Часть вторая В ПУТИ

Прощание с Карашы

Чуя степные дали, кони лихо рвались вперед и, казалось, им легко было мчать тяжелый возок с ошеломленными удалой скоростью путниками. Думалось, вот-вот перевернется, вот-вот внезапный удар о камень разнесет в щепы накренившийся возок. Но Абы сильными руками уверенно натягивал вожжи и правил к дороге, пролегавшей вдоль оврага.

— Алла! — шептал Чингиз.

— О боже мой! — вздрагивал на поворотах Драгомиров.

Чокан молчал, забившись в глубь возка, и Абы хранил свое постоянное спокойствие.

Когда наконец выбрались на ровную пыльную дорогу, Чокан вынырнул из своего укрытия и, обхватив Абы руками, стал приставать к нему с вопросами, куда едем и почему этой дорогой, а не другой — большаком.

Абы односложно отвечал, что выбрали самый прямой путь, что так ему приказали.

— А кто тебе приказал? — допытывался Чокан. И, не получив ответа, крикнул:

— Сворачивай к холму, на большак!

Абы и тут не послушал маленького торе. Тогда Чокан вспрыгнул к нему на облучок и дернул правую вожжу, чтобы поворотить коней к холму. Возница не знал, что тут и делать, и, не сопротивляясь мальчику, лишь взглянул с опаской на Чингиза.

— А пусть его, — махнул рукою Чингиз.

Чокан, почувствовав отцовскую поддержку, забрал обе вожжи в свои руки. Он тут же своевольно изменил маршрут и направил коней через низину к дороге на холмы, где располагалась крепость.

Чокан правил уверенно, легко. Он принадлежал к тем мальчуганам, про которых обыкновенно говорят, что они только и резвятся на коне. В четыре года он уже сидел на годовалом жеребенке, а лет в семь научился объезжать капризных стригунков. Как ни бесновался стригунок, как ни пытался сбросить непрошеного наездника, Чокан держался крепко, словно слитый с конем. Через год привык он обуздывать неуков и постарше. Его мальчишеские руки рано обрели твердость. Каким бы норовистым ни был копь, маленький джигит быстро превращал его в смирного и послушного. Он испытывал удовольствие и когда ехал на иноходце с его плавной рысью и когда мчался на скакуне, разом пускавшемся в карьер. Чокана не пугала отчаянная скорость, он чувствовал ее, ритмично и естественно подчинялся такту аллюра, непринужденно и быстро вздрагивал всем телом.

Только на призовых коней, участвовавших в байге, не приходилось ему садиться. Будь бы его воля, он бы поездил и на них. Чокана манили конные игры и на поминальных асах и на праздниках — тоях. Но этого ему не позволял Шепе. Мальчик ханской крови, и вдруг будет развлекать простолюдинов! Нет, такого допускать нельзя! Не настолько мы слабы, чтобы над нами подсмеивались.

И как ни хотелось Чокану попробовать свои силы в байге, запрет Шепе вставал неодолимым препятствием.

Иногда Чокан верхом сопровождал отца. А если случалось, как и в этот раз, отправляться в путь в повозке, мальчик отстранял кучера и сам брал в свои руки вожжи. Лошади были выхоленными, послушными, и Чингиз с легкой душой доверял их сыну.

… Он чувствовал: жылан-сырты, несмотря на свою своенравность, покоряются ему. Сперва они резво помчали низиной, не снижая скорости, и словно вырывали из его рук вожжи. Но у мальчика была сноровка, он знал, как осаживать коней. Забирая вожжи вправо, он направил жылан-сыртов на подъем, в гору, к шамраевской крепости. Под тяжестью возка, тянувшего назад, кони перешли на мелкую спокойную иноходь.

Вскоре они оказались на взгорье. Здесь надо было бы повернуть влево и выехать на большак. Но Чокан неожиданно и решительно взял почему-то вправо.

Абы, не спускавший глаз с мальчика, с криком — куда ты? — попытался выхватить у него вожжи. Не тут-то было! Чокан и бровью не повел, только отмахнулся от Абы.

— Но ведь мы не туда едем, — уже не так настойчиво и громко продолжал спор Абы.

— Зачем тебе это знать, — оборвал его Чокан.

— В самом деле, куда он ровернул? — недоумевал Драгомиров.

— Скажи, сынок, куда ты правишь? — мягко, помня недавние события в доме, спросил Чингиз.

— В аул Карашы.

— В аул Карашы? — удивился Чингиз. — Но почему туда?

— Это я уже сам знаю! — бросил Чокан, не поворачиваясь к отцу.

Откуда он может что-нибудь знать, подумал про себя Чингиз. И к чему, действительно, заезжать в этот аул? Он, Чингиз, редко туда заглядывал. Ханский потомок, белая кость, он считал себя бесконечно выше простых казахов, черной кости. Если и бывал в юртах простолюдинов, то только тех, кто сумел нажить состояние или получить чины. Немногих он удостаивал своим посещением. А в ауле Карашы, ауле его слуг, слуг отца и деда, Чингизу, ага-султану округа, приходилось бывать только тогда, когда этого неотложно требовали обстоятельства.

Да и Чокан там почти не бывал, пока не столкнулся в детских играх с ребятишками бедняков, с Жайнаком, с этой девчонкой Айжан, дочерью Кунтай. Об этом рассказывали Чингизу, однако теперь он представил желание сына в другом свете. И многое становилось ему понятным.

На страже ханской чести своего племянника зорко стоял Шепе. Когда мальчику было около шести лет, он со своими сверстниками случайно забежал в Карашы. Шепе жестоко избил его, да еще и приговаривал: стыдно туда ходить, стыдно! И внушил Чокану, кто он такой и что за люди живут в том, Черном, ауле.

С той поры довольно долго не заглядывал в Карашы Чокан.

Теперь, когда возок вздрагивал на ухабах, Чингиз начинал догадываться, что сын совсем не зря хочет побывать там. Но султану, да еще облаченному сейчас в мундир подполковника, султану, которого сопровождает омский офицер, казалось нарушением всех правил, въехать в Черный аул.

Он стал отговаривать сына, но наткнулся на недетское сопротивление.

Чокан стоял на своем. Чокан огрызался так, словно к нему обращался с просьбой не отец, а Абы:

— Не пустишь, — я так погоню коней, что никто из нас не останется в живых…

И тут глаза отца встретились с глазами сына. Чингиз еще никогда не видел таким Чокана. Его глаза покраснели, сверкали, как угольки, разгоревшиеся на ветру.

Нет, совсем не зря он стремится туда, подумал отец. И вспомнил рассказы о том, как наливались кровью и вспыхивали недобрым блеском глаза его деда Аблая. И у Мамке-батыра, родного брата Вали, ушедшего в стан Кенесары, глаза становились такими же в часы спора или битвы. Значит, правду говорили и о Чокане. Как это ни удивительно, сам Чингиз впервые сталкивался с такой вспышкой, отраженной в сыновних глазах. Вспышкой гнева и отчаяния.

Не мальчика, понятно, он испугался. Справиться с сыном было проще простого. Он представил вдруг его будущую судьбу, и поэтому ему стало страшно. Приходило на память все, что он слышал и об Аблае и о Мамке. Когда у тех глаза наливались кровью, они становились способными на все, на любую жестокость.

Чингиз еще и потому не перечил сыну, что ему было близко его душевное состояние. Суровый султан еще не забыл своего детства, своей поездки в Омск.

Он любил своего первенца-крепыша. Любил и гордился им. Слова батыра Турсымбая — «Да он вылитый Аблай-ага!» — прочно врезались в его память. Чингиз, показывая сына гостям, с тех пор частенько приговаривал:

— Посмотрите, на деда моего похож!..

Баловал его, прощал ему детские шалости.

Припомнил Чингиз и похвалу Жаманкула, когда Чокан слушал жыр «Едиге» и сумел его записать со слов акына, как этого не удалось бы и татарскому мулле. Выйдет из него толк, непременно выйдет.

… Чокан правил лошадьми, а отец, задумавшись, восстанавливал одну картину за другой.

У Чингиза гостил однажды Кожа, сын известного бия Балгожи. Собрались, как водится, за праздничным столом. И во время пиршества акын Оске, желая сделать приятное почетному гостю, произнес в стихах хвалебное слово:

Беген и Шеген от аргынцев пошли,

Ерден и Жузен от найманов пошли.

Их слава прибилась волной к берегам,

Их славу узнала река Обаган.

Гремел Аккошкар на алтайской реке,

Известны Тока с Байдалы от Алке.

Но, соколом гордым над степью кружа,

Оставил их всех позади Балгожа.

Чокан вместе со всеми слушал акына и, когда он кончил, тихо спросил отца:

— Это кто такой Балгожа?

— Бий Балгожа.

— А-а! — во всеуслышанье протянул Чокан. — Тот самый Балгожа, который бежал от Кенесары и утонул в половодье, когда переправлялся на коне через Тобол.

Балгожа, действительно, спасаясь от Кенесары, решившего разгромить его за переход на сторону русских властей, бросился верхом в бурлящий Тобол и погиб. Но сторонники Балгожи, и в особенности его родичи кипчаки, считали оскорбительным и верить в это и вслух об этом говорить. Они придумали другую версию гибели известного бия. И Чингиз, чтобы смягчить впечатление от слов Чокана и польстить Коже, упрекнул сына:

— Неразумный ты, Чокан! Болтаешь неизвестно что.

Но слова уже были произнесены, и многим пришлись по душе:

— До чего умный ребенок! Большим человеком будет!

… Мчались кони, кренилась на ухабах повозка, а Чингиз вспоминал.

Не переводились гости в его доме. К доброй половине гостей принадлежали красноречивые бии, те самые, которых с усмешкой называют людьми с железными глотками. Стоит им собраться вместе, как без устали, без перерыва они будут соперничать друг с другом в искусстве спора, в остроумии, в знании народных шуток и присловий.

Чокан с детских лет любил слушать эти состязания биев.

Он слушал, затаив дыхание, старался все понять, запомнить, и чаще всего это нравилось гостям.

В дом Чингиза решать аульные тяжбы собирались бии Кусмурунского округа. Дважды собирались бии двух округов — Тобольского, находящегося на оренбургской территории, и здешнего, Кусмурунского, относящегося к сибирским казахам. Первый раз они собирались в ауле Ахмета Жантурина, второй — в Орде Чингиза.

Чока ну было уже девять лет, когда он присутствовал при разборе тяжеб оренбургских и сибирских казахов.

Тяжбы — тяжбами, а состязание в красноречии шло своим чередом.

Первым на совете выступил бий Токсан из рода Керей. Он по своему обыкновению так затянул речь, перегружая ее отступлениями к месту и не к месту, что другие даже разволновались: мол, успеют ли высказаться и они.

Тогда кипчакский бий Избасар, лишившись всякого терпенья, оборвал Токсана:

— Тебя все величают «Токсан, Токсан!», а ты всего-навсего Томаша.

Высокий, крупного телосложения Избасар этими словами хотел унизить тщедушного маленького Токсана, сравнив его с крохотной птичкой.

Оскорбленный Токсан не остался в долгу:

— Ты считаешь, Избасты, что произнес достойные слова? Томаша хоть и птичка-невеличка, но, откладывая девять яиц, из одного выводит соловья. Пускай большая коза приносит двойню, собака — восьмерых щенят, свинья — десять поросят. Но они и остаются козами, собаками, свиньями. Не гордись, мой друг, своей толщиной и ростом.

Избасар побагровел, готовый излить всю свою злобу на Токсана, но его вовремя одернул Наурызбай, его сородич, один из уважаемых кипчакских биев.

— Прекрати, Избасты! Шайтан тебя путает…

Это были дни, когда разгоралась вражда между кереями и Чингизом. Чокан уже кое в чем разбирался и отличал недругов отца от его друзей. Известно ему было, что кереи прислушиваются к каждому слову Токсана. Видя, что в этом споре Токсан побеждает, мальчик решил, что надо ему нанести удар.

И в юрте неожиданно раздался негромкий, но звонкий голос Чокана:

— Бий Токсан, вы сразу стали и соловьем и тарантулом. Но скажите, почему ваши пращуры носили имя Тарышы?

На многих лицах заиграли улыбки. Мальчик бил в самую точку. Все знали, что один из основоположников рода Корей родился вне брака за день до сбора урожая проса. Поэтому он и получил имя Тарышы — Просяной. Токсан вел свою родословную как раз от этого Тарышы. Чокан тронул самое больное место в его происхождении. Бий вспылил:

— Зачем ты это вспомнил, сынок. Должно быть, предок мой рожден от слуги. Слуга — тоже человек. А ты от кого произошел? От архара, от животного?

Токсан намекал на боевой клич ханского рода — Архар! Уж если у них клич такой, значит, и родословную ведут они от архара.

Чокан не смутился и молниеносно ответил:

— Нас этим не попрекнешь. Архар — благородный зверь. А кто станет отрицать, что пращур рода Керей — мухортая собака?

Неизвестно, чем бы закончился этот спор, какой новый взрыв негодования вызвал бы он у кереев, если бы Чингиз, и обрадованный сообразительностью сына и напуганный его резкостью, не сказал:

— Не обижай старого человека, уходи отсюда. Здесь тебе не место.

Чокан вышел, но друзья отца заговорили наперебой с изумлением и гордостью:

— Веские слова мальчугана! Ничего не скажешь!

— Его деда по матери, Чормана, в тринадцать лет стали называть мальчиком-бием.

— А этот уже сейчас готовый бий… Чормана перегнал.

Одни цокали языками от удовольствия, другие злились. Но в уме и находчивости Чокану никто не отказывал.

… Все это до каждой мелочи припоминал в пути Чингиз. Султан рано начал надеяться, что придет время, и сын займет его место. А теперь он сам отбился от своего стада, как айгыр — вожак от куланов. Будущее Чокана перестало быть ясным. На свой лад судьба сына повторяла его судьбу. Когда Айганым потеряла ханство, когда пошатнулись ее дела, она отправила его, Чингиза, в Омск учиться у русских. Годы ученья помогли Чингизу. На лодке, построенной в войсковом училище, он пустился в плаванье в степное море, достиг власти, вел за собой Кусмурунский округ. И вдруг все изменилось. Лодка перевернулась. Он держался за ее днище, качался на волнах, и не ведал, скоро ли пойдет ко дну. Чингиз уже перестал надеяться, что сын займет его место. Его тревожило будущее Чокана, и он протягивал сыну ту соломинку, которую в свое время протянула ему самому Айганым. Что ж, пускай поучится у русских уму-разуму, наберется знаний. А что будет дальше — известно одному аллаху.

Во власти своих грустных мыслей Чингиз с болью сознавал, что он везет Чокана в Омск против его воли. Мальчик не хотел расставаться со степью.

Чингиз горевал.

Над ним и, значит, над сыном нависли тучи. Оставаясь наедине с самим собою, он мог даже прослезиться. Но в кругу людей выглядел прежним — строгим и собранным. Он никому не показал, как волновался в этот последний день отъезда из Орды. Он не выдал своей жалости к сыну, когда приказал Абы силой доставить Чокана из юрты Шепе. А когда увидел сына, беспомощно и зло барахтающегося в руках слуги, то почувствовал такую слабость, так расстроился, что отошел в сторонку и осторожно, чтобы, не дай бог, не заметил Драгомиров, смахнул внезапно набежавшие слезы. И, принимая суровую правду, что иного выхода нет, подтянулся, спрятал свои чувства, и деловой, как всегда, отправился в путь. Но глубокая грусть и нежная жалость к сыну продолжали бередить его душу. Поэтому он позволил Чокану взять вожжи, и не стал ему прекословить, когда сын внезапно изменил маршрут.

