10. Геннадий Александрович

Витя Лаврентьев… Я отлично помню, как я привел его первый раз к Комолову… Прошло два месяца после моей демобилизации, два месяца, заполненных встречами, излияниями, возлияниями, воспоминаниями. Но, встретившись несколько раз, наша армейская компания вступила в период распада. Лучших повыбивали из обоймы жены, настойчиво требовавшие внимания к семейным очагам. Остальные вяло перезванивались, все более отходя к своим доармейским и послеармейским заботам. Витя Лаврентьев участвовал в сходках весьма активно. Активный он был человек, холостой и к тому же не обремененный выбором жизненного пути, то есть вопросами трудоустройства. После демобилизации Вятя сразу же стал вовсю демонстрировать в одном на московскмх НИИ свой непобедимый, интуитивный стиль программирования. Я окончил университет по специальности «математическая лингвистика», поэтому навыки формально-логического мышления были мне отнюдь не чужды. Лаврентьев склонил меня к программированию, указав на явную перспективность этого занятия как в финансовом, так и в престижном отношении. Он же представлял меня и на первую работу, где я учился хорошим манерам в обращении с машиной под благотворной опекой Сережи Акимова. Уже в течение двух лет я программирую не хуже Акимова. А Акимов делает это хорошо, с этим никто не спорит. Но куда нам обоим до Лаврентьева!

Нельзя сказать, чтобы мы были слабее. «Мы слабее» — это просто не то слово. Мы несравнимы, вот в чем дело. Акимов и я делаем все как надо. Правильно, в меру быстро, грамотно — как и подобает классному программисту. Лаврентьев работает интуитивно. Он не записывает предварительно алгоритм, пишет громадные куски сразу в действительных адресах, вводит по ходу дела или даже после окончания множество улучшений и исправлений. И эти «заплаты» всегда ложатся точно на то место, где им и надлежит быть. Кажется, что все четыре с лишним тысячи ячеек оперативной памяти и все зовы всех магнитных лент десяти ЛПМов — это просто комнаты в его собственной квартире. Настолько уверенно и безошибочно он распоряжается этой площадью. Лаврентьев — это Гарлем-Глобтроттерс программирования. Об одном из его трюков прослышали аж в Минске.

Когда я приехал туда в командировку в одну фирму, ребята из отдела математического обеспечения спросили меня, точно ли есть в Москве некий Лаврентьев, у которого машина выдает все, что нужно, без исходной информации и без программы. Я ответил, что точно, есть такой человек, и зовут его Витя.

А дело было так, Лаврентьев со своей компанией сдавал на одном заводе автоматизированную спетому по учету кадров. Дело было, как говорится, сделано и подписано. Система крутилась и выдавала заводскому отделу кадров справки — любо-дорого смотреть. Оставалось собрать подписи о закрытии темы, об ожидаемом от внедрения экономическом эффекте и, соответственно, о справедливом вознаграждении героев-системщиков. Пока другие собирали многочисленные подписи и печати, Лаврентьев по обыкновению набросал «заплат», то есть улучшений к системе. Прямо в машинном зале завода он порезал всю систему, хранящуюся на одной перфоленте, на куски и повыбросил то, на чье место должны были встать его заплаты.

Совершенно неожиданно в машинный зал во главе торжественно настроенной процессии вошел чин на главного технического управления, которому подчинялся тот завод. Оказывается, чин, услышав о внедрения чудодейственной системы, решил сам взглянуть на сие порождение научно-технической революции. Чин подошел к машине и спросил, установлена ли система и действует ли она. Ему ответили, что да. Тогда он пожелал, чтобы машина выдала список всех начальников цехов данного завода.

Все смотрели выжидающе на Лаврентьева. Перфолента с системой, изрезанная на куски, валялась на подставке для фотоввода. И самое непоправимое заключалось в том, что вырезанные куски, безнадежно смятые, уже валялись в корзине. Так что и склеивать было нечего. Лаврентьев бросился в телетайпную, чтобы, извинившись за задержку, быстро набить исправления и уже с ними склеить всю ленту. Но завод — это не исследовательский институт. Рабочий день закончился, в телетайпная была надежно заперта и запломбирована. А инспектирующий уже проявлял нетерпение. Витя, не привлекая внимания, подошел к одному на заводских, с которым он контактировал, и попросил его написать на листочке список начальников цехов. Затем подошел к машине, поставил на фотоввод первую попавшуюся перфоленту, а на два первых ЛПМа навесил пустые магнитные лепты.

Комиссия умиленно смотрела на его лихорадочную деятельность, нимало не подозревая истинный ее смысл. Витя взял список начальников цехов и сел за пульт машины. Сначала он включил все устройства ввода и вывода — и ввел во второй блок оперативной памяти перфоленту, поставленную на фотоввод. Наблюдатели должны были убедиться, что «система» уже в машине. Затем он переключился на первый блок. А вот затем…

Кому бы я ни рассказывал эту историю, все слушали ее до этого места не перебивая. Но когда я начинал рассказывать, что началось потом, перебивали все, И смысл всех восклицаний сводился к одному: не может быть. Ну, даже если этого и не могло быть, это все-таки было. А было вот что.

Лаврентьев с пульта, без единой ошибки, с ходу, со страшной скоростью и т. д. занес в первый блок программу печати на АЦПУ нужной формы, с шапкой, заголовком, все как полагается. Затем в соответствующие, указанные им самим в программе адреса памяти занес информацию в виде списка начальников цехов (причем перекодировку букв в код АЦПУ он делал, разумеется, тоже в уме), зациклил печать на нужное количество раз и нажал пуск. И АЦПУ застучала, и пополз из-под нее широкий лист бумаги, прямо посредине которого машина отстучала: «Признак — начальник цеха». И далее был напечатан весь список из двенадцати командиров производства. И довольный чин во главе свиты, наперебой объясняющей ему что-то, укатил восвояси, и тема была закрыта, н премии были розданы. И приведенная через день в божеский вид система как ни в чем не бывало стала отстукивать то, что ей положено. Если бы виртуозность в разных областях деятельности можно было бы сравнивать по неким квадратным единицам, то в считанные минуты, когда Лаврентьев, как пианист, брал единственно правильные аккорды на клавиатуре пульта, аккорды, которые надо было перед этим мгновенно высчитать в уме, в эти минуты его виртуозность не уступала наверное, виртуозности Паганини.

Когда я потом спрашивал Витю, как ему все-таки это удалось, он ответил:

— Я просто отключился от всего, кроме пульта, и держал в уме все ячейки оперативной памяти. Как шахматную доску, понимаешь?

А в тот вечер, когда я привел его к Комолову, он принес бутылку водки и бутылку вина. Водку мы выпили втроем, а потом Комолов и Витя, уже вдвоем, выпили вино. За знакомство. Так они понравились друг другу. Или понравилось вино? Наверное, и то и то. Помню только, что потом они долго спорили о «парадоксе заключенного», прекрасной шутке из алгебры конфликтов.

Двое арестованных по одному делу сидят изолированно друг от друга, и ни один из них не знает о показаниях другого. Если не признаются оба, то каждый получит по году. Если признается и тот и другой, они получат по пять лет. Если же один признается, а другой нет, то первого отпустят, а второй получит десять лет. Возникает дилемма — признаваться или нет. Будешь отпираться — можешь получить год, а можешь и десять. Признаешься — то ли отпустят, то ли будешь сидеть пять лет. Все зависит от показаний второго. Но и для него ведь все зависит от твоего показания. Ситуация парадоксальная, приходится принимать в расчет расчет другого. Но туг происходит зеркальное, бесконечнократное отражение, потому что расчет другого основывается на анализе твоего расчета, который основывается на анализе его расчета и т. д. …

Витя Лаврентьев в отличие от Комолова не знал, конечно, литературу по данному вопросу, но, видно, выпитое им вино обладало хорошими стимулирующими свойствами; он ничуть не уступал Комолову в анализе возможных стратегий и даже сам предлагал весьма тонкие и изящные варианты. Я же слушал их вполуха а сидел у телефонного столика в приятном подпитии и в размышлении, кому бы позвонить. Друзья-интеллектуалы вполне были довольны друг другом, мне же нужна была живая душа, чтобы скоротать оставшийся вечер. Заниматься или даже читать детектив после стакана водки нечего было и затевать. Впрочем, я, кажется, тогда так никому и не позвонил. Иногда приятное размышление «кому бы позвонить» вполне достаточно само по себе и преотлично заменяет реальный звонок.

Потом Витя часто приходил и ко мне, и к Комолову, приходил один или с кем-то, трезвый или не совсем, но всегда интуитивный и победоносный чудо-юдо программист. Да, я отлично все это помню. Вот только что делать теперь мне со всей этой памятью? Теперь…

Ведь уже полгода Витя по-настоящему нигде не работает. Из НИИ, несмотря на отличные отношения с шефом, его уволили ввиду чрезмерного увлечения тонизирующими свойствами алкоголя. Пару месяцев он работал осветителем в театре, а затем… Он пришел ко пне позавчера утром и сказал просто, что его осудили на полтора года условно. В ресторане «Центральный» Витя завязал оживленную дискуссию с метрдотелем о методах обслуживания. Дискуссия велась отнюдь не с академической сдержанностью, и была вызвана милиция. Метр и четыре официанта написали заявление о дебоше. Неизвестно, насколько они погрешили против истины, назвав поведение Лаврентьева дебошем, но он был один, а их было много. Их и их заявлений. Да к тому же милиция установила, что месяц назад Лаврентьев был оштрафован на десять рублей за нахождение в общественном месте в нетрезвом состоянии.

Витя, кажется, был напуган случившимся. И у меня возникло после его рассказа какое-то сосущее чувство. Впрочем, когда я позже разобрался в ном, то с легким изумлением убедился, что меня пугала и волновала не столько судьба самого Лаврентьева, сколько возможные последствия его окончательного падения для меня. И дело тут было не в том, что Витька, который привел меня в программирование, с которым мы отпахали добрую сотню нарядов и который, наконец, в нарушение всех и всяческих уставов, стоя на посту, отдал мне свои ножны от штыка, чтобы Витька Лаврентьев был мне безразличен. И не так уж я боялся шепотка за спиной: мол, вместе пили, друг теперь сидит, а ему хоть бы что. Дело тут было тоньше.

Когда я представил себе, что через неделю или через месяц Витька опять где-нибудь сорвется и получит все, что ему положено, я смоделировал свое ощущение при этой, будущей пока, ситуации. И обнаружил любопытную штуку. Я обнаружил, что мне будет очень плохо и неуютно жить, пока Витя будет пребывать в местах не столь отдаленных. Мне будет плохо потому, что плохо будет ему. Но я совершенно четко почувствовал, что я не хочу, чтобы меня что-то беспокоило. Чтобы мне было плохо. Неважно, по какому поводу. Главное — это не дать нарушить собственный душевный комфорт. Я подвержен состраданию? Что ж, придется следить, чтобы не дать повода проявиться этому чувству.

Вот какую презабавную и смутно-неутешительную вещь обнаружил я во всем этом деле. Но все это, конечно, только нюансы, касающиеся сугубо меня. А насчет своего чересчур жизнелюбивого друга я решил просто: когда «начальник транслятора» Григорий Николаевич Стриженов в очередной раз намекнет мне о творческом характере работы именно в его отделе, я скажу, что есть у меня на примете проверенный, железный кадр, и фамилия ему Лаврентьев.

Впервые я услышал о СОМе от Ивана Сергеевича Постникова. Это было на следующий день после «победного» разговора с Борисовым. Телешов за весь этот день в институте не появился, так что победный разговор себя еще не оказал. За час до конца работы я заглянул в кабинет к Ивану Сергеевичу, чтобы уточнить, останется ли он после работы поблицовать. Во время обеда такой разговор вроде был, но мне нужно было знать наверняка. Я созвонился с Лидой и узнал, что она могла бы встретиться со мной неподалеку от нашего института (в том же сквере, где я ее увидел впервые), но только через час после окончания нашего рабочего дня. Час слишком мало чтобы смотаться домой, и слишком много, чтобы читать газеты на улице. Да к тому же в зимнее время. Идеальным вариантом было бы сгонять несколько партий с Постниковым. С этим я к нему и направился.

Постников тотчас же согласился с моим предложением, вернее, подтвердил планы, высказанные ранее, но когда я хотел уходить, остановил меня.

— Геннадий Александрович, у тебя срочного сейчас ничего нет? — спросил он меня.

— Нет, Иван Сергеевич, — ответил я. — Тут уж осталось всего ничего.

— Ну вот, давай лучше поговорим. Знаешь, что такое СОМ?

— Знаю. Система обработки массивов.

— Н-да. То есть ты знаешь, что такое слово СОМ, а систему-то, наверное, саму не очень? Э?

Я знал только, что СОМ — это система обработки экономической информации, которую слепила какая-то капелла под управлением чуть ли не академика Ванина, и что она внедряется сейчас на Куриловском радиозаводе.

Постников разъяснил мне, что СОМ — это не просто какая-то или очередная система АСУ (автоматизированная система управления), а система, которая претендует на звание образцовой, эталонной. Внедрение на Куриловском заводе задумано как образцово-показательное, чтобы затмить глаза Совету генеральных конструкторов АСУ восьми министерств. Если маневр удастся, СОМ будет затверждена как единая система АСУ, обязательная к внедрению на всех крупных предприятиях всех восьми министерств. В том числе, естественно, нашего министерства. Внедрение на заводе, как и внедрение всякой большой и сложной системы, идет, конечно, со скрипом: производственники сопротивляются, в самой системе всякие недостатки и недодумки, эффективность и реальная целесообразность всего начинания висят пока в воздухе. Но капелла под руководством некоего Северцева и при прямой поддержке академическим жезлом Ванина успела создать колоссальную документацию по системе — сорок восемь томов описания программ, алгоритмов, информационного обеспечения и т. п. И теперь, потрясая сорока восьмью томами, Северцев, не дожидаясь результатов внедрения, которое может растянуться на годы и неизвестно чем закончиться, хочет заранее затвердить СОМ, и вот для этого созывается Совет генеральных конструкторов. Естественно, всем, чьи интересы затрагивает система, разосланы приглашения и предложения подготовить свои отзывы и замечания. Ну а наш институт — головной по всему комплексу вопросов, связанных с АСУ.

— Так что Карцеву как директору института отзыв подготовить и позицию определить надо «воленс-неволенс», — закруглил Иван Сергеевич и замолк, по-видимому полагая, что мне все теперь ясно. Но я ничего не говорил, и он продолжал.

— Мы тут сегодня у Карцева обсуждали, кому за это взяться. Он с самого начала Стриженову давал, но тот — ни в какую. Ты же его знаешь: у меня, говорит, с ТК-3 полный завал, ну и так далее. А какой у него завал, когда все крутится полным ходом. В общем, так или иначе, Григорий Николаевич наотрез отказался. Карцев на меня стал поглядывать. Я ему резонно завернул, что в принципе я, мол, не против, но у меня совершенно нет людей. То есть желанье-то у меня есть, ну а в смысле возможностей, сами, мол, видите. В общем, чтоб долго тебе не говорить, решили так: за отзыв будем отвечать мы с Борисовым. Причем основном здесь Борисов, а я так, на подмогу. (Узнаю Ивана Сергеевича с его вечным аристократическим желанием оставаться сбоку припека.) А уж когда мы от Карцева с Борисовым вышли, продолжал Постников, — я его спросил, с какими он силами думает эту работу проворачивать… Н-да… Так вот, он сказал, что в основном СОМом будешь сниматься ты.

— Так у меня же программа, Иван Сергеевич, рефлекторно дернулся я, представив себе сорок восемь талмудов, набитых чужими алгоритмами. А разбирать чужие программы — это же мука!

— Борисов сказал, что будешь заниматься параллельно. Ну, впрочем, это ваше дело. Он, вероятно, завтра будет говорить с тобой. А мой разговор с тобой только так, предварительный.

Тем не менее, хоть разговор и оказался предварительным, он съел у нас не только конец рабочего времена, но и еще сорок минут. Начинать блин ие имело смысла.

Мы распрощались, и я пошел в свою комнату за портфелем. Однообразие пустых столов нарушалось в двух местах: на моем столе, где лежал портфель, и у стола Лили Самусевич, около которого стоила она сама. Лиля была уже в пальто, по-видимому, собралась уходить.

— Ты что так задержалась? — спросил я.

— А ты? — ответила-спросила она, и и этих ее двух коротких словечках ко мне пришло сообщение, что она в хорошем настроении.

Мы вышли из института вместе, провожаемые традиционно-неодобрительным взглядом охранницы. Вдохнули вечереющий морозец и не спеша заскрипели подножным снегом.

— Ну как, лепты получили? — спросил и Лилю, тем самым первым определяя тему короткого разговора (до встречи с Лидой оставалось десять мимут).

На зтот раз — да, — ответила она, немного поскучнев.

— И на этот раз, и на все разы, — противно-бодряческим голосом вещал я. — Слышала, как я вчера с Борисовым говорил?

— Сама не слышала, другая слышали. Передавали.

— Так что теперь, Лилечка, мы ату всю ахинею понемногу раскрутим.

— И ты, что же, во все зто веришь?

— Во что?

— Ну, в Борисова, и то, что он отцепит от своего поезда Телешова…

— Слушай, мне совершенно все равно, кто кого там отцепит или прицепит. Мне нужно, чтобы мне дали возможность спокойно работать. А это все там «ихние» дела.

— Одно связано с другим. Гена, — как-то даже участливо, как непонятливому ребенку, сказала мне Лиля. Она шла с правой стороны и, слегка склонив голову набок, все времи заглядывала на меня.

— Во-первых, еще ничего не известно, что с чем связано. Это мы еще посмотрим. А во-вторых, слушай, мне только сейчас Постников сказал, завтра с Борисовым будет разговор, мне поручат анализ СОМа.

— Это на Куриловском, что ли? — небрежно заметила Лили. Моей реакцией было легкое «ого» не произнесенное, впрочем, вслух.

— Да, сейчас на Куриловском, но это только начало. По крайней мере, по расчетам кое-кого. Но это все неважно. Слушай, мне нужна будет команда, а команды никто не даст. Или сам доставай, или работай в единственном числе. В общем, хочешь, будем заниматься этой штукой? Тут Дело по-крупному разворачивается.

— Вот пусть и разворачивается без меня — неожиданно резко ответила она. Ты, Гена, человек растущий, тебе, как говорится, надо, вот ты и занимайся. А у меня есть своя программа, которую за меня никто не сделает.

— Ну ясно, что сроки будут пересмотрены. Ты же понимаешь, что если какое-то важное дело…

— То через день оно может оказаться никому не нужным. Ты, Геннадий Александрович, какой-то туповатый, честное слово. Вернее, не туповатый, а ум у тебя из девятнадцатого века. Реакции не хватает. А я тебе могу точно предсказать, что будет со всем этим делом. Ты с ним провозишься несколько дней, может быть, неделю, а потом выяснится, что этим делом занимается совсем не наш отдел, а нашему отделу тут нечего и делать. И тот же Борисов, не моргнув глазом, спросит, почему неделю стоит на месте твоя работа, то есть та самая программа, с которой он же тебя и снял. Леонид Николаевич вообще хватается за все, что только под руки попадется. У отдела нет своего места в институте, вот он в пытается за счет отдельных гениальных подчиненных…

— Подожди, подожди, Лиля. Ты знаешь, что его официально уже утвердили начотделом? Ты же понимаешь, что это значит как раз закрепление за отделом определенного места и определенных тем. Ты, может быть, была права раньше, но раньше ты почему-то мне этого не говорила, а теперь-то, теперь-то зачем Борисову из койки лезть?

То, что мою мрачную перспективу Лиля набросала в состоянии запальчивости и раздражения, пе было никакого сомнения. Она не знала моего разговора с Постниковым и не могла, конечно, представить себе масштаб страстей, бушевавших вокруг СОМа. Объяснять все это не хотелось, да и времени уже не оставалось. Лилю тоже, кажется, утомила служебная перепалка во внеслужебное время. Мы молча шли, умиротворяясь синим молчанием воздуха и скрипящей сухостью снега.

Лиля явно не спешила прощаться со мной. Может, она вспомнила сабантуй перед Октябрьскими праздниками? Если это так, то это очень не вовремя. После того сабантуя, изрядно нагрузившись, я — как-то уж так получилось — без мыслей и приготовлений пошел провожать Лилю. И как-то уж так получилось, что я оказался у нее дома, и она отпаивала меня черным кофе и для окончательного укрепления организма дала мне четверть стакана виски со льдом. После четверти стакана ее и без того уютная однокомнатная квартира показалась мне еще уютней. После четверти стакана последовала еще четверть и, кажется, еще и еще. А потом я неожиданно вырубился, и мое хрупкое сознание блуждало где-то вне моего бренного тела и посетило его вновь только в десять или одиннадцать утра следующего дня. Хорошо, что моя мама находилась тогда у родственников в Харькове (она и сейчас там, уехала на полгода) и мне ни перед кем не надо было оправдываться. Ни перед кем, кроме Лили. Но она вела себя идеально. Рассказала мне подробности нелепой позы, в которой я устроился вчера на коврике под телефоном, снова напоила черным кофе и повела даже на утренний сеанс в кино. Кино и кофе полностью привели меня в чувство. Я поблагодарил Лилю за ее заботы, извинился за «алкогольный эксцесс» (выражение Лаврентьева) в священных стенах ее жилища и попрощался. Попрощался в полной уверенности, что история эта будет иметь весьма приятное для нас обоих продолжение.

Наверное, и Самусевич не сомневалась в этом. Но на работе наши отношения не изменились ни на йоту. Лиля не хотела, вероятно, ни о чем первой напоминать. К тому же она была, конечно, совершенно уверена, что рано или поздно я попытаюсь исправить свою оплошность (излишнюю симпатию к виски со льдом). Но потом появилась Лида (вернее, звонки к ней), чаще и драматичней стал возникать Витя Лаврентьев, и вообще как-то руки не доходили.

Да, усмехайся не усмехайся — мы уже дошли до того, что и про это можем сказать: руки не дошли. Можно финтить, выбирать тонкие выражения, потраднционней, по дело-то не в выражениях. Если на самом деле встреча с женщиной может не состояться из-за того, что руки не дошли, если это чувствуется и понимается так если это действительно так, то не все ли равно, скажешь ты так или по-иному.

Однако мне пора было идти, и не было даже времени, чтобы набросить флер на ситуацию. Но Лиля Самусевич все-таки была женщиной. Да, она была из этой их непонятной породы, и уже все поняла, и, загоняя разочарование в уголки губ, в сухость тона, она уже била отбой.

Дойдя, до угла, на котором нужно было сворачивать в сквер, я хотел было остановиться, но Лили опередила меня.

— Ты извини, я должна бежать, — сказала она быстро и протянула мне свою сжатую ладошку. Потом добавила: — А у Ларионовой, кстати, дела пошли фантастические. Смотри, чтобы она в кодах не кончила раньше, чем ты на ТК-2. У нее уже целые куски идут.

— Ну и чудесно, — ответил я, потому что я так и думал. — Пусть будет вариант на всякий случай.

Но Лиля печально-презрительно вскинула на меня ресницы и изрекла:

— Ее вариант будет не на всякий случай. А на вполне определенный. Но я, конечно, шучу, там еще работать и работать. Но эта стерва свое дело знает.

И пока я пытался сообразить, что может означать такая экстражесткая концовка, Лили Самусевич уже растаяла в банальных городских сумерках. Впрочем, в этот момент я не ощущал, что они банальные. Ведь через минуту из этих морозных, подкрашенных неоном воздушных волн проявится строгое, прекрасное лицо. «Как все-таки женщины невыдержанны, — подумал я про Самусевич. — Они не могут скрыть истерику, и просто переводят ее из одной формы в другую, из буйной а тихую» И решительно зашагал к скверу.

На следующий день с утра я разговаривал с Борисовым. Борисов объяснил все гораздо определенней, чем Постников. «СОМ надо зарубить», — четко сформулировал он. Я, естественно, спросил, почему, и получил вполне логичное объяснение. Выходило так, что, если СОМ затвердят как типовую АСУ, всем работам по матобеспечению конец. То есть работам, которые ведутся в восьми министерствах и которые не входят в комплекс работ по СОМу. Все финансирование и все кадры будут переданы руководителям этого проекта, а свободный поиск-де будет прекращен. И последний шанс предоставлялся именно сейчас, потому что после утверждении Советом генеральных конструкторов обратного хода уже не будет.

Выходило, что я должен был явиться спасителем свободных художников от программирования по всем восьми министерствам. Борисов сказал, что на меня официально возлагается вся ответственность, но придаются и соответствующие полномочия. На две недели (срок подготовки отзыва) я мог взять себе на подмогу любых людей из отдела, а кроме того, использовать по своему усмотрению специалистов из других городов, именно по этому случаю вызванных в наш институт.

Я робко уточнил, является ли моей задачей объективный анализ системы, или необходимо именно зарезать. Борисов повторил, что нужно именно зарезать, «А если система действительно хорошая?» — спросил я. «Ты прекрасно знаешь, — ответил Борисов, — что идеальных систем не бывает. В больших системах — а СОМ очень большая — всегда есть и плюсы и минусы. Так вот, вам нужны минусы, понимаешь? Никто не собирается зарезать систему на корню или отнимать у ее авторов то, что у них уже есть. Пусть живут и жить дают другим, понимаешь? Нам нужно только одно: чтобы СОМ не затвердили как типовую. Понимаешь? Пусть себе существует, но не как типовая. Иначе нам всем крышка. Ты вот свою программу моделировании хочешь до вести до конца? Вот так, Геннадии Александрович. И о диссертации пора задуматься. А на вон на этих харчах брюк скоро сваливаться будут».

Так говори Борисов, и все это вроде бы было логично. Надо было раскритиковать систему, но только с той точки зрения, что она во идеальна. А идеальных систем вообще не бывает. Я вспомнил про сорок восемь томов, про то, что работы по СОМу направляет сам Ванин, и на мгновение мне сделалось нехорошо. Но соблазн был слишком велик. Я одним рывком освобождался от опеки Телешева, от всех актуальных я потенциальных дрязг, становился чуть ли не мозговым центром по идеологии АСУ. И кроме того, как сказал Ферми о создании атомной бомбы, — «это была просто хорошая физика». Предстояло заняться просто хорошей кибернетикой, хорошей системологией. Я смутно припоминал разговоры Лаврентьева о том, что трудно сравнивать различные системы матобеспечения между собой и в каком жалком состоянии находится теория по этому вопросу. Ну что ж, в жалком так в жалком. Тем больший простор для незрелых фантазий (а зрелые за две недели прийти, конечно, не могли), тем легче выйти сразу на передовую, а там…

Впрочем, что же с моей программой? Откладывается она или как? Я спросил об этом Борисова, а он как всегда, задал встречный: «А что, еще не готова?» Я овтетил, что гет, что нужны все те же несколько выходов на машину и т. д.

Начальник отдела сделал недовольное лицо, попыхтел секунд несколько и великодушно отрубил: «Ладно. Занимайся сейчас СОМои, только этим, а я с Телешовым договорюсь». Вопрос вроде бы был исчерпан, хотя мня неприятно поразило, что о сроках отладки моей программы нужно почему-то опять разговаривать с Телешевым.

— А теперь иди в Ивану Сергеевичу. договаривайтесь с ним, как и что. Завтра уже первые ласточки прилетят минские от Цейтлина. Может, и сам приедет.

С Постниковым мы договорились так: он дает мне идею, а работать с ней буду я. Прямо, конечно, это не было сказано, но подразумевалось достаточно ясно. Меня, впрочем, такое положение устраивало. В данном случае мне нужна была максимальная самостоятельность и, уравновешивая грандиозность задачи, максимальная ответственность.

А идею Иван Сергеевич подал сколь очевидную, столь же и малоосуществимую. Провести сравнительный анализ наиболее известных отечественных систем и определить место среди них матобеспечения СОМа. Матобеспечение — центральный нерв для АСУ. Поэтому, показав, что матобеспечение СОМа небезупречно, можно было похоронить и саму систему. Как это сделать? Надо было показать, что у каждой из них есть свои плюсы м минусы (а это ясно и без всякого анализа), что, стало быть, идеальной, наилучшей среди них нет, а значит, надо продолжить работы но созданию таковой.

План был несколько наивный, потому что плюсы и минусы бывают равными. И даже если бы на каждой странице всех сорока восьми томов СОМа мы нашли по пригоршне опечаток и залепов, это не произвело бы ни на кого очень уж большого впечатления. План держался только на том, что удастся обнаружить принципиальные идеологические изьяны в СОМе, причем такие изьяны, которых не было бы в других системах.

Затем мы сели и набросали обзор конкурирующих (конкурирующих в моем будущем отзыве) систем. Решено было остановиться на четырех наиболее крупных и авторитетных: система Кудряшева (СК), Система Цейтлина (СЦ), система, разработанная в Армении (СА), и, наконец, СОМ. Цейтлин, оказывается уже приехал в Москву и остановился в гостинице «Москва». Он звонил постникову полчаса назад. Завтра он приедет в институт, принесет описание своей системы и, как говорится, ответит на вопросы журналистов.

Так. Значит, СЦ мы отработаем завтра. Система Кудряшова (СК) была наиболее известной на практике: с различными программами, входящими в эту систему, — программой сортировки, программой печати — уже несколько лет работали на многих предприятиях и НИИ. Работали с кудряшовскими программами и у нас. СК описана в одной книжке, не очень толстой, триста с небольшим страниц. Постников вынул ее из стола и передал мне.

Так. Значит, СК вот она, вся здесь. Надо будет поручить девочкам из группы покопаться в этой книжке и сделать выжимку: какие программы, как связаны и т. д. Остаются СА и СОМ. Четырнадцать книжек СА и сорок восемь томов СОМ. Всего-навсего. Четырнадцать книжек отпадают, правда, сразу. Их можно и даже нужно полистать для общего развития, но одно обстоятельство роковым образом подрывает ценность СА. Ее нельзя рекомендовать как матобеспечение для типовой АСУ. Дело в том, что в этой системе все программы написаны в кодах «Наири», машины очень редкой, устаревающей и почти неизвестной за пределами Армении. Таким образом, эта система пригодна только для тех предприятий, где имеется «Наири». А в РСФСР таких предприятий раз-два, и обчелся. Какая уж тут типовая АСУ. Но ради идеологии СА, конечно, посмотреть нужно. Может, что ценное и имеется. Наверняка даже.

Остается сорок восемь томов СОМа. Постников встал и подошел к высокому сейфу, стоящему около окна. Резким поворотом ключа отпер его и молча показал мне рукой на содержимое металлической утробы. Объемистые, переплетенные в кожзаменители тома забивали обе полки сейфа. Это был Монблан, на который без всякой тренировки мне предстояло взойти к концу второй недели.

Мы вытащили тома из сейфа и в несколько стопок разложили их по столу. Я тут же стал просматривать оглавления томов. Слава богу, 16 томов сразу ушли обратно в сейф. Это были системы бухгалтерского учета и материально-технического снабжения. Еще 10 томов — описания технических средств, применяемых в СОМе. Оставались 22 тома. И это была уже система математического обеспечения, и это нужно было прочесть, разобрать и показать, почему это не фонтан. А если фонтан? А что такое вообще идеальная система матобеспечения? До каких пределов ее можно признавать таковой? Этого ничего я не знал. Но не может быть, чтобы этого не знал и академик Ванин. И снова, как при разговоре с Борисовым, на мгновение мне сделалось нехорошо. Уже второй раз за день. И это уже было нехорошо. Пора было начинать работу.

Я решил для начала выяснить все, что по поводу сравнения систем матобеспечения известно в литературе. Набросал примерные темы, по которым надо искать в предметном каталоге, и предложил молодому специалисту Люсе, не тратя времени, ехать в библиотеку. Молодой специалист Люся в принципе не возражала, но сказала, что без молодого специалиста Лены она не справится.

Я пошел за увольнительными записками для них к Борисову, но Леонов, руководитель группы координации, сказал мне, что Борисов у директора института и когда вернется — неизвестно.

Чистые бланки с подписью Борисова были только у Телешова, и я отправился искать моего самодеятельного шефа. Я нашел Телешова и спросил у него бланки увольнительных. Телешов дал мне их и сказал, что ему надо со мной поговорить. Я отправил Люсю и Лену в библиотеку и вернулся для разговора. И Телешов выдал мне разговор.

Он начал разговор с действия, Он протянул мне небрежно сложенные диеты с описанием моей программы моделирования и таким образом с ходу выполнил единственное конкретное обещание, данное мне Борисовым. Лицо Телешова всегда выглядело набрякшими Но выяснилось, что оно может набрякнуть еще сильнее. Его толстые губы, и всегда-то смятые брезгливостью, казалось будут вот-вот прокушены желтыми клыками. Он весь шел пятнами, даже пальцы, даже глаза, даже волосы непонятно рыжего оттенка. Но это была не растерянность или смущение. Это был настрой, боевой ритуал. Настрой, только не на битву, а скорее на трепку зарвавшемуся молодому сопернику. Утомительно, но надо так надо. И Телешов показал.

— Значит, говоришь, я тебе мешаю работать? — начал он глухо. Я знал, что не выдержу долго его настроя. Такой оборот событий был для меня полной неожиданностью, обвалом, скачком «из грязи да в князи» со знаком минус. Единственной надеждой для меня был блицкриг. А блиц-криг надо было начинать с ходу, без подготовки. А без подготовки я был не подготовлен.

— А что же? Отчеты, отчеты… — Я безнадежно соскальзывал на легальный, келейный способ объяснения. — Тут программу надо гнать, а вы бесконечные план-графики заставляете составлять…

И все! Я еще много говорил, и делал недовольный вид, и чего-то там требовал… И Телешов вроде бы понимал мое недовольство, вроде бы отступал и соглашался с моими требованиями. Да, водевиль есть вещь, а прочее все гиль! Третейскому наблюдателю показалось бы, что разговор наш имеет прямо противоположный смысл, чем тот, который он имел на самом деле. И если бы третейский наблюдатель в конце концов узнал истину, он бы долго и громко смеялся. Смеялся бы над собой, надо мной, над водевилем, который мы разыграли с Телешовым перед ним.

Я не смог с самого начала сказать единственно спасительную для меня вещь: что Телешов — такой же руководитель группы, как и я, и нечего ему лезть в мои дела, как и мне в его. А я вместо того, чтобы сказать, что мне абсолютно не нужно его руководство и что я решительно отказываюсь от такового, стал объяснять, чем именно я недоволен. Такой оборот вполне устраивал Телешова: само его право на руководство не обсуждалось, высказывались только недовольство и пожелания относительно форм. Относительно частностей. Это он мог выслушивать вполне спокойно. Слова, слова… Он мог позволить себе роскошь выслушать с сочувствующим видом все рулады моего негодования. Мог в обтекаемых, неопределенных формах обещать исправиться. Он четко знал, что потом все пойдет по-старому.

Я был опасен ему только в момент крайней решимости, в момент абсолютной внутренней жесткости. Этот момент был мною упущен, и остальное было для Телешова делом техники. Ибо его в отличие от меня абсолютная внутренняя жесткость не покидала ни на мгновение.

Под конец разговора, когда мои горькие упреки выродились уже в жалкое, соглашательское бормотание, Телешов решил закрепить истинный результат нашей задушевной беседы.

— Гена, а программу я все-таки советовал бы тебе не упускать из виду, — сказал он тоном врача, не советующего пациенту вставать с кровати раньше срока.

— Так меня же Борисов на две недели на СОМ бросил, — ответил наивный больной.

— Это неважно, — наступал врач, — сейчас СОМ, послезавтра еще что-нибудь, а основную работу с тебя все равно спросят. И потом, не можешь же ты заниматься куриловской системой с утра до вечера. В общем, это дело твое, я тебе не подсказываю, но смотри, Гена: выскочат раньше нас — и пиши пропало.

И это «раньше нас» прозвучало у Телешова опять-таки совершенно естественно, ну просто как у детского врача, осведомляющегося: «Ну как у нас сегодня с животиком?»

С животиком у меня было все в порядке, а вот с головкой не совсем. Свертывая свои безнадежно помятые штандарты, я собирался уже покинуть иоле брани, но Телешов желал ворваться в город на плечах отступающего противника.

— Кстати, — сказал он нарочито деловым и озабоченным тоном, — у тебя все вот-вот да вот-вот. А Ларионова, между прочим, только взялась, и у нее, говорят, уже почта все идет.

Здесь Телешов немного перестарался, перенеся разговор в конкретную область. И я, естественно, воспользовался этим, чтобы забить гол престижа.

— Во-первых, вы должны знать, — сказал я. — что я сам составил алгоритм и сделал его описание. И именно на это ушли у меня осенние месяцы. Во-вторых, и при отладке большинство ошибок падало на алгоритм. И теперь, когда я их почти все выловил, Ларионова получила последний вариант. Так что ей остается запрограммировать его в кодах машины н исправить собственные ошибки программирования. Так что наши позиции несравнимы. И чего их сравнивать? Программа одна — и чем раньше хоть один из ее вариантов заработает, тем нам лучше.

Начав за здравие, я кончил за упокой, и мое «нам лучше», кажется, уже вполне удовлетворило и успокоило Телешова

Я пришел домой и, перебрав несколько недочитанных книг, понял, что нахожусь в состоянии «дзен». Я это словечко подхватил у Комолова и употребляю его, когда ничему не могу отдать предпочтение, пойти в кино или просто прогуляться, почитать или позвонить ребятам — все хочется а одинаковой степени. Одинаково слабо. Превращаешься в обобщенного буриданова осла. Обобщенного потому, что осел славного философа Буридане не мог отдать предпочтение только двум охапкам сена, а тут перед тобой десятки таких охапок: справа, слева, сверху, снизу. Все они притягивают в одинаковой степени, поэтому равнодействующая равна нулю. И пока состояние дзен не пройдет, я могу часами лениво передвигаться по комнате в размышлении, «чего бы такое предпринять».

Впрочем, в последнее время я пришел к выводу, что в состоянии дзен лучше всего работать. Так как душа все равно не лежит в одинаковой степени ни к чему, то уж лучше жевать охапку, которая принесет ощутимую пользу. Лучше всего работать. Если, конечно, есть возможность. У меня такая возможность била.

Я перенес со стола на диван шахматную доску, на которой стоял расставленный еще со вчерашнего дня этюд Куббеля (белые начинают и, как это водятся, выигрывают), сдвинул к окну ворох газет, журналов и книг, не поленился пойти на кухню и опорожнять заполненную до краев пепельницу.

Я не сторонник смешанного бытия: или уж гулять, или работать. А если работать, то все должно быть в идеальном порядке. (В армии я бы сказал: «должен быть наведен марафет». Но я ведь не в армии. Я уже три с половиной года, как не в армии.)

Затем я сел к столу, призывающему меня всей своей очищенной, полированной поверхностью, и разложил бумаги из портфеля. Значит, так: имеем четыре системы — СК (Кудришова), СЦ (Цейтлина). СА (армянская) «СОМ (Курнлово — Севернее — Ванин). Требуется доказать… Что требуется доказать? Прежде всего требуется показать, что это за системы, какие возможности предоставляют их матобеспечения, И какая из них послужит основой для типовой АСУ.

Как ато сделать? Прежде всего, не исключено, что возможности двух систем равны. В этом нет ничего невероятного. Например, СК позволяет: вводить информацию с перфолент и перфокарт, производить внутреннюю и внешнюю (до 4-х лент одновременно) сортировку, имеет стандартную программу печати на АЦПУ по нескольким формам и т. д. и т. п. И вот, после соответствующего анализа, допустим, выясняется, что и СОМ предоставляет пользователям все те же возможности. Чему же тогда отдать предпочтение?

Естественно, тому, что достигает результата меньшей ценой. А что в данном случае выступает как цена? Прежде всего, конечно, время работы программы. Если одна программа сортирует 10 зон 10 минут, а другая 20 минут, то второй программой будет пользоваться только ее автор, И то из родственных чувств.

Передо мной описание СК. Время работы программ в ней не приводится. А можно ли установить время работы программы (на единицу входной информации конечно) по количеству команд в ней? Сразу по видно. Надо будет об этом подумать, поговорить с ребятами.

Далее, стандартные программы призваны сократить время на программирование. Программирование при помощи БСП (библиотеки стандартных программ) подобно крупноблочному строительству. Итак, одна БСП сокращает время на программирование, и другая сокращает. Какая лучше? Естественно, та, которая больше сокращает, Значит, нужно замерить. Нужно идти в НИИ, на заводы, где используются соответствующие БСП, и замерять время программирования разных задач. Заняться чем-то вроде социологического обследования… Бр-рр.

В трех системах о сокращении времени программирования не говорится вообще ничего. А в СК приводятся данные, что использование стандартной программы печати на АЦПУ сокращает время программирования в 3–4 раза. Но как это замерялось? На каких программистах, на опытных или начинающих? Никаких подобных данных в описанит, конечно, нет, и поэтому научная ценность приводимых цифр весьма сомнительна.

Передо мной начиная брезжить истинный смысл оброненных как-то Лаврентьевым слов, что теории, формального аппарата для описания систем матобеспечения не имеется. Как же я без теория буду их сравнивать? По каким параметрам? Можно было бы сравнить по результатам долголетнего практического использования, но из четырех систем на практике использовалась только СК. И то фрагменты. И ведь люди просто пользовались программами, а не замеряли их эффективность. Кому это нужно, проводить двойную работу?

Кому это нужно? Кому нужно то, что я делаю? Борисову? А почему он не делает того, что нужно мне?

Состояние дзен прошло. Теперь и знал, что мне хочется делать. Мне хотелось вспоминать, без конца вспоминать и копаться в последнем разговоре с Телешовым. Без конца копаться и исподволь, потихоньку наматывать, как пряжу на пальцы, оправдания я объяснении.

Почему же я опять сдал? Почему позволил? Откуда идет мое неистребимое желание, чтобы всем было хорошо, чтобы не смотрела сухими скучными глазами Лиля Самусевич, чтобы не сердился Борисов, не косился Акимов и не кусал губ обладающий единственным талантом — волей Телешов?

Самусеннч мне твердят, что не понимает меня, Леонов (руководитель группы координации) мне твердят, что не понимает меня, а лучший друг Коня Комолов все объясняет волей к власти. Тем, что у Телешова ее больше. Ну хорошо, воли к власти так воля к власти. Называйте как хотите. Но это же ничего по объясняет. Почему — ставлю я прямой, резкий, как тень в Сахаре, вопрос, и все объяснения разбегаются врассыпную субтильные и никчемные. Вы мне говорите: так и так. А я спрашиваю: а почему так и так? А почему нельзя, чтобы вот так и эдак? Почему у Телешова воля к власти сильнее чему меня? На это могу ответить только я. Только я сам.

Я был самый младший в семье. И когда отца убили на войне, мать осталась одна с тремя детьми и пенсией за мужа, пенсии, конечно, не хватало на жизнь четырех человек. Она поочередно отдавала нас сначала в детсады, а потом в пионерлагеря, но мне запомнилось не это.

Мы оставались втроем дома, а мать уходила на работу. Я (мне 4 гда) сидел на диване и смотрел, как разворачивались игры двух сестер. Они играли увлеченно, с выдумкой, во часто игры кончалась драками. Они вцеплялись друг другу в волосы, и старшая сестра, конечно, одерживала верх. Я помню, несколько раз дело доходило до разбитого в кровь носа.

Теперь мне понятно, что это были если и достаточно резкие, но все же детские драки, стычки не могущие нанести никому серьезного вреда. О, теперь-то а это понимаю! Но тогда… по мере того, как глаза мои расширялись от страха и все больнее и невыносимее становилось смотреть на то, что происходят передо мной, а моя спина все теснее втискивалась в холодную клеенчатую спинку дивана — сердце мое начинало гнать кровь какими-то сумасшедшими, взрывными толчками. Я терпел, сколько мог, терпел до последнего мгновения, пока наконец последняя, самая судорожная и мощная волна крови не затопляла глаза, уши, мозг… И я слышал вокруг только теплый, красный звон… И тогда я отворачивался к стенке и истерично, пронзительно кричал…

И сестры оставляли друг друга. Они подходили ко мне, утешали меня, смеялась надо мной… Но я еще глубже зарывался в одеяло, в последнем, заводном отчаяние и махал руками и ногами, стараясь, чтобы они не прикасались ко мне вплотную. Я видел, что надо мной маячит существо с ликом моей сестры, но под этим лицом проступал облик чудовища.

Потом видение исчезало. Я доверял им и доверял своим глазам. И я умолил их больше не драться, я плакал и униженно просил, и они снова смеялись, и старшая садилась читать мне братьев Гримм.

А теперь мне говорят, но я талантливей Телешева. Боже мой, как будто это не так очевидно, что это надо еще подчеркивать. Теперь они говорят мне, что не понимают меня.

Талант — новизна. Каждый человек — новизна. То, чего раньше ве было. То, чего раньше не было, приходит в плотный мир, и ему надо втиснуться в этот мир, как втискиваются в до предела набитый трамвай. Надо толкаться,

наступать на ноги… Надо ли? Оказывается, надо. Зазвонил телефон.

Голос Лиды — голос из мира, где не знают слов «пролом черепа», где пожилые женщины, аккуратно завитые и подкрашенные, с белоснежными, накрахмаленными воротничками, обносят гостей вазочкой с печеньем, где беззаботная семнадцатилетняя хохотунья с разбега садится за рояль, берет несколько аккордов из вальса Шопена, затем делает дурашливо-испуганные глава в снова убегает на террасу. Из мира, де не стоят а очередях, а берут продукты в столе заказов, где в межсезонье нанимают сторожей на дачу, чтобы смотрели за собакой, где деликатно не замечают стоптанных ботинок подростка, провожающего из школы их дочь или внучку.

Я машинально-тепло поздоровался, машинально-приветливо что-то схохмил и машинально-просто замолк, думая о своем.

— Гена, вы что там, уснули? — снова донесся до меня голос Лиды.

— Нет, нет, — поспешно встрепенулся а.

— Ну так как, вы идете или нет? — спросила Лада уже немножко нетерпеливо. Я чувствовал себя болваном, но какая-то заторможенность мешала мае с ходу включиться в самоходно-мимоходную игру под названием «отношения в XX веке». Я спросил:

— Простите, Лида, но мне все-таки немного не ясно, что там будет?

Как видно, я спросил правильно, потому что из дальнейшего стало ясно, что детали Лида еще не объясняла.

— Понимаете, Гена, — заговорила она, и мне стало стыдно ее озабоченности и серьезност, у нас на Волхонке намечается небольшая свалка. Один чудак, Разуваев, вы его, наверное, не знаете, будет делать доклад о семиотеке поз. Понимаете? Человеческих поз. Каждая поза имеет свое значение, и причем у разных народов все это по-разному. Я тезисов не читала, но вы знаете, если докладывает Разуваев — это всегда интересно. («Если шайба у Фирсова — это всегда опасно», — отметил я про себя.) А потом, вы знаете, у него выходы на абстрактную семиотику, говорят, очень интересные. А это уж и вовсе ваша специфика. Вы же мне говорили, что разными системами занимаетесь… Алло, вы меня слушаете?

— Да, да, Лида, конечно.

— Ну в общем так: если вы, Гена, хороший системщик, вам это должно быть интересно. А после доклада, так и быть, проводите меня: Я уже правило установила: чем ближе мы подходим к моему дому, тем невероятнее расцветает ваше красноречие. Я хочу послушать, что вы скажете о Разуваеве и… вообще… Ну, словом, идет?

— Идет, — ответил я. А потом сказал: — Лида, приезжайте ко мне.

— Гена, у вас что-нибудь случилось? — спросила она медленно.

— Да так, по мелочам.

Молчание длилось секунд пятнадцать. Затем она сказала:

— Хорошо. Я приеду через полчаса.

И повесила трубку. Я не успел даже предложить встретить ее.

Я вернулся в комнату и на всякий случай (не очень веря, что придет) провел кое-какие приготовления. Снова убрал стол, на этот раз очистил его от бумаг. Убрал диван, то есть растворил этюд Куббеля в мешанину фигур и пешек и спрятал эту мешанину в доску. Поставил на стол тарелку с яблоками.

Затем я нацепил галстук и причесал свалявшиеся, как у пса, волосы. Полагалось вроде бы сбегать за бутылкой вина, но слабая вспышка энергии уже иссякла. К тому же оставалось десять минут до срока, к тому же я все еще не особо верил, что Лида придет. Адрес мой она знает — и вспомнил, что, когда мы виделись в последний раз, я в одном из импровизированных автобиографических отступлений назвал его.

Адрес мой она знает, меня она тоже знает. Пока с самой лучшей стороны. Что еще нужно, чтобы прийти? Ах, да, желание. Возможность у нее есть, а вот желание? Нет, пожалуй, не то. Дело не в желании. Она, конечно, с удовольствием пошла бы на доклад этого Разуваева-Раздеваева. Там, конечно, масса ее знакомых, она всех знает, и все ее знают. Но я вроде бы действительно заинтриговал ее своей меланхолией. Вернее, не заинтриговал, а задел. Вернее, не задел, а огорчил.

На словомысли «огорчил» раздался звонок. И одновременно со звонком я вспомнил, что в холодильнике стоит запретный и заветный сосуд: «драй джин», сданный на хранение мне Витей Лаврентьевым, чтобы выпить не просто так, без повода. «Ни хрена, — подумал я с веселой злостью, — ни хрена с тобой не случится, Витенька. Я тебе три «портвея» за твой джин поставлю. Кто же виноват, что у меня повод наступил раньше, чем у тебя?»

Я подтянул галстук, вышел в коридор и открыл дверь. За дверью стояла Лида.

— Здравствуйте. — Я топтался, не давая ей пройти. Только теперь, когда это произошло, я понял смысл своих слов по телефону и смысл того, что за дверьми стояла Лида. А не почтальон, не мама, не родственники, не всего лишь английская королева.

Она улыбалась и спокойно стояла на месте. Я взял ее за руку и тихонько потянул к себе. Лида, не опуская глаз, переступила порог и свободной рукой расстегнула шубку.

И вся сразу как бы распахнулась, и во мне что-то упало, и я поверил, что она пришла ко мне.

Я уже вешал ее шубку на крючок, прижимаясь к теплу синей шелковистой подкладки, я, уже легко касаясь ео плеча, провел ее в комнату и уже достал из холодильника «драй джин», и уже порезал палец, кромсая яблоки, и Лида уже сидела на диване нога на ногу и с интересом смотрела на меня.

На вас когда-нибудь смотрели с интересом интересные женщины? Наверное, я жалко выглядел, или Лида подумала, что я ее разыгрываю, только она чуть притушила улыбку и тихо сказала: «Гена, кончайте суетиться».

Наконец я налил два раза по полстакана джина, ничем не разбавленного, потому что заранее я ничего не приготовил и мне приказано было не суетиться. Наконец мм выпили джин и съели по половине яблока. И Лида, сняв туфли, забралась с ногами на диван.

— Расскажите, что у вас случилось? — услышал я ее голос совсем близко, потому что я сидел совсем близко от нее. Я сидел, обняв ее. Я сидел, попав в сказочный, душный мир ее волос.

— Со мной случилась… ты. Милая… Я совершил ограбление города — я выкрал тебя из города.

— Обманом?

— Нет, гипнозом. Я очень волновался… Чтение волнения на расстоянии.

— Чего же ты волновался, глупый?

— Я боялся, что умру, не увидя ни разу… не увидя ни разу… Гавайских островов.

— Ты там?

— О, милая, чудная, ты…

— Это джин, милый.

— Нет, это ты, это везде ты, ведь это ты?..

И нам стало тесно и темно. Нас не было, но мы хотели родиться вновь. Из молчаливого, страстного хаоса. Из жара, боли и отчаяния счастья.

И мы воэникли. Я помню, как внезапно, из темноты, под белесым светом, струящимся из окна, возникло ее лицо. Запрокинувшись на моем локте, ее лицо плыло в волнах этого света, плыло в океан воспоминаний. Рассудок еще не накинул на нее сетку своих категорий, она еще не была ни счастлива, ни несчастлива. Бисеринки пота усеяли ее щеки и лоб, рот был полуоткрыт я казался раной, которую немедленно надо перевязать. Я догадался и поцеловал ее. Спокойно, но крепко. Так, что зубы слегка стукнулись о зубы. И этот поцелуй наконец пробудил ее полностью.

Как радостный ребенок, нашедший предновогодним вечером под елкой гораздо больше подарков, чем ожидал, она широко раскрыла глаза, изогнулась всем телом и притянув меня к себе, стала целовать мое лицо.

Цейтлин оказался высоким, стройным мужчиной, чуть больше чем средних лет, с красивым удлиненным липом, с красивыми седыми висками. Словом, эта был продюсер из американского музыкального фильма. Продюсер или закулисный меценат.

Ровно в двенадцать он прибыл в институт, прошел сначала к директору, а в четверть первого уже втискивался в клетушку Борисова. В клетушке уже сидели сам Борисов, Телешов, Леонов и Васильев, приготовивший диктофон.

Я подождал Цейтлина у директорского кабинета, представился ему и на ходу попытался взять интервью о его системе. У меня были веские основания предполагать, что при Борисове толком поговорить не удастся.

Интервью длилось не более минуты-полутора, так — несколько фраз. Но мне этого было почти достаточно. Я хотел, чтобы Цейтлин подтверди или опроверг ту информацию о его системе, которую утром предоставила мне Самусевич. А ее информация сводилась к тому, что основа СЦ — это программа сортировки. Все остальные программы — ввода, печати и другие либо не превосходили уже известные до них (например, из СК), либо даже уступали в том или ином отношении. Но программе сортировки была сделана действительно на «ять», на пределе возможности машины.

А сортировка — это типичнейшая задача планирования производства. Отсюда и все значение СЦ. Я поблагодарил Лилю за информацию, удивился про себя, откуда она ее почерпнула, и решил уточнить полученные данные у самого Цейтлина.

И Цейтлин их уточнил. Он сказал, что сортировка — основная гордость его системы, но есть и еще одно, довольно крупное новшество в самой организации массивов. По убеждению Цейтлина, это была самая удачная организация информации, но у меня были на этот счет свои мнения и свои сомнения.

Однако все мое так и осталось при мне, мы уже входили к Борисову.

Улегся общий шум приветствий и представлений, Васильев включил диктофон, и Борисов с Телешовым начали «допрос с пристрастием». Цейтлин говорил им о каком-нибудь фрагменте своей системы, а Телешов тут же перебивал: «А в СОМе этого нет? Так, пиши, Иван Дементьич». (Иван Дементьевич — это Васильев.) Иван Дементьевич подносил микрофон поближе к Цейтлину и увеличивал уровень записи.

Цейтлин, вежливо улыбаясь (а за улыбкой сквозила, конечно, брезгливость), закрывал микрофон ладонью и объяснял, что в СОМе можно делать ту же операцию, но там соответствующие программы рассеяны по другим частям системы, по-иному сгруппированы.

— А где это делается лучше? — забивал гвозди Телешов, — у вас или в СОМе?

— Ну, это трудно сказать, — начинал Цейтлин нерешительно, — это надо специально сравнивать, а ведь этого никто не делает. Да и не очень ясно, как это делать. «Совсем не ясно», — хотелось вставить мне. В том-то все и дело, что до сих пор никто не занимался точной сравнительной оценкой систем матобеспечения. Слишком большая роскошь. Хорошо, если сил хватало слепить кое-как какую-то БСП, которая, худо-бедно, крутилась и помогала что-то считать. Где уж тут до оптимизации. Лишь бы вообще работало.

Да и сравнивать-то до последнего времени было почти нечего. СК и СЦ известны только второй год. СОМ и вовсе никто на практике еще не видел.

Вот и подошли мы к этому рубежу, когда есть из чего выбирать, когда надо выбирать, когда грамотная, обоснованная оценка становится просто рабочим заданием. Но как оценивать, когда нет критериев? Критериев формализованных, которые можно было бы применять не глядя, как формулу из справочника. Оценивать по интуиции? Но интуиция появляется только у человека, поработавшего несколько лет на практике с данной системой. Но если до сравнения ты будешь работать с каждой системой по нескольку лет, то кому через десяток лет нужны будут твои оценки, оценки систем, давно забытых и отброшенных? А если система и вовсе еще не крутится? Если она, как СОМ, в степени внедрения? Нет, практическая, интуитивная оценка здесь не поможет: она всегда будет идти сзади. Хе-хе, пикантная ситуация: сначала мы должны внедрить систему и поработать с ней, а уже потом узнаем, стоило ли это делать!

Нет, без теории, без общей теории систем математического обеспечения уже не обойтись. Интересно, какой улов принесут девочки из библиотеки? Неужели так-таки никто этим и не занимается?

Впрочем, Борисова и компанию все эти соображения не занимали нисколько. И чувствовали они себя прекрасно. Цейтлин говорил слово «разузлование», и они хором подхватывали: «А в СОМе этого нет?» Упоминал Цейтлин, об организации массивов, и снова Телешов или Борисов чуть ли не со злорадством диктовали Васильеву: «Так, отсутствие подобной организации — еще одни недостаток Северцева».

— Но ведь у них своя организация массивов, — возражал Цейтлин. — При том информационном обеспечении и подготовке исходной информации, которые, как мне известно, приняты в СОМе, моя организация вовсе и не нужна. Она там просто невозможна.

— Но ведь у тебя организация лучше? — сменяет Телешова Борисов.

— Да, я считаю, что в моей системе организация массивов наиболее рациональна, — спокойно объясняет Цейтлин. — Но организация массивов завязана со всей системой, с идеологией, принятой для всей системы в целом. Понимаете? Поэтому уж если в СОМе все другое, начиная с информационной и операционной подсистем, то естественно, что и массивы на магнитных лентах они организуют по-своему.

— По-своему, но хуже. — Настойчивость Телешова граничит с неприличием. Но только граничит, не переходит.

Цейтлин — без пяти минут доктор, Цейтлин — автор системы Цейтлина, у него скоро выходит книжка — нет, нет, с Цейтлиным они не думают переходить границы. Но и отпускать его ни с чем они не намерены. Применяется старая, как мир, полицейская тактика. Они повторяют вопрос три, четыре раза, мнут его, обессмысливают, загоняют собеседника на вид прямыми и логичными, а по существу абсолютно некомпетентными вопросами в угол, и как только он говорит: «Ну ладно, если вам так нравится, можно наконец сказать, что это недостаток в СОМе», или «Ну, разумеется, это недоработка», или что-нибудь в этом роде, как Васильев мгновенно выносит микрофон на центр стола и подкручивает уровень записи.

Леонов молчит, отгородившись от дискуссии вежливой улыбкой. Я молчу просто. Наконец Борисов обращается ко мне:

— Геннадий Александрович, а ты что же молчишь? Это мы для тебя ведь потеем. Матерьяльчик собираем. Так что ты давай, активнее. Цейтлин сейчас (хохотнул бодро, подмигивая Цейтлину) портфель под мышку — и в Минск, а у тебя ведь десять дней остается. Ты в Москве остаешься, а не в Минске.

— Скажите, пожалуйста, — обращаюсь я к Цейтлину, — а у вас в Минске не проводилось замеров времени работы отдельных программ? Или, скажем, на сколько сокращается время программирования какой-нибудь большой конкретной задачи с помощью ваших процедур?

Борисов и Телешов переглядываются и молчат. Совсем иных вопросов они ожидали. А этого просто не понимают. Кажется, даже и Цейтлин не совсем понимает, к чему мне это. Но отвечает он, конечно, как всегда, толково. Отвечает, что нет, никаких замеров не проводилось. Некогда, некому и не для чего. Их дело — клепать систему. А все остальное — от лукавого. Кто хочет, тот пускай и занимается.

Иного я не ожидал. Спросил так, для проверки. И чтобы показать Борисову, какой я умный, как я включился в его задание и что у меня своя, покуда никому не понятная линия. Словом, для весу, для престижу.

Беседа подходит к концу. Цейтлин встает и начинает прощаться. Я смотрю на его благородные серебристые виски и представляю, как через несколько часов он войдет по трапу в брюхо серебристой сигары, а через час снова выйдет из нее. Выйдет уже в Минске. И его ясные, профессиональные глаза, его тренированное тело снова окунутся в привычный минский воздух, а его длинные белые пальцы цепко наберут на телефонном диске несколько цифр, и все тем же устало-уверенным голосом он скажет: «Да, дорогая, это я. Да, все в порядке. Как там дети? Ну, хорошо. Через двадцать минут буду».

Да, у него все в порядке. Он занимается «хорошей кибернетикой» и делает это хорошо. И ему не надо, как Телешову, слишком уж напрягать свою волю к власти. Скоро защита докторской, но ее исход не волнует его ни в малейшей степени. Работа говорит сама за себя. Да и головной по АСУ институт, наш институт Карцева, даст стопроцентно положительный отзыв. А это почти автоматическая гарантия.

Никто ведь не заставлял Цейтлина на этой встрече у нас в институте подписывать фиктивные акты и тому подобное. Фи… Оставим уж эти страсти на долю перегревшихся от собственного бесплодия сценаристов энд драматургов. Кто же в наше время так делает дела? Кто может заставить ученого Цейтлина пойти на такой шаг? Нечего и пытаться. Да и нужно ли это?

Тут нюансик, там штришочек. Здесь — небольшой акцентик. И все ведь правильно, по сути дела. Но, кроме сути, есть некий венчик, некое радужное сияние.

Но кто же уследит за этакими вещами? Разве что сам Цейтлин? Так ведь нужны силы, внимание… А к чему все это? Ну, нужно ребятам высказать что-то насчет куриловской системы, ну а он-то здесь при чем? Ну пусть и высказываются. Он специально СОМ не изучал, со своей системой дай бог управиться, что знал, то ответил. А остальное, это уж их дело. Пусть сами и смотрят.

Все расходились. Борисов взял Цейтлина под руку и вышел с ним в коридор. Я шел сзади и уловил, как Цейтлин говорил Борисову: «Растем, значит? Ну, ну. Мее Карцев уже говорил, что тебя утвердили. Послушай, ведь у тебя здесь еще полгода назад одна координация была. А теперь, смотри ты, и математики появились, и все как полагается…»

Двое сильных мужчин спускались по лестнице. И только много позже я узнал, что Цейтлин в тот день в Минск не улетел.

Я поднялся на третий этаж к Стриженову, чтобы поговорить с ним о Лаврентьеве. Григорий Николаевич был у себя, и я поговорил с ним. Сказал, что Лаврентьева знаю давно, что он мировой парень, гений программирования, и все такое. Сказал, что с Витей Лаврентьевым ТК-3 будет чувствовать себя, как конфетка, завернутая в целлофан.

Увертюра прошла как по маслу…

— Так в чем дело? — вскинул брови Стриженов. — Давай присылай мне его, хоть сегодня, хоть завтра. Чем скорее, тем лучше. Он где сейчас работает-то?

Тут-то и пришлось подымать занавес. Я объяснил Стриженову, что Лаврентьев в настоящее время нигде не работает и что это еще полбеды. А вторая половина в полутора годах условно.

— За что? — опросил Стриженов.

— За сомнительное поведение в ресторане, — ответил я. Я даже не стал говорить, что и само дело весьма сомнительно или что это вообще недоразумение. Со Стриженовым все это было липшее. Ему нужны были факты.

Но факты были, конечно, «не весьма». Говоря прямо, для такого предприятия, как наш институт, факты были дрянь. Полнейшая безнадега. И Григорий Николаевич понимал это не хуже меня.

— Ладно, — сказал он сердитым голосом, — зови своего супермена. Посмотрим, что это за птица.

После разговора со Стриженовым я четыре часа изучал СОМ. Потом приехали Люся и Лена. Они привезли с десяток карточек журнальных статей, где шла речь о какой-нибудь одной из четырех систем. Карточки, как и следовало ожидать от молодых специалистов (ведь неизвестно, по чему именно они специалисты), были выписаны без библиотечного шифра. Но объяснять это голубоглазым Люсе и Лене не хотелось. Тем более что, просмотрев названия статей, я убедился, что это не то. Статьи были или чисто описательные (а зачем мне выжимки-описания, когда у меня под рукой сами системы во всем нх многотонном великолепии) или же трактовали вопросы технического обеспечения.

— А по сравнительному анализу ничего не было? — спросил я девочек, спросил больше для порядка.

— Нет, — сказала Лена. А Люся добавила:

— Там была статья какого-то Иоселиани. Вроде бы название подходящее.

Так я впервые услышал о каком-то Иоселиани. А разговор с девочками кончился так.

— Почему же вы не выписали этого? — спросил я их.

— А там в названии буквы какие-то непонятные. Греческие, что ли? — ответило Люся-Лена,

Оно смотрело на меня четырьмя голубыми глазами.

Мне надо было сделать кучу мелочей: проверить свое перфоленточное и магнитное хозяйство, спросить у Акимова, как идут дела у Киры Зинченко, подойти наконец к Ларионовой, чтобы разобраться во всей этой легенде, что там у нее идет, а что не идет.

Но оказалось, что рабочий день уже подошел к концу. И тут, как вращающийся сигнал спецмашины, где-то внутри и в центре меня вспыхнул фонарь новизны. Это не был просто конец рабочего дня, как десятки, сотни дней перед этим. Антракт кончился, и я находился перед началом второй серии волшебного фильма «Любим и люблю».

Я успел только заскочить в машинный зал и сказать, чтобы в сегодняшнюю ночь одну машину оставили для меня (договоренность Борисова насчет ночного времени еще действовала, а я решил, что надо сделать рывочек и пустить наконец мою моделирующую программу — чтобы утереть нос Телешову и по разным иным причинам). Затем я стремительно вырвался на улицу, одной рукой ухитряясь надевать шубу, придерживать щарф и шапку. Вторая рука тоже не осталась без работы — в ней я держал портфель и двухкопеечную монету.

У выхода я увидел Лилю Самусевич, которая, несмотря на то, что я шел быстро, пошла рядом.

— Гена, — сказала она, — ты что-то о сравнительном анализе последние дни шумишь?

— Тут шуми, Лилечка, не шуми, — ответил я, еще поддавая ходу, — а дело швах! Нет такой штуки, как сравнительный анализ, и все тут.

— Гена, вот я по этому поводу и хотела сказать, у меня есть адрес… один человек — он занимается этими вопросами. Можешь к нему заехать, он приглашал. Только надо именно сегодня, а то он на три недели уезжает куда-то, в командировку какую-то.

Заметив, что я остановился у телефонной будки, она сказала:

— Ты звони, я подожду. А то здесь адрес сложный, долго объяснять.

— Ну что ты, Лиля, вот еще пустяки… Зачем же тебе ждать? — Я уже раскрывал записную книжку. — Давай я запишу адрес, а то мне, может, долго придется разговаривать. Зачем же тебе ждать?

— Я же тебе сказала, подожду. — Лиля, до-видимому, не понимала, куда я собираюсь звонить. Как видно, и женская интуиция не безгранична.

— Да нет, давай я запишу. — Я прочно подпер спиной вход в будку. — И дело с концом. А то мне там в одно, в другое место надо будет звонить…

Тогда Лиля бесстрастным, четким голосом продиктовала мне адрес и объяснила два варианта, как доехать. Потом добавила: «Его зовут Давид Иоселиани».

Так я второй раз услышал об Иоселиани.

Ее голос сразу возник из телефона, живой, теплый… именно ее голос.

— Милый, — сказал голос, — знаешь что, приходи сегодня ко мне. Я хочу показать тебе, как я живу. Придешь?

— Лидик, это лучше, чем все, что я мог ожидать. Но мне сейчас дали адрес, нужно подскочить к одному человечку…

— Конечно, к женщине?

— Увы, к мужчине. Во всяком случае, это существо, которое зовут Давид Иоселиани. Как ты думаешь, это может быть женщина?

— У вас там, у кибернетиков, все может быть. Слушай, Гена, а это надолго?

— Думаю, часика на два, не больше. И понимаешь, никак нельзя отложить. Завтра он куда-то исчезает. Мне это, во-первых, самому нужно, а во-вторых, с ним уже договорились, так что неудобно не приехать.

— А заставлять любимую женщину ждать два часа удобно?

— Ну, Лида… Я на такси туда, на такси обратно.

— Вот что, я уже настроилась и ждать больше не намерена. Бери меня с собой, и все.

— Тебе будет скучно.

— Не будет. Я посижу в стороне. А ради скучного разговора, между прочим, и ездить никуда не стоит. Вот так вот, Геннадии Александрович. Вы меня поняли?

— Я тебя понял и целую.

— Через трубку не пойдет. Потерпи десять минут. Бери машину и подъезжай к углу Горького и Маркса. На той стороне, где «Националь». Понял? Я буду там.

Я взял такси и подъехал к углу Горького и Маркса с той стороны, где «Националь». Подъехал не через десять, а через восемь минут; Но там, за металлическим красно-желтым барьерчиком уже стоял памятник моей удачливости, моей неотвратимой, разрушительной удачливости. Стояла Лида, стояла и всматривалась в подъезжающие машины, стояла наглядным доказательством, что последняя осень не прошла для меня бесследно.

Когда я, не дожидаясь полной остановки машины, открыл дверцу и помахал ей, Лида тотчас заметила меня и,

грациозно размахивая сумочкой, подбежала к барьеру. Я выскочил из машины и заскользил к барьеру с внешней стороны. Чтобы не упасть, я обеими руками ухватился за ее плечи, и Лида тоже поскользнулась и тоже чуть-чуть не потеряла равновесия. Потом я отпустил ее плечи, взял ее руки в свои, мы посмотрели друг на друга и рассмеялись.

— Значит, говоришь, ее зовут «Давид Иоселиани»? — говорила Лида, пока я помогал ей преодолеть барьер. — Да еще без меня хотел…

Потом мы долго ехали по адресу, который мне дала Самусевич, и я готов был ехать еще дальше. Лида, уйдя в шубку, сидела молча, устремив вперед неподвижный взгляд. Она казалась лунатиком, ничего не видящим и не слышащим вокруг. На левых поворотах ее плотно прижимало ко мне, на правых — к дверце машины, но она даже не вынимала из карманов рук, чтобы опереться о сиденье. Я смотрел на ее лицо, по которому пробегало все разноцветье вечерней Москвы, и почему-то вспомнил салюты.

Не те салюты, которые теперь застают меня в праздничных компаниях, когда лениво приглушают телевизор, лениво натыкают па вилку грибок и с грибком и стопочкой подходят к занавеске, чтобы пару раз взглянуть на букеты, расцветающие в черном небе» Эти салюты для меня как бы и не салюты, а так, фейерверк.

Вот тогда, во время войны, — это были салюты. Мы жили на Пушкинской, в доме, где сначала был пивбар и кинотеатр «Новости дня», потом диетическая столовая и аптека, а сейчас зеленый газон, а дома и вовсе нет. Мы, мальчишки, знали, на каких крышах расставлены ракетницы, мы рассчитывали силу ветра и место падения горячих пыжей, потому что охотиться за ними было делом чести.

Еще бы! Ведь ходили слухи, что на одном мальчишке от падающего с неба горячего гостинца загорелась одежда и его якобы спасла только случайно оказавшаяся рядом поливочная машина.

О, эта детская страсть к преувеличениям, эта безоглядная тяга к невероятному! Все должно было быть «самое-самое». Я помню, как серьезно и долго, со всевозможными схоластическими ухищрениями и тонкостями дебатировался вопрос: что будет, если самый мощный танк на самой большой скорости врежется в самое толстое, самое высокое и вообще самое-самое дерево. В какой-нибудь вековой дуб, например. Необходимо было, чтобы все известные нам явления были доведены до своего пика, своего максимума и в таком предельном виде персонифицированы в одном-единственном герое. Это и порождало истории о шофере-силаче, который, чтобы починить свой грузовик, кладет его набок; или о футболисте, который выходит на игру с черным бантом на правой ноге. Бить правой ногой ему-де запрещено — с правой убивает.

За всеми этими историями скрывался наш невероятный и волнующий, как открытое море, мир, который почти не соприкасался со скудностью, нервностью и плохо скрытыми слезами реального бытия. А несколько раз в году наш таинственный и захватывающий мир давал нам веское, неоспоримое свидетельство своего существования. Это были дни, когда мы из черных и холодных подворотен и переулков выбегали навстречу салюту. Выбегали из голода, слабости, страха — навстречу свету, чистоте, будущему.

Ее глаза напряженно смотрели вперед, но я четко знал, что она сейчас ничего не видит. Ничего, кроме цветных пятен, мчащихся мимо. О чем она думала? Наверное, ни о чем. Может быть, впитывала в себя счастье, которое — вряд ли-она могла об этом не догадываться — было слишком безоглядным, слишком ярким. Наверное, когда-то давно она уже проверила теорию равновесия и сейчас не хотела даже думать о том, что ждет ее позже. Через месяц, через год… Это приходит и уходит. И каждый раз, когда это приходит, нам не верится, нам до последней минуты не верится, что это может уйти. И мы сами часто делаем все, что можно, и даже более того, чтобы это ушло.

Машина остановилась, и шофер, включив свет в салоне, крутанул счетчик. Мы были в глухой замоскворецкой части Москвы. Мы были на месте. На четвертом этаже, два окна от подъезда слева, свет горел.

Давид Иоселиани — лысый, коротконогий, с могучим торсом и хитрыми глазами — встретил нас приветливо и деловито. То, что я пришел не один, его не удивило и не озадачило. После того как, пожав протянутую ему Лидой руку, он назвал свое имя, хозяин квартиры не обращал уже на мою спутницу ни малейшего внимания. Меня же он взял под руку и, отведя в сторону, сказал:

— А, так это вы меморандум по Курилово задумали? Ну что ж, посмотрим, что у вас получится. Мне о вас Цейтлин сказал. («При чем здесь Цейтлин?» — подумал я, но промолчал.) Статью мою читали? В 66-м году в сборнике работ аспирантов МЭИ?

— Нет, — сказал я. — Мне только сегодня сообщили об этой работе.

— И не читайте. Устарело. Подходы, знаете ли, одни. А вам что же подходить? Вам дело делать нужно. Так, что ли?

— Примерно так.

— Ну вот, примерно. Значит, я вам сразу скажу: проблему эту я вижу и давно вокруг нее хожу. Но чего-то все не хватает. А чего, неясно. Понятно?

— Да. Только я не знаю, что есть у вас, а мне так кажется, что не хватает всего.

— Ну всего не всего, а вот самого главного нет. Это верно, самого главного нет.

И Иоселиани в двух словах рассказал мне, что же это за главное, чего у него нет. Для этого ему, конечно, сначала пришлось рассказать, что у него есть. Оказалось, что у него есть на удивление много. Кое-что в 1968–1969 годах было опубликовано в сборниках ДСПЛ (для служебного пользования), но основное было у него под рукой. В прямом и переносном смысле. Материала было уже на целую книгу, но он давно не публиковал даже статей. Считал, что без ядра все его частные работы немногого стоят. Носят слишком частный, никому не интересный и не понятный характер.

Я бы так не сказал, но это было, конечно, его дело. Он шел тем же путем, что и я. То есть он уже шел по нему несколько лет, по пути, который мне только начал видеться.

Общая теория систем математического обеспечения! Иоселиани не говорил этих слов, но то, что он делал, для меня называлось именно так. Более того, на пухлой папке, лежащей у него под локтем, я прочел совсем другое: «Формальные параметры систем обработки экономической информации».

Но разве дело было в названиях? Каждый из нас наконец мог говорить на своем индивидуальном жаргоне, лишь бы думали одно и то же и понимали друг друга.

Иоселиани сделал многое из того, на что я немедленно натыкался при желании серьезно сравнить четыре системы. Он шел с двух сторон: с накопления фактического материала и с разработки теории. Теория в данном случае, как в американских работах по искусственному интеллекту, состояла из ряда сложных, анализирующих программ.

Фактического материала он наработал более чем достаточно. В частности, он провел детальнейшее, по десятку параметров сравнение шестнадцати (именно так — шестнадцати) программ сортировки, взятых им из известных в литературе наших, американских и японских систем обработки экономической информации. В ходе сравнения Иоселиани вводил ряд важных, полезных для дальнейшего понятий.

А среди программ теоретического характера у него на подходе была программа, позволяющая по тексту другой программы высчитывать время ее работы.

Я сказал Иоселиани, что, по-моему, это очень важная программа, и спросил его, скоро ли он надеется ее пустить.

Иоселиани ответил, что скоро — вряд ли. Программа составлена в кодах «Севера-3», а как выяснилось, кроме самых простых случаев, памяти этой машины для такой программы не хватает. Надо или переписывать ее в кодах «БЭСМ-6», или ждать, когда пойдут «Урал-4». Говорят, что у четверок будет программная совместимость с третьими. Но они пойдут не раньше чем через год.

И все время, пока он развязывал и завязывал свои папки, вытаскивал пачки исписанных бланков для программирования, показывал сложные, невероятно запутанные схемы АСУ, — все это время Давид Иоселиани ворчал и жаловался, что нет, мол, главного, нет модели, ядра, а без этого все рассыпается на ряд незначительных частностей.

К середине разговора я начал уже более отчетливо понимать, в чем причина его жалобных причитаний. Не хватало модели общего процесса функционирования АСУ, Вернее, функционирования матобеспечения АСУ.

Лида сидела в углу дивана около этажерки с книгами и рассматривала журнал, который она взяла с подставки торшера. Иоселиани рассказывал мне о своих работах и жаловался на отсутствие общей модели, жаловался и рассказывал.

Но в это установившееся, стабильное течение вечера, как ручей из-под камня, как далекое, медленно нарастающее осиное жужжашсие, подкрадывалась острая, сосущая боль, подкрадывалось ощущение. Наконец оно выбрало момент, бросилось на сердце и ужалило… Я уже не слышал Иоселиани и почти не видел перед собой ничего. В памяти осталась только Лида, которая, беззвучно шевеля губами, что-то говорила нам обоим.

Я прислушался к сердцу: острота первого удара прошла, но теперь оно стало биться все чаще и чаще. Пока не застучало в висках и не опалило щеки.

Тогда я обхватил голову руками и стал лихорадочно проверять свою догадку; сходится или не сходится. Не сходится? Нет, кажется, все-таки сходилось. Общая модель матобеспечения АСУ… Так ведь это же моя программа моделирования пакетного режима. Только вместо пакета задач на входе надо навешивать пакет программ, отягощенных разной лабудой, вроде графика, минимального объема информации и тому подобного. Далее: программа у меня универсальная — недаром я с ней столько вожусь. Стало быть, количество любых переменных, входящих в модель, произвольно. Кроме того, сами переменные могут быть сколь угодно сложными по структуре, то есть в их внутренности я могу запихать все, что угодно. А в данном случае все, что запихивают в свои программы авторы той или иной системы. Разные графики, приоритеты, ограничения на память, время и т. п.

Я хоть и не Фантомас, но в мыслях явно разбушевался. И, может быть, поэтому не придал большого значения странному тону, которым Иоселиани вот уже три-четыре минуты говорил с кем-то по телефону.

Наконец я заметил, что Лида подает мне отчаянные сигналы, пытаясь привлечь внимание к Иоселиани. Я взглянул на него и поразилюя той перемене, которая произошла с ним за несколько минут. Из увлеченного, уверенного в себе человека он вдруг превратился в провинившегося мальчика. Перебрасывая трубку, как горячую печеную картошку, из руки в руку, Иоселиани морщился, хмыкал, удивленно вскидывал брови. Но разговор уже подходил к концу. Не успел я как следует удивиться, как он уже закончился совсем.

Дальше вышло еще удивительнее. Давид Иоселиани заходил по комнате и стал говорить нечто несусветное. Сначала я думал, что не понимаю его речей из-за невнимательности. Но, взглянув на Лиду, я понял, что дело не в этом. Она тоже ничего не понимала. Не понимала, вернее, причины, так резко изменившей поведение Иоселиани. Но смысл, внешнюю, так сказать, сторону этого поведения, она схватила раньше меня. По крайней мере, пока я еще вслушивался в его бормотанье, всматривался в его покрасневшее, надувшееся лицо, в то, как ему явно неприятно было произносить свой бессвязный монолог, Лида уже аккуратно положила журнал на прежнее место, аккуратно поднялась с дивана, подошла к двери и, аккуратно открыв ее, вопросительно оглянулась на меня.

Тут только я уловил, что мы должны уходить. Что нас просто-таки просят об этом. Но инерция творческого общения была столь велика, что, уже одевшись, в прихожей я попросил Иоселиани дать мне с собой для проработки некоторые его материалы.

— Нет, я не могу вам их дать. Они у меня все в одном экземпляре и все мне нужны, — сказал Иоселиани. Потом, видно, сообразив, что машинистки не печатают ничего в одном экземпляре, он добавил: — Я тут, знаете ли, давал читать. Просили… А потом теряют. Вот видите, ничего и не осталось. Последние экземпляры остались.

Это прозвучало уже вроде «ходят тут всякие, а потом ложки пропадают». Я неловко простился с Давидом Иоселиани и, взяв Лиду под руку, покинул вместе с ней его квартиру.

Когда мы, поймав такси, ехали обратно в центр к Лидиному дому, я некоторое время колебался относительно темы для размышления: то ли еще и еще раз обдумывать догадку о блестящем применении моделирующей программы, то ли попытаться осмыслить ни с чем не сообразное поведение Иоселиани. Результат столкновения этих двух желаний был неожиданным: я внезапно утратил интерес ко всему, кроме Лиды, решил все, кроме Лиды, отложить на потом.

Все остальное не было скоропортящимся продуктом, и его можно было отложить на потом. Тем более что умственная лихорадка, охватившая меня, когда я понял истинный смысл моделирующей программы, значительно поутихла. Я вообще сторонник чистых состояний. Несмешанных. А выходка Иоселиани, чей-то звонок (чей?), послуживший ее причиной, явились наложением, которое нужно было отставить, отдумать в сторону с тем, чтобы чистое интеллектуальное переживание снова проявилось в рамке собранности.

Но Лида, кажется, еще не отошла полностью от перипетий визита.

— Гена, — сказала она мне, — а ты знаешь, что в наше время ничего не происходит?

— То есть? — До ее дома я решил ограничиться ролью подыгрывающего. Я просто любовался ею и ни о чем не хотел думать.

— То есть в буквальном смысле, — продолжала Лида. — Что-то происходит — это когда что-то выбиваегся из общего ряда, случается раньше, позже или вообще как-то не так, как этого ожидали. Это насилие над рутиной. А сейчас все идет своим чередом. Даже разводы… Даже открытия… Или, знаешь, мне кажется, и стихи пишутся сейчас своим чередом.

— И что же? Ваша финальная мысль?

— А вот вокруг тебя что-то происходит, по-моему.

— И как же это понимать?

— Ты знаешь, мне кажется, да я тебе только что это говорила, что событие, истинное событие, понимаешь, ускорение среднего темпа жизни — это в общем-то неестественно.

— Негэнтропия.

— Это неестественно, да, это пришпоривание какое-то. Но ведь для этого нужна энергия. Получается, что события происходят, когда кем-то затрачивается энергия.

Нужно, чтобы был кто-то, кто может позволить себе такую роскошь.

— О, если ты обо мне, то я вовсе не энергичен. Вокруг меня полно людей, которые могут подсуетиться куда эффектнее.

— Я говорю не о показухе. Это только я называю энергией, а в общем-то это нечто интегральное, это какая-то внутренняя тяжесть личности, которая создает вокруг себя водоворот. Какая-то воронкообразность, что ли, не знаю, как объяснить.

— Но тот, кто в эпицентре воронки — ниже всех.

— Да, как тяжелый камень.

— А если камень не хочет быть тяжелым?

— Камень не выбирает своего веса.

К институту я подошел в 3.15 утра. Огни в вестибюле были потушены, и двери закрыты изнутри. Достучаться до подсознания спящих охранников было делом нелегким, но нужным.

Наконец я прошел в машинный зал, разбудил «дневного» человека Гришу Ковальчука и спросил, на какую машину можно ставить мои ленты. Гриша попросил подождать. На сто девятой шел счет, но минут через десять он должен был кончиться. Я подождал, счет кончился, Гриша записал адрес остановки, помог мне поставить мои ленты и снова нырнул за ЛПМы, где стояла заветная коечка. И снова, глядя ему вслед, я не мог не удивиться: валяется человек на койке, а стрелки на брюках вроде бы этого не замечают. Как говорится, меняются, но в лучшую сторону. Колдовство, да и только.

Хоть я работал на машине с половины четвертого, но не спал-то я всю ночь. Поэтому, когда кончилась ночная смена, я решил идти домой отсыпаться. Я столько переработал на прошлой и позапрошлой неделе, что пропущенные полночи казались даже меньше лыка, которое, как известно, можно ставить в строку. Да и кто узнает, во сколько я вышел на машину? В конце концов, я мог в это время подготавливать информацию.

Я прихватил с собой несколько томов СОМа, зашел к Постникову, узнал, что сегодня гостей из городов Союза не ожидается, и отплыл в сторону моря, что в переводе с внутриотдельского на литературный язык означает поехал домой.

Дома я с большим удовольствием обнаружил невесть как и от каких событий уцелевшую бутылку пива, выпил ее, позвонил Вите Лаврентьеву, чтобы он зашел на переговоры к Стриженову, достал из почтового ящика свежие газеты и лег, обложившись СОМом и последними известиями.

Через полтора часа я заснул сном праведника.

Я проснулся в шесть вечера и первым движением, как ребенок к соске, потянулся к телефону, стоящему на полу около дивана.

— Милый, что случилось? — спросила Лида. — Я проснулась среди ночи, а тебя нет. Я уж подумала, что мне все это приснилось.

— И как же ты установила истину?

— Не скажу.

— Скажи.

— Не скажу. Лучше ты окажи, к какой это ты девушке побежал среди ночи? Надеюсь, она сейчас еще рядом

с тобой?

— К сожалению, Лидочка, она не со мной. К тому же на нее большой спрос. Даже несмотря на то, что у нее весьма странное имя: «Север-3».

— Ты был на работе, да?

— Угу.

— А почему? Ты же ведь днем работал… У тебя что-нибудь не ладится?

Этот вопрос снова напомнил мне армейское время. Жена (тогда я был еще женат) почти каждую субботу приезжала ко мне в военный городок. Когда она сидела на КПП и ждала, чтобы меня вызвали на свидание, я чаще всего шуровал в каком-нибудь наряде. Если я был в карауле, то свидание, естественно, состояться не могло, жена оставляла у дежурного по КПП передачу для меня и уезжала обратно в Москву. Но с дневальства иди с кухни я, как правило, вырывался. И она припадала к моей пропахшей борщами и мытьем полов гимнастерке и, кося глазами, не смотрит ли кто в нашу сторону, целовала меня где-то за ухом, в шею. Потом, немного испуганно взглядывая на меня повлажневшими глазами (так ли она поступает, как положено, как надо поступать здесь, в комнате при КПП), она разворачивала целлофановые пакеты, где, сверхаккуратно обернутые и разложенные (я узнавал методическую манеру мамы), лежали бутерброды с ветчиной, бутылки с томатным соком, тюбики со сгущенкой и — главная ценность — газеты, свежие номера литературных журналов.

И пока все это разворачивалось, просматривалось, а часть прямо тут же съедалась, жена, гладя мои руки, говорила:

— И что это ты все в наряде да в наряде? Ты, наверное, все со старшиной споришь, вот он тебе и дает наряды вне очереди.

Наряды вне очереди! Вот самое суровое, что могло произойти со мной в армии, по мнению жены, мамы и прочих домочадцев. Моя служба, вероятно, рисовалась им цветной лентой о приключениях Максима Перепелицы. Что бы они подумали, если бы узнали, что самое суровое армейское наказание — наряд вне очереди — не был применен ко мне ни разу? Разумеется, чего не бывает в жизни: и со старшиной отношения не всегда были идиллическими; и комроты, старлей Рыженков, не всегда был в восторге от «неисправимо гражданского» (цитата из Рыженкова) солдата; и помвзвода сжимал кулаки и, закатывая глаза, кричал перед строем, что моим подворотничком лично он не стал бы чистить себе и сапоги. Чего не бывает в жизни?

А вот нарядов вне очереди я не получал. Не получал по той простой причине, что на внеочередные наряды просто-напросто не оставалось времени: 13–15 нарядов в месяц — вот вполне очередной, вполне законный паек, который я получал. Ни больше и ни меньше. Не меньше, но и… не больше.

Больше было нельзя, потому что после наряда полагалась ночь отдыха. Наряд дается через сутки — железный армейский закон. Так что мне, и Вите Лаврентьеву, и остальным было как-то все равно, как называются наряды, в которые мы ходили: очередные или внеочередные.

Я пытался рассказывать это жене, она ахала, огорчалась, но на прощание все-таки советовала быть дисциплинированней и собранней. Тогда, может, в следующий раз меня ке поставят в субботу на наряд.

И ведь действительно иногда не ставили. Жена была в восторге. Я тоже. И мы уходили гулять в лес, который начинался сразу же за военным городком.

А сейчас Лида — считает, что если я работал днем, а потом еще вышел на машину в ночь, то это не иначе, как по причине какого-то «агромадного» прорыва. А это просто такие фрагменты, такие «избранные места» в жизни, когда никакой прорыв, никакой аврал просто невозможны. Для них просто не остается места, потому что неотложными, «очередными» делами забита до отказа обойма суток.

Впрочем, судя по некоторым невольным намекам, Лида тоже не избежала таких «избранных мест».

Загрузка...