17. Геннадий Александрович

Я шел по коридору, и откуда-то сзади, откуда-то сбоку, откуда-то сразу под локоть и, по-дружески зажурчав на ухо возник Постников.

Он не был в кабинете Карцева, но сразу же заговорил так, будто точно знал все там сказанное.

— Гена, теперь все пойдет очень быстро, — говорил Иван Сергеевич, — так что ты должен ориентироваться на местности.

— Я уже сориентировался, Иван Сергеич. И мой компас твердо показывает на «увольнение». Если только Арзаканьянц не займется вплотную моими шефами.

— Арзаканьянц, если и захочет, то не вдруг. По крайней мере, не в первые несколько месяцев. Все, что он может предъявить сейчас Борисову, это, в общем-то, мелочи. Как обстоят дела по существу, никто сейчас копаться не станет. Выделение нового института, сам знаешь, — смутное время, период проб и ошибок.

— Усушка-утруска, одним словом.

— Вот именно. Сейчас в министерстве хотят хотя бы формально провернуть это дело. Понимаешь? Для начала дай бог управиться с официальными делами.

— А какие там официальные дела? Приказ-то ведь подписан.

— Приказ подписан только о самом существовании ГВЦ. Но это еще ничего не говорит о его составе.

— Семь отделов.

— Правильно, семь отделов. Это в министерстве так предполагают. Но ведь это надо затвердить. Официально затвердить — так или не так? Для этого назначена аттестационная комиссия, я как раз в министерство по этому вопросу сейчас еду. Переаттестация всей мошкары — до руководителей групп включительно — пройдет, конечно, вполне автоматически. А вот начальники лабораторий и отделов — это «особь статья», По существу дела, как я тебе уже сказал, министерство их перетряхнуть не управится. Это уже дело Арзаканьянца в перспективе нескольких лет. Остается формальная проверка. По штатным параметрам.

— А как же вы, Иван Сергеич? Ведь у вас несколько человек только.

— Я тоже, Гена, «особь статья». Если Григорий Николаевич Стриженов согласится на заместителя по научной работе у Арзаканьянца, то я остаюсь у Карцева. Только вряд ли Стриженов согласится — его от транслятора не оторвешь. А тогда придется мне на зама по науке. Как говорится, грудью на амбразуру. Но это все неинтересно. Вернее, здесь все ясно. А я тебе о другом. Начальники отделов и лабораторий будут переаттестованы только при наличии достаточной команды под своим началом.

Я понял, куда клонит Иван Сергеевич. Но мне показалось, что он не все рассчитал.

— Иван Сергеич, — начал я, а Иван Сергеевич уже заспешил, заспешил, видя, что я, со свойственным мне отсутствием утонченности, готов приступить к точкам над «и», — а вы знаете, что Васильев — руководитель группы?

— Знаю, Геннадий Александрович.

— Если я уволюсь, то у Борисова останутся еще два руководителя группы — Леонов и Васильев. А вместо меня Леонид Николаевич в тот же день поставит Сержа Акимова.

Мы дошли уже до вестибюля. Постников быстро натягивал пальто: очень, очень не любил он точек над «и». Но все-таки — косо сидящее пальто, нахлобученная шляпа, портфель под мышкой — перед самой вертушкой остановился — пропуск-то, пропуск надо было достать из пиджака, вот и вышла остановка — и сказал:

— Леонов, Геннадий Александрович, вместе со всеми своими координаторами переходит в министерство. У них работа совсем не для НИИ, и мысль об их передаче министерству существовала уже давно. Ну а теперь, при образовании ГВЦ, и сам бог велел этот вопрос решить. Так что с Леоновым уже все решено и подписано. Ну, а Акимов… — уже показав охраннице пропуск, уже держась рукой за вертушку, — он ведь приятель тебе, если не ошибаюсь. Кажется, ты его сюда и привел? Ну, извини, Геннадий Александрович, — уже по ту сторону вертушки, извини, спешу. Как-нибудь в другой раз. И так уже опаздываю.

Ах, Постников, Постников, Мефистофель ты мой! Робкий мефисто-ворон.