Но почему же Чокан так решительно направился к аулу Карашы?

Чтобы объяснить это читателю, нам предстоит сделать некоторое отступление.

Понятие о хане и ханской власти у казахов в те времена связывалось и с представлением о карашы.

Кто такой хан — ясно каждому. Есть хан — значит, есть и карашы — люди, обслуживающие хана. На их плечах — каждодневные хозяйственные хлопоты, вся черная работа. Своего хозяйства они не имеют, их содержит, как аллах на душу пошлет, хан. Карашы не принадлежат обычно одному какому-нибудь роду, они набираются из разных мест. Либо это неимущие батраки, либо пленные или потомки пленных, захваченных во время набега. Подавленные собственной нищетой и ханской властью, иного существования они и не мыслят.

Работников-карашы содержали и некоторые казахские баи и беки. Но там их было немного, а у богатых ханов — целые аулы.

Не следует отожествлять понятия о хане и карашы с понятием о торе и туленгутах. Торе — это не только представители ханского рода, позднее так называли всех власть имущих. А туленгуты — люди, охраняющие покой торе, неизменно сопровождающие своих господ в поездках. Чаще всего ими бывали представители других народов, усвоившие впоследствии казахские обычаи и язык. Так, к примеру, среди туленгутов хана Аблая преобладали киргизы, каракалпаки и монголы.

Караши и туленгуты выполняли разные обязанности, отличались друг от друга и своим положением в быту. Карашы — батраки. Их удел — черная работа. Им не дано и помышлять о вольной жизни. Туленгут — правая рука своего господина. Он и соилом вооружен на всякий случай. Туленгут считал для себя оскорбительным общение с кара-шы. Карашы не смели противоречить туленгутам и вынуждены были терпеть от них всяческие притеснения.

Во времена хана Аблая, в пору самой жестокой междоусобной вражды и постоянных набегов с массовым захватом скота, аулы карашы распространились особенно широко. Кормить их было нетрудно. В годы правления Вали-хана и особенно Айганым сократились набеги и сократилось число аулов карашы. Постепенно карашы составили один аул. И вопреки установленным обычаям начали обзаводиться своим скудным хозяйством. Они по-прежнему исправно работали на хозяев Орды и, как встарь, ничего от них не получали.

Когда Чингиз уже входил в отрочество, от недавно многочисленного карашы оставалось восемнадцать-двадцать домов. Хозяйство ханской Орды вели уже не все обитатели Черного аула, а те, кто были наследственными батраками, как их деды и отцы. Погонщики, табунщики, чабаны, мясники, повара по-прежнему истово делали свое дело. Понукай их, ругай, бей по голове — они будут продолжать работу с тупым упорством. По наследству к ним перешли и трудолюбие и вековая покорность.

Чингиз стал султаном, и всем хозяйством Орды ведал Шепе. Хозяйство не было большим, не было и малым. Сведущие люди утверждали, что насчитывалось в нем около пятисот лошадей, пятьдесят верблюдов, тысяча овец, сотня коз. Коров не было совсем. Скот Орды и летом и зимой находился на пастбищах. В ауле держали только больных животных и необходимых на убой. Ухаживали за скотом батраки-карашы. Среди них были свои старшие в табунах и отарах. Все они подчинялись Шепе, хозяину властному и привередливому.

Вздорный Шепе обладал не только крутой хваткой, но и сметкой. Несмотря на то, что скот долгие годы держали на подножном корму, Шепе заставлял скашивать сено и складывать его в стога на запас. Для этого в пору сенокоса своих работников не хватало. Шепе находил. Он бросал клич соседним аулам и звал их на помощь и на праздник. Он прирезал жирного верблюда, из аулов привозили кумыс, а некоторые баи и люди позажиточнее пригоняли и яловых овец. Кончался праздник, начинался сенокос. После весеннего разлива и спада воды побережье зарастало густой сочной травой. Так на озерной пойме сено скашивали за день. На другой день сено перетаскивали на более возвышенные места, а потом складывали и вершили стога. Зарезанный верблюд окупался сторицей.

Однако жестокость и властолюбие Шепе превышали его хозяйственные способности. Любое заболевание овец — ранка, начинавшаяся гноиться от пореза ножницами во время стрижки, хромота после ушиба, чесотка — вызывало его гнев. Забрался ли волк в отару, прирезал овцу или унес ягненка, продрогли ли стриженые овцы после дождя, появились ли клещи и животные начинали худеть, натер ли пастух холку верховой лошади — Шепе выходил из себя. А уж если скот вовремя не напоили или запоздали с выходом на пастбище — он просто бесновался. Добро бы он только оскорблял работников бранными словами. Нет, он избивал их, а нередко и калечил. Маленький, щуплый, злой, он и слушать не хотел никаких объяснений. Вспыхивая по поводу и без повода, набрасывался с кулаками. Что попадало под руку, тем он и швырялся: будь это курук, бревно или топор. А когда провинившийся обращался в бегство, догонял его и избивал насколько хватало сил. С коротышкой легко могли бы справиться, утихомирить его. Но из страха молча, без сопротивления принимали побои. Боялись не его, нет, боялись Айганым, а потом Чингиза. И видели в Шепе их недобрую власть и силу.

Частенько бывало так, что старшие работники скрывали от Шепе провинности или оплошности младших и расправлялись с ними сами по его же способу. Но уж если коротышка узнавал, тогда доставалось и правым и виноватым.

Шепе держал всех в черном теле и всюду совал свой нос. Он был убежден, что это его право и вмешивался в жизнь каждой семьи из аула Карашы. Всех сколько-нибудь смазливых девушек и молодух он считал своей собственностью. Если кто-нибудь из батраков женился на хорошенькой девушке, Шепе уже предвкушал поживу. Вторая ночь после свадьбы должна была принадлежать ему. Какие только способы он не находил, чтобы разделить постель с новобрачной. Не удавалось по согласию, отсылал молодого мужа в отъезд. И обычно тот, привыкший к повиновению, безропотно уезжал. А если и осмеливался сопротивляться, то в ход пускались кулаки хозяина, или придумывалось тут же другое жестокое наказание. Словом, Шепе любыми неправдами добивался своего.

Как ни старались в ауле Карашы прятать от Шепе миловидных дочерей и жен, он умело выискивал к ним тропинки. И, что удивительнее всего, самой надежной пособницей в ночных похождениях похотливого карлика была его жена Шонайна. Стоило только ей услышать, что муж мечтательно вздохнул, — хорошо бы найти такую молоденькую! — как Шонайна, начисто лишенная чувства ревности или по другим тайным причинам, понимающе улыбалась ему в ответ: а почему бы и в самом деле не найти? И посылала своих служанок, своих приближенных женщин на разведку в аул и получала подробные сведения, которые тут же передавались Шепе. Дальше он уже сам приступал к действиям, этакий маленький, крепко сбитый, упрямый ястребок. Его многие так и называли за глаза. Потом свершалось то, что должно было свершиться. И вместо того, чтобы скрыть очередную проделку мужа, Шонайна бесстыдно хвасталась:

— А мой ястреб и эту уже отведал.

Поговаривали, впрочем, что и Шонайна не отставала от мужа, но Шепе на ее измены смотрел сквозь пальцы. Словом, здесь было обоюдное согласие.

Ему никто не препятствовал, он вошел во вкус и все больше и больше распалял свою похоть. Он так неутомимо стал преследовать всех молодых женщин, что уже не ястребком его называли, а малопочтенным прозвищем — ишак.

На почве этих грубых любовных похождений он столкнулся с человеком, которого до сих пор считал своим другом, если только могут быть друзья у людей, подобных Шепе.

Столкновение это закончилось очень печально, даже трагически.

Речь сейчас о нем и пойдет.

Лул Карашы был преимущественно аулом скотоводов и черных работников. Но вырастали в нем и опытные ремесленники — шорники и сапожники. Выходили из него и певцы, и домбристы, и балуаыы — борцы. Одним из таких приметных джигитов был Нуртай, сын Каукара. Его дед Кулболды во времена войн Аблая был пленен калмыками. Ходил слух, что он и сам был сыном видного калмыцкого бека. Может, это было и неправдой, но так или иначе после того, как статный джигит побывал во вражескому плену, Аблай стал относиться к нему по-другому. Хан в наказание рассек ему правое ухо, сделал слугой и послал пасти верблюдов. Кулболды до конца жизни остался верблюжатником. У него было два сына — Каукар, отец Нуртая, и Кантар. Кантар ничем не выделялся, кроме могучей физической силы. А Каукар, похожий на отца, рано проявил среди батраков свои таланты: он и пел, и хорошо играл на домбре, и скромностью отличался, и остроумием. Он нередко сопровождал Айганым в путешествиях певцом в ее свите. И без обычного злословия тут, понятно, не обошлось.

Каукару приглянулась одна девушка, он похитил ее, женился, и она вскоре подарила ему сына, получившего имя Нурмухаммеда. Матери легче и проще было называть его Нуртаем. Нуртаем он вырос и для всех остальных.

Нуртай чертами своего лица, характером и способностями повторил отца. К тому времени, когда Айганым отошла от правления Ордою и власть взял в свои руки младший родственник по мужу Сартай, Нуртай уже был при нем джигитом. Оставался он джигитом и при Тани, который занял место Сартая, угодившего в сибирскую ссылку.

Тогда-то Нуртай и сошелся с Шепе, одним из самых близких нукеров Тани. Шепе и Нуртай были одногодками, а у молодого коротышки не проявлялись еще и вздорный нрав, и драчливость, и сластолюбие.

Нуртай шел по стопам отца и тоже похитил себе в жены красивую девушку Кунсулу. Похищение сошло ему с рук — заступился Тани. А Нуртай нежно полюбил свою жену. Он для того только переиначил имя Кунсулу, чтобы оно звучало в рифму с его собственным. И люди повторяли с восхищением Нуртай и Кунтай — хорошая пара. Не только красивой и стройной была Кунтай. У нее оказались золотые руки мастерицы, стремление к порядку и аккуратности в одежде, в юрте и в хозяйстве. Ее приметила и больная Айганым. Ханша взяла ее в Орду, приблизила к себе. И в годы болезни Кунтай особенно заботливо ухаживала за ней.

Между тем, в Шепе все Чаще и чаще давали знать о себе уже знакомые нам качества. Он стал засматриваться на Кунтай, засматриваться жадно и подолгу. Но не смел переступить дозволенной грани. Он был трусоват, коротышка Шепе, и боялся не молодой женщины, а Нуртая. Хотя Нуртай и происходил от деда верблюжатника и от слуги-отца, он вырос независимым джигитом и держался свободно, с большим достоинством. Он легко и смело выслушивал намеки на свое незнатное происхождение и отвечал напрямик, не испытывая никакого чувства стыда:

— Да, я сын слуги, и мой отец похитил мою мать, и мулла не благословил их. Но вот я стою перед вами, и попробуйте наступить мне на грудь!

Нуртаю надо было обладать незаурядной волей, чтобы сохранять самостоятельность и независимость там, в ханской Орде, где все людские отношения строились на подчиненности и зависимости.

Он сумел с молодых лет повести себя так, что его считали джигитом, а не слугой. Даже Шепе не мог с ним поступать как поступал с остальными. И по крайней мере, внешне держался с ним, как равный с равным. У него для этого были свои основания, коренящиеся в старинном обычае. Шепе и Нуртай были ровесниками — курдасами. А курдасы — по давней традиции — должны жить в мире между собой, не считаясь с разницей в положении. Курдасы обязаны помогать друг другу. Взаимные козни — по обычаю — исключены в их среде. Но зато им разрешается сколько угодно подшучивать друг над другом, какими бы обидными эти шутки ни казались со стороны. Один курдас должен стойко переносить шутки другого. В аулах это взаимное подшучивание было беззлобным. Купается ровесник в озере, а другой припрячет его одежду. Или во время такого же купанья свяжет жену и мужа. Кругом смех, супруги никак не могут выпутаться, а курдасу и горя мало! Можно забросить в постель спящему мышь или безвредную змею. Он проснется, побледнеет с перепуга, а потом поймет — курдас подшутил! Жизнь была грубой, и шутки тоже. Назовут курдасы собак своими именами и заливаются смехом. Или объявят громко — мой курдас умер! — и начинают читать отходную, глумясь над живым. А о ругани нечего и говорить. Курдасам разрешается обзывать друг друга самыми бранными словами и даже пускать в ход кулаки, но так, чтобы не было больно…

Жены мужей-одногодков тоже считались ровесницами, несмотря на разницу в возрасте. Это означало, что курдас имел право подшучивать и над женой другого, пусть она будет даже старше его. Словом, не только наедине, но и в семье курдас считался своим человеком, которому позволено свободно себя вести, не переходя, однако, границ.

Этим обычаем и воспользовался хитрый Шепе. Он всячески заигрывал со своей ровесницей Кунтай, похваливал ее, наделял ее ласковыми прозвищами, давал волю и рукам. Кунтай сперва терпеливо переносила шутки. Шепе, думая, что они не выходят за пределы старинного обычая в отношениях ровесников.

Но однажды она поняла, что приставания Шепе носят отнюдь не безобидный характер, и тогда стала избегать его. Сообразил и Шепе — Кунтай разгадала его намерения… Шло время, страсть коротышки не утихала. Тогда он обратился к способу, который его нередко выручал: попросил Шонайну устроить ему свидание. Но и тут ничего не вышло. Кунтай была оскорблена до глубины души.

Как-то Шепе неожиданно встретил Кунтай. Людей поблизости не было, Коротышка попробовал взять ее силой. Ловкая и крепкая Кунтай подмяла насильника и острыми коленками так избила его, что Шепе осатанел от боли, стал просить прощенья и пообещал больше не приставать. Он едва унес ноги, но, придя в себя, поклялся ей отомстить. До поры до времени он решил не подходить к ней и выждать, пока не подвернется удобный случай.

… События в Орде развивались своим чередом.

Тяжело больная Айганым призвала к себе Кунтай. Ханше нравилась она своей услужливостью, мягкостью, обличьем.

— Хочу тебе, Кунтай, передать свою просьбу… Ведь я ухожу из жизни. — Айганым говорила тихо, медленно. Чтобы лучше слышать ее слабый голос, Кунтай придвинулась ближе. — Я ухожу из жизни и, может, не успею повидать своей невестки. Передай ей от меня салем, пожелай ей счастья. Будь рядом с ней. Пусть ты еще молодая, но замени ей свекровь…

Это было завещание Айганым. Кунтай — слово в слово передала его Зейнеп.

Приехавшая с Чингизом в Орду в скорбные дни смерти его матери, разряженная Зейнеп сорвала с головы пышный в драгоценных каменьях, с пучком перьев филина на макушке высокий саукеле и накинула на себя черное покрывало из Мекки. Под этим широким шелковым покрывалом не видно было и ее свадебного платья. Она впервые встретилась с Кунтай во время поминального плача — жоктау. Голоса женщин слились, и сердца их почувствовали друг друга…

А когда наступило время сбросить черное покрывало и снова надеть нарядный убор — саукеле, не кто-нибудь, а Кунтай прозвала молодую жену Чингиза Укили келин, невесткой с перьями филина на голове. В свою очередь Зейнеп дала заботливой и внимательной Кунтай имя Ак-апа, светлой сестры…

После переезда Чингиза в Кусмурун вскоре там поселился и Нуртай. Он перешел в свиту джигитов султана, сопровождал его в поездках, выполнял его поручения.

Так Нуртай приблизился к Чингизу, а Кунтай почти неразлучно прёбывала у Зейнеп.

Ак-апа, светлая сестра во всем помогала жене султана. Дочь бая Чормана еще в девушках привыкла рано ложиться и поздно вставать. Не изменяла она своим привычкам и в Кусмуруне. Проснется — Кунтай уже тут как тут. Проводит под руку ее до большого латунного таза и поможет омыться теплой водою с мылом, оботрет ее белым шелковым полотенцем, подаст ей платья, какие та пожелает. Потом принесет из юрты-отау завтрак. Позднее эта юрта, где жили Нуртай и Кунтай, стала называться столовой юртой. Кунтай приносила оттуда к завтраку Зейнеп свежий сыр — белый иримчик, приготовленный из козьего молока и разбавленный пенками, снятыми с молока овечьего, белый хлеб и тушпары — пельмени. Если хозяюшке хотелось острой пищи, Кунтай примешивала в иримчик соленое сливочное масло.

Еще в отцовском ауле Зейнеп пристрастилась к крепкому чаю, а теперь просто не могла без него обходиться. Фамильный чай и водился в округе, должно быть, только в доме Чингиза. Его закупали ящиками впрок у торговцев, связанных с купцами Троицка, Орска, Петропавловска — Кзылжара, Кургана, Ирбита. Чай ценили не только за вкус, но и за целебные его свойства. Если кто-нибудь заболевал, то приходили к Чингизу или Зейнеп выпрашивать чай для лечения. Близким и уважаемым людям они дарили его осьмушками; тем, кого не хотелось обижать, подносили щепотку на заварку; тому же, кого недолюбливали, и понюхать не давали. В их хозяйстве было два больших самовара: один — ак-полыскей, белый польский, другой — сары-толе, желтый тульский. Для чаепития ставили и первый и второй, чтобы напиться вволю. Чай заваривала сама Зейнеп, согревая чайник на костерке из сухого верблюжьего помета. Чай считался готовым, когда густая коричневая пена приподнимала крышку и растекалась по белым бокам чайника. Зейнеп нравилось пить чай из золотистой пиалы, входящей в многочисленный набор посуды, части ее приданого. Густой чай оседал на фарфоре пиалы несмываемым налетом. К чаю подавалось молоко только что надоенное от молодой верблюдицы. По вкусу оно не уступало свежим сливкам. Курен-каска — так называли казахи этот целительный и ароматный чай, божественный напиток избранных. А те, кому не доводилось его попробовать, мечтали хотя бы прикоснуться к нему губами. К чаю курен-каска привыкла и Кунтай.

К обеду для Зейнеп приготовляли мясо молодой жирной козочки. Привередливая Зейнеп отказывалась от мяса козленка-самца. Ей казалось, что от него попахивает старым козлом, а мясо самочки отдает ароматом меда. Изделий из теста к мясу не подавали — муки и в доме Чингиза часто не хватало. Нарезанное мясо подавалось в продолговатом фаянсовом блюде, а в качестве приправы подсыпался тот же белый иримчик. Только один Чингиз мог брать мясо с блюда собственной рукою. Никто другой не смел и подумать об этом. Столько же мяса приготовляли и в отсутствие мужа. Из этих же продуктов приготавливался и ужин. Но сама Зейнеп ела не много. Зато после нее с аппетитом принималась за еду Кунтай и другие женщины из столовой юрты. Зейнеп не скупилась. Если выведутся козочки в Орде — их сколько угодно в соседних аулах. Некоторые семьи, прежде не имевшие коз, теперь разводили их в угоду Чингизу и его жене.

Легкая и стройная в невестах, Зейнеп мало-помалу начинала входить в тело, полнеть. А в год, когда Чокана отправили на учебу в Омск, про нее уже начинали говорить: «Смотрите, наша келин скоро будет вылитой свекровью». Некоторые утверждали, что у нее и сердце стало заплывать жиром. Мол, поэтому и есть она стала меньше, чем прежде.

Ей, не потерявшей вкуса к нарядной одежде, труднее стало красиво одеваться. Благо, нашелся в недалеком Баглане татарин-портной, кроивший так ловко платья для Зейнеп, что они приходились ей по фигуре, не подчеркивая ее полноту.

Охотница до нарядов и дорогих вещей, она приучила Чингиза постоянно заботиться о ней. Самым близким городом для сибирских казахов был в те времена Ирбит, находившийся верстах в двухсотпятидесяти от Кусмуруна. Основанный в уральских предгорьях еще в шестнадцатом веке, он был шумным торговым центром. Кто не слыхал о знаменитых ирбитских ярмарках? А в северных степях Казахстана многих зажиточных баев и торговцев, ездивших туда за товарами, называли не иначе, как «скакунами Ирбита». Эти «скакуны» обычно меняли в безденежных аулах товары на скот, шерсть и кожу, а порою ссужали товарами и в долг не без выгоды для себя.

Самым лихим «скакуном» Ирбита в окрестностях Кусмуруна слыл Дюйсеке, сын Естаса из токымбетского ответвления кереев. Он был пожалован русскими властями званием купца первой гильдии. Чингиз от Дюйсеке и получал из Ирбита все необходимые товары.

Однажды Дюйсеке привез Чингизу только малую часть его заказов и далеко не то, что хотела Зейнеп. Она раскапризничалась, разозлилась и сказала мужу, который тогда не смел ей и прекословить:

— Что он только нам навез? Разве это мне надо? — и расшвыряла товары по юрте.

Чингиз сгорбился, промолчал. Гостивший в его доме видный острослов Шокай из аргынцев шутливо съязвил:

— Эх ты, Чингиз! Про тебя говорят, ты рыка льва не боишься, а тут коза заблеяла — ты и струсил.

Чингиз промолчал, только еще ниже опустил голову.

Еще больше разобиделась Зейнеп. Привести ее в доброе состояние духа могла только одна Кунтай, безропотно выполнявшая все просьбы своей хозяйки, но умевшая гасить и ее капризы.

Кунтай была связана с Зейнеп не только судьбой обычной служанки.

В день, когда Зейнеп родила Чокана, и у Кунтай родился сын, нареченный Жайнаком. У Зейнеп вскоре после рождения первенца заболели груди, и почти пропало молоко. Кунтай стала кормилицей Чокана и полюбила его нежно, как мать. И после того как прошла болезнь, у Зейнеп молока не хватало, а у Кунтай его было вдоволь. Кунтай даже называли женщиной с сосками киика — дикой козы. Чокан пил и ее обильное молоко и скудное молоко родной матери. Продолжал пить и когда уже научился топать ножками. Привязавшись к Кунтай, припадал к ее груди, как к материнской. И она нежно называла его «мой тельгожа», мой выкормыш, мой ягненок.

Каждый год или полтора года у Зейнеп появлялись новые дети, и Кунтай выхаживала и их, только, вероятно, с меньшей любовью, чем Чокана.

С собственными детьми ей не повезло. Первого ее мальчугана Малгельды задавил верблюд. Недолго прожила и дочка Нарша, рано умершая от оспы. Третьим был ее сын Жайнак, ровесник и друг Чокана.

Так жили Нуртай и Кунтай в юрте, прозванной столовой.

Нуртай часто выезжал в степь, выполняя приказы Чингиза. Кунтай суетилась по хозяйству в Орде.

Празднества — той и даже асы — многолюдные торжественные поминки усопших в кочевых аулах проводились обычно уже после выезда на джайляу. Ага-султан Чингиз, продолжавший в душе считать себя ханом, удостаивал своим посещением только особо значительные сборища. Обыкновенно в тоях он не участвовал, выполнял наказ матери, не раз говорившей ему:

— Не веселись часто на людях, сынок. Не думай, что тебе все простят по молодости. Ты не просто джигит, ты ага-султан целого округа. Если и легкой шкуркой размахивать, можно поднять ветер. Серьезным будь, сынок. Один легкомысленный поступок может пылью развеять уважение к тебе. Не смейся зря, не улыбайся каждому. Помни присловье своих предков:

Улыбкой рабыню одаришь украдкой,—

Рабыня на платье попросит заплатку.

Стремись всегда выглядеть строго, а для иных будь неприступным. Недаром говорили деды:

До подножья гор нам подать рукой,

Но вершины гор не возьмет любой.

Реже показывайся на людях: они вмиг тебя оседлают. Властвуй на расстоянии. Избегай всяких многолюдных сборищ: тоев, асов, айтов. Так будет для тебя лучше.

И Чингиз следовал советам матери. Но ему необходимо было знать, что происходит на таких сборищах, о чем толкуют люди, что они говорят о нем. Поэтому на праздники он посылал своих надежных соглядатаев, и они подробно передавали султану суть всех разговоров. В числе таких соглядатаев частенько приходилось бывать Шепе и Нуртаю.

На первых порах Чингиз прочно утвердился в Кусмуруне. Еще не пошатнулось к нему уважение, еще впереди были раздоры, хотя родовые распри нет-нет да и вспыхивали в округе. В эти-то дни и дошло до Чингиза, что небезызвестный бай Жарылгамыс из уакской ветви Жансары выдает свою дочь замуж. В среде уаков уже зрело недовольство султаном, и нередко уаки пренебрегали его требованиями. На предстоящем свадебном тое влиятельные люди рода собирались, как это было принято, не только пировать, но и держать большой совет, сговориться о том, как защитить интересы и честь уаков.

Чингиз поэтому послал на празднество в аул Жарылга-мыса Шепе и Нуртая. Он дал им наказ — попасть на той как бы случайно: будто они направились к родственникам в сторону Бурабая и здесь, в пойме Есиля, очутились по пути из Кусмуруна.

Поездка принесла несчастье. Шепе вернулся в Орду с трупом своего курдаса.

Нуртай умер у озера Койбагар между Есилем и Кусму-руном. Летом на заросших камышом берегах этого широкого озера не бывало аульных стоянок. Только русские рыбаки из казачьих укреплений приезжали сюда рыбачить.

Шепе и Нуртай на обратном пути самих рыбаков здесь не застали. Но по разбросанной свежей рыбе и снастям, оставленным на берегу, было ясно, что рыбаки отлучились ненадолго. Это подтверждала и сеть, видневшаяся на середине озера.

Путники стреножили коней и зашли передохнуть в балаган, чтобы утром, дождавшись рыбаков, полакомиться свежей ухой.

Обо всем, что произошло дальше, Шепе рассказывал так:

— Я проснулся утром в балагане и удивился тишине. Ни храпа Нуртая не слышно, ни дыхания. Толкнул его, он даже не вздрогнул. Дотронулся до руки — холодная. Перепугался, начал его тормошить, приподымать — и вдруг из-под его тела выскользнула большая пестрая змея. Она-то его, видно, и ужалила. Дождался я возвращения рыбаков, рассказал им все, как было. Они поохали, посочувствовали, но не удивились и подтвердили, что в этих местах действительно водятся змеи и, случается, заползают в балаган.

Но Шепе лгал от начала до конца. На самом деле все было иначе.

Возненавидя Нуртая и тщательно скрывая свою ненависть, он давно задумал расправиться с ним и заранее припас ядовитое зелье. Ничтожное количество этой сильной отравы, закапанное в ухо, почти мгновенно убивало человека. Шепе искал только удобного случая и понял, что долгожданный час наступил, когда они оказались вдвоем в рыбацком шалаше.

Нуртай едва лёг, как заснул богатырским сном, сильно похрапывая. Шепе подкрался к своему курдасу и начал закапывать яд ему в ухо. Рука дрогнула, яд пролился, но несколько капель достигло цели. Нуртая всегда было трудно будить. Так и теперь. Он пошевелился, не просыпаясь, шлепнул ладонью по уху и перевернулся на другой бок.

Шепе охватил страх. Он не хотел быть рядом с Нуртаем в его предсмертные минуты и вышел и балагана. Уже начинался рассвет.

Было слышно, как Нуртай ворочался и беспокойно стонал. Потом стоны перешли в крики. Испытывая острую боль, в полубессознательном состоянии Нуртай, выбиваясь из последних сил, приподнялся, сделал несколько шагов к выходу и с отчаянным стоном упал ничком. Шепе видел, как его тело вздрагивало в предсмертных конвульсиях. Постепенно судороги стихли. В свете наступающего утра лицо Нуртая казалось синим. Шепе все еще боялся приблизиться вплотную. Но, когда увидел вдали подводы рыбаков, преодолел страх, подошел, пнул Нуртая ногой и, убедившись, что он мертв, втащил тело на прежнее место.

Рыбаки поверили рассказу Шепе о змее.

Поверили этой выдумке и в Кусмуруне.

Горе пришло в столовую юрту. Вдовой стала Кунтай, сиротой — Жайнак.

… Через несколько дней после похорон, еще находясь во власти горя, но уже отдавая отчет в происшедшем, Кунтай раздумывала над своей судьбой. Как ей быть дальше? Пожалуй, лучше всего остаться в Орде, воспитывать единственного сына, продолжать привычные хлопоты в доме Зейнеп.

Ей было тогда тридцать пять лет — возраст, далекий до старости. Она была очень привлекательной, даже красивой. С круглыми карими глазами, блиставшими из-под черных ресниц. С бровями вразлет, как у японки. С некрупными чертами лица. С небольшими мягко очерченными губами. Когда Кунтай распускала волосы, они закрывали колени. У нее было ладное тело, не отягощенное полнотой, крепкие руки и мускулистые ноги. Еще Айганым стремилась ее одевать получше, не скупилась на наряды своей любимой служанке и Зейнеп.

Но эта красота, привлекательность, опрятность Кунтай и помешали ей остаться в столовой юрте возле Зейнеп. Надо ли говорить, что главным виновником явился тот же Шепе.

Шепе вернулся к прежним своим домогательствам. У свежей могилы Нуртая, им же убранного с пути. Пленяться женщинами он не мог. Он был просто похотливым женолюбом. Маленький человечишка, оскорбленный, что его оттолкнули, не посчитались, что он белая кость, торе, пошел на преступление не ради постоянной близости с Кунтай. В общем-то он презирал женщин, считал их всех самками. Его не волновали красота и статность Кунтай. Он просто хотел утолить животную свою страстишку и неуемное честолюбие. По его понятиям, он должен был смыть с себя позор. А потом? Потом можно с нею и не встречаться.

Еще не наступил день поминок, сороковой день со дня смерти Нуртая, как Шепе твердо решил пробраться ночью к спящей Кунтай.

На этот раз он скрыл свое намерение и от Шонайны. Он понимал, что даже она, бесстыдно занимавшаяся сводничеством в обычное время, не простит ему греха с женщиной, только что потерявшей мужа. Поэтому он наврал и жене. Дескать, надо ему съездить в один далекий аул, он может запоздниться и тогда останется на ночлег.

Гостей в Кусмуруне не было. Детей Чингиза, обыкновенно спавших в отдельной юрте, Шепе перевел к отцу в Орду под тем предлогом, что не следует оставлять их одних, пока не исполнилось сорок дней со дня смерти Нуртая, не просохла еще его кровь, и Азраил не взял его душу, которая блуждает в ауле по ночам.

Сам Шепе в это нисколько не верил. Он просто подумал, что для него будет лучше и удобнее, чтобы пустовала детская юрта, находившаяся рядом со столовой юртой Кунтай.

До полуночи он кружил верхом по случайным дорогам, а когда везде погасли огни, отправился обратно к Орде, спешился, не доезжая до белого аула, привязал в овраге коня к дереву и по обычаю всех ночных воров тонким сыромятным ремнем перетянул ему язык, чтобы конь в одиночестве случайно не заржал и не выдал своего хозяина.

Он по-воровски прокрался в аул. Собаки тявкнули, но, узнав Шепе, разом замолчали.

Шепе, крадучись, добрался до столовой юрты, тихо приоткрыл ее полог и, не подымая лишнего шума, очутился у постели Кунтай. Он хотел разбудить женщину осторожно, не напугав ее; хотел приманить утешением, лаской. Но едва он коснулся рукой жаркого тела, как уже не мог сдержать себя и немедленно попытался овладеть ею.

Кунтай сопротивлялась как могла. Стыдила, отталкивала его. Бог знает, чем бы это кончилось, но проснулся Жайнак. Не понимая всего, он догадался — происходит что-то страшное. С криком вылетел он из юрты, и этот крик мальчика придал силу Кунтай и ошеломил, ослабил Шепе.

Отчаянный крик разбудил Зейнеп. Она выскочила навстречу Жайнаку, привела его к себе и, наскоро выслушав бессвязный рассказ, разбудила Чингиза.

— Это твой старший братец безобразничает, лезет ко всем женщинам, покоя не дает. До Ак-апы добрался.

Жайнак захлебывался в плаче.

— Беги скорее, Чингиз! — торопила Зейнеп. — Проснется аул, опозоримся. Только ты обуздаешь этого коротышку.

Чингиз накинул на плечи верблюжий чекпен и босиком поспешил в столовую юрту. Оттуда доносились голоса: гневный и звонкий — Кунтай, визгливый и злобный — Шепе.

Поднял голову проснувшийся Чокан:

— Что там такое делается?

— Да ничего особенного, спи, Канаш!

Но Чокан услышал все: и плач Жайнака и надрывные голоса в стороне столовой юрты.

Аульные мальчуганы не живут в неведении. Им сызмальства известно все об отношениях между мужчинами и женщинами. Не был исключением и Чокан. И если растерявшийся Жайнак не сразу уразумел в чем дело, то Чокан сообразил И ринулся к выходу.

— Куда ты, мои Канаш-жан? — обняла его Зейнеп.

— Пусти, апа! — вырвался Чокан. — Это все недоросток дядя мучает несчастную. Пусти меня, апа.

Но Зейнеп сдерживала сына, а в это время с улицы донесся суровый голос Чингиза:

— Хватит тебе, кши-ага. — Так Чингиз в минуту раздражения называл «маленьким старшим» своего брата.

— Чертова баба сама виновата. Не тащи меня. Я вернусь и убью ее.

— Хватит тебе! — повторил Чингиз и втолкнул Шепе в юрту. И через несколько минут вслед за ними вошла Шонайна, на ходу обливая бранью своего мужа. В Белую юрту, в Орду никто из женщин не осмеливался входить, но вздорная Шонайна и прежде не считалась с условностями родовых обычаев, а в этот час ей на все было наплевать.

Не крик Жайнака ее разбудил, а визгливый, как у хорька, голос мужа, пререкавшегося с Чингизом. Ей не надо было ничего объяснять. Значит, он уехал не в аул по делу, а опять что-нибудь натворил. Она выскочила на звуки голосов. Прохладный воздух развеял ее сонливость. Прислушавшись к обрывкам фраз, она уловила часто повторяемое имя Кунтай. Так вот в чем дело! Шонайна кинулась к столовой юрте, но она уже была плотно закрыта изнутри. Шонайна постучала, окликнула. Кунтай не отозвалась. Все-таки найдя в себе силы вышвырнуть Шепе, попавшего прямо в руки Чингиза, она плакала, прижимая к себе успевшего вернуться в юрту сына.

Шонайна постучала еще раз. «Несчастная распутница, лежит как ни в чем не бывало», — выругала она вслух Кунтай и решительно двинулась в Белую юрту. Там она и настигла своего муженька:

В Белой юрте слабо мерцала только что зажженная единственными в ауле спичками керосиновая лампа. Она освещала съежившегося на подушках почетного места Шепе. Перед Шепе стоял Чингиз, так и не снявший верблюжьего чекпена. Лица его не было видно, но по наклону головы, по изгибу плеч можно было догадаться, что он с гневным осуждением смотрит на старшего брата. Самого разговора Шонайна не слышала. Да и состоялся ли он всерьез, этот разговор? Отношения между братьями сложились так, что Чингиз открыто не упрекал Шепе, не ругал его напрямик, какой бы тяжелый проступок ни совершил кши-ага. Это и давало основание людям говорить, что Чингиз толкает брата на преступления, а сам притворяется незнающим. В действительности это было совсем не так.

— Что это ты разлегся? — на высоком тоне бросила Шонайна Шепе и, уже обращаясь к двум братьям, добавила. — О чем тут разговор? Что произошло?

Никто ей не ответил.

— А Зейнеп где?

Братья снова промолчали, как промолчала и Зейнеп. Она приходила в себя за пологом, где спали дети. Размышляя о происшествии, не мог сомкнуть глаз и Чокан. Он слышал, как вошли отец и дядя. Слышал единственную фразу, произнесенную Шепе: «Если эта проклятая баба останется здесь, я уйду из аула». Чокану стало больно. Он ждал, что скажет отец, но отец не произнес ни слова.

Теперь в юрте шумела Шонайна.

— Что, герой, отдышаться не можешь? — зло выкрикнула она и подошла к почетному месту. — Вставай! Ах, не хочешь?

И Шонайна за ноги потащила Шепе сначала к очагу, а потом и к выходу. Он почти не сопротивлялся, только поглядывал на Чингиза не то с тревогой, не то с надеждой на его поддержку.

Но Чингиз и головы не поднял, не взглянул на них. «Так тебе и надо», — думал он про себя.

Шонайна заграбастала Шепе и за порогом юрты поставила его на ноги. Левой рукой цепко схватила за загривок, а правую руку, сжала в кулак, поднесла к самому носу:

— Говори, герой! Говори, гора, что наделал. Говори, пока жив! — угрожала она, и Шепе, зная по многолетнему опыту силу её кулака, замямлил, придумывая второпях подробности:

— Ой-бай-ау, не знал я, что она такая сумасшедшая сука!

— Почему же это она стала вдруг сумасшедшей? Что она тебе сделала? — не унималась Шонайна.

… В Белой юрте уже погасили лампу, но Чингиз не спал. Чокан все время порывался выйти, но мать удерживала его и не смогла удержать до конца, и вместе с ним, взяв с него обещание, что он не выйдет из юрты, подошла к порогу. Они хорошо слышали весь этот разговор.

— Отвечай же, герой…

— Да, понимаешь, — мямлил Шепе, — съездил я в этот аул, договорился по делу, наелся мяса ягненка, а здесь, в Орде, одолела жажда. Время, сама знаешь, за полночь. Думаю, в столовой юрте кумыс свежий, сладкий. Пойду-ка напьюсь. Слез с коня. Юрта открыта. Баба эта, Кунтай, спит. Я ее разбудил, осторожно разбудил. Тихонько спрашиваю: «Кумыс у тебя есть?» Она также тихонько отвечает: «А кто ты?» Видно, ждала кого-то. Но мне-то зачем об этом знать? Я и ответил: «Шепе». Тут эта сучка вскочила с постели и давай орать на меня. Я ее успокаиваю, а она расшумелась еще сильней. Что, говорю, с тобой? Тебе что, кумыса жалко? Не перестала кричать, хоть убей! Мальчишку разбудила, чуть не весь аул на ноги подняла. Что мне оставалось делать? Взял и выбежал из юрты.

— Но сам ты почему раскричался, так ее проклинал?

— Разозлился на эту бабу, вот и кричал.

Шонайна засомневалась: правду он говорит или врет? И вдруг вспомнила:

— А где твоя лошадь, Шепе?

— На привязи, — брякнул он, не подумав.

— Где на привязи? — переспросила Шонайна, сообразившая, что Шепе начинает что-то путать.

И Шепе замолчал. Почувствовал, она вот-вот его поймает.

— Спрашиваю тебя, где на привязи?

— Там, на аркане, возле той юрты.

— Пойдем ее вместе приведем, — и Шонайна, вцепившись в загривок мужа, попробовала его потащить к столовой юрте.

Коротышка упирался как только, мог, даже отбрыкивался, но унять Шонайну было уже невозможно:

— Идем, пока душа держится в теле, а то света белого не увидишь!

«Плохи мои дела», — подумал Шепе и вдруг воскликнул, хлопая себя по бокам и делая вид, что вспомнил:

— Что я тебе сгоряча наговорил? Да не у юрты моя лошадь, а в овраге. Я ее там стреноженной оставил. Решил, зачем по аулу скакать и возле юрты привязывать? Еще ржать начнет, народ разбудит.

— А седло твое где? — не к месту спросила она.

Он ничего не ответил, решив про себя, что может окончательно завраться.

— Путаешься ты, коротышка. Ничего от тебя не добьешься.

Теперь уже окончательно убежденная, что Шепе врет от начала до конца, Шонайна напряглась и поволокла мужа в свою юрту.

— Уж дома мы с тобою поговорим, герой.

Шепе ничего не ответил. Он, кажется, признал, что сопротивляться бесполезно.

… Выглянув из юрты и всматриваясь в ночную темень, Зейнеп и Чокан смутно видели, как удаляется притихший Шепе на поводу своей решительной Шонайны.

— Так ему и надо! — с облегчением вздохнула Зейнеп.

Они говорили вполголоса.

— А что может сделать этот дядька моей Ак-апе? — спросил Чокан, в чьей душе еще не улеглась тревога.

— Ты лучше представь, как достанется сейчас коротышке! — не совсем впопад отвечала Зейнеп, думая о своем и больше всего ненавидя в эту минуту Шепе.

— Достанется, значит — поделом! Убили бы его, я не пожалел! — Чокан не мог скрыть своей мальчишеской злости. — Лишь бы Кунтай оставил в покое.

— Да ничего он теперь не сделает, — успокаивала мать сына.

— Не сделает, не сделает, — недоверчиво, в раздумье повторил Чокан, — он же сказал: «Если эта баба останется здесь, я уйду из аула».

— Не знаю, сынок, не знаю, пойдем лучше спать…

Вдруг со стороны аула Карашы они увидели в уже рассеивающейся ночной мгле чей-то силуэт.

«Кто бы это еще бродил здесь?» — разом подумали и сын и мать.

Напрягая зоркое свое зрение, Чокан первый узнал Ак-пана.

— Акпан, говоришь? — и Зейнеп нежно погладила голову сына. — От Акпана нельзя ждать ничего худого. Он сумеет защитить нашу светлую сестру. Он ей поможет в горе. Пойдем, Канаш, спать…

И они ушли.

Нам теперь подробнее следует рассказать об Акпане, которому предстоит сыграть важную роль в дальнейшем нашем повествовании.

Как помнит читатель, у отца Нуртая Каукара был брат Кантар. Каукар и Кантар мало походили друг на друга. Каукар унаследовал от Кулболды множество разнообразных способностей, а Кантар только силу и доброту. Могучее телосложение Кантара повторились и в его сыне Акпане. Уже подростком Акпан прослыл в ауле Карашы гигантом-джигитом. Злым человеком его никак нельзя было считать, но характер у него вырабатывался нелегкий.

Кантар рано приучил сына к труду. Долгие годы отец и сын вместе доили кобылиц Орды.

Во времена Вали-хана, Айганым и при Чингизе умелой дойке кобылиц придавалось большое значение. Тут применялся способ, известный под названием «жебей». Жеребята во время дойки привязывались к веревкам — жели, натянутым на колья. Кобылицы находились против своих жеребят. Доили два, а то и три раза в день. Пока выдаивали весь ряд кобылиц до конца, — а их насчитывалась добрая сотня, — можно было вновь приступать к дойке сначала. Вымя к этому сроку снова наполнялось молоком. После дойки Кантар и Акпан заставляли кобылиц пробежаться по кругу. Молоко не сразу сливали в сабы и отправляли в аул. Его надо было сперва остудить — иначе кумыс получался таким кислым, что скулы сводило. Холодное молоко сливали в сабы только к вечеру, потом доставляли на верблюде в столовую юрту, а уж там взбалтывали всю ночь напролет, и напиток приобретал сладковатый вкус и крепость.

В уменье выдаивать кобылиц и приготовлять молоко Кантар, а потом и Акпан не имели соперников в ауле.

Но Кантар был смиренным работягой, безропотно переносившим и оскорбления и даже побои. Акпан, в трудолюбии не уступая отцу, вырос обидчивым и мог постоять за себя. Сам он никого не трогал, в споры, и тем более драки, не лез. Но если его задевали, не скупился на сдачу. Второй раз обидчик уже не решался к нему подходить. Акпана уважали в Орде за многолетнюю и не каждому сподручную работу. Он имел всегда свою сыбага — долю жирных кусков мяса, остававшихся на дастархаие после неизменных гостей. Он предпочитал курдючное сало ягненка, а до мяса не был большим охотником. Четыре-пять горстей в ладони, и он уже насыщался. Зато кумыс он пил по-богатырски. Рассказывали, шесть специально для себя припасенных чаш он легко опрокидывал одну за другой.

Обид он не прощал не только равным себе, но и своим хозяевам. Как-то в Орде забыли оставить долю мяса, причитающуюся ему по заведенному порядку. И Акпан перестал появляться в Орде. Даже заносчивый Чингиз обратил на это внимание и вызвал его к себе:

— Ты почему не заходишь?

Акпан невнятно ответил, что, мол, было некогда. Чингиз сообразил — дояр что-то скрывает. Сказал еще настойчивее:

— Не таись, говори правду. Вижу, что ты обижен.

Пришлось Акпану быть откровенным:

— Не таюсь, обижен. Недостойным внимания Орды оказался…

Чингиз подумал и понял. Значит, не оставили ему его сыбаги, его доли. Несправедливо поступили. Где еще найдешь такого работника — умелого, трудолюбивого, опрятного. Ободрил добрым словом Акпана, поругал виновных. После этого случая доля Акпана всегда оставалась неприкосновенной.

У Акпана были свои малые причуды. В свободное от дойки и ухода за кобылицами время он любил принаряжаться, насколько позволяли ему его скудные средства.

«Должно быть, он и взаправду потомок калмыцких беков», — втихомолку подшучивали над ним охочие до всяких пересудов аулчапе. «Верно, по этой причине он и жениться не хочет. Чтобы взять в жены достойную, у него нет скота на калым. А случайную бабу ввести в дом калмыцкая гордость не позволяет».

В чем-то аулчапе, возможно, были и правы.

Ему было уже за тридцать, когда погиб Нуртай. Дырявая черная юрта, пяток коз да одногорбый верблюд — вот и все, что досталось Акпану после смерти отца. С ним была его старая мать, с трудом присматривавшая и за этим малым хозяйством.

Теперь, когда Кунтай осталась вдовой, в ауле чаще и чаще стали поговаривать, что дорога к ней может принадлежать только Акпану. И по обычаю и как хороший человек — он самый подходящий муж для неё, еще молодой, полной сил. Возьмет он Кунтай, бог благословит их.

И только один человек не хотел об этом и слышать: это был Шепе.

… Теперь вернемся к событиям той тревожной ночи, которые оставили в смятении оскорбленную Кунтай, так напугали Жайнака, взволновали Чокана и Зейнеп.

Отчаянные крики мальчугана и шум в Орде достигли и аула Карашы. Проснулся Акпан. Сон его всегда был чутким: он по очереди с другим пастухом уходил в ночное, привык быть настороже, а в эти дни, после смерти Нуртая, его не покидали постоянные беспокойные предчувствия.

Крик в ночи… Может, почудилось? А может?.. Что-то очень близкое, знакомое было в этом отдаленном жалобном вопле, так похожем на зов жеребенка, задираемого волком. Жайнак! Неужели Жайнак? Акпан считал, что его никто не смеет тронуть. Он привязался к мальчику и как к родственнику и потому, что сам не имел детей. В свои редкие свободные часы он так любил возиться с Жайнаком, играть с ним в незатейливые ребячьи игры. Когда, случалось, Акпан приходил ранним утром в столовую юрту, он склонялся над спящим племянником и вдыхал его запах. А стоило мальчугану проснуться, как горячо его обнимал. Жайнак и при жизни отца считал Акпана одним из самых дорогих людей. А теперь он видел в нем свою опору. Жайнак не давал себя в обиду сверстникам, мог сам постоять за себя. Но от взрослых обидчиков его ревностно оберегал дядя. Как-то Акпан узнал, что Жайнака побили. Не за серьезную провинность, а за маленькую мальчишескую шалость. Акпан вскипел и решил наказать обидчика. Дело не обошлось без оплеух. С той поры Жайнак был в безопасности.

И вот отзвук этого жалобного крика в ночи…

Акпан вскочил, быстро подпоясался сыромятным ремнем с прикрепленным к нему ножом и в нижнем белье, с непокрытой головой выбежал из юрты. Напрасно мать, Батикей, удерживала его, взывала: «Куда ты, голубок мой?»

В ауле Карашы, ближе к Орде, уже собралось несколько человек. Неведомыми путями жители черного аула догадывались, что там произошло. Уже было известно о скандале между Шепе и Шонайной.

— Куда ты, Акпан? — крикнули ему. Он не остановился.

Его схватили за руку.

— Пустите! Если что случилось, и их зарежу и себя.

Его успокаивали, как могли, а один зоркий джигит сказал:

— По-моему, баба потащила своего Шепе домой. Засмеялись:

— Плохи его дела, значит…

А стоявший чуть поодаль старик, сгорбленный годами, но ясный умом, нашел слова, отрезвившие Акпана:

— Не горячись, мой свет! Что правда то правда — Шепе решил надругаться над твоей женгей. А эта вздорная крикунья Шонайна настигла его и утащила домой. Ты знаешь, что это за баба. Она ему покажет. Он и завтра не придет в себя. А ты наберись терпения, сейчас уже ничего не поправишь. Ты думаешь, у нас душа не болит. Но сейчас, ночью, идти в Орду с ножом или соилами, значит — накликать на себя новую беду. Мы люди простые, но тоже ходим по земле. Настанет божье утро, вот и поразмыслим как быть. Пошлем к султану своего человека. Может, он укротит своего старшего брата. А потом посмотрим, как нам, как тебе поступать дальше.

Рассудительность и теплота старика смягчила Акпана.

… Все же он пошел в сторону Орды, постоял в раздумье и вернулся обратно в Карашы. Дождался рассвета. С утра, как обычно, привязывали кобылиц. Мысли о Кунтай и Жай-наке не оставляли его. Старик во многом прав, думал он. Но зачем посылать человека к Чингизу? Не лучше ли мне самому распутать этот узел?

Невеселый, сосредоточенный, направился он опять в Орду и, минуя вопреки обычаю белую юрту султана, чтобы не отдавать ему приветствия и не заговорить о случившемся, пришел прямо к Кунтай. На этот раз она не хлопотала у очага, не приготовляла позднего завтрака. Она сидела на корточках у большой кумысницы — сабы, обхватив руками колени. Сидела с горестно опущенной головой, ничего не замечая вокруг. Свернувшись калачиком, дремал на неприбранной постели матери Жайнак. Прежде застать его в этот час дома было почти невозможно, он уже носился где-нибудь в степи с ребятишками. В юрте было сумрачно — тундук, распахивавшийся с рассветом, забыли открыть.

Акпан переступил порог столовой юрты, остановился, помолчал. Трудно было найти нужные слова. Шли минуты. Наконец он позвал:

— Жайнак!

Мальчик в полудреме слышал, как кто-то вошел в юрту. Но не открывал глаз. Ему никого не хотелось видеть. Но, узнав голос дяди, он с плачем бросился ему на шею.

— Ага, ага мой, — всхлипывал он, и в этих слезах прорвались наружу и боль за оскорбленную мать, и свое, еще не осознанное мальчишеское горе, все тревоги, накопившиеся за дни после смерти отца и, в особенности, за эту ночь.

Акпан в жизни не плакал. Не проронил он слезы и в день смерти своего отца Кантара. Некоторые люди с осуждением его назвали тогда кафиром — неверным. Его глаза были сухими и когда умер Нуртай. Так бывало не потому, что он не умел чувствовать горя. Просто у него был такой характер. Он мог не выдавать своих самых горестных переживаний. Но не всегда. И сейчас он сам не заметил, прижимая к груди племянника, что крупные капли впервые покатились по его щекам. Только он понял, что плачет, как сразу унял слезы и, не выпуская из рук Жайнака, обратился к Кунтай:

— Женеше!

Кунтай — ее лицо тоже было мокрым от слез — посмотрела на деверя грустно и вопрошающе.

— Идем со мной, женеше! — неумолимо твердо произнес Акпан.

Она продолжала глядеть с печальным недоумением.

— Идем ко мне, тебе некуда больше идти. Вставай, собирайся.

И хотя люди уже поговаривали об этом, Кунтай была так далека от мысли, что Акпан может ей предложить такое. Все это казалось неожиданным. Что ответить, что предпринять? Она еще крепче охватила руками колени.

— Ты поняла, что я тебе сказал, женеше? — в голосе Акпана звучала мужская строгость. — Ты кого боишься, ты почему не встаешь? Может, Шепе боишься. — Он зло и грубо выругался. — Пусть только попробует стать на пути. Я его об землю…

— Вставай, апа! — Жайнак бросил на мать умоляющий взгляд. — Пойдем, апа, если просит ага.

Жайнак уговаривал мать, но сам не подходил к ней, прижимаясь к Акпану.

— Пойдем, апа. Он верно говорит.

Кунтай поднялась; она пошатывалась, едва держась на ногах…

В эту минуту в юрте появился Шепе с дубинкой — соилом. Акпан опустил Жайнака на землю и, ожидая нападения, приготовился к жестокому отпору. Его взгляд не предвещал ничего хорошего.

Коротышка ощетинился, смачно выругался и с перекошенным от злости лицом замахнулся соилом.

Руганью ему ответил и Акпан. С ловкостью он выхватил соил из руки Шепе и отшвырнул его прочь. Коротышка, не успокоившись, стал наскакивать, как петушок, но Акпан сгреб его своими ручищами и вышвырнул из юрты. Вышвырнул так удачно, что драчун угодил прямо в большой казан с овечьим молоком, заквашенным накануне. Больно ударившись о край казана, Шепе потерял равновесие и упал, залив землю молоком. В какое-то мгновение он оказался на четвереньках, но сразу поднялся, отфыркиваясь и отряхивая айран. Даже это падение не остановило его.

Поминая руганью родителей Акпана, он опять с поднятыми кулаками сунулся в драку.

— Ты не перестанешь лаять, собака? — и пастух, цепко схватив старшего брата султана за его загривок так, что тот завопил от боли, раскачал его и отбросил еще дальше.

На этот раз Шепе поднялся не сразу. У него кружилась голова; он лежал, не понимая, как все это случилось, и беспомощно водил руками по ушибленным бедрам.

… А Чокан был уже тут как тут. Не без злорадства он наблюдал за дракой и приговаривал:

— Так! Так! Так тебе и надо!

Вышла из своей юрты и Зейнеп, а вслед за нею показался и Чингиз. Султан даже потускнел, но старался сохранять достойный вид. Он болел душой за старшего брата, однако, сейчас не счел возможным вступиться за него.

— Так тебе и надо! — еще раз негромко проговорил Чокан.

— Тайт! Довольно! — оборвал сына Чингиз. — Тебе интересно смотреть, как слуга избивает торе.

— А разве так ведут себя торе? — не по-детски серьезно спросил Чокан. — Пусть не накидывается, как собака. Пусть не норовит укусить. Теперь он получил свое. Будет осторожнее!

Шепе еще не пришел в себя и продолжал барахтаться на земле, как из столовой юрты вышли трое: Акпан за руку с Жайнаком и покорно следующая за ними Кунтай. Они направлялись в сторону Черного аула.

— Значит, уходят! — воскликнул Чингиз и раздраженно и с сожалением. — И нет никого, чтобы задержать беглецов.

— Ну, задержат их. А что им можно сделать, отец? — рассуждал как взрослый маленький Чокан. — Ведь твой ага сказал: или он или Ак-апа. Если тебе жаль Ак-апу, выгони своего братца-коротышку. Наскакивает на всех как козел, не дает покоя бабам.

Чингиз промолчал. Зейнеп махнула рукой. Мол, пусть уходят.

Наконец сообразил, что происходит, и Шепе. Собрав наконец свои силенки, он вскочил, проводил недобрым взглядом удаляющихся Акпана и Кунтай и, потрясая кулачками, закричал:

— Архар, архар!..

Когда-то это был боевой клич ханского рода. Стоило прозвучать слову «архар», и на помощь каждому ханскому потомку шла тысяча степняков черной кости. И немудрено, что малое ханское созвездие брало верх над всем звездным небом простолюдья.

Так бывало в прошлом. Ныне все изменилось.

Хоть Шепе и воинственно воскликнул «Архар!» — не было уже тех полновластных ханских потомков, и их сторонников, которые пришли бы на помощь. Да будь немногие из них, уцелевшие, рядом, вряд ли бы они откликнулись на зов предков. С тех пор, как ханства были упразднены и возникли округа с ага-султанами во главе, случалось нередко, что простые степняки избивали упавших в цене ханов, и клич «Архар!» давно потерял свой устрашающий грозный смысл. Никто не пришел на помощь Шепе.

Кунтай покинула Орду. Она стала жить со своим сынишкой у Акпана. Он не напоминал о ее вдовьей судьбе и не выказывал намерений жениться.

Жили бедно, но еды хватало.

Черная верблюдица Акпана оправдывала обе свои клички: Ебелек — суетливая и Карабулак — Черный родник. Суетливой ее прозвали за готовность быстро откликаться на зов, Черным родником — из-за обилия молока. Подведешь к ней верблюжонка — и можно надоить два больших деревянных ведра. Да и в разлуке с ним она хорошо доилась в течение всего года — и в молоке для чая и в кумране не было недостатка. Молоко у Черного родника было густым, как сливки. А выпьешь чашку кумрана, кислого молока — целый день будешь сытым. Излишек кумрана старая Батикей делила между соседями. Коз в доме Акпана не принято было доить. Да и к чему козье молоко, если есть верблюжье. Зато Батикей радовалась, что козлята вырастали упитанными и жирными, а значит, в доме водилось и мясо. К быту в черной дырявой юрте и к новой, не такой вкусной, как прежде, пище Кунтай привыкла довольно быстро. И она и Жайнак нисколько не сетовали, что молочное преобладало над мясным. Им это даже нравилось.

Кунтай, не помышляя о новом замужестве, и жила бы себе спокойно у Акпана в Черном ауле. Но спокойствию мешали наговоры и слухи. Шепе продолжал сеять сплетни о ее выдуманных любовных связях. Чего только не сочиняли. Вдове становилось совсем невмочь.

И под бедной крышей бывают люди. К Акпану тоже заходили гости, и всех мужчин, посещавших юрты, аульные сплетники связывали с Кунтай.

Среди них нашелся один, который действительно ее преследовал. Эты был Итаяк, одногодок Нуртая, бобыль, никак не желавший жениться. Он приставал без стеснения ко всем женщинам, а как только Кунтай переселилась в Карашы, начал грубо заигрывать и с ней, считая ее своей ровесницей и давая волю рукам.

Итаяк и при жизни Нуртая заглядывал в столовую юрту и не обходился без соленой шутки: «И Нуртай — калмык, и я — калмык, значит, ты — одна на двоих». Тогда Кунтай эта шутка не трогала. Но теперь, когда он стал упорно внушать женщине, что она вдова и принадлежит ему и будет с ним жить после годовых поминок по Нуртаю, она негодовала и расстраивалась.

Вскоре она приметила, что Итаяк старается появляться в отсутствие Акпана, доставляя ей новые неприятности. Дело в том, что к сплетне начал уже прислушиваться и сам Акпан.

А этого и хотел Шепе. Итаяку, в сущности, было все равно, к кому приставать. В душе он не имел никакого желания жениться на Кунтай, но усердствовал, послушный своему хозяину-коротышке.

Кунтай все чаще и чаще одергивала Итаяка, награждала его презрительными взглядами, выгоняла из юрты. И однажды он пожаловался Шепе:

— Как бы эта громадина, чертов Акпан, не пришиб меня.

Шепе желчно рассмеялся:

— Уа, нечистая сила! Нашел, кого пугаться! Акпан, видишь, на его дороге стоит. Пугливая ворона и куста боится. Батрак он такой же, как и ты. Только он один, а вас много, и я за тобой. Налетите — от него одна пыль останется. Чтоб я от тебя больше жалоб не слышал! Ты действуй хитро.

И напоследок пригрозил:

— Ты у меня смотри, иначе выпорю!

Итаяк, пресмыкавшийся перед Шепе, и слова не промолвил в ответ, но про себя подумал: «Упаси, аллах, попасть в ручищи Акпана, живым — не выберешься».

Выполняя волю хозяина, он продолжал бывать в юрте Кунтай.

А сплетня росла, как огонь сухого костра под порывами степного ветра. Поддавался наговорам и Акпан, все более неприязненно посматривая на Итаяка и теряя доверие к Кунтай. Слухи дошли и до ушей Зейнеп, скучавшей по своей любимой служанке.

И хотя жене султана не полагалось посещать Черный аул, Зейнеп нарушила обычай и навестила Ак-апу.

Кунтай поделилась с ней своими новыми горестями, выплакала свою беду.

— С этими ложными наговорами трудно бороться, — посочувствовала Зейнеп. — Мне и самой наговаривали на тебя. Я-то не верю, а что поделаешь с другими.

Под конец Зейнеп неожиданно сказала:

— У тебя есть один выход. Надо идти замуж за Акпана.

Кунтай, не помышлявшая ни о каком замужестве, снова всплакнула:

— Укили келин, что ты только говоришь?

Но мысль эта, должно быть, не сейчас возникла в уме Зейнеп. Она пристально взглянула на Кунтай:

— Не надо пугаться, не надо плакать. Другого выхода у тебя нет. Так ты избавишься от всех сплетен, и жизнь будет легче. Дорога женщины, Ак-апа, узкая. Не то, что у мужчин. Мужчина спит со многими женщинами — и только хвастает этим. А для нас — и разговоры об этом один позор. Особенно худо вдовам. Женщину в зрелом возрасте, какой бы чистой она ни была, люди все равно чернят и будут лепить к ней каждого встречного. Сама ты слышала, что плели вокруг моей хан-енем. — Так называла Зейнеп Айганым. — Не смогла она перенести сплетен, мир ее праху! Ты беззащитная рядом с ней. От сплетен нужно бежать, как от пожара. Будешь смелой, пойдешь навстречу — сгоришь сама. Знаю, как ты ухаживала за свекровью. Как мать для меня была. Детей моих выхаживала. Сколько труда ты отдала нам! Моя душа за тебя болит, Кун-апа! Ты покинула нас, а я тебе желаю счастья, покоя. Будет твоим мужем Ак-пан, и сплетни развеются. Пройдет время, и вы к нам в Орду вернетесь. Займешься привычным делом. Я от души говорю, поверь мне, Акпан — судьба твоя.

Зейнеп говорила так искренно, что Кунтай почувствовала правду в ее словах. Надо было соглашаться с хозяйкой Белого аула. Что касается Акпана, то он долго не раздумывал. Ему давно надоела жизнь холостяка. Да и старый обычай не препятствовал стать мужем жены умершего брата.

Скоро была скромно отпразднована свадьба.

Акпан зарезал жирную годовалую козу, пригласил аульных стариков, и недоучка-мулла, по бедности своей проживавший в Карашы, благословил брак Акпана и Кунтай.

Меньше года спустя у них появилась дочка. Кунтай дала ей имя Айсулу, созвучное своему полному имени — Кунсулу. Девочка вырастала прехорошенькой, похожей на мать. В семье нежно нянчились с ней и ласково называли Айжан. Росла она не по дням, а по часам. Видно, и молоко матери пошло ей впрок, и природа наделила ее здоровьем. Волосы у нее при рождении были черными до синевы и чуть курчавились. Такие волосы в детстве были и у Кунтай. Но, когда Айжан исполнилось сорок дней, отец обрил наголо ее головку, потому что считается грехом оставлять утробные волосы. Прошло немного времени, и головка девочки снова закурчавилась густыми и мелкими завитками. Айжан рано научилась улыбаться, рано научилась сидеть. Ей не было еще и года, а она уже ползала, а вскоре после года затопала ножками.

Как спайкой скрепляют железные звенья.

Так дети — семьи молодой единенье.

Истинны слова акына.

Несмотря на то, что об этом браке не мечтали и Акпан и Кунтай, жили они дружно, а после появления на свет Ай-жан не чаяли души и друг в друге и в своей дочке. Жизнь есть жизнь. Порою бывали и мелкие ссоры, но о них сразу же забывали, когда раздавался звонкий смех ребенка или хотя бы появлялась улыбка на ее личике. Акпан полюбил Кунтай не просто как жену, а мать милой Айсулу. И Кунтай видела в Акпане прежде всего отца своей курчавенькой дочки.

И чем дальше росла Айжан, тем крепче становилась эта семья.

Смерть старой Батикей сделала Кунтай единственной хозяйкой в доме, заботы о семье поглощали все ее время.

Черную дырявую юрту Акпана нельзя было узнать — так преобразила ее Кунтай. Зейнеп в подарок новобрачным прислала войлок столовой юрты. Для Орды кошма казалась несколько изношенной, но для юрты Акпана пришлась как нельзя более кстати. Когда этот войлок натянули на деревянный остов, жилище Акпана и Кунтай даже выделялось в ауле Карашы своей привлекательностью и новизной.

Кунтай навела порядок и внутри юрты. Привыкшая еще в Орде к аккуратности, стала она держать в чистоте и посуду и белье. Кое-что починила, подремонтировала, а некоторые обветшавшие грязные вещи выбросила совсем.

Словом, теперь и гостей принимать было не стыдно.

Кунтай ухаживала и за Акпаном, не позволяла ему даже на работу ходить в рваной, грязной одежде. Что можно — подлатала, что совсем износилось — пошло в тряпье. А по праздникам он, любивший франтить и раньше, показывался на людях джигитом хоть куда.

Прежде Акпан, бывало, ополоснется в озере или речушке и считает, что все в порядке. Теперь каждую пятницу он мылся теплой водой с мылом под присмотром Кунтай, и шершавая заскорузлая его кожа стала гладкой, лоснящейся.

Появились в юрте и новые блюда, особенно после смерти Батикей. Кунтай научилась готовить по-татарски еще в Орде. Мяса и теперь было не всегда вдоволь, редко появлялся кумыс. Но зато постоянно приготовлялся шубат — острый напиток из верблюжьего молока. Верблюдица по-прежнему была неиссякаемым источником. И шубат из ее молока отличался особенным свежим вкусом. К нему пристрастился Акпан, изменив прежней многолетней привязанности к кумысу. Впрочем, хорошего кумыса в Орде после ухода Кунтай уже нельзя было отпробовать. Он был таким жидким и кислым, что скулы сводило. Даже поговорку сложили:

Что кумыс, что татымал[5]

У султана нынче стал.

Однажды Кунтай отправила Чингизу чашу со своим шубатом. Он до того ему понравился, что такие дары для него стали привычкой, а для Кунтай — обязанностью.

В столовой юрте вообще стали хуже готовить. Зейнеп даже попыталась вернуть Кунтай в Орду, но Ак-апа ответила известной казахской пословицей.

Плохо вышедшей замуж

Дорогу назад искать.

И над врагом смеются,

Когда он несется вспять!

Кунтай дала слово своей хозяюшке помогать ей на расстоянии.

Конечно, и в столовой юрте продолжали приготовлять пищу, но обед для султана варила Кунтай, и он доставлялся на лошадях из Черного аула в Орду.

… А Чокан, наш Чокан?

Он разве что спал дома, а все остальное время проводил в степи с Жайнаком, играл с мальчишками, пропадал в юрте Акпана.

Шепе постоянно ставил ему преграды: злился, кляузничал, читал нравоучения. Однако с некоторых пор бить уже не решался. Острый на язык племянник после скучных назиданий Шепе как-то сказал как отрезал:

— Ты, ага, лучше свои дела поправь, а в мои не суйся! Шепе изумился смелости Чокана, и еще более убедился, что именно этот мальчик, своенравным своим характером не похожий на других детей, и есть наследник Аблая и, значит, его обижать нельзя.

А Чокан быстро смекнул, что ему совсем не обязательно подчиняться Шепе.

Чокан еще чаще стал бывать в Черном ауле, когда сдружился с маленькой Айжан.

Зейнеп решительно запретила девочке показываться в Орде. Не очень ей хотелось, чтобы и Чокан постоянно пропадал в Карашы. Но тут она была снисходительной: ей нравилась светлая сестра Кунтай, ей нравился теперь дом Ак-папа.

Был бы долгий мир да лад в этом небогатом доме, в этой обновленной юрте, если бы не козни Шепе, если бы не бессовестный Итаяк, принесший в конце концов непоправимое несчастье.

Уже складывалась добрая семья, а он продолжал бывать в юрте, такой же наглый и самоуверенный, и по-прежнему не давал прохода Кунтай.

— Ты прекратишь или нет свои шуточки? — зло спросил его исчерпавший все свое терпение Акпан.

— Шуточки? А с кем я шучу! — Итаяк, понятно, испугался, но говорил мягко, с притворным недоумением.

— С Кунтай! — отрезал Акпан.

— Да она ведь моя ровесница.

— Ты был курдасом Нуртаю. Но мне ты не курдас. А теперь Кунтай моя жена, и ты ей никакой не ровесник. Запомни это.

Итаяк, понимая, что разговор принимает серьезный оборот, попытался смирить гнев Акпана:

— Привычка у меня к шуткам… И рад бы их бросить, да вот так получается…

Акпан не сбавил тона:

— Знать не хочу никаких твоих привычек. Не говори потом, что не предупреждал. Прощальное жоктау заставлю петь по тебе.

На том пока и кончили. Итаяк не год и не два обходил юрту Акпана, как его ни науськивал Шепе, как ни принуждал его продолжать свое.

Родилась Айжан, стала подрастать, спокойствие и тепло вселились в дом Акпана.

Но Шепе не дремал, издали продолжая следить за всеми событиями в этой ненавистной ему семье.

Поэтому, получив известие, что Чингиз отправил Акпана с поручением далеко в степь, Шепе снова решил натравить Итаяка на Кунтай. Зная, что уговорить его теперь нелегко, что в здравом уме он не наберется храбрости переступить запретный порог юрты, изобретательной коротышка воспользовался новой в ауле возможностью — напоить блудливого холостяка допьяна.

Рассказывают, что в те времена в округе только три казаха хорошо знали, что такое водка: торговец Шортамбай из уаков, Байдалы из кереев, получивший чин хорунжего, и Шепе, первый пьющий из рода торе. Водку Шепе закупал в городе, старательно прятал ее от всех посторонних глаз и тихонько попивал, разбавляя кумысом.

Прослышав, что Акпана нет в ауле, Шепе тут же пригласил к себе Итаяка и предложил ему особенного кумыса. После трех больших чаш Итаяк заметно охмелел: для такого дела обычно скупой коротышка водки не пожалел.

— Эх ты, — начал он поддразнивать пьяного Итаяка. — Никакого достоинства в тебе нет. Погорячился, расплавился как железо и снова остыл. Ты что, Акпана боишься? Он же такой, как ты сам. Слуга, черная кость. А еще говорили про твою храбрость.

Итаяку показалось — задета его гордость.

— Что прикажешь делать, Шепе? — спросил он, готовый на все.

— Акпана нет дома, ночь тебя прикроет. Ступай к нему в юрту, а там сам знаешь, что тебе надо делать.

— Ой-бай, она хитрая. Ночью, когда нет мужа, накрепко запирается изнутри.

— Тогда заходи днем. Кто тебя заметит? Люди по хозяйству заняты, дети в степи.

Итаяк опрокинул еще одну чашу особенного кумыса, и наглое его лицо расплылось в пьяной улыбке.

— Можно и днем. Отчего нельзя днем?

— Иди и обними покрепче. Баба сопротивляется, пока ее не потискаешь как следует. Остальное от тебя не уйдет.

Итаяк пробурчал что-то себе под нос. На минуту его взяло сомнение: так ли легко все это? Но сомнение было кратким, а опьянение длительным.

Он расхрабрился и отправился в Черный аул. Шепе, чтобы никто не подумал ничего худого, сел на коня и поскакал в противоположную сторону.

… Кунтай хлопотала в юрте одна.

Красный от особенного кумыса, взбудораженный напутствиями коротышки-торе, Итаяк тихо, крадучись вошел в юрту. Даже скрип его шагов не был слышен.

— Наконец-то ты одна, моя курдас, — произнес он хрипло и негромко. Крепко обхватив ее за талию, прижал к себе. Она попыталась вырваться и не смогла. Он не размыкал рук, обдавал ее непонятным кумысным духом. Кунтай сопротивлялась, но силы ее слабели. И тут раздались решительные шаги. Оба оглянулись разом: Акпан…

Акпан так опешил, что окаменел на пороге.

Итаяк не выпускал Кунтай. В пьяном разгоряченном мозгу мелькнула догадка: «Если я ее отпущу, Акпан сообразит — дело серьезное. А так может подумать, что я по старой привычке».

И, насильно улыбаясь, сказал:

— Пошутил я тут, поиграл с ровесницей!

— Когда же наконец я от этой напасти избавлюсь! вскрикнула Кунтай сквозь слезы.

Акпан молчал в оцепенении.

— Ты что, не на шутку расплакалась? — встревожился Итаяк.

Акпан молчал.

— И это ты называешь шутками! — причитала Кунтай. — Заноза тела моего, погибель моя. Лицемерный бог, почему ты не оградил меня от этого аралши, злого духа беременных женщин.

Итаяк хотел вымолвить еще что-то. Хотел бежать. Но было уже поздно. Распаленный ненавистью и ревностью, не помня себя, Акпан ринулся на него, как беркут. Вцепился в затылок, помотал, покачал его, обмякшего от страха, и в ярости швырнул на землю. Сел на него, вдавливая колени в живот и руками сжимая горло.

— Сам меня заставил, проклятый! Доканал меня! А за что?

Акпан так сдавил коленями живот Итаяку, что у него на губах появилась пена.

Итаяк хрипел. Только одно слово глухим шепотом-стоном смог произнести он. Скорее можно было догадаться, чем разобрать, что он пытался сказать: «Умираю».

Кунтай взмолилась в смятенье и ужасе:

— Момыным, мой кроткий.

Бледная, жалкая, она уже не могла плакать. Метнулась к Акпану, ухватилась за него, чтобы оттащить от Итаяка. Но он словно врос в землю, и пальцы его судорожно и крепко сжимали горло насильника, вторгшегося в юрту.

Итаяк слабо хрипел.

Бессильная, беспомощная, чувствуя, как у нее из под ног уходит земля, Кунтай вспомнила дочь. Она играла неподалеку от юрты с куколкой и лоскутками, подарком Чокана.

— Айжан! — неестественно звонко позвала, мать.

Увлеченная своими забавами, Айжан не слышала до сих пор, что происходит в юрте, но необычно громкий голос матери заставил ее вздрогнуть.

Зов повторился. Зов, похожий на рыдание.

Ничего не соображая, но предчувствуя сердцем ребенка, что произошло что-то недоброе, что-то небывало страшное, Айжан с плачем вбежала в юрту.

Кунтай подняла на руки дочь и поднесла ее к самому лицу Акпана. Он еще не отпускал горло Итаяка. Он ничего не видел вокруг. Айжан истошно закричала.

— Твоя Айжан, Мрмыным! Смотри, как ей страшно.

Акпан медленно поднял голову и взглянул на дочь. Кажется, сознание возвращалось к нему. Свет в юрте, блестящие от слез глаза дочери, невыразимо бледное лицо Кунтай. Отвернувшись, он увидел мутные стеклянеющие глаза Итаяка, в уголках его рта пузырилась кровавая пена. Акпан поднялся, взял его за ворот, потащил к выходу и вышвырнул из юрты.

Гнев не покинул Акпана:

— За чем пришел, то и получил.

Кунтай, не отдавая еще себе отчета, невольным жестом протянула ему всхлипывающую дочь. Он взял ее правой рукой, прижал к плечу и вдруг в новом порыве злобы левым кулаком с размаху ударил жену в грудь:

— И ты меня доконала!

Акпан опустил Айжан к ногам упавшей матери. Кунтай лежала, не приходя в сознание.

Акпан постоял, постоял над ними в угрюмом молчании. Молча вышел из юрты, отвязал заарканенного коня и поскакал в степь. Должно быть, к своему табуну.

Между тем у юрты уже собирался народ. Черный аул заволновался.

— Ой-бай, да ведь это Итаяк!

На этот полный тревоги вскрик мужчины откликнулись сразу многочисленные голоса.

— Живой?

— Нет, уже умер.

— Погодите так говорить. Видите — жилка бьется.

— Что случилось? Ой-бай, ой-бай! — запричитала женщина. Это была Улбосын, сестра Итаяка, недавно вышедшая замуж.

— Не голоси! Кажется, он еще дышит…

— Тогда давайте подымем и отнесем домой, в юрту.

— Как бы не так. В юрту Акпана и понесем, — возразил кто-то с угрозой. — Он его избил, пусть он его и оживит. А нет, — отвечать будет.

— Смотрите, жилка уже не бьется. Да он мертвый. Понимаете, мертвый!..

Потрогали лоб, руки. Сомнений не было: умер.

Улбосын пронзительно закричала. По обычаю она ногтями расцарапала до крови свое лицо и вырвала клок волос из-под платка. К протяжному плачу родственников, к скорбным причитаниям — Ой-бауырым! — присоединились и другие.

В Орду послали конного гонца известить Чингиза.

Кунтай очнулась. Шум в ауле постепенно возвращал ей память. Что с ней произошло? Попыталась поднять голову, не смогла. Притронулась к больному месту, но даже слабое прикосновение отдавалось невыносимой болью. Недвижная, подавленная, вслушивалась она в голоса, звучавшие почти рядом. Поняла: Итаяка уже нет в живых. Что будет с ней, с Акпаном? Напряглась, подняла голову, посмотрела на плачущую Айжан. Хотела обнять ее — не повиновались руки. Отчетливо услышала выкрик:

— Хан едет!

В Карашы Чингиза почти не называли иначе.

… Как только гонец привез ага-султану весть об убийстве Итаяка, он не стал медлить ни минуты. В степи со времени образования округа и прекращения набегов таких случаев давно не бывало.

И как нехорошо, что несчастье нагрянуло в его собственный аул, аул работников и слуг, потомков тех, кто трудился на его отца и на его деда. И как печально, что убийца — его лучший табунщик, непревзойденный дояр кобылиц. Чингизу представилось — соил, дубинка этой беды, может коснуться и его головы. Обычные тяжбы в округе разбирали бии, самые сложные из них решал сам Чингиз. Но убийство, убийство! Замолчать бы, зарыть в землю труп, но сколько врагов вокруг. Еще обвинят в укрывательстве. Нет, так дело не пойдет.

Чингиз велел подвести к юрте иноходца Сурсулик, прозванного Серой Пиявкой за необыкновенную гибкость и тонкую стать. Он и в безветренный день, летя стрелою, мог подымать за собой вихрь, грива у него вставала дыбом. Но Чингиз обычно предпочитал мелкую иноходь; конь меньше уставал, и выигрывалось время.

Сейчас он изменил своему обыкновению и вовсю гнал своего Сурсулика, оставив далеко позади всадников, сопровождавших его. Но и на полном скаку он обдумывал свое решение и, кажется, нашел его.

— Хан едет! Хан едет!

Его узнали и по резвому бегу коня, опередившего остальных, и по эполетам, сверкающим в лучах зенитного солнца.

— Поскорее расходитесь, нечего показывать хану свои лохмотья и наготу, — сказал один из пожилых людей, знавших порядки в Орде, — без вас разберемся. По домам, да живо!

В Черном ауле боялись Чингиза и все еще продолжали раболепно его почитать, как потомка Аблая, хана, безмерно далекого от простых людей. Многие считали, что им не положено и рядом стоять, и в лицо смотреть, иные просто убегали при его приближении и прятались по своим юртам. В Карашы можно было сыскать людей, так и не повидавших ни разу своего властителя. И понятной становилась гордость одного старца, хваставшего при случае: «Я не то, что у тебя, а в доме самого Чингиза был».

Толпа разом поредела. Как вспугнутые хищником зайцы, аулчане разбежались врассыпную и носа боялись высунуть из своих юрт.

У жилья Акпана, у трупа Итаяка Чингиза ожидали лишь те достойные, которые имели право разговаривать с ага-султаном. Но даже из их числа некоторые думали про себя — будь бы их воля, и они бы ушли. Но тот, настойчивый, пожилой, продолжал распоряжаться:

— Всем расходиться нельзя, нет. Вы хотите, чтобы хан один труп увидел. Вам-то чего бояться, все знают, кто убийца.

— А может, занесем тело в юрту?

— Нет, так нельзя. По новым законам труп должен оставаться на месте преступления, пока сведущие люди, назначенные властью, не разберутся. Подождите, не торопитесь. Хан сейчас будет здесь. Он знает, что надо делать.

— Раньше и стремян его не видели, а теперь заспешил. Не просто теперь убить человека. Слыханное ли это дело?

— Добром не кончится, нечего и говорить.

— А что нам рассуждать? Ответ с того, кто убил.

Заговорил аулчанин, во всем обвинивший Кунтай:

— Одна игривая кобылица двух жеребцов заставит перегрызться. Ах, эта сучья баба. Она натравила друг на друга Итаяка и Акпана. Уничтожить надо эту тварь.

Страсти разгорались:

— И то правда!

— Надо так и сделать, пока не поздно.

— Кровь за кровь. И ей споем жоктау.

— Айда к ней в юрту.

— Да что вы, с ума сошли? — остановил тот пожилой, рассудительный. — Скот пасете, а туда же. Человека решили убить. Женщину, мать. Кто из ваших дедов этому учил? Забыли, что теперь другие законы.

Пожилой так и не получил ответа. Споры стихли. Никто не проронил ни слова.

— Молчите? Значит, дошло до вас. Нельзя теперь человека убить безнаказанно. Чует мое сердце — недоброе началось.

— Брось ты! — пробурчал кто-то. — Назвали тебя однажды знатоком, ты и заделался знахарем. Ты не говори — аул всполошился не зря.

— А зачем тогда хан едет?

— Да он вот уже.

И все замолчали.

До ушей Кунтай доходило почти каждое слово. Слышала она, как пробовали устремиться и к ней в юрту учинить расправу. Резкая боль в груди не притупляла тревоги. Что она ответит хану, если он войдет в ее юрту. Что будет с ней, с детьми? Куда уехал Акпан? Неужели она и впрямь причина гибели человека? Боль в груди и боль в душе сливались воедино. И под тяжестью этой двойной боли она вновь впала в забытье. Заплаканная Айжан прильнула к ней.

Кунтай уже не слышала, как подъехал Чингиз, осадил разгоряченного коня и, не слезая с седла, спросил почтительно склонившихся перед ним пожилых работников:

— Еще жив или…

— Нет его уже, хан-ием! — с трудом выговорил, заглатывая слезы, один из родственников Итаяка.

— Тогда несите его домой, — приказал Чингиз. — Разберите очаг, налейте туда воды и покойника положите сверху. У юрты поставьте охрану. И чтобы ни одна живая душа туда не заходила.

Не задерживаясь, Чингиз повернул обратно в. Орду. Пыль взвихрилась на дороге и скоро рассеялась.

Приказ есть приказ. Султану в Черном ауле никто не мог перечить. Но многие остались недовольными:

— Не сказал он толком ничего. До каких пор он, Итаяк, будет так лежать?

…Чингиз действовал по-своему разумно. Больше всего опасаясь, что его постигнет какая-нибудь новая неприятность, он поспешил написать и отправить с конным письмо о происшествии начальнику местного гарнизона майору, известному в казахских аулах под именем Кара-майыра. В ведении этого Кара-майыра находились многие дела округа, в том числе и разбирательство дел, связанных с крайне редкими в последнее время убийствами. От Орды до Баглана было сто пятьдесят верст. Майор, получив известие от Чингиза, не стал откладывать сборы. О подобных случаях ему давно не приходилось слышать. Он прихватил с собой военного врача и на четвертый день после смерти Итаяка прибыл в Орду.

Стояло знойное лето, и труп даже в тени над прохладной водой начал разлагаться. Военный врач по закону произвел вскрытие в присутствии майора, Чингиза и понятых из аула. Обнаружилось, что Акпан сломал Итаяку ребра, разорвал печень и раздавил желчный пузырь. От этого и произошла смерть.

Акпан на допросе говорил правду. Майор хотел вызвать на допрос и Кунтай, но она сама прийти не могла. Чингиз отговорил майора брать показания у постели больной, в ее юрте.

— Поймите, — говорил. Чингиз. — Она ничего путного не скажет, все время теряет сознание, почти при смерти. Не стоит ее тревожить.

На самом деле Чингиз опасался, что Кунтай может наболтать лишнего, назовет имя Шепе, и тогда на него, султана, неминуемо ляжет тень этого дела.

Акпана арестовали и под конвоем четырех солдат и урядника пешком по этапу отправили в Баглан. Майор, уезжая, сказал, что судить его будут, очевидно, в Омске, и в деле должен принять участие областной прокурор.

Когда военные отбыли, Чингиз, естественно, сам попытался подробнее разобраться в истинных обстоятельствах убийства. Он послал к Кунтай своего верного человека. Кроме нескольких незначащих фраз Кунтай ему ничего не сказала:

— Сколько мне пришлось перенести в эти дни. Вот и заболело сердце от печалей, вот и сознание теряю…

Об Акпане, о том, что это именно он ударил ее в грудь, она промолчала. Об этом не узнал никто, в том числе и доверенный Чингиза.

Не было оснований сомневаться в ее словах. Отчасти поверил ей и Чингиз. Но только отчасти. Порою в его душе вспыхивало жестокое желание: лучше Кунтай умерла бы до начала суда над Акпаном. Мало ли что может иначе случиться. Всплывет имя Шепе, и тогда начнут развязывать узел.

… Кунтай лежала в постели, слабея с каждым днем. Да и кто ей мог помочь в ауле? Удар обезумевшего от ярости Акпана сделал непоправимое. Сильно поврежденное левое легкое начало загнивать. Пострадало и сердце, так нарушавшее свой обычный ритм, что она порой теряла сознание.

О себе Кунтай не думала. Ей больше всего было жаль детей. Не питала она злобы и к Акпану. Когда она узнала, что его увели под конвоем в тюрьму, слабенькая надежда снова сладить семью исчезла окончательно.

А сам Акпан? О чем он размышлял в это время? С той минуты, как он ускакал в степь, в свой табун, он, восстанавливая в памяти все случившееся, понял, что того хорошего, что пришло к нему в юрту вместе с Кунтай, уже не вернуть.

Ударив жену в порыве ярости, он видел, как сквозь дурной сон, что она упала. Позднее, во время допроса, он узнал, что она так и не встала с постели. Акпан не сомневался — она ни в чем не виновата. Кунтай была верной подругой и брату Нуртаю и ему самому. Он мстил Итаяку, он был готов отомстить и Шепе. Но в тот час чувства мести и гнева лишили его рассудка и заставили его поднять руку на беззащитную, добрую Кунтай. Так он сам, против своей воли и разума, свою опору превратил в копье. Жизнь сломалась, ее больше не склеить. Прощай, милое время, прощайте заботы, которыми окружила его Кунтай, ненадолго внесшая свет, тепло и ласку в Черную юрту, никогда не знавшую счастья.

Много ли хорошего видел Акпан в своей жизни? Что он знал до брака с Кунтай, день и ночь работая на Орду? Угостят жирными объедками с гостевого дастархана — он и доволен. Выпьет свои чаши кумыса — чего можно желать еще? Дни с Кунтай — это как волнистая пена на озере в ветреный день. Стихнет ветер — нет ни волн, ни пены. Так нет теперь и его счастья. Случайно оно ему досталось, случайно и ушло. Судьба всегда была немилостива к нему. Хватит для вечного слуги недолгих лет, проведенных с ласковой Кунтай. Прошедшего не вернешь. И Акпаном овладело равнодушие. Пусть арест, суд, ссылка туда, на север, где на собаках ездят.

Но Кунтай думала по-другому. Все ее помыслы сосредоточились на Жайнаке и Айжан. Ради них мечтала она подняться, выздороветь. Особенно ради Айжан.

Жайнаку тоже трудно придется без нее. Но не он первый, не он последний. Много сирот вырастает в аулах. Часто заливаются они слезами, однако не пропадают, и жизнь у них, бедная и нелегкая, все-таки налаживается.

А у девочки-сироты судьба — хуже и не придумать. Даже в байской семье девочка, оставшись без родителей, испытывает такие унижения, так достается ей от мачехи, что она и света божьего не видит. И от замужества ей не ждать ничего хорошего. Редко, очень редко тут бывают удачи. Так и будет она мыкаться до конца дней своих. Айжан — не байская дочь, а дочь бедняка. И не просто бедняка, а бедняка-слуги, раба Орды. Пусть дала ей природа красоту. Будь бы благополучно в семье, стала бы она невестой, нашли бы ей достойного джигита. Но если отец в ссылке, а мать вот-вот умрет — ничего радостного будущее ей не сулит.

Грустные эти мысли заставили Кунтай с трудом встать на ноги, несмотря на продолжающуюся болезнь. Надо же как-то вести хозяйство, что-то делать по дому. Сперва приходила соседка, доила верблюдицу, готовила горячую еду, немного ухаживала за детьми. Но у соседки и самой было полным-полно забот, и кроме того она была на редкость неряшливой, и это особенно раздражало привыкшую к чистоте Кунтай.

Она медленно передвигалась по юрте, выходила доить Черный родник, с грустью понимала, что в ее руках и пальцах не осталось и десятой доли прежней силы. Наступил день, когда она слегла снова и на этот раз окончательно.

Опять пришла на помощь неряшливая соседка. Спасибо ей! Что бы делала без нее Кунтай! Приходилось мириться с ее неумением следить за чистотой, с ее неаккуратностью и от всей души благодарить за искреннюю добрую заботу.

Многие люди в ауле поверили словам Кунтай, что она заболела от печали. Но когда пошли рассказы, как она задыхается, как появилась кровь в мокроте при кашле, поползли слухи о «червивой болезни», как называли в степи чахотку. Ее боялись как огня. Горький опыт говорил: червивая болезнь, как сажа. Прикоснешься — обмажешься. И кроме душевной соседки, больше никто не заходил в ее юрту.

В ауле не было конца толкам и пересудам. Одни злопыхательствовали, другие сочувствовали.

Те, кто прежде завидовали Кунтай, ее близости к Орде и Зейнеп, ее миловидности, счастью, пришедшему к Алпану, даже новому войлоку его старой юрты, теперь развязали ядовитые языки:

— Аллах знает, кого наказывать! Двух мужчин нашего аула извела. Одного в гроб загнала, другого — в тюрьму. Будет маяться на чужой стороне. Велик ее грех, потому бог и послал распутнице лютую болезнь. Сдохнет — так ей и надо!

Но сердобольных, отзывчивых было все-таки больше:

— Это коротышка Шепе убрал сразу и Акпана и Итая-ка. Но почему его не карает бог? Правду говорят, шокпар всегда ударяет по несчастному. Вот бедная Кунтай и слегла. Один ушел из мира сего. Акпан и в чужой стороне не пропадет, без куска хлеба не останется. Все горе — на плечах больной вдовы. С каждым днем ей хуже. Не дай бог, умрет, что будет с ее цыплятами без матери, без крова. Как жить-то им, маленьким?…

Словом, говорили разное.

И не зря, совсем не зря, добрые аулчане были озабочены судьбой друзей Чокана — Жайнака и его маленькой сестренки Айжан.

В памятный день гибели Итаяка Чокан и Жайнак вместе с другими мальчишками играли на кусмурунском такыре.

С такыра хорошо была видна Орда, возвышавшаяся на холмах, а поодаль торчали верхушки юрт Черного аула, спрятанного в низине.

Жайнак первый приметил, как стремительно поскакал Чингиз из Орды в сторону его аула. Приметил и разволновался, мгновенно подумав, что не иначе, как случилась беда.

— Смотри, смотри! Что это? Зачем султану понадобилось так торопиться к нам?

Но испуганные возгласы Жайнака не произвели никакого впечатления на Чокана. Увлеченный состязанием, в альчики он только что промазал, и ему непременно хотелось отыграться. Вот-вот ему повезет! И действительно, повезло. Он, как опытный стрелок, прищурившись, тщательно вымерил расстояние и битой с влитым в нее свинцом стал подряд сбивать альчики, выстроенные в ряд.

Жайнак не успокаивался:

— Разве ты не слышишь, что я тебе говорю. Хан-ием в наш аул поскакал.

Чокан продолжал игру. Жайнак толкнул его под руку, и он вскипел:

— Перестань мне мешать. Не видишь, что ли, я выигрываю.

И, тяжело дыша от негодования, поведал своему другу притчу об охотнике.

— Ему сказали: «В ауле верблюд подыхает, а в твоей юрте дед умер». Охотник и отвечает: «Верблюда прирежут, а деда похоронят. Меня же не отвлекайте! Когда еще встретится такая добыча». Вот и ты пристал ко мне, когда удача пришла. Второй раз ее не дождешься!

— Без причины султан не поскачет! — продолжал волноваться Жайнак.

Чокан повторил еще раз слова охотника и добавил:

— Не приставай ко мне! Дай доиграть.

Жайнак повиновался Чокану, не стал больше докучать, но тревога неотвязно будоражила его. В самом деле, зачем поехал хан в их аул?

Игра закончилась под вечер, Чокан оказался победителем. Он не только быстро сравнял счет, но и остался еще и в большом выигрыше. Обрадованный победой, он прямиком отправился в Орду. Жайнак, обычно провожавший его до Белой юрты, присоединился к ребятам-карашинцам. Предчувствуя недоброе, он поскорее стремился узнать, что же стряслось в ауле.

Чокан, возвратившись домой, сразу вспомнил и внезапную поездку отца и волнение Жайнака. В юрте тихо и вяло занималась по хозяйству Зейнеп.

— Апа, — спросил он мать, — зачем он туда ездил?

— Да просто так, — неохотно и кратко ответила Зейнеп.

— А где сейчас отец?

— Уехал на охоту с беркутом.

Ответы матери были спокойными, Чокан наскоро поужинал и, утомленный игрой на такыре, завалился спать раньше времени. Ему и в мысли не приходило, что случилась беда.

Спал он крепко и долго, проснулся позднее обычного. Все уже встали. Должно быть, приближался обеденный час. Но тундук в юрте до сих пор не был открыт, и отец в полумраке читал молитву.

Чингиз не отличался аккуратностью в исполнении положенных мусульманам религиозных обрядов. В свободное от дел время или в часы угнетенного настроения он отдавал дань нафилю — молитве, не прочитанной в срок. И тогда долго не сходил с коврика — жайнамаза и усердно клал земные поклоны. Чингиз не терпел шума и малейших разговоров, когда исполнял молитвенный обряд. Одно неосторожное слово выводило его из себя; он обрывал молитву на полуслове и резко одергивал виновного. Как только Чингиз становился на жайнамаз, Зейнеп выводила детей из юрты. Если в Орде бывали гости, и они не смели войти в эти часы к султану.

Чокан посмотрел на молящегося отца и смекнул: скоро он свой нафиль не закончит. Мальчик осторожно поднялся с постели и на цыпочках выскользнул из юрты. Уже хотелось есть. В столовой юрте он застал мать. Зейнеп сидела пригорюнившись, низко опустив голову.

— Что случилось, апа? — Его одолевали тревога и недоумение.

Мать растерянно посмотрела, на своего Канаша и ничего не сказала. В ее глазах он уловил нечто большее, нежели грусть. Чокан понял: от него скрывают что-то серьезное.

— А Жайнак приходил, апа? — Он с умыслом задал этот вопрос. Ему и вправду надо было знать, появлялся ли его друг, еще вчера обещавший зайти за ним утром. И не было еще случая, чтобы Жайнак нарушал свое слово, даже если Чокан спал, он предупреждал мать или слуг, где он будет его ждать. Но Чокану кроме того хотелось развязать язык матери.

Уж не поссорились ли они с отцом? Чингиз даже в приступах гнева и пальцем не притрагивался к Зейнеп. При размолвке мать просто уходила из Белой юрты, пережидая где-нибудь в сторонке, пока Чингиз придет в себя и остынет.

Должно быть, они в самом деле поссорились, решил Чокан, представив отца на жайнамазе и опечаленную мать, не ответившую и на второй его вопрос. Наспех закусив, он вышел из юрты.

Перед самой юртой находился жер-ошак, яма для котла, в котором приготавливался обед. Возле крутилась Шуйке, сменившая Кунтай после ее ухода в Черный аул.

— Шуйке, ты не видела Жайнака? — окликнул Чокан служанку.

— Нет! — помотала она головой.

— Апырау, он же обещал прийти! Может, ты что-нибудь знаешь?

— Ничего я не знаю, — как-то странно ответила Шуйке, продолжая хлопотать у очага. И тут Чокан заметил, что и Шуйке тоже не такая как всегда. Мрачная, пришибленная. Разговаривать не хочет.

— И что это сегодня со всеми вами? — повысил голос Чокан.

В ответ Шуйке разрыдалась. Словно она ждала этого вопроса, чтобы горе, переполнявшее ее, выхлестнулось наружу.

Чокан, гордый мальчишка, не стал расспрашивать служанку. Да ему и не хотелось расстраивать ее дальше. Поплачет и отойдет. Он вернулся в столовую, чтобы добиться наконец ответа от матери. Теперь он был уверен, что никакой размолвки между родителями не произошло, а случилось что-то серьезное.

Мать сидела по-прежнему с низко опущенной головой.

— Апа! — громче, чем в первый раз, обратился к ней Чокан. — Объясни мне, что делается в ауле. Почему вы все такие печальные? Почему ты молчишь? Что с тобою? С отцом? Почему плачет Шуйке?

— Нагаши у нее скончался, вот что!

— Нагаши? — Чокан не знал, что Итаяк приходился ей нагаши, родственником по матери. — Какой нагаши?

— Итаяк, ты его знаешь. Он ходил сюда.

— Тот, что в юрте дяди Шепе пропадал?

— Он самый.

— Отчего он умер, апа?

— Его Акпан убил.

— Наш Акпан? Что стал отцом Жайнаку? Отец Айжан?

Чокан растерянно смотрел на мать. Его сознание не могло усвоить все сразу. И первое чувство, возникшее в его душе, было испугом.

— Как же так? Как же так? — повторял он в надежде, что мама объяснит ему без недомолвок, почему все это случилось.

Но Зейнеп молчала.

— Ты почему так печалишься, апа? Ты чего-то боишься еще? Да?

— Да, боюсь. Ты угадал, Канаш. За отца твоего боюсь, за твоего ага…

У Зейнеп задрожали губы.

— Я ничего не понимаю, апа… Ты правду сказала, что его убил наш Акпан?

— Правду, сынок! — И Зейнеп расплакалась, как только что плакала Шуйке.

Чокан вышел и, увидев на привязи коня пастуха, освободил его от аркана и помчался в Черный аул.

Мысли его разбегались. Должно быть, Шепе натравил на Кунтай Итаяка. Итаяк своими приставаниями надоедал ей, Акпан и убил его поэтому. Но зачем? Ведь Акпан и Кунтай доверяли друг другу, и разве могла Кунтай ответить на призывное ржание этого жеребца — Итаяка?

Мальчуган, он уже рассуждал как взрослый.

Кунтай лежала на постели и даже не шелохнулась при появлении Чокана. Уткнув лицо в грудь матери, плакала Айжан: это было видно по ее вздрагивающим плечам. Жайнак, свернувшись в колечко, застыл на полу.

Чокан замер в растерянности. Но тут поднял голову Жайнак. По лицу его были размазаны слезы: видно, ни вчера, ни сегодня он не умывался.

— Чокан! — Он подбежал к своему другу, обнял его и разрыдался.

Чокан, выросший в степи, слышал не раз, как отчаянно кричит козленок, как пронзительно ржет жеребенок, настигнутые волками.

Так звал на помощь и Жайнак.

Жалость и боль охватили Чокана. И, еще не зная всего, он тоже не смог сдержать слез. Впервые в своей жизни он так сочувствовал чужому горю, словно оно было его собственным.

Мальчики плакали обнявшись. Никакие слова не шли им на ум.

— Светики мои! — тихо простонала Кунтай. — Светики мои, не надо так…

Они подошли к постели. Печальные глаза Кунтай будто говорили: «Мне ведь еще тяжелее, чем вам. Но вы успокойтесь». Айжан по-прежнему прижималась к матери, только ее плечики больше не вздрагивали.

— Что с моей Ак-апой? — спросил Чокан одновременно и Кунтай и Жайнака.

Мать и сын промолчали. Кунтай не хотела, чтобы знали, как ее ударил Акпан.

— Что случилось, Ак-апа? — Чокан склонился к ней, ожидая ответа.

— Ты разве не слышал, Канаш-жан? Всем уже известно, — с трудом проговорила Кунтай. Ее дыхание было тяжелым, учащенным.

— Значит, это правда, что Итаяк скончался, и его убил Акпан?

— Правда, — только и смог сказать Жайнак. Мать молчала.

— Но за что же, за что?

Никто не ответил Чокану. Впрочем, он и сам смутно понимал это. А что произошло с Кунтай, он так и не узнал.

Говорили, она заболела от горя. Но разве может от горя так заболеть человек?

… Кунтай становилось все хуже и хуже. Болезнь развивалась. И опрятная прежде юрта выглядела все запущенней.

Похудели и Жайнак с Айжан.

Жайнак порой еще убегал с Чоканом в степь, еще участвовал в играх. На Айжан горе сказалось сильнее, приметнее. Она почти не отходила от матери. Ее одежонка как-то сразу обтрепалась, пообветшала. В ней и узнать было нельзя прежней хорошенькой веселой девчушки. У Чокана душа болела при одном взгляде на нее. Но чем он мог ей помочь?

Как-то, оставшись наедине с матерью, он попросил ее взять Айжан в Орду, в Белую юрту. Зейнеп не поняла сына, даже возмутилась:

— Ничего ты не понимаешь в жизни, сынок! Да разве можно такое сделать? От живой матери дочку взять! И разве я должна воспитывать дочь служанки? Удивил ты меня, Канаш!

Месяц проходил за месяцем. Кунтай не поправлялась.

Наступили дни, когда кереи и уаки окружили Орду Чингиза и вновь вспыхнули родовые распри. Произошел случай с ягненком, когда злая шалость Чокана разгневала Отея и бросила на Чингиза новую тень. В это время, когда Чокан скрывался в крепости Шамрая, Жайнак сумел скрытно пробраться к своему другу:

— Плохо у нас. Не выживет мама, нет.

Той же ночью Чокан вместе с Жайнаком побывал в Черном ауле.

Кунтай растрогалась. Не забыл мальчик свою Ак-апу! Она привлекла его к себе, приласкала слабеющими руками, крепко поцеловала.

— Спасибо, Канашым-ай, — выбирала она самые нежные слова, — что еще сказать тебе?

Могла ли она предугадать, что вместе с поцелуем передает своему любимцу яд «червивой болезни» легких, как называли Тогда туберкулез. Могла ли она хоть на минуту представить, что спустя много лет заболеет чахоткой и Чокан. Если бы она знала все это, разве она позволила бы себе приблизить мальчика, поцеловать его.

Чокан понял — и по хрипам в груди, и по тому, что Кунтай кашляла кровью, и по бледности ее — она вот-вот умрет.

Но накануне отъезда в Омск ему сказали, что Кунтай стало чуточку легче.

… И, забившись в дальний угол возка, он вспомнил свою Ак-апу, вскормившую его, как мать, мысленно увидел ее, больную, в запущенной юрте Акпана и посчитал недостойным для себя уехать в Омск, не попрощавшись с ней.

Поэтому он и рванулся к поводьям жылан-сыртов, поэтому так круто и повернул коней в сторону Черного аула. И Чингиз, попытавшись вначале отговорить сына, смирился с его желанием и, пусть не до конца, но разгадал смысл посещения Карашы. Он еще раз убедился в настойчивом до упрямства характере Чокана. Такой своего непременно добьется, а по строптивости своей и возок перевернуть может.

Так, сделав несколько неожиданных поворотов, они оказались опять не столь уж далеко от Орды. Приближался аул Карашы…

Едва пришедшая в себя после разлуки с сыном Зейнеп напряженно всматривалась вдаль. Может быть, еще увидит возок, уносящий милого Канаша в далекий город. И вдруг она заметила жылан-сыртов совсем недалеко от Черного аула. На облучке сидел ее Чокан.

Тотчас она кликнула джигита, велела быстро оседлать Сурсулика и подвести к ней. Она перестала ездить верхом с тех пор, как начала полнеть. Но тут с легкостью молодости вскочила в седло и помчалась к аулу Карашы. Сурсулика не надо было погонять. Он несся птицей. Значит, она еще раз увидит Канаша и снова поцелует его на прощание.

Когда Зейнеп прискакала в аул, то поразилась увиденным. У юрты Акпана собрались чуть ли не все жители Карашы. Точно само горе, сама бедность столпились здесь. В тесноте этой коню не проехать, пешему не пробиться. Многие собравшиеся были измождены, как скот после зимнего джута ранней весной. И лохмотья, лохмотья, дыра на дыре. А сколько было калек — и хромых и слепых. Зейнеп только однажды была в Черном ауле. Она впервые увидела почти всех его жителей во всем их убожестве.

Она соскочила с коня и прежде всего поискала глазами Чокана и Чингиза. Возок с Чингизом и Драгомировым стоял в сторонке от юрты, и Зейнеп его не заметила. Вдруг ей пришла мысль, что аульные жители, узнав об уходе Чингиза с должности султана, решили теперь открыто показать ему свое пренебрежение. Одна эта догадка оскорбила ее, привела в ярость. Устроить бы вам взбучку, подумала Зейнеп. Быстро прошла в юрту, не глядя ни на кого, увидела Чокана. И минутный этот взрыв сменился приступом материнской тоски.

Чокан и Жайнак стояли у очага. Тихие, окаменевшие, непохожие на себя. Кунтай с побелевшим лицом неестественно вытянулась на постели. У ее ног навзрыд плакала Айжан.

Зейнеп подошла ближе. Неужто скончалась? Скончалась… В тусклых, широко открытых глазах не было жизни. Зейнеп отшатнулась от покойницы и взглянула на Чокана.

— Апа! — Мальчик был бледен, он впервые столкнулся лицом к лицу со смертью. — Апа, нет теперь больше твоей Светлой сестры!

Чокан, пересилив страх, шагнул к умершей, протянул руки к Айжан, плакавшей на ее постели, приподнял девочку и привлек к себе.

Зейнеп смотрела на сына и на Айжан. Давно она ее не видела. Как она переменилась, боже! Увяли, пожелтели еще недавно пунцовые щеки. Уменьшилось и стало костлявым плотно сбитое тельце. Тоненькие ножки торчали из-под ситцевого, потерявшего цвет, заношенного рваного платьишка. Бедность, бедность… Раньше она как-то не замечалась. Курчавые густые волосы спутались, свалялись в клочья, как шерсть у истощенного верблюда. Особенно неузнаваемым стало лицо. Айжан забыла, что надо умываться. Бледными полосками застыли следы от струек слез.

У Зейнеп заболела душа. Она тоже расплакалась, глядючи на девочку.

— Что с ней, бедненькой, стало?

И такое участие звучало в словах Зейнеп, что Чокан мягко подтолкнул Айжан к своей матери. Девочка сопротивлялась, по-прежнему испуганно поблескивали ее глаза затравленного, беззащитного зверька.

— Апа, ее судьба теперь в твоих руках. — Чокан вкладывал в каждое слово и мольбу, и нежность, и твердость. — Апа, случится что-нибудь с ней, грех будет на твоей душе.

— Слушаю тебя, Канаш-жан! Как ты хочешь, так и сделаю. Скажи только, как мне поступить?

— В наш дом возьми ее, апа. И пусть она растет вместе с нашей Ракией.

— Будет по-твоему, Канаш!

Чувства сына передались матери. С печальной добротой глядела она на девочку.

Чокан отпустил Айжан, прикрыл глаза рукавом и выбежал из юрты. Не видя ничего вокруг, он добрался до возка, сел на свое место.

— Тронулись, Абы!

Чингиз и Драгомиров молчали, понимая теперь, что произошло.

От жителей Черного аула ничего не укрылось. Разговор Чокана с Зейнеп передавался из уст в уста.

Пролетка медленно отъезжала, а вслед звучали благодарные слова напутствия.

— Счастливого тебе пути, Чокан-жан!

Рыбаки

— Значит, прежней дорогой поедем, хан-ием? — спросил Абы, снова взявший в руки вожжи.

Чингиз посмотрел на Чокана. Мальчик снова забрался в дальний угол возка, отвернулся от всех. После пережитого ему говорить не хотелось, и отец понимал сына. Понимал, что теперь, после такого неожиданно горького расставания с Черным аулом Чокану безразлично, каким путем ехать дальше. И Чингиз ответил Абы:

— Мы же договорились, что поедем напрямик. Вот и езжай, как сказали раньше.

— Хорошо, хан-ием. Я ведь только так, на всякий случай, спросил.

Лошади набирали скорость. Они резво катили возок вниз по склону оврага. Но, перевалив через ