городок с многоэтажными домами, издали он казался совсем игрушечным — был такой новый и аккуратный.

— Вот вам и дыра, — сказал Вахтанг Юзович и огорченно посмотрел на зашитые в холщовый мешок валенки, которые держал под мышкой. — Зачем она мне навязала их?

— Не огорчайтесь, еще пригодятся, — утешил его инструктор. — У нас тут, как поется в одной песенке, «двенадцать месяцев зима, остальные — лето». Иногда такие снежные заряды налетают…

И словно в подтверждение его слов из-за сопки вывалилась темная туча, быстро заволокла всю бухту, и сверху рухнула такая стена снега, что катер тотчас сбавил ход «ввиду плохой видимости», как объяснил тот же инструктор. Где уж там плохой, видимости вообще никакой не было, снег валил так густо, что с мостика не видно было ни носа, ни кормы катера, как будто его обрубили с обоих концов.

Антонина Владимировна невольно вспомнила, как они с Половниковым перебегали тогда Смоленскую площадь.

…На город неслышно спускалась Зима.

Она одевала гирляндами кружев

Трамваи, карнизы домов, провода…

Трамваев в городке, разумеется, не было, но, когда снежный заряд кончился так же внезапно, как и начался, белые гирлянды свисали и с карнизов и с проводов и кружевами вышили разбросанные по склону сопки шапки низкорослых березок.

Катер прибавил ход, быстро добежал до причала и, шаркнув бортом о привальный брус, прильнул к нему. Моторы, громко рыкнув в последний раз, заглохли, и стало слышно, как старшина распекает нерасторопного матроса, опоздавшего повесить кранцы:

— У, раззява…

На причале их встретил невысокий, но плотный, широкоплечий моряк, безошибочно угадав в Заворонском старшего, козырнул ему и представился:

— Грибоедов. Александр Сергеевич.

— Гоголь. Николай Васильевич, — весело ответил Заворонский, протягивая руку.

— Ну вот, каждый раз так, — огорчился моряк, пожимая Заворонскому руку. И обратился к инструктору политуправления: — Иван Федорович, подтверди.

— Так точно, это действительно Александр Сергеевич Грибоедов, начальник политотдела.

— Очень приятно. Хотя и жаль, что не автор «Горя от ума», нам бы это сейчас куда как пригодилось.

— Тем не менее надеюсь, что пригожусь вам и в своем качестве, — сказал моряк.

Курьезное начало придало и дальнейшему разговору веселый настрой, и, когда в кают-компании за обильным обедом Заворонский попытался завести речь о деле, Грибоедов прервал его:

— Знаете, еще на старом русском флоте установился такой обычай: в кают-компании запрещалось вести служебные разговоры, дабы не портить аппетит господам офицерам. Разрешалось лишь рассказывать приличные анекдоты и обмениваться светскими новостями. Поскольку все последние базовые сплетни вы и без меня узнаете, то расскажите лучше, что там у вас в столице делается.

Однако выяснилось, что он достаточно осведомлен и о столичных новостях, даже из театральной жизни, и вполне компетентно судит о последних постановках.

— Жаль, что я вас в «Барабанщице» не видел, — сказал он Антонине Владимировне.

— Зато, наверное, рецензию читали.

— Да, в «Красной звезде». Из нее, собственно, и узнал, что вы Нилу Снижко играете. Но к рецензиям я, знаете ли, отношусь недоверчиво. По-моему, никто так не дезинформирует читателя и зрителя, как резензенты.

— Очень интересная мысль, — заметил Владимирцев.

— Возможно, и спорная. Но вот такое у меня сложилось мнение о многих рецензиях на книги, которые я прочитал. Правда, спектаклей мы видим меньше, сюда лишь наш флотский театр иногда заезжает…

Потом они перешли в кабинет Грибоедова и сразу заговорили о деле: кто, где и когда выступит перед моряками, когда лучше — в субботу или в воскресенье — устроить встречу в Доме офицеров. Грибоедов — весьма заинтересовался пьесой Половникова:

— Вы даже не представляете, как это нужно нам сегодня. Если прозаики и поэты еще как-то пишут о нас, то драматурги, ну, отстают, что ли. Вот наш флотский театр поставил две пьесы. И обе какие-то не то чтобы плохие, но не о том как-то. Не о главном. Где-то возле, сбоку, что ли. А этот, как его — Половников? — он, кажется, нащупал. Сам-то он из моряков?

Заворонский пожал плечами и вопросительно глянул на Антонину Владимировну. «Знает», — удостоверилась она и ответила неопределенно, ибо слышала от Серафимы Поликарповны, что Александр Васильевич служил, а вот в армии или на флоте, не знала:

— Да, он служил.

— Это видно. — Теперь Грибоедов, перехвативший взгляд Заворонского и, видимо, истолковавший его по-своему, обращался только к ней. — Хотя бы потому, что копает он глубже. А может, и смысл нашей службы ухватил точно: Земля-то действительно оказалась маленькой…

И хотя свои размышления Грибоедов, казалось бы, адресовал Антонине Владимировне, которой как единственной из присутствовавших в его кабинете женщине надо что-то пояснять дополнительно, с наибольшим вниманием слушал его Виктор Владимирцев…

— Кстати, — прервал рассуждения начальника политотдела Виктор. — Где мы будем жить? Я хотел бы жить на атомной подводной лодке.

— Понимаю, — согласился Грибоедов. — Но вот какая штука: когда лодка у причала, на ней находятся только люди, необходимые для поддержания ее готовности выйти в море. Вахтенные, скажем так. Остальные живут на берегу. Почему — вы это скоро поймете. Посему мы решили так: все мужчины будут жить на плавбазе. Благо свободных кают там предостаточно, ибо флот нынче не очень-то тяготеет к берегу. Ну разве что душой. Однако, если кто-то захочет жить в гостинице, места и там забронированы.

Заворонский, окинув взглядом мужскую часть своей делегации, запротестовал:

— Ну что вы! Мы искренне благодарны вам именно за возможность жить на корабле!

Грибоедов согласно и, похоже, удовлетворенно кивнул и, повернувшись к Антонине Владимировне, сказал:

— А что касается вас… — Он нажал клавишу на панели селектора, и тотчас кто-то ответил искаженным голосом в зарешеченном динамике панели.

— Слушаю, товарищ капитан первого ранга!

— Мария Афанасьевна прибыла?

— Так точно! Минуты полторы назад.

— Просите.