Конфигурация опиралась на меня. Тогда, на Цветном бульваре, я недаром почувствовал это. Наш отдел переводят в ГВЦ. Группа Леонова отходит к министерству. У Васильева никакой группы нет. Остается одна моя.

Из ГВЦ мне все равно придется уйти. ГВЦ — это главный вычислительный центр. Пусть главный, но все-таки вычислительный центр. Основная работа — обсчет задач по министерству и главкам. Исследования будут вестись, но весьма умеренные. И с четким утилитарным уклоном. Ни о каком сравнительном анализе, ни о какой общей теории систем матобеспечения и речи не может идти.

Значит, чтобы мое чадо, моя моделирующая программа не умерла, едва появившись на свет, чтобы проверить, действительно ли я нащупал самый больной, самый трепещущий нерв в неимоверно разросшемся организме, называемом «Автоматизация управления», — для этих дел мне все равно придется уйти из ГВЦ. Я уйду, но перед этим еще раз послужу Телешову и Борисову. Наличие группы программистов — необходимое и достаточное условие успешной переаттестации для обоих.

Итак, я сделаю это, а потом все равно уйду. Потому что у меня есть более интересная задача, чем обсчет министерских показателей, и потому, что Телешову н Борисову после переаттестации любая живая работа покажется противоестественной. Любое реальное усилие — противопоказанным.

Итак, я сделаю это. А зачем, собственно, мне делать это? Затем, зачем я делал это всегда. Почему-то так выходило. И затем же, зачем я кричал на Лиду. Это разные вещи, но они взаимно связаны. Они не просто разные, а противоположные. А противоположности, как известно…

Я не могу отменить прошлого, того, что уже случилось. Но стоит попытаться изменить смысл этих событий. Переиграть их итог.

Из вестибюля я поднялся на второй этаж и медленно прогуливался по коридору, попыхивая сигаретой и размышляя, что же теперь делать. Цели были ясны, а вот задачи не определены.

Задачи определил Леонов. Во всяком случае, намного их прояснил. С благообразно-округлым лицом, в неизменном светло-песочного цвета костюме, в очках с роговой, того же цвета, что и костюм, оправой, с русыми, зачесанными назад волнистыми волосами, открывающими высокий, может быть, даже массивный лоб, он спускался с третьего этажа (вероятно, от Карцева), на ходу свертывая в трубочку какие-то бумаги.

Точного его возраста я не знал. Кажется, года на два старше меня. Но Леонов — сама солидность. Ему, наверное, и в студентах никто в троллейбусе не говорил «молодой человек». Не идет как-то к нему. Спокойная уверенность. Честность. Безукоризненный функционер, именно в безукоризненности нашедший смысл и опору. Холодность и четкость бюрократа, но… без бюрократизма. На глаз заметно, какое удовольствие доставляет ему бесперебойное бумагообращение идущее через него в двух направлениях: от предприятий к министерству и обратно. Циркуляры, заявки, запросы, приказы, справки… Леонова не так уж интересует, почему одному предприятию министерство согласно выделить две ЭВМ, а другому, вроде бы такому же, отказывает даже в одной машине. Не так уж его интересует, правильно ли это, и как вообще все это решено и просчитано там, наверху. Но зато у него бумаги не откладываются в долгий ящик (нет у него этого долгого ящика вообще), зато ни одну цифру не переврет и не пропустит и не поленится по десять раз звонить и писать куда-нибудь за Урал, если хоть одна нужная цифра в заявке не проставлена. Или проставлена, но не так, не в тех единицах измерения, допустим.

Леонов знает свое дело и хорошо его делает. Но за другие дела не берется, и никто их ему не навяжет. Сколько я читал о своих ровесниках книг и фильмов сколько смотрел — и все-то там мечутся мятущиеся натуры: то мещане, тунеядцы, стиляги — заблудшие души, одним словом; то романтики-геологи, строители. Или уж на крайний случай, вундеркиндики, на студенческой, а то и прямо на школьной скамье делающие у-ух какие открытия.

Словом, мечется по страницам и экранам, шарахается из стороны в сторону толпа людей острых, энергичных, рисковых, у которых если уж счастье, то это «счастье трудных дорог», а если уж несчастье, то стало быть, «жизнь дала трещину».

А вот нигде что-то не встречал я героя, похожего иа Леонова. А ведь он почти мой ровесник. И ведь как-то возрастал он, как-то сложились его взгляды, привычки, его характер. Как? Нам виден только результат.

И результат, по-моему, неплохой. Леонов, правда, не выдумает пороха и первым не поедет нa ударную строй-

ку. Но он прямой и открытый человек. Не панибратствует с ребятами, сидящими за соседними столами, но и не лебезит перед министерством. Видел я и убедился несколько раз: зайдут к Леонову из Главного технологического управления или приедет издалека ходок от какого-нибудь крошечного заводика — Леонов всегда и со всеми одинаков: корректен, деловит, доброжелателен.

Не знаю, как и почему раскрывается некоторым людям музыка таких слов: аккуратность, исполнительность, четкость и порядок. Но раз такие люди существуют, зиачит как-то это все-таки происходит. И эти люди — золотой фонд исполинского маховика народного хозяйства. Приводные ремни информации, без которой нельзя ни управлять, ни быть управляемым.

Леонов подошел ко мне и спросил, знаю ли я о выделении семи отделов в ГВЦ. Я ответил, что знаю. Тогда он спросил, знаю ли я о переаттестации. И я снова сказал что знаю. Тогда Леонов сказал так:

— Гена, я тебе могу сообщить две вещи, а выводы делай сам. Во-первых, меня со всеми координаторами переводят в министерство. Это у нас, в общем-то, давпо уже намечалось. А во-вторых, переаттестация начнется недели через две. Как видишь, по странной случайности, это как раз тот срок, который администрация может удерживать работника, подавшего заявление по собственному желанию. Две недели, понимаешь? Начиная с сегодняшнего дня. А администрация… по крайней мере на уровне отдела, администрация будет задерживать. Столько, сколько сможет.

— Значит, тем, кто не желает плыть на новом корабле со старыми капитанами, времени на размышление почти не остается?

— Гена, выводы делай сам. А в общем-то, вся эта история с утверждением Борисова и Телешова — это, конечно, не дело. Тут и ты сыграл двойную, в общем-то роль. Смотри, в общем, сам. На всякий пожарный вот мой новый телефон, в министерство.

Ленов ушел, а я остался. Посреди коридора. Предстояло самое невыносимое для меня: предстояло распорядиться другими людьми. Они решать будут добровольно, но я могу повлиять. Должен буду склонить их к определенному решению. Наверное, склонить будет нетрудно, всегда можно накрутить разную всячину об интересной задаче, о перспективах и тому подобное. Но имею ли я право? Убеждать человека в чем-то не значит ли насиловать его ум?

Я принимаю решение самостоятельно, и мне некому жаловаться, если оно оказывается неправильным. Но если я склонил к той же ошибке еще и другого? Они виноват только в том, что поверил в мою дальновидность. В то, что я лучше его рассчитал последствия. Да и вина ли это? Верит в тебя человек и верит. Что ж здесь такого? А вся ответственность, выходит, на тебе. Уж коли ты объект веры, то обязан не обмануть чувства верующего.

Сбить с правильного пути… Направить на путь истинный… Что за выражения и в чем их суть? Может, не надо ни сбивать, ни наставлять? Ведь это я считаю, что такой-то путь — истинный. Может, он для меня истинным и является. Но для другого? Каков он окажается для другого? А у другого все другое: квалификация, нервы, жизненные планы, наконец.

Риск — этоя понимаю. Проиграл — плати. Но как можно заставить рисковать другого? Даже не заставить, а просто способствовать этому. И кто тогда рискует? Рискует он, потому что платить придется ему. И если бы еще речь шла о деньгах — я просто мог бы возместить ему сумму проигрыша. Но речь идет о жизненном пути. А за неудачи в этой системе измерения каждый платит сам. Здесь никому ничего не возместишь. Сие верно, как говорят математики, по определению.

Но это было то самое дело. Дело, которым нужно было заниматься. Которое имело в виду Исидора Викторовна. Даже не зная, в чем оно заключается.

А между тем положение было паршивое. Я сам еще мог подать заявление по собственному желанию и за две недели что-нибудь себе присмотреть. (Знакомств по Москве хватало, и в некоторых фирмах, с которыми я контактировал по работе, прямо и неоднократно намекали на желательность перехода к ним.) Но что сказать другим? Подавайте заявления, а там видно будет? И под какой это маркой все пойдет? Идея о блокировании Борисова и Телешова вряд ли вызовет полное понимание широких масс. Даже того же Сергея Акимова. Грядущее изменение тематики в связи с переходом в ГВЦ? Но что я сам-то предлагаю? О каких задачах на новом месте работы можно говорить, если еще неизвестно, где это новое место находится.

Подошла Лиля Самусевич. Это было уже кое-что. Подошла Лиля Самусевпч — это вполне могло означать, что я каким-то образом сдвинут с мертвой точки. Что я каким-то образом ухожу из района мертвой зыби. Так оно и оказалось. Лиля протянула мне бумажку с записанным на ней телефоном и сказала:

— Гена, это Давид Иоселиани. Это его телефон. Он позвонить просил.

— Да понимаешь, мы в прошлый раз расстались как-то непонятно, по-дикому как-то получилось…

— Это недоразумение, Гена. Я уже знаю. Давид не виноват. Я тебе как-нибудь потом объясню. А ты лучше ему позвони — он говорит, у него что-то есть для тебя.

— Что? Для меня?

— Ну позвони, позвони. Что-то, говорит, связанное с вашим разговором. С программой твоей, и еще…

Я позвонил. (Телефон-автомат — в вестибюле.) Иоселиани начал с горячих, темпераментных извинений-обяъснений, но так как я только оторопело и тускло поддакивал или вообще молчал, этическая часть разговора быстро иссякла. Иоселиани перешел к деловой части. Деловая часть была действительно деловой: Иоселиани сказал, что присмотрел себе угол в НИИ по проектированию автоматизированных… (Там было еще много длинных слов все они прошли по прямому сообщению «правое ухо — левое ухо») и что угол этот совершенно свободен. Угол будет называться «Лаборатория общесистемных исследований», заведующим лабораторией (заведующим — отметил я про себя. Заведующий, а не начальник, а это — уже приятнее) назначен Давид Иоселиани, все остальное табуля раса. Мне делалось естественное предложение примкнуть.

— Я не один, — сказал я Иоселиани.

— А сколько вас? — спросил он.

— Точно не знаю, думаю, что человек пять-шесть.

— Это можно, — сказал Иоселиани, — но не больше. И вообще, постарайся максимум с собой не тащить Только тех, кто позарез нужен. Надо сохранить свободу маневра для дальнейшего. Понимаешь? Мало ли какие люди еще придут.

— Эти нужны, — сказал я.

Иоселиани сказал:

— Этих бери. Я же сказал. Этих бери. Этих можно.

— Машина? — спросил я.

— Парочка «Север-3», — ответил Иоселиани. И добавил: — И обе в хорошем состоянии. — И еще добавил: — Да ты об этом не думай. Я же не один год выжидал — ты что думаешь, я на пустое место пойду? Здесь у них и трансляторы, и ленточное хозяйство в порядке… Все будет отлично.

— Ставки? — спросил я.

Иоселиани рассказал мне, какие есть ставки, и «почем» они. Я прикинул: конечно, «мои» потеряют кто под двадцатке, кто по десятке. Но ничего трагического я в этом не видел. Если уж кому-нибудь их них невтерпеж обзавестись прочными сотнями, пусть сразу нацеливаются на диссертацию. При тех работах, которые будем вести у Иоселиани, даже второстепенные программы понадобятся весьма и весьма оригинальные. Стандартные блоки вроде бы пока ни к чему. Да их и со стороны можно взять, Так что в смысле диссертации — если поднаторел в теоретическому жаргоне — описывай свои программы, печатай статьи, словом, защищайся — не хочу. Я им предлагаю настояющую работу, значительные улучшения режима, и за все это минус двадцать, минус тридцать. Вроде бы калькуляция в мою пользу. Впрчоем, ведь они могут выбирать.

— Так что, можно подавать заявления? — спросил я Иоселиани.

— Можно, — ответил он, — и нужно. Раньше перейдешь — раньше все обсудим, перетрясем и двинем дальше.

— С кадрами все нормально, все обговорено? Все-таки я людей снимаю.

— Сто пять процентов гарантии. Как доехать и прочее— Самусевич расскажет. Она здесь была.

— Возьмите мой домашний телефон, Давид. — Я продиктовал номер. — через пару деньков или я вам, или вы мне. Идет?

— Есть.

«До свиданья, друг мой, до свидания!» — какая глупость! Такие строчки, а я вдруг понял, что декламирую их обращаясь к институту. Я вдруг точно понял, что ухожу из него. И дело даже не в разговоре с Иоселиани. Просто я это точно понял.

Но предстояла еще большая работа. Я зашел к своим. почти все были на месте. Из нужных мне не было только Акимова. Я был краток и по возможности (по возможности, так как в принципе это для меня противоестественно) официален. Я сообщил группе, что наш отдел переводят в ГВЦ. Сказал, что тематика неизбежно изменится, и объяснил, в какую сторону. Далее я сказал, что есть возможность продолжить сложившуюся у нас работу на новом месте. Продолжить изучение различных алгоритмических языков, продолжит, а для желающих — и полностью перейти на теоретическую работу. Сказал, что работа предстоит интересная и перспективная. Это я сказал твердо. Для меня это была объективная правда. «Тем, кто знаком с алгоритмом большой моделирующей программы, сказал я, — могу разъяснить, что работы будут связаны с обобщением и развитием этой и сходных идей».

Далее посыпались вопросы. О ставках, о названии фирмы и другое. Я на все вопросы ответил. Далее наступило короткое молчание. Потом не очень короткое оживление. Пересуды, снова горох вопросов, но уже не принципиальных, уже многие были повторными. Далее я слукавил. Я сказал: «Ситуация требует решать незамедлительно. В ту или иную сторону. Во-первых, через две недели все вы будете оформлены переводом в ГВЦ. В случае ухода лишняя запись в трудовой книжке никому не нужна. А во-вторых, на новом месте временной лимит тоже жесткий. Если в несколько недель лаборатория не будет укомплектована, ее могут свести до сектора. Так что, кто уходит, советую заявление написать сегодня-завтра. Я лично подаю сегодня».

Я слукавил. И что же я слукавил? Не упомянул только о переаттестации Борисова и Телешова, предстоящей черев две недели. Не упомянул о негативном. Всю позитивную информацию выдал скрупулезно точно. И даже без эмоционального нажима. Пусть решают сами.

Ну а о негативном… Сработала извечная логика радетелей за дела человеческие. Я сам решил за них, что им надо знать, а чего — не надо. Минимально, совсем минимально решил и не высказал возможных сомнений (для них главное — позитивная информация, да и к Борисову и Телешову никто особых симпатий не питал), а все-таки решил. Решил за.

Ученье — свет, неученье — тьма. Знание — сила. Что еще? Наверное, немало таких присказок-прибауток. Но балагур прост и груб. Как топор. А в жизни приходится действовать куда более тонкими инструментами.

Первыми высказали готовность заступить на передний кран науки Люся и Лена. Но я их должен был огорчить, что они как молодые специалисты не могут, не отработав трех лет, уволиться с предприятия, на которое были направлены по распределению. Огорчил я их с легким сердцем, ибо знал и предвидел (нетрудно было предвидеть, совсем нетрудно), что для переднего края науки не годятся они, да и он для них не годится. И род их занятий вряд ли переменится с переходом в ГВЦ, не переменится и останется столь же таинствен и непонятен решительно для всех, кроме самих Люси и Лены.

Народ вокруг начал редеть (расходились обдумывать и прикидывать, как и что), и ко мне подошла Светлана Ларионова. Светлана Федоровна.

Она подошла ко мне очень, близко и сказала не громко — не тихо (если ближайшие вслушивались, вполне могли бы услышать):

— А я никуда не собираюсь переходить, Геннадий Александрович.

— Вольному — воля, Светлана Федоровна, только не надо так раздражаться. По-пустому не надо. Вы, кажется, копируете Телешова, а вам это вдвойне не идет. Женщина все-таки.

— Не вам про Телешова рассуждать, Геннадий Александрович. И если уж выбирать начальника, я, разумеется, выберу Телешова.

— Это почему же? Если не секрет.

— Люблю сильных мужчин.

— Боюсь, Светлана Федоровна, что в скором времени вам придется пересмотреть ваши сравнительные оценки. Но помочь вам тогда я ничем не смогу.

К концу дня подали заявления трое: я, Самусевич Зинченко. Вернее, не подали, потому что подавать было некому — начальство с обеда исчезло, — а просто отнесли секретарю отдела и проследили, чтобы она проставила на заявлениях число. Позарез нужно было поговорить с Акимовым, но его тоже не было.

Я вышел из института и позвонил Лиде. Она просила меня не звонить, и Исидора Викторовна советовала не делать этого. Но конфигурация событий вроде бы сложилась вокруг меня. Вроде бы я сам начал поворачивать и разворачивать ее в нужную сторону. Мне казалось, что в этом уже есть какой-то успех. Тот, которого ждала от меня Лида. Зачем же ей ждать и томиться? Прикидывать, сумею или не сумею.

Я должен был рапортовать об успехах. Я не мог не рапортовать. Я позвонил Лиде.

Она не хотела знать ни о каких моих успехах. Я мог извиниться и протрубить отбой. Но мне стало обидно. Как тогда. Я сказал (и сказ мой все более переходил в крик), что не понимаю, как можно на основании одного срыва забывать все остальное. Ну я сорвался тогда, я себя не оправдываю, но ведь я хочу исправиться. Я занимаюсь делами. Работой. И ничего пока не прошляпил, не завалил. Почему же я не могу сообщить об этом ей? Поделиться. Поговорить, наконец, просто так.

— Ты прошляпил, Гена, — сказала она усталым и раздраженным голосом. — Ты прошляпил главное. Работой ты занимаешься эти дни? Ну что ж, прекрасно. И уже, говоришь, что-то там сделал? Но это неважно. Ты ж не работой занят, вот что. Ты ею с отчаяния занялся, что мне было что рассказать. А мне это почему-то неинтересно. Вот и все. И не шуми ты так, ради бога!

У меня были возражения по всем пунктам.

Но я не успел. Не успел ни возразить, ни опровергнуть даже первый пункт. Даже прервать ее не успел. Она резко кончила свое и повесила трубку.

Я шел домой, и недоумение мягким-мягким туманом распластывалось над и вокруг. Я шел домой с нимбом недоумения над головой, С туманным, молочно-туманным облаком недоумения. Я недоумевал. Святая наивность.

Ведь я же хотел как лучше.

Хотел как лучше.

Как лучше…

Моя наивность уже не была святой. Я разменял четвертый десяток, и наивность (все, что угодно, но только не она) уже не могла быть святой. Моя наивность была злостной.

На следующее утро я сразу же переговорил с Акимовым. Он меня выслушал и согласился. Когда слушал, заметно было, что сердчишко у него екало (все-таки меньше, чем за год, я его уже второй раз снимаю с места, в опять все то же: разговоры о перспективах, о творческой работе и все такое. Только тогда, по осени, вдохновителем и организатором всех наших будущих побед предполагался Борисов, а теперь, по весне, — Иоселиани). Замирало у Сережи сердчишко, это точно, но выслушал он меня твердо. Вопросы, разумеется, задал. И все деловые, точные. Я ему так же точно и ответил.

В вопросах проявил Серж деликатность и ум: не спросил даже, не получится ли с Иоселиани так же, как с Борисовым. Сам допетрил, что не для того я все это затеваю, чтобы так же получилось. Объяснил ему и почему надо увольняться немедля, и он снова согласился. И пошел писать заявление.

С самим Акимовым прошло гладко. Оставалась еще его жена, Алла. Но с ней я проведу блицкриг как-нибудь после, как-нибудь через несколько недель, когда все уже будет позади.

Я хотел зайти к секретарю отдела, чтобы узнать, дан ли ход вчерашним заявлениям. Но узнавать ничего не пришлось. От секретаря навстречу мне вышел Телешов, и первого мгновенного сцепления взглядов было уже достаточно. Я понял, что ход дан, и баркас с моей командой, если еще и не отчалил от квазиуютного островка отдела Борисова, то, во всяком случае, на воду уже спущен.

И в груди моей, как поется в старинных романсах, тоскливо заныло. Не было у меня веселой злости для схватки с Телешовым. Наверное, и вообще ничего веселого не было у меня после вчерашнего. А без веселости трудно противостоять напористым людям. Трудно и, самое главное, грустно. Но я приготовился скрепя сердце (в который раз скрепя! В этом-то и заключалась грусть — сколько же можно его скреплять?..).

А Телешов с обворожительной улыбкой (это он сам, вероятно, считал ее обворожительной) начал совсем не о том. Начал о том, что, мол, Цейтлин сейчас звонил, он только что прилетел в Москву, остановился в гостинице «Центральная». Надо бы к нему подскочить кой за какими материалами. И он, мол, Телешов, съездил бы, конечно, сам (фу-ты, ну-ты, какая деликатность!), но заодно придется и кое-что обсудить. А вот при обсуждения очень хорошо, чтобы присутствовал и я. Так сказать, как теоретическая правая рука Телешова. И ехать он предлагает немедленно, и даже получалось так, что машина (Телешов ездил на светло-коричневой «Победе») чуть ли не копытами бьет от нетерпения у подъезда института. Ну что ж, поехали. Спустились вниз, сели в машину и поехали. Телешов делал вид, что полностью поглощен дорогой (хотя на самом деле водит он вполне автоматически — машина у него уже лет пятнадцать), я же молчал. Я знал, что инициатива на моей стороне, и мог себе позволить роскошь понаблюдать, как он примется выворачиваться ив положения.

Выскочили мимо Манежа на разворот ко площади Революции, и Телешов, не выруливая на улицу Горького, хлопнул вдруг себя по лбу и затормозил с шиком, выразившемся в визге тормозов.

— Вот черт, — смущенно глядя на меня, забормотал он — чуть не забыл. Слушай, Гена, одно к одному, у меня тут кореш в «Москве» на седьмом этаже остановился. Из Минска нагрянул, еще с института знаемся, кандидат наук и все такое, понимаешь? Я обещал — вот так — до одиннадцати позвонить, а тут меньше часу остается. А у Цейтлина может надолго затянуться. Давай-ка зайдем в вестибюль, звякнем ему, а потом уже в «Центральную» махнем.

Я бы пошел с ним без лишних слов, но неохота было вылезать из авто и топать по подземному переходу, отделяющему пас от «Москвы». Я так и сказал, не грубо, не нежно:

— Так вы идите, а я тут подожду. У меня вот газета сегодняшняя, еще не смотрел.

Но Телешов уже зашел с моей стороны и открыл Дверцу.

— Пойдем, пойдем, — повторял он дружелюбно, но одновременно как о деле решенном, — он, может, сам к нам спустится. Познакомлю, отличный парень. Пошли, разомнешься…

Аргументы были смехотворные, но и препирательство наше никак не дотягивало до серьезного. Неприятно было, что он, хозяин машины, явно предлагает мне выйти, ¦я вроде бы распоряжаюсь его собственностью. Я уступил и вышел.

В вестибюле гостиницы я деликатно оставил Телешева наедине с металлической коробкой таксофона и, отойдя в сторону, закурил. Но мое одиночество длилось ровнодве затяжки. Телешев подошел и огорченно-бодро сообщил, что друга в номере пока нет (этому факту предназначалось огорчение), и дежурная по этажу объяснила, что оно вышел в буфет за сигаретами, а мы, чтобы скоротать эти минуты, можем по мысли Телешова, пропустить пока по коктейлю в баре, здесь же, на первом этаже.

Я не был ни огорчен, ни ободрен и пошел за Телешовыми в пустующим креслам бара. Если уже во всяком человеческом поступке доискиваться логики, то мое решение объяснялось чем-то вроде: «Ну, раз уж пришли…» Я плюхнулся в отличнейшее поролоновое кресло, а Телешов пошел к стойке. Я вспомнил, подскочил к нему и сунул рубль (вся моя наличность не считая меди и мятой пачки троллейбусных билетов). Потом снова вернулся к столику. И почти сразу вслед за мной от стойки отплыл Телешов, держа в каждой руке по два маленьких бокала. Отплыл, потому что осторожничал, дабы не пролитьдрагоценную влагу зеленоватого мерцания. Он благополучно доплыл до столика, придвинул пару бокалов мне и сел в кресло напротив.

Я молчал (я просто молчал), а Телешов вдруг (эк его) не нашел все-таки прехода… Прямо так и рванул:

— Ты, Гена, заявление-то забери… чего ты так въерепенился? Ну, было… Ну и что? Нам еще работать и работать с тобой. Так что ты это, давай завтра приходи и заявление обратно… Понял? И твои чтобы все взяли. Понял? Тут не бирюльки, тут, брат, в ГВЦ перейдем — раскрутка на полную пойдет. Кумекай!

— Да теперь уж нельзя… Как же теперь-то? — проблеял я.

Если бы Телешов продолжал «по-хорошему», тяготеющий надо мной гипноз этого подхода, может быть (чем черт не шутит!), и сработал бы. Но Телешов не понял, не принял во внимание, что это сказал я. Что это именно я отказался. Он подставил на мое место себя и вообразил, что если я говорю «нет», то это «нет», которое употребляет он. «Нет», которое после любых дальнейших усилий и унижений просителя способно превратиться только в «ведь вам же, по-моему, уже сказано».

Вообразил себе это Телешов и выбросил последний козырь. Его лицо страшно, как во сне, невероятно близко приблизилось ко мне; стало красным, багровым, как заходящее солнце, оно стало огромным, как все солнца вселенной, слившиеся вдруг в одно, оно закрыло горизонты и пустое пространство, и это лицо-мир заговорило человечьим голосом:

— Если этот твой Лаврентьев земельку хочет в тундре подолбить — твое дело. Сделай одолжение другу, а за мной не заржавеет. Когда он меня ударил, Васильев видел, рядом стоял. так что у меня свидетель-то есть. А у кого полтора условно, тому три годика безусловных не глядя кинут. В битники захотелось поиграть? Ну, ну, поиграй, поиграй. Не забудь сухари только своему корешу насушить.

Я стоял у высоких вертящихся створок, стеклянных прямоугольников, ведущих в холл гостиницы «Москва». «Где оскорбленному есть чувству уголок?» Нет, не то. Дело-то серьезное. Конечно, паршивое, прежде всего паршивое, но и серьезное, здорово серьезное. Но вопрос «что делать?» еще и не брезжил. Я стоял у гостиницы «Москва».

Пройти два квартала до «Центральной»? Пожалуй, не имело смысла. Никакого Цейтлина в гостинице скорее всего и не было. А если он действительно остановился там, то уж наверняка не нуждался сегодня ни в обществе Телешова, ни в моем. Я нискоько не сомневался в тщательной спланированности «нечаянной встречи».

Во всяком случае, я мог питать к Телешову любые чувства, это мое личное дело, но нельзя не считаться с его предупреждением, потому что речь шла не обо мне. Речь шла о Лаврентьеве. И откуда только это собака разнюхала про полтора года условно? Впрочем, эти люди всегда знают все и обо всех. У них нет своего, и они живут, комбинируя усилия других. Поэтому они просто обязаны знать и именно все и обо всех. И они действительно знают.

Загрузка...