— Филип выдал все, — сказал я. — Постарайтесь найти Пьеро где бы то ни было и во что бы то ни стало и предупредите его. Скажите ему, чтобы он не возвращался домой. Через час будет поздно.

Затем я повесил трубку, достал из письменного стола револьвер, проверил, заряжен ли он — он был заряжен, — положил его в карман пиджака и вышел из дому. Потом я взял такси и поехал к Жану.

Все это отвлекло меня от той душевной тревоги, которую я испытывал, и, сидя в автомобиле, я думал теперь об участи «курчавого Пьеро», «Pierrot le frise», которого я хорошо знал и которого мне было жаль, хотя, с точки зрения классического правосудия, он, казалось бы, не заслуживал никакого сожаления: он был профессиональным грабителем и на его совести было несколько человеческих жизней. Я познакомился с ним лет шесть тому назад, после того как он застрелил первую свою жертву, бывшего боксёра Альберта. Я тогда случайно попал в кафе — это было часа в четыре утра, — где находился его негласный штаб, о чем я не имел ни малейшего представления. Я сидел за столиком и писал. У стойки орали и ссорились пьяные люди, потом вдруг наступила мёртвая тишина и кто-то — я ничего тогда ещё не знал о нем — сказал с необыкновенной выразительностью и с неожиданной, после этих ревущих голосов, которые напоминали рычание разъярённых зверей, человеческой интонацией:

— Ты хочешь, чтобы с тобой случилось то, что с Альбертом?

Ответа не последовало. Я продолжал писать, не поднимая головы. Кафе опустело.

— Они испугались, — сказал тот же голос. — А это кто?

Речь шла обо мне.

— Не знаю, — ответил хозяин. — Первый раз вижу.

Я услышал шаги, приближавшиеся к моему столику, поднял глаза и увидел человека среднего роста, очень плотно сложенного, с бритым мрачным лицом; он был в светло-сером костюме и синей рубашке с ярко-жёлтым галстуком. Меня удивило жалобное выражение его глаз, объяснявшееся, по-видимому, тем, что он был пьян. Он встретил мой взгляд и спросил без всякой подготовки:

— Что ты здесь делаешь?

— Пишу.

— А? Что же ты пишешь?

— Статью.

— Статью?

— Да.

Это его, казалось, удивило.

— Ты, значит, не из полиции?

— Нет, я журналист.

— Ты меня знаешь?

— Нет.

— Меня зовут курчавый Пьеро.

Тогда я вспомнил, что несколько дней тому назад в двух газетах были заметки о смерти боксёра Альберта, судившегося четырнадцать раз и многократно сидевшего в разных тюрьмах. Заметки были озаглавлены «Драма среди преступников» и «Сведение счётов»; там упоминалось ещё о какой-то женщине, из-за которой будто бы все это произошло. «Полиция почти не сомневается, что виновник этого преступления — Пьер Дьедоннэ, по прозвищу „курчавый Пьеро“, который сейчас усиленно разыскивается. По последним сведениям, он успел покинуть Париж и находится, вероятнее всего, на Ривьере».

И вот этот самый Пьеро стоял передо мной, в кафе на бульваре St. Denis.

— Ты, значит, не уехал на Ривьеру?

— Нет.

Потом он сел против меня и задумался. Через несколько минут он спросил:

— О чем ты, собственно говоря, пишешь вообще?

— О чем придётся, о самых разных вещах.

— А романов ты не пишешь?

— До сих пор не писал, но, может быть, когда-нибудь напишу. Почему это тебя интересует?

Мы разговаривали с ним так, точно нас давно связывали дружеские отношения. Он спросил, как моя фамилия и в каких газетах я работаю. Потом сказал, что при случае может мне рассказать много интересного, пригласил меня как-нибудь зайти в это же кафе, и мы с ним расстались.

Потом я встречался с ним ещё много раз, и он действительно рассказал мне интересные вещи. Нередко случалось, что, благодаря его откровенности, я располагал сведениями, которыми не располагала полиция, так как его осведомлённость в определённой области была исключительной. Он был, несомненно, человек незаурядный, у него был природный ум, и этим он резко выделялся среди своих «коллег», которые чаще всего отличались столь же несомненной глупостью. Он так же, как большинство его товарищей по ремеслу, отчаянно играл на скачках и читал каждый день газету «Veine»[43], но, кроме этого, он иногда читал книги, и в частности романы Декобра, которые ему очень нравились.[44]

— Вот это написано! — говорил он мне. — А? Что ты скажешь?

Мне всегда казалось, что он плохо кончит, — не только потому, что его ремесло было само по себе чрезвычайно опасным, но и по иной причине: его все тянуло к каким-то для него незаконным, в сущности, вещам, и он понимал разницу между теми интересами, которыми он жил, и теми, которыми жили другие, бесконечно от него далёкие люди.

Он как-то приехал на «бюгати» красного цвета; он был в новом светло-коричневом костюме, со своим любимым жёлтым галстуком, и все те же кольца блестели на его пальцах.

— Как ты все это находишь? — спросил он меня. — В таком виде я могу ехать на приём в посольство, как те типы, о которых пишут в газетах? А? «Мы заметили…»

Я отрицательно покачал головой; это его удивило.

— Ты находишь, что я плохо одет?

— Да.

— Я? Ты знаешь, сколько я заплатил за костюм?

— Нет, но это неважно.

Я никогда не думал, что моя отрицательная оценка его манеры одеваться способна так его огорчить. Он сел против меня и сказал:

— Объясни мне, почему ты находишь, что я одет не так, как нужно?

Я объяснил ему, как мог. Он был очень озадачен. Я прибавил:

— Кроме того, только по тому, как ты одет, тебя очень легко отличить. Какой-нибудь тип, у которого есть известный опыт, — ты понимаешь, — ему не нужно знать тебя в лицо или спрашивать у тебя бумаги. Только по твоему костюму, галстуку и кольцам он будет знать, с кем имеет дело.

— А мой автомобиль?

— Это гоночная машина. Зачем она тебе в городе? Их мало, они все наперечёт. Возьми среднюю машину тёмного цвета, на неё никто не обратит внимания.

Он сидел молча, подперев голову рукой.

— Ты что? — спросил я.

— Меня переворачивает, когда ты так говоришь, — сказал он. — Я начинаю понимать то, что не нужно понимать. Ты говоришь, что книги, которые мне нравятся, плохие книги. Ты в этом знаешь больше, чем я. Я не могу разговаривать с тобой как равный, потому что у меня нет образования. Я низший человек, je suis un inferieur[45], вот в чем дело. И, кроме этого, я бандит. И другие люди выше меня.

Я пожал плечами. Он внимательно на меня посмотрел и спросил:

— Скажи мне откровенно: ты думаешь так же, как я?

— Нет, — сказал я.

— Почему?

— Ты, конечно, бандит, сказал я, — ты не так одеваешься, как, может быть, следовало бы, и тебе не хватает известного образования. Все это верно. Но если ты думаешь, что какой-нибудь известный человек, о котором ты читаешь в газетах, банкир, министр, сенатор, лучше тебя, это ошибка. Он работает, и прежде всего — меньше рискуем. Ему говорят «господин председатель» или «господин министр». Он иначе — и лучше — одет, и у него, конечно, есть некоторое образование, хотя тоже далеко не всегда. Но как человек он не лучше тебя, так что ты можешь не волноваться. Не знаю, утешает ли это тебя, но это, по-моему, так.

Пьеро очень любил женщин, и большинство его «счётов», которые так трагически кончались, бывали именно из-за женщин.

— Может быть, из-за них-то ты когда-нибудь и погибнешь — peut‑être bien, tu mourras par les femmes[46], — сказал я ему. — И главное, из-за таких, которые этого не стоят.

Это было нетрудно предвидеть. И то, что теперь, когда я подъезжал в такси к конторе Жана, местопребывание Пьеро стало известно тем, от кого его было нужнее всего скрыть, — этим он был тоже обязан женщине.

Его положение было безвыходным. За последнее время его деятельность стала особенно бурной, грабежи следовали за грабежами, и в полиции, наконец, подняли на ноги всех, от кого можно было ожидать какой-нибудь помощи в его деле. Женщина, из-за которой все это произошло, была женой Филипа, помощника Пьеро. Филип был огромный мужчина, совершённый Геркулес, не боявшийся, по его собственным словам, ничего и никого на свете, кроме своего патрона, который был знаменит тем, что стрелял без промаха.

Эту женщину, которая недавно стала любовницей Пьеро, — я думаю, что инспектор Жан именно поэтому и добился признаний Филипа, — я видел несколько раз. С тем неизменным дурным вкусом, который отличал всю среду, в которой она жила, её прозвали Пантерой. У неё были огромные, дикие глаза синего цвета под синими же ресницами, туго вьющиеся чёрные волосы, которым никогда не нужна была никакая причёска, очень большой рот с крупными, всегда густо накрашенными губами, маленькая грудь и гибкое тело, — и я никогда не видел более свирепого существа. Она кусала своих любовников до крови, визжала и царапалась, и кажется, никто не слышал, чтобы она когда-нибудь говорила спокойным голосом. Недели три тому назад она бросила Филипа и ушла к Пьеро — и это она ответила мне по телефону, когда я позвонил в Севр, перед тем как ехать к инспектору Жану.

Когда я вошёл к нему, он сидел на стуле в своей сдвинутой шляпе. Против него, поставив локти на колени, сидел Филип в наручниках. У него было бледное и грязное лицо со следами засохших струй пота. От него вообще сильно пахло потом, он был очень грузен, в комнате было душно и жарко. Жан говорил ему:

— На этот раз довольно. Ты хорошо сделал, что был откровенным. Если бы ты молчал, я бы недорого дал за твою шкуру. Теперь ты посидишь немного в тюрьме, и больше ничего. Для человека с твоим здоровьем это пустяки.

Я посмотрел на Филипа, он опустил глаза. Двое полицейских его вывели.

— Я предполагаю, — сказал Жан, обращаясь ко мне, — и льщу себя надеждой, что вы разделяете моё предположение… я предполагаю, что Пьеро спит сейчас сном праведных. Насколько ходячие выражения бывают всегда условны! Наши общие друзья мне звонили, что вы хотели бы поехать с нами. Не так ли?

— Да, — сказал я, — меня ждёт такси.

— Мы выезжаем через пять минут.

Было около семи часов утра, когда полицейский автомобиль остановился в нескольких метрах от маленького особняка, в котором жил Пьеро. Ставни его были затворены. Утреннее солнце, уже горячее, освещало неширокую улицу. В этот ранний час было очень тихо.

Я остановил такси позади полицейской машины и вышел, хлопнув дверцей. Меня давила вялая и тяжёлая тоска. Я представил себе Пьеро, одного — потому что на помощь своей любовницы он не должен был, конечно, рассчитывать в этом закрытом и тёмном доме, из которого он не мог уйти. Из невысокого бокового окна можно было, правда, выпрыгнуть в маленький садик, примыкавший к дому, но вдоль его решётки стояли полицейские. Никакое бегство в этих условиях не было возможно.

Полицейских было шесть человек. На всех лицах было одно и то же смешанное выражение мрачности и отвращения. Я чувствовал, как мне казалось, что моё лицо выражало то же самое.

Один из полицейских постучал в дверь и крикнул, чтобы отворили.

— Отойдите в сторону, — сказал Жан, — он может выстрелить.

Но выстрела не последовало. Я начал надеяться, что Пьеро, может быть, успели предупредить. После слов инспектора наступила напряжённая тишина, за которой чувствовалось в тёмном доме присутствие притаившегося человека с его страшным револьвером в руке. Его репутацию стрелка знали все полицейские.

— Пьеро, — сказал Жан, — предлагаю тебе сдаться. Ты нас избавишь от тяжёлой работы. Ты знаешь, что ты не можешь уйти.

Ответа не было. Прошла ещё минута томительного молчания.

— Я повторяю, Пьеро, — сказал Жан, — сдавайся.

И тогда из этой тишины раздался голос, при первых звуках которого я почувствовал холод в спине. Это был тот же непостижимо спокойный и человечески выразительный голос Пьеро, который я так хорошо знал и который сейчас казался мне особенно страшен, потому что через несколько минут — если бы не произошло чуда — он должен был замолкнуть навсегда. И то, что в этом голосе слышалась свежая сила молодого и здорового человека, казалось невыносимо тягостно.

— Все равно, — сказал он. — Если я сдамся, меня ждёт гильотина. Я бы хотел умереть иначе, je voudrais mourir autrement[47].

То, что последовало за этим, произошло с неправдоподобной быстротой. Я услышал, как затрещали ветки в саду, затем раздался выстрел и один из полицейских, стоявших у решётки, грузно рухнул на землю. Я видел, как Пьеро вскарабкался на эту решётку — ему мешал револьвер, который он держал в руке, — потом спрыгнул с неё уже на улицу, и в эту секунду выстрелы затрещали со всех сторон. Никто из полицейских, кроме того, который был убит возле решётки, не был ранен, это казалось мне удивительным. Они все бросились к тому месту, где упал Пьеро. Я понял потом, почему ни один из них не пострадал: первая же пуля попала Пьеро в руку, в которой он держал револьвер, и размозжила ему пальцы. Он лежал буквально в луже крови, я никогда не думал, что у человека столько крови. Но он ещё хрипел. Полицейские стояли вокруг него. Я подошёл вплотную. Что-то булькало не то в горле, не то в лёгких Пьеро. Потом это бульканье прекратилось. Глаза Пьеро встретили мой взгляд, и тогда раздался его хрип:

— Спасибо. Было слишком поздно.

Я не знаю, как у него хватило силы это сказать. Я стоял неподвижно и слышал, как стучат мои зубы от бессильного волнения, бешенства и внутреннего нестерпимого холода.

— Вы предупредили его? — спросил меня Жан. Я молчал несколько секунд. Пьеро дёрнулся в последний раз и умер. Тогда я сказал:

— Я думаю, что он бредил.

Труп Пьеро был увезён. Полицейские уехали. Двое мужчин в рабочей одежде пришли с тачкой песка и засыпали лужу крови на мостовой. Солнце уже стояло высоко. Я расплатился с шофёром такси и пошёл пешком по направлению к Парижу.

Я не переставал ощущать душевную тошноту и тупую печаль; по временам мне становилось холодно, хотя день был почти жаркий. На следующее утро статья о Пьеро должна была появиться в газете. «Трагический конец курчавого Пьеро». Я представил себе редактора и его всегда возбуждённое лицо и услышал ещё раз его хриплый и отчаянный голос: — Половина успеха — это заглавие. Оно хватает читателя. Это уж ваше дело потом не отпустить его до конца. Никакой литературы. Понятно? — Вначале, когда я его мало знал и когда я от него зависел, я с досадой пожимал плечами. Потом я понял, что он был по-своему прав и что литература в газетных статьях была действительно неуместна.

Как я это делал очень часто, я вошёл в первое сравнительно приличное кафе, потребовал бумаги и кофе и, куря папиросу за папиросой, начал статью о Пьеро. Я, конечно, не мог её написать так, как мне хотелось бы её написать, и сказать в ней то, что мне хотелось бы сказать. Вместо этого я подробно описывал солнечное утро в мирном предместье Парижа, особняки на тихих улицах и эту неожиданную драму, которой предшествовала такая бурная жизнь Пьеро. Я не мог, конечно, не посвятить несколько строк Пантере, воспоминание о которой не вызывало у меня ничего, кроме отвращения. Я писал о Филипе, о баре на Boulevard St. Denis, о биографии Пьеро, которую он мне рассказывал, прибавляя через каждую минуту:

— Ты себе это представляешь?

Потом я вошёл в телефонную кабинку и позвонил инспектору Жану:

— Вы не узнали ничего нового?

— Ничего особенного. Пантера, впрочем, уверяет, что сегодня рано утром ей кто-то телефонировал и настаивал, чтобы она предупредила Пьеро.

— Почему же она этого не сделала?

— Она говорит, что Пьеро вернулся домой буквально за минуту до того, как мы приехали.

— Это мне кажется неправдоподобным, слишком уж удивительное совпадение. Я даже не знаю, стоит ли упоминать об этом в статье. Кстати, ваша роль там подчёркивается особенно. Нет, нет, я не мог это обойти молчанием.

Я повесил трубку, задумался на несколько минут и, преодолевая отвращение, прибавил четыре строки о «таинственном телефонном звонке».

Когда я кончил статью и отвёз её в редакцию, было уже около двенадцати часов дня. Я так скверно себя чувствовал, то состояние угнетённости, которое я испытал ещё ночью, во время бессонницы, так усилилось, что я почти не замечал ничего происходившего вокруг меня. По привычке, не думая ни о чем, кроме этого тягостного чувства, я вошёл в небольшой ресторан, недалеко от Boulevard Monmartre. Но едва я взял в рот первый кусок мяса, я вдруг увидел перед собой труп Пьеро, и в эту секунду мне буквально ударил в нос тот сильный запах пота, который исходил от Филипа в конце его допроса. Я сделал необыкновенное усилие, чтобы удержать мгновенный позыв к рвоте. Потом я выпил немного воды и ушёл из ресторана, сказав удивлённой хозяйке, что я плохо себя чувствую и что у меня судороги в желудке.

Был жаркий день, улицы были полны народа. Я шёл, как пьяный, безрезультатно стараясь избавиться от невыносимого ощущения тоски и какого-то чувственного тумана, через который я все не мог пройти. Я шагал, бессознательно вбирая в себя весь этот шум и не отдавая себе отчёта в его точном значении. Время от времени тошнота опять подходила к горлу, и тогда мне казалось, что не может быть вообще ничего более трагического, чем эта толпа людей в солнечный полдень на парижских бульварах и все, что происходит сейчас, и что я только теперь понимаю, как давно и как смертельно я устал. Я думал, что хорошо было бы сейчас лечь и заснуть — и проснуться уже по ту сторону этих событий и этих чувств, которые мне не давали покоя.

И вдруг я вспомнил, что в четыре часа Елена Николаевна должна была прийти ко мне. Она была единственным человеком, которого я хотел бы видеть сейчас. И я решил не ждать её и просто поехать к ней. Но даже тогда, когда я поднимался по её лестнице, эта тупая и тяжёлая тоска не оставляла меня. Я, наконец, подошёл к её квартире, достал ключи и с беспокойством отворил дверь. Я не отдавал себе отчёта в причине этого особенного беспокойства, но я понял её, едва распахнув дверь: из комнаты Елены Николаевны слышались очень повышенные голоса. Я испытал чувство вялого ужаса, не успев подумать о том, чем это могло быть вызвано. Но времени думать у меня уже не было. До меня донёсся отчаянный крик Елены Николаевны; неузнаваемый, страшный её голос кричал:

— Никогда, ты слышишь, никогда!

Я бежал как во сне по коридору, который вёл к её комнате. В углу я увидел серое от страха лицо Анни, но я вспомнил об этом только позже. Я не знал, я думаю, в ту минуту, что я давно держу в руке револьвер. Вдруг я услышал грохот и звон разбитого стекла; за ним последовал выстрел и второй крик, в котором не было слов и который был похож на судорожно втягиваемый звук: а!.. а!.. а!.. Но я был уже у полуотворённой стеклянной двери, с порога которой я увидел Елену Николаевну, стоявшую у окна, и вполоборота к ней силуэт мужчины, который так же, как и я, держал револьвер. Не поднимая руки, почти не целясь, на таком расстоянии нельзя было промахнуться, — я выстрелил в него два раза подряд. Он повернулся на месте, потом выпрямился и тяжело рухнул на пол.

Несколько секунд я стоял неподвижно, и все мутно качалось передо мною. Я заметил, однако, кровь на белом платье Елены Николаевны: она была ранена в левое плечо. Как я узнал потом, она, защищаясь, бросила в стрелявшего стеклянную вазу почти одновременно с тем, как он нажал на курок, и этим объяснялось отклонение его пули.

Он лежал теперь во всю длину своего тела, разбросав руки; голова его была почти у её ног. Я сделал шаг вперёд, наклонился над ним, и вдруг мне показалось, что время заклубилось и исчезло, унося в этом непостижимо стремительном движении долгие годы моей жизни.

С серого ковра, покрывавшего пол этой комнаты, на меня смотрели мёртвые глаза Александра Вольфа.

Комментарии

Впервые — Новый журнал. 1947. № 16–17; 1948. № 18 (фрагмент романа под названием «Матч» был опубликован в 1945 г. в журнале «Встреча», № 1).

Впервые в России — Газданов Г. Призрак Александра Вольфа: Романы/Сост., вступ. ст., подгот. текста Ст. Никоненко. М.: Худож. лит., 1990.

Рукопись романа хранится в Библиотеке Гарвардского университета (США).

Газданов начал писать роман в годы Второй мировой войны и закончил первую редакцию в мае 1944 г., однако не был удовлетворён сделанным и в октябре 1946 г. завершил вторую редакцию. Окончательный вариант романа в начале 1947 г. и был отдан в «Новый журнал».

Роман стал первым произведением Газданова, привлёкшим внимание иностранных издателей. В 1950 г. он выходит в переводе на английский язык в Нью-Йорке и Лондоне. В 1951 г. публикуется французский перевод в Париже. В 1952 г. в Милане печатается итальянский перевод. В 1955 г. роман выходит в Барселоне по-испански.

В рецензии на английский перевод Рене Фьюлоп-Миллер одно из обстоятельств, обеспечивших успех книги, видел в том, что она представляет собой «странную, но искусную смесь романа, психологического исследования и репортажа» (The New York Times Book Review. 1950. March 19).

Анни Бриер, рецензируя французский перевод романа, отмечала мастерство Газданова в создании определённой атмосферы, глубокую психологичность и точность деталей. Она сопоставляла мастерство Газданова с творчеством современных писателей и полагала, что Газданов первым же своим романом, появившимся на французском языке, заявил о себе как о писателе уровня Альбера Камю, Жюльена Грина, Марио Сольдати (Nouvelles litteraires. 1952. 17 janv.).

Рецензии на роман появились и в русской зарубежной прессе. Высокую оценку дал роману Григорий Аронсон в рецензии, опубликованной в нью-йоркской газете «Новое русское слово» (13 октября 1947 г.).

Глеб Струве в своей книге «Русская литература в изгнании» (Нью-Йорк, 1956), говоря о романах Газданова, вышедших в послевоенное время («Призрак Александра Вольфа» и «Возвращение Будды»), писал: «…композиция их стала крепче, состав их разнообразнее, персонажи зажили более обособленной от рассказчика жизнью. В романах Газданова много разнородных элементов: элементы психологического романа соседствуют с элементами романа полицейского, авантюрный роман сплетается со светским…» (с. 293).

Загрузка...