И не успел Грибоедов отключиться от панели, как тихо приоткрылась боковая, оклеенная пленкой «под дуб», легкая, наверное, из прессованной фанеры дверь, которую Антонина Владимировна до этого и не заметила, и в кабинет вошла дородная женщина с тяжелой хозяйственной сумкой в одной руке и не до конца сунутым в цветастый чехол складным зонтиком в другой. Грибоедов вышел из-за стола, взял ее под руку и представил:

— Председатель женсовета гарнизона Мария Афанасьевна Полубоярова.

Женщина, окинув всех быстрым взглядом, неумело поклонилась и, прислонив зонтик к массивному стальному сейфу, тоже окрашенному «под дуб», присела на краешек стула в конце приставного совещательного стола и тихо сказала колоратурным грудным голосом:

— Здравствуйте. Мы вас ждали. — И, еще раз бегло окинув всех взглядом, задержалась на Грибановой: — Если вы, Антонина Владимировна, не будете возражать, то я заберу вас от мужиков.

— Не буду возражать, — сказала Антонина Владимировна, подошла к Полубояровой, взяла из ее рук сумку и прощально помахала мужчинам рукой: — Пишите письма. Мелким почерком!

2

— А зонтик-то я забыла! — воскликнула Мария Афанасьевна, как только они вышли на крыльцо штаба, обнаружив, что на улице еще сыро. — Ну ладно, зайду в другой раз, сверху пока не сыплется. Вот и солнышко выглянуло!

Солнце в промытом снегом небе казалось каким-то особенно чистым, хотя висело совсем низко, почти над самой макушкой сопки, словно опасаясь коснуться ее и запачкаться о заляпанные белыми заплатами снега и синими островками ягеля склоны, четко обрисовавшиеся на фоне чисто вымытого неба.

— Нам еще в садик зайти надо, — сообщила Мария Афанасьевна, отбирая у Грибановой хозяйственную сумку. — За детишками. Не возражаете?

— Разумеется, нет, — ответила Антонина Владимировна, откровенно любуясь и столь чисто вымытым небом, и ярким, но не греющим солнцем, и столь непосредственной интонацией и выражением, лица Марии Афанасьевны.

Детский садик размещался на центральной площади городка, напротив Дома офицеров, рядом с прозрачным зданием из стеклобетона, оказавшимся торговым центром. Сначала такое соседство показалось Антонине Владимировне, не вполне уместным, но, поразмыслив, она согласилась:

— А что? Все рядышком.

— И даже школа, — Мария Афанасьевна указала на стоявшее в глубине здание из красного, явно привозного кирпича, голое и мрачное, видимо, более ранней постройки.

— А это кому? — спросила Антонина Владимировна, указав на стоявший посреди площади памятник, с одной стороны все еще облепленный снегом.

— Был тут один… Между прочим, наш друг. Хотя друзья между прочим не бывают. Это был наш большой друг! — и неожиданно заплакала, не всплакнула мимоходом, а именно заплакала, что и побудило Антонину Владимировну подумать, что она вдова.

— Нет же! — опровергла Мария Афанасьевна. — Мой муж в автономке. Ах, вы еще не знаете, что такое автономка? Ну, поживете — узнаете. Нет, я не вдова, но часто думаю: уж не вдова ли я?

А дети им очень обрадовались и были забавны в своем соревновании побыстрее одеться. Девочка оказалась первой и победно сообщила:

— А я пейвая! — Хотя и колготки были натянуты не до конца, и пуговки на пальто не все застегнуты, но ей, видимо, так хотелось быть первой!

— Застегнись и помоги Вовочке! — строго осадила ее Мария Афанасьевна.

Обиженно глянув на мать, девочка бросилась помогать брату, но тот решительно отказался:

— Я шам! — И сам долго распутывал на шнурке намокший узел, возникший, видимо, в утреннем соревновании, не распутал и великодушно уступил сестре: — Давай жубами.

Та мгновенно вонзилась острыми зубками в узел и распутала его раньше, чем мать успела ужаснуться:

— Светочка, оставь!.. Это же грязь!

— Это шнуйки! — пояснила Светочка, и Мария Афанасьевна беспомощно развела руки:

— Ну что с ними делать?

— Люби! — уверенно посоветовала девочка и бросилась на шею матери.

Мальчик презрительно и немножко завистливо глянул на них и пообещал:

— Вот папа плиедить, я се ясказю!

А папа был в плаванье, и Мария Афанасьевна поясняла:

— Да пусть его! Надо — значит надо. Мы же все понимаем. Но иногда бывает тоскливо. В кино вот одна хожу. Это ладно, у нас тут многие в одиночку по будням ходят. Тяжелее — в выходные. Правда, и выходные тут у всех по-разному складываются — кому на субботу, кому на воскресенье, а кому и вовсе на среду падают. Тут все вроде бы равные. А вот на праздники — это да! Для нас праздники — самые тяжелые дни в году…

— А вот скажите честно: вы не завидуете тем, кто имеет возможность каждый день ходить в кино с мужем, спать в одной с ним постели и вообще? — спросила Антонина Владимировна.

— Вообще-то завидую, — призналась Мария Афанасьевна. — Не себя, ребятишек жаль. Светка вон без него и выросла, помнит только по фотокарточкам, а Вовка — по рассказам. Бывает, идем по улице, а он в каждого встречного моряка пальцем тычет: «Это папа?» Тяжело, а объяснить надо…

— И как же вы объясняете?

— С детьми надо быть откровенными. Так и говорю: «Не папа это, но тоже моряк. А завтра вернется с моря твой папа, а этот чужой папа уйдет вместо него в море». Представьте: дети, а все понимают. Иногда, правда, замыкаются. Я тоже замыкаюсь, но только ночью, днем не имею права — дети, они все чувствуют… Вот так и живем…

Жизнь ее сначала показалась Антонине Владимировне ужасной. Но Мария Афанасьевна опровергла:

— Это что! Вот и квартира отдельная, и даже горячая вода в доме есть. А с чего начинали? Деревянный барак, продуваемый всеми ветрами не только насквозь, а и до того, что и стены шатаются. Ребятишки вповалку. И манная каша одна на шесть семей. Теперь-то мы со всеми удобствами, можно сказать — благополучные…

Но Антонина Владимировна не поверила в ее благополучие и однажды спросила:

— А нет ли у вас обиды? При всем при том вы в чем-то обездолены…

И Мария Афанасьевна вдруг процитировала:

Нам доли даются любые.

Но видишь сквозь серый туман —

Дороги блестят голубые,

Которыми плыть в океан.

Ты видишь простор океанский,

Далекого солнца огонь.

К штурвалу тревоги и странствий

Твоя прикоснулась ладонь…

— Кто это написал? — спросила Антонина Владимировна, опять вспомнив стихи Половникова.

— Алексей Лебедев. Он был штурманом подводной лодки, как и мой муж. Только намного раньше. Он погиб в войну. — Мария Афанасьевна вдруг умолкла, отрешенно глядя в окно. И даже расшалившийся Вовка замер в каком-то слишком мудром для его возраста понимании. Наверное, она спиной почувствовала этот его слишком понимающий взгляд и, резко обернувшись, как бы подытожила: — Вот так! Вот так и живем, Антонина Владимировна!

В этом ее возгласе не было ни жалобы, ни просьбы о сочувствии, но Антонина Владимировна попыталась поставить себя на ее место и, поняв, что ее собственное одиночество не идет ни в какое сравнение с одиночеством этой семьи, виновато призналась:

— А знаете, я как-то до этого что-то не понимала. Мы, наверное, слишком замыкаемся в своих бедах…

— Наверное, — отчужденно согласилась Мария Афанасьевна. — Хотя и сказано, что чужого горя не бывает, а горе-то у каждого все-таки свое…

— Вы считаете себя несчастливой? — спросила Грибанова.

— Несчастливой? — кажется Мария Афанасьевна не просто удивилась, а даже испугалась, что ее вдруг могут считать несчастливой. — Упаси вас бог так думать о нас! — Она сгребла руками детей, как будто собиралась подтвердить, что она не одна. — Мы не обездоленные!

И Антонине Владимировне стало вдруг стыдно, что она подумала о Марии Афанасьевне как о человеке с несложившейся или не так сложившейся судьбой. А Мария Афанасьевна, помолчав и, видимо, все поняв, с упреком сказала:

— Вы уж не жалейте нас. Не настолько мы жалкие, чтобы…

— Господи! Да не жалею я вас! Скорее — завидую вам! — воскликнула Антонина Владимировна и торопливо, может быть опасаясь, что Мария Афанасьевна не дослушает ее, выплеснула все и о Геннадии, и о Половникове, и даже о Серафиме Поликарповне, и об их совместной поездке в Малеевку, понимая, что эта Малеевка Марии Афанасьевне так же далека, как Троянский конь или Варфоломеевская ночь.

Но Мария Афанасьевна поняла ее и даже пожалела:

— Бедненькая…

И Антонина Владимировна подумала, что она и в самом деле намного беднее ее, и неожиданно для себя разрыдалась. И жаловалась сквозь слезы:

— Он такой… застенчивый и неуклюжий. И никаких ласковых слов не говорит. А я хочу, чтобы говорил! Впрочем, и я, уезжая сюда, даже не сказала ему до свиданья.

— Свидитесь еще! Теперь ты от него никуда не денешься. Вернее, от себя никуда не уйдешь. И не уходи! Кому это надо, чтобы ты от себя бежала?

— А и верно, кому? — успокаиваясь, повторила Антонина Владимировна. — Даже Самочадиной это не нужно.

— А кто такая Самочадина? — спросила Мария Афанасьевна, и Антонина Владимировна не смогла сразу ответить. Долго подбирала выражения, наконец выдавила:

— Красивая.

— Понятно, — сказала Мария Афанасьевна, хотя, судя по всему, истолковала все не так. И успокаивающе пропела:

Зачем вы, девушки, красивых любите,

Непостоянная у них любовь…

Пропела слишком громко и тут же спохватилась:

— Ой, детишек разбудим!

Но дети спали спокойно, в чем обе они убедились, испуганно заглянув в детскую. Светочка спала, свернувшись клубочком, подложив ручонки под щечку, упершись острыми коленочками в подбородочек, а Вовка по-мужски раскинулся во всю кроватку и даже слегка похрапывал. Почему-то это особенно умилило Антонину Владимировну, и она воскликнула:

— Какая прелесть!

— Правда? — обрадовалась Мария Афанасьевна и, поправив сползающее с Вовки одеяло, спросила: — А вы хотели бы иметь детей?

— Еще бы! — воскликнула Антонина Владимировна и с грустью добавила: — Но, кажется, я уже опоздала. Мне уже тридцать четыре.

— Еще не поздно. У нас вот недавно одна в тридцать семь первого родила.

«А все-таки я обыкновенная баба, вот и Марии Афанасьевне завидую, что у нее есть дети, — думала Антонина Владимировна, ворочаясь в постели. — Хотя в общем-то жизнь у нее нелегкая».


Вставала Мария Афанасьевна в шесть утра и начинала будить детей. Первой будила Светочку и совала ей в кроватку одежду. Девочка, еще не проснувшись окончательно, позевывая, начинала одеваться. Вовку приходилось будить долго, он отбивался руками и ногами, натягивал на голову одеяло, переворачивался на другой бок и снова засыпал. Пока удавалось растормошить его окончательно, опять засыпала Светочка, не успев даже натянуть платьишко, лишь просунув в вырез головку и продернув распустившиеся за ночь косички. Когда наконец удавалось поднять и умыть обоих, пора было вести их в садик, и Мария Афанасьевна неизменно отказывалась от завтрака, который успевала приготовить Антонина Владимировна:

— Спасибо, вы сами поешьте, а я не хочу. Не привыкла завтракать. В клинике что-нибудь перехвачу, там у нас даже самовар есть, правда, приходится прятать его от пожарников.

Потом они вели детей в садик, самостоятельно шла только Светочка, а Вовку приходилось тащить волоком или нести на руках, потому что он засыпал на ходу, еле плелся, а Мария Афанасьевна уже опаздывала на работу: до клиники надо было еще добраться автобусом, а прием больных начинался в восемь утра. Пока она вела прием, Антонина Владимировна ходила по магазинам и готовила обед; она сама настояла на этом, убедив Марию Афанасьевну лишь тем, что хочет «до конца постичь жизнь». Потом они шли в садик за детьми, готовили ужин, кормили их и укладывали спать. А потом надо еще постирать, погладить, и раньше двенадцати никак не удается лечь спать.

«Как же она одна-то управляется? — удивлялась Антонина Владимировна. — А ведь она еще и председатель женсовета, почти каждый вечер у нее какие-то мероприятия».

— А вот так и кручусь, все бегом да бегом. Привыкла. Когда в маленьких гарнизонах жили, еще и дрова приходилось колоть, и воду носить, и печку топить… Мы ведь уже на шестое место переезжаем. Мясо вот сегодня старое, долго вариться будет.

— А вы не пробовали из бульонных кубиков? Очень удобно, десять минут — и готово.

— Может быть. Но кубики хороши, скажем, в турпоходе. А дома…

— Господи, да вся ваша жизнь — сплошной турпоход.

— А что? Похоже. Только вот боюсь, что ни один турист такого темпа и такой нагрузки не выдержит. Им вот значки дают, а нам ничего. Хотя бы разряды присваивали по бегу и поднятию тяжестей. А вообще-то и звание мастера спорта можно бы…

За неделю Антонина Владимировна познакомилась со многими женами офицеров и убедилась, что до этого не имела даже приблизительного представления о их жизни. Раньше эталоном женской верности считали княгиню Волконскую. А сколько тысяч княгинь Волконских живет сейчас на побережьях Ледовитого и Тихого океанов, на островах и полуостровах! Мужчины в море, а женщины месяцами живут одни, взяв на себя все заботы по воспитанию детей, по ведению ох какого нелегкого домашнего хозяйства: ведь, как рассказывают, подчас в отдаленных гарнизонах не было электричества и даже воды, приходилось растапливать снег и лед…

— Флотская жизнь, она только с виду красивая, — говорила Мария Афанасьевна. — Выскочит какая-нибудь городская девчонка за молодого моряка-лейтенанта, завезет он ее на самый край света, а сам в море уйдет на месяц, а то и на два, три. И все эти три месяца помимо служебных тягот живет в нем тревога за эту выросшую в тепличных условиях пичугу. Случается, что, не дождавшись даже возвращения мужа, улетает эта пичуга в края более теплые, под крылышко к маме и папе. Но ведь так бывает редко, большинство таких пичуг выживает и в этих холодных краях.

И Антонина Владимировна удивлялась, откуда в них берется столько физических сил, мужества и терпения.

«Что придает им силы? Любовь? Да, и любовь. Но, наверное, не только она. Любовь — штука хрупкая, она нередко разбивается о быт. А может быть, душевных сил им прибавляет то же сознание долга, понимание того, что Земля — очень маленькая?»

Как-то проходя по площади, на которой стоял памятник погибшему в мирные дни офицеру, Антонина Владимировна подумала вдруг: а почему бы не поставить где-нибудь памятник женщине, жене моряка или летчика? Чтобы мужья, проходя мимо него, останавливались и отдавали дань уважения своим подругам за их мужество и верность.

Антонина Владимировна даже придумала, где лучше поставить такой памятник: на скале, неподалеку от того героического стотридцатимиллиметрового орудия. Чтобы, уходя в море и возвращаясь домой, моряки за много миль от базы видели эту глядящую в даль океана ожидающую их женщину. И пусть у нее будет строгое и грустное выражение лица, сурово поджатые губы и горестные складки в уголках рта. Упаси бог, если какой-нибудь сентиментальный скульптор сделает ее улыбающейся и махающей платочком: «Ты стояла в белом платье и платком махала».

Познакомившись со многими женщинами этого отдаленного гарнизона, Антонина Владимировна убедилась, что почти все они на редкость сдержанны и работящи. Такими сделала их жизнь, хотя она и не сумела сломить их, они никогда не станут бездушными. Поэтому в памятнике должна быть отображена не только их сдержанность, а и глубинная доброта.

Когда Антонина Владимировна поделилась своими соображениями с Марией Афанасьевной, та, усмехнувшись, возразила:

— Памятник? Нет, не надо нам памятников. Как говорится, «нам наплевать на бронзы многопудье». Нам бы лучше прачечную да еще пару продовольственных магазинов.

Антонина Владимировна немного огорчилась, но тут же подумала о том, что, если ей удастся в образе Валентины Петровны из пьесы Половникова воплотить черты хотя бы той же Марии Афанасьевны, это тоже будет памятником всем женам офицеров, хотя и не отлитым в бронзе, а литературным, пожалуй, не менее значительным. Только теперь она по-настоящему оценила, насколько полезной оказалась для нее эта поездка в отдаленный гарнизон, и нашла тот ключ к роли, который ей не удалось найти в Москве. Да, эту роль нельзя играть в привычной для нее манере — только на бурной эмоции и с широким жестом. Ее надо играть более сдержанно, с потаенной болью, которая должна быть громче рыданий.

Она ясно понимала, что ломка собственной манеры игры не пройдет безболезненно, однако придется пойти на это, хотя бы ради тех, кого она здесь узнала и к кому прониклась огромным уважением и симпатией.

3

Вахтанг Юзович уже начал делать этюды и набрасывать эскизы, Заворонский выстраивал мизансцены, а Виктор Владимирцев пока лишь приглядывался к жизни на кораблях, на плавбазе, где они жили, на берегу, искал наиболее близкий прототип образа, созданного Половниковым. В принципе почти каждый из тех офицеров-подводников, с которыми познакомился Владимирцев, сам по себе мог бы стать если уж не чистым прообразом, то хотя бы его основой. Но сложность состояла в том, что для столь глобальной проблемы, которую поднял драматург, нужен был не просто любой жизненный образ, а герой большого общественного значения, стало быть, несколько пафосный, что ли. И найти художественные средства выражения этого пафоса было не так-то просто. Ибо мало было глубоко понять художественную идею всего спектакля, надо было ее еще и выстрадать.

Беда заключалась в том, что в последние годы со сцены как-то незаметно исчез герой именно большого общественного звучания, стало чуть ли неприличным выводить на подмостки «положительного» героя. Выпячивая негативные стороны быстротекущей жизни, а то и сознательно преувеличивая их, театр, да и не только театр, впадал в другую крайность — принижал значение положительного, жизнеутверждающего начала. Справедливо отрицая ложный пафос, иной раз утрачивали высокую мысль, наполненную высокими чувствами.

Выучив текст роли, Виктор помаленьку вносил в него изменения, правда незначительные: то подслушает характерное только для моряков выражение, то заметит, что всех офицеров матросы называют по воинскому званию, а к командиру лодки обращаются только так: «Товарищ командир». Он знал уже четырех командиров лодок, приглядывался к ним, искал в них сходство с половниковским Гвоздевым.

Владимирцев остро приглядывался ко всему, что происходило на базе подводников. Он был весь словно наэлектризован, весь был приведен в движение, мобилизовал все ранее пережитое, прочитанное, услышанное и увиденное, а в образе Гвоздева все равно чего-то не хватало. Чего?

Ни одна из сыгранных ранее ролей не казалась Виктору такой неуловимой, как эта. Может быть, оттого, что почти все прежние роли были уже кем-то сыграны до него и пусть он вносил в них что-то и свое, но во многом и повторял актерский опыт, обретенный другими исполнителями ролей.

После того как он узнал, что роль Гвоздева придется играть ему, он был уверен, что сыграет ее. Во-первых, он с детства был связан с морем. Правда, сходить с краболовами ему так и не привелось, он работал только в порту, но жизнь любого приморского города настолько пропитана морем, что в каждом из жителей он существует во всех клетках души и тела. Во-вторых, Виктору вообще легко давались роли современных героев, а в Верхнеозерске он сыграл их немало, там репертуар обновлялся чуть ли не каждый сезон, это было плохо, но в чем-то и хорошо тоже, ибо и в этой смене афиш, и в частых гастрольных поездках они, актеры, ощущали дыхание жизни.

И эта поездка на флот дала Виктору многое, он нашел какие-то штрихи к образу, увидел бытовые детали флотской жизни, уловил тот отпечаток, который накладывает море почти на каждого человека, пусть по-разному, но накладывает. А Гвоздева все-таки не ощущал всего, образу явно не хватало цельности и законченности. И Виктор не сразу понял, что причина в том, что он, узнав многих командиров, не видел их в деле.

— Взять в поход? — удивился Грибоедов. — Мы-то взяли бы, да ведь театр не отпустит. Мы уходим надолго.

Заворонский вообще всполошился:

— Да ты с ума сошел! У нас же через неделю репетиции начинаются…

Но тут Виктору просто повезло: на кораблях устанавливали какой-то новый прибор, его надо было испытать, и одна из подводных лодок выходила в море всего на четыре дня. С командиром этой лодки Иваном Арсентьевичем Голубковым Виктор познакомился в первый же день приезда в базу, за столом в кают-компании плавбазы они сидели напротив друг друга. Вскоре Виктор догадался, что место за столом ему определили не случайно: Голубков был не то чтобы душой кают-компании, но во многом определял атмосферу трапезы. Он был достаточно эрудирован, чтобы вполне компетентно рассуждать с заезжим актером о литературе и искусстве, вполне остроумным, чтобы этого же актера весело, но безобидно разыграть, и вполне деликатным, чтобы его же предостеречь от излишнего любопытства, когда тот в благородном рвении «познать жизнь» слишком далеко залезает в чужую епархию. Словом, он очень нравился Владимирцеву, но совсем не был похож на половниковского командира лодки Гвоздева, и это искренне огорчало Виктора.

Но он обрадовался, что пойдет в море именно с Голубковым. И помимо симпатии тут был еще один немаловажный момент: хотя подводники и не знали, какую именно роль будет играть в пьесе о них Владимирцев, но могли невольно подыгрывать, казаться лучше, что ли. Заподозрить Голубкова в таком даже невольном подыгрыше было просто нелепо — не такой он человек.


Может быть, именно поэтому Виктор, внимательно наблюдая за всем, что происходило на лодке, не особенно и выделял Голубкова, понимая, что тот хозяйничает тут по должности, не только все его приказания исполняются мгновенно, а даже едва заметный жест чутко улавливается каждым членом экипажа. Вот он мельком глянул на часы, и вахтенный офицер тотчас запросил:

— Штурман, место?

— До выхода в точку одна минута сорок две секунды, — последовал доклад снизу.

Голубков окинул быстрым взглядом горизонт, неторопливо пригасил сигарету и спокойно, но уже каким-то другим, более твердым голосом сказал:

— Всем — вниз! По местам стоять, к погружению! Кто-то подтолкнул Виктора к рубочному люку, кто-то другой придержал его на секунду, чтобы он успел поставить ногу на вертикальный скоб-трап, кто-то третий своим телом прикрывал его, чтобы не свалили его нетерпеливо наседавшие сверху люди. И по тому, как уже у самого спуска в центральный пост поступил доклад: «Вышли в точку», как потом посыпались туда горохом люди, Виктор догадался, что Голубков подал команду раньше, чем положено, с поправкой на его, Владимирцева, неопытность.

И вот уже все свалились в центральный пост, поступил доклад, что верхний рубочный люк задраен. Тотчас «заговорили» клапаны вентиляции, гулко ухнула в балластные цистерны вода, в отсеке погас привычный электрический свет и зажегся красный. «Как в фотолаборатории», — только и успел подумать Виктор, как вокруг запрыгали на приборах желтые и зеленые цифры и стрелки и кто-то начал докладывать:

— Глубина десять… пятнадцать…

Видимо, от быстрого перепада давления у Виктора больно кольнуло в ушах…

Когда он присмотрелся к царившему в отсеке полумраку, то обнаружил, что Голубков спокойно сидит в кресле, никакого волнения на его лице нет, оно лишь более сосредоточенно, видимо, из-за того, что со всех сторон так и сыплется:

— Глубина…

— Курс…

— Широта… Долгота…

Виктор окончательно уже запутался в этих цифрах, а они еще стремительно выпрыгивали и на разноцветных табло многочисленных приборов, и Владимирцев видел, что Голубков не только успевает запоминать эти цифры и доклады, а и о чем-то думает, видимо принимая какое-то решение, таинственный смысл цифр, выскакивающих на контрольном пульте, ему вполне доступен, но они меняются так быстро, что Виктор даже не представлял, как можно разобраться в калейдоскопе этих разноцветных огней.

— Реактор в режиме… — поступил очередной доклад.

И Виктор вдруг представил, что вот тут, совсем рядом, в другом отсеке, ворочая винты этой огромной субмарины и снабжая ее энергией, которую потребляет целый город, трудится совсем крохотный, невидимый простым глазом атом, существовавший еще до появления во Вселенной планеты по имени Земля — такой огромной и такой маленькой, что с помощью этого атома ее можно уничтожить.

Но можно и уберечь.

И только теперь Виктор по-настоящему и начал понимать весь глубинный смысл пьесы Половникова.

А от этого понимания уже стал более конкретно намечаться и образ командира атомной подводной лодки Гвоздева, точнее, его реальный прообраз — Голубков.

Но Голубков вел себя как-то уж слишком обыденно. Оставляя за себя старшего помощника, он спокойно уходил обедать и за обедом в кают-компании лодки так же весело и безобидно подначивал Виктора, к немалому удовольствию остального застолья, уходил в свою каюту спать точно по корабельному расписанию и, видимо, спал спокойно точно отведенное ему время. Правда, в кресле командира он становился более сосредоточенным, но все-таки спокойным, и в бешеном мелькании разноцветных цифр он смотрелся как великий маг, управляющий этими цифрами и судьбами людей, невидимых в этой сумасшедшей пляске цифр, обозначаемых лишь голосами, тоже спокойными и уверенными. И чем-то Голубков сейчас напоминал бога, было в нем что-то космическое…

Потом эта космическая тема вернулась к Виктору еще раз…

Они возвращались в базу и опять ждали «точку» всплытия.

— Штурманской группе приготовиться к определению места астрономическим способом и по радиопеленгам! — распорядился Голубков. После того как штурман доложил о готовности группы, приказал: — По местам стоять, к всплытию! Машины стоп!

Застопорили ход, но лодка еще продолжала по инерции двигаться вперед, лаг пощелкивал все реже и реже.

— Всплывать на перископную глубину!

— Есть! — Офицер на посту погружения и всплытия подал необходимые команды.

Виктор, уже понявший назначение некоторых приборов, следил за показаниями глубиномера. Вот его стрелка подошла к цифре, означавшей, что ограждение мостика находится у поверхности воды, и Голубков приказал:

— Поднять перископ!

Старшина группы рулевых включил механизм подъема перископа, и блестящий стальной цилиндр медленно начал подниматься. Из сальника в подволоке в шахту шлепнулось несколько капель. Виктор испуганно глянул на командира, но тот успокаивающе улыбнулся. Вода больше не просачивалась, а ствол перископа все поднимался, вот уже показалась из шахты его нижняя часть окулярами. Они остановились точно на уровне глаз Голубкова. Откинув рукоятки вниз, он ухватился за них и припал к окулярам. Когда он, осматривая по кругу горизонт, вернулся в исходное положение, Виктор попросил:

— А мне можно посмотреть?

— Ну что ж, посмотрите, — согласился командир и уступил Виктору место. — Метрист, вести круговой поиск!

Виктор прильнул к окулярам. Над поверхностью моря уже сгустились сумерки, но видимость была отличной, на темно-синем небе отчетливо проступали звезды. Голубков объяснил, что через неделю начнется длинный полярный день, солнце вообще не будет заходить, да и сейчас оно зашло за горизонт на час с небольшим, потом поднимется снова. «Наверное, им надо спешить, а я отвлекаю», — подумал Виктор и неохотно оторвался от перископа. Как раз в этот момент метрист доложил, что горизонт чист, и командир приказал:

— Стравить давление! Отдраить люк!

Старшина группы рулевых быстро вскарабкался по скоб-трапу вертикальной шахты, ведущей на мостик. Вот он повернул штурвал затвора, стальная крышка немного отошла от гнезда, и сквозь образовавшуюся узкую щель из лодки со свистом стал выходить воздух. У Виктора опять неприятно кольнуло в ушах.

— Люк отдраен! — доложил старшина, хотя в этом докладе не было необходимости, скачок давления почувствовали все. Но Виктор уже знал, что на лодке так полагается. Командир должен быть уверен, что его приказание понято и выполнено. Даже незначительная ошибка одного матроса может привести к катастрофе и стоить жизни всему экипажу. Поэтому на подводных лодках, как это ни надоедливо, каждое приказание повторяется громко и четко, докладывается обо всех действиях.

— Открыть люк!

— Есть открыть люк! — Старшина откинул крышку люка, и в отсек хлынул свежий морской воздух. Он был густой, прохладный, пьянящий, пахло йодом, рыбой и еще чем-то острым. Виктор знал, что в лодке надежно работают кондиционные и регенеративные устройства, постоянно поддерживается одинаковое процентное содержание кислорода, но что может быть приятнее свежего морского воздуха! Владимирцев всего четыре дня пробыл под водой, но сейчас как бы родился заново. А что же испытывают моряки, когда они несколько недель не видят белого света, не глотают этот живительный атмосферный воздух!

Он видел, как сияют лица людей в таинственном полумраке отсека, и с благодарностью подумал о Заворонском, придумавшем эту поездку на флот. Пожалуй, только сейчас Виктор по-настоящему оценил ее необходимость, она позволила ему многое открыть для себя, многое понять и почувствовать.

Наблюдая за действиями экипажа подводной лодки, он искал не только бытовой материал, а и как бы примеривал к себе движения, интонацию, выражения лиц моряков. Улавливая какой-то характерный для всех отпечаток службы, он старался выделить, вычленить индивидуальность каждого. Иногда в кают-компании он показывал характерный жест, интонацию, походку кого-либо из моряков, и все находили, что очень похоже, даже удивлялись, как это у него получается.

Но ему предстояло играть роль командира лодки, а он-то и не давался, потому что Голубков сейчас разительно отличался от того командира, которого Виктор знал в кают-компании плавбазы. И здесь он иногда шутил, был ироничен и остроумен, но здесь во всем ощущалось, что он хозяин, хотя он и не проявлял ни высокомерия, ни безапелляционности. И надо было как-то состыковать того и этого, выверить логику поведения в тех или иных «предлагаемых обстоятельствах», накопить верное самочувствие для своей роли.

В принципе у Владимирцева было немало технических актерских средств, чтобы на основании подмеченных деталей создать образ командира подводной лодки, достаточно живого, внешне правдивого. Но как Кузьма не мог служить внешним портретом Луки, так и Голубков сам по себе не мог выражать идею пьесы, хотя наделить его всеми признаками характерности Виктору было теперь не так уж трудно. Он, например, решил наделить своего героя каким-нибудь характерным для него словцом или поговоркой, долго искал их и наделил… сразу двумя.

Первую он взял от матроса, три раза в день убиравшего его каюту, — на флоте чистоту возводят в культ и ежедневно производят две сухие и одну мокрую приборки. Как-то Виктор разговорился с приборщиком о литературе, и тот обнаружил столь глубокое знание современной литературы и такую самостоятельность суждений, что Владимирцев невольно воскликнул:

— Честно говоря, я думал, что моряки — народ, хорошо образованный технически, но не знал, что они вообще эрудиты.

— На том стоим! — скромно заметил матрос и улыбнулся.

Вот это «на том стоим!» Виктор и взял на вооружение.

А вторую поговорку он услышал от штурмана, когда они обнаружили караван судов и надо было уклониться от встречи с ним. Голубев спросил штурмана:

— Как намерены уклоняться?

— Надо пошевелить извилиной и произвести расчеты.

— Шевелите, только недолго, а то они нас обнаружат, — сказал Голубев.

Не прошло и минуты, как штурман выдал курс, глубину и скорость для уклонения от встречи с караваном.

И это «пошевелить извилиной» Владимирцев решил отдать командиру, когда по пьесе у них с командующим флотом идет разговор о прорыве противолодочного рубежа. Поговорка задавала тональность всему разговору, несколько перенасыщенному специальными терминами, без которых вроде бы и не обойтись, но которые не каждому зрителю будут понятны.

Еще Виктора очень беспокоила сцена, где его герой должен был произнести длинный монолог. Сократить этот монолог было невозможно, в нем лежал весь замысел автора, но тут командир выглядел резонером. Виктор решил разбить его на куски, а для этого всю сцену надо было насытить какими-то физическими действиями. Но какими? В тесном пространстве центрального поста движение крайне ограничено, тем более что каждый из действующих лиц должен находиться на своем посту. Перебить докладами из других отсеков? Но зритель может потерять нить и упустить столь важную для спектакля идею.

Конечно, все занятые в этом эпизоде будут что-то делать на своих постах, но их действия не должны отвлекать внимание зрителя, оно должно быть сосредоточено на Гвоздеве. Но что делать ему? Допустим, поднимут перископ, он откинет рукоятки, прильнет к окулярам и станет вкруговую осматривать горизонт — тут пауза будет логичной, зритель поймет, что момент весьма ответственный. Но одной этой паузы мало, нужно найти хотя бы еще две-три, заполненных чисто физическими действиями. Кок принесет на пробу обед? Нет, это и вовсе не годится, ибо такая бытовая деталь сведет на нет весь пафос монолога. А что, если дать Гвоздеву какой-то жест, который он проявляет на протяжении всего спектакля лишь в минуты волнения? Поправляет или надвигает на лоб пилотку? Нет, не годится, на этот жест могут не обратить внимания. Наклеить ему усы и что-то проделывать с ними? Тоже не то. Надо поискать что-то более выразительное.

Ну, допустим, он со временем последовательно выстроит всю цепь физических действий Гвоздева, наделит его какими-то чисто индивидуальными чертами, привычками, любимыми словечками и поговорочками, создаст не только внешний, а и внутренний рисунок роли. А вот как сделать его характер типичным?

У Половникова в образе Гвоздева была, пожалуй, некая литературная приподнятость, вероятно, преднамеренная пафосность. Если их усилить еще и театральными средствами, все разрушится. Поэтому никаких «горящих» глаз. А какие? Пожалуй, лучше усталые. Невольно вспомнилась песня Пахмутовой. Какие же там слова? Да, вот: «Когда усталая подлодка из глубины идет домой…» Вот именно — усталые.

«Пожалуй, это то, что надо», — решил Владимирцев, но тут же споткнулся еще об одно слово: «домой». И вспомнил один эпизод, который произошел в походе.

Случилось так, что однажды он опоздал к завтраку, ибо здесь его корабельным расписанием не особенно обременяли, а на берегу он привык вставать поздно. Корабельный кок, подогревая на плите остывший завтрак, поинтересовался:

— А вы, извините, из каких мест будете родом-то?

— Сибиряк.

— То-то я по говору вас признал. Мы ведь тут все сплошь сибирские.

— Как это?

— А вот так. Лодка-то наша не зря называется «Сибирский комсомолец». Все мы тут по путевкам сибирских райкомов комсомола. Ох как трудно сюда было попасть! Я вот уж и не чаял, шестеро с нашего завода претендовали, ребята все что надо, а вот доверили мне. До сих пор удивляюсь! А хотите понюхать нашу сибирскую землю? — Матрос расстегнул куртку и, достав из-под тельняшки мешочек, сначала понюхал его сам, потом протянул Владимирцеву: — Домом пахнет!

Владимирцев понюхал мешочек и убедился, что пахнет он не только жареным луком, потом, а еще и чем-то верно родным.

— Хорошо-то как!

— Хорошо! — подтвердил матрос, пряча мешочек за пазуху.

— А вы молодец! — похвалил Владимирцев. — Догадались прихватить с собой нашей землицы.

— Дак ведь это не я! У нас у каждого такие мешочки есть, нам их на собраниях вручали каждому в своем коллективе — ну, там на заводе или в колхозе. Дословно я не помню, что говорили, а вот смысл был такой: помни и береги эту землю…

Может, вот тогда-то Виктор и окончательно понял, что тема пьесы Половникова гораздо глубже, чем он думал.

Раньше, до поездки на флот, Владимирцев весь замысел пьесы Половникова схватывал лишь предчувствием, интуитивно. И даже во время плавания, вникая в задачи, которые ставятся перед подводниками в столь напряженной в мире обстановке, наблюдая за действиями моряков, в этом таинственном свете центрального отсека напоминающих инопланетян, он еще не ощутил всю глобальность темы, не совсем полно осознал художественную задачу всего спектакля.

И вот этот мешочек с родной землей на груди у каждого матроса. «Может, и Гвоздеву дать эпизод, когда он нюхает землю?»

Но тут напрашивались глицериновые слезы и этакое фальшивое чувствительное сюсюканье…

В это время, как будто по волшебству, радисты включили в трансляционную сеть песню Лядовой «У матросов нет вопросов». Виктор слышал ее и раньше, она не вызывала у него ничего, кроме воспоминаний о том, как Валентина Георгиевна Озерова готовила в народном театре оперетту Лядовой «Под черной маской», но так и не поставила, потому что Виктор, исполнитель главной роли, был назначен в Верхнеозерский театр. Она была ужасно огорчена, хотя сама больше всех способствовала этому назначению.

Но сейчас Владимирцев впервые вдумался в слова припева: «Потому что есть на флоте слово правильное: «Есть!»

«Вот это «Есть!» и должно быть в Гвоздеве главным. Он как командир в любой обстановке обязан быть спокойным и рассудительным, с полным сознанием и ощущением своего долга, вот этого «Есть!».

Виктор опять же впервые подумал о том, что в Верхнеозерске он в принципе-то играл лишь «костюмные» роли и сравнительно легко переходил от Мольера к Островскому и Шекспиру и достигал этого порой простым изменением ритмического тона, ослаблением, напряжением, а иногда и форсированием голоса.

А тут нужен совсем иной ритм роли, а может быть, и всего спектакля. Тут надо показать внутреннюю жизнь образа Гвоздева, найти конкретный сценический облик. Стало быть, внешний ритм, темп его действий должен оставаться постоянным, его определяют вот эти «надо» и «есть». А вот внутренний ритм должен непрерывно, в зависимости от обстоятельств меняться.

Но как этого достичь? Как найти переход от внешнего действия к внутреннему состоянию образа, найти пластический рисунок роли?


В тот вечер, когда они вернулись с моря, Виктор заглянул в матросский клуб. На большой летней веранде танцевали, на площадке топтались и дергались люди, вокально-инструментальный ансамбль выдавал поп-музыку. В какой-то момент оркестр примолк, и в зале повис запоздавший монотонный звук синтезатора, в нем было что-то как бы неземное, отличающееся от привычных звуков. Виктор представил, что он смотрит на Землю из космоса и видит, какая она маленькая…

Утром он спросил у Заворонского:

— А какая будет в спектакле музыка?

— Еще не знаю. Я дал одному композитору пьесу, попросил написать музыку, но что он напишет, не знаю. А что?

— Мне кажется, что оркестр не нужен. Лучше, если два-три электронных инструмента и всего одна-две мелодии.

— Почему?

— Понимаете, тема-то пьесы глобальная. Ну, скажем так, космическая. И в музыке эта тема должна звучать тоже космически… Правда, я не знаю, как это должно звучать, но на одной-двух протяжных нотах. Впрочем, может быть, и больше, но у Гвоздева пусть не при каждом его появлении, но в наиболее ответственных мизансценах должна быть своя музыкальная тема. Она не только будет напоминать или продолжать его, а стало быть, и всего спектакля тему, идею и замысел, а и развивать их. При этом должно быть не резкое, но постепенно нарастающее чувство тревоги…

— Стоп! Все понял! — воскликнул Заворонский и побежал звонить композитору.


Может быть, оказалось и к лучшему, что в поезде не было международного вагона и они разместились вчетвером в одном купе. Вахтанг Юзович начал было показывать эскизы, но Заворонский решительно остановил его:

— Это потом, в красках, в карандаше они все равно не смотрятся. А сейчас Тоша и Витя покажут, как располагаются в купе, причем при посторонних, Гвоздев и его жена Валентина Петровна.

— Но ведь этого в пьесе нет! — запротестовала было Антонина Владимировна.

— А если будет? Даже если не будет, все равно располагайтесь. Нет, не с этого места. Вот вы вошли с чемоданами. Витя, бери чемоданы, а ты, Тоша, авоськи…

— Кто должен подать первую реплику? — резонно спросила Антонина Владимировна.

— Вот вы спросили, вы и начинайте.

Антонина Владимировна недолго подумала и сама спросила:

— А вы уже здесь?

— Да. У нас два нижних места. Кто-то из нас должен вам одно уступить. Пошли!

— Извините, а вы курящие?

Заворонский посмотрел на Вахтанга Юзовича и сказал:

— Вот он курящий. И даже успел выкурить одну сигарету. В окно. Оно было открыто.

— Степан Александрович, помилуйте, кто же открывает окно зимой? Да еще здесь, в Заполярье! — вставил Владимирцев.

— Ты прав, — согласился Заворонский. — Итак, окно закрыто, а сигарета выкурена. Пошли!

— Ах, как тут душно! — брезгливо сказала Антонина Владимировна и вполне естественно поморщилась, ибо Вахтанг Юзович в этот момент действительно доставал сигару «Дымок», а в запас он с собой не догадался прихватить любимую «Яву».

— Господи! — возмутился Заворонский, театрально стуча себя кулаком по лбу. — Вы же Валентина Петровна, вы в седьмой раз переезжаете, вы уже привыкли ко всему, к тому же вам надо обменяться на нижнюю полку, и вы готовы простить…

— Допустим, я простила. Нет, смирилась! Что же дальше? Начать заискивать?

— Отнюдь!

— Давайте вместе пошевелим извилинами, — предложил Грибановой Виктор. — Итак, мы переезжаем в седьмой раз. Вещичек у нас не так много, но чемодана три-четыре наберется. К тому же Валентина Петровна — председатель женсовета, привыкла, может быть, не столько командовать, сколько что-то выбивать у начальства. Словом, человек она решительный. Я же хотя и сам привык командовать, но при такой жене не то чтобы забитый, но весьма исполнительный. Или снисходительно послушный, с этакой ироничной готовностью.

— Я вам поиронизирую! — пригрозила Антонина Владимировна и, напустив на лицо суровость, командно произнесла: — А ну-ка, мужички, выйдите и дайте разместиться!

Катрикадзе и Заворонский стали было выбираться из купе, но Грибанова придержала Вахтанга Юзовича:

— Впрочем, вот вы помоложе, так останьтесь, помогите-ка забросить наверх чемоданы.

— Валюша! — с упреком сказал Владимирцев. — Неудобно же! Я уж сам как-нибудь.

— Что вы! Я с удовольствием! — подыграл Катрикадзе и подхватил чемодан.

Когда разместились, Грибанова поблагодарила Вахтанга Юзовича:

— Спасибо вам, а то мы с этим скарбом так намаялись, что едва на ногах держимся. Однако курить я вас все-таки попрошу в коридоре или в тамбуре.

— Да, конечно, — поспешно согласился Катрикадзе, не подозревая, что на всю их оставшуюся дорогу Антонина Владимировна не только будет выставлять его со своим «Дымком» в тамбур, а и разместит его на верхней полке, куда он будет влезать, кряхтя и похыкивая, притворно жалуясь: — Ох, эти мне лицедеи!

— Ничего, тебе полезно, — утешал его Заворонский. — Ты же театральная элита, всех-то и тяжестей у тебя одна кисть, а эти лицедеи каждый день трудятся до седьмого пота…

— На том стоим! — заметил Владимирцев.

— И то! — голосом Фенечки подтвердила Грибанова…

В Москве их встретил Марк Давыдович Голосовский и сразу сообщил:

— Вам, Степан Александрович, придется снова готовиться в путь. Через две недели. В Чехословакию.

— Зачем?

— Будете ставить «Оптимистическую трагедию» в Пардубицком театре.

— Но там же есть режиссер Гелена Цодрова, она закончила Институт театра и кино, вполне справилась бы сама. Я ее знаю, она хороший режиссер, к тому же училась в Ленинграде, морской антураж ей более или менее знаком.

— А вот приглашают вас. И Министерство культуры дало согласие.

— А как же быть с пьесой Половникова?

— Семка Подбельский доведет.

Загрузка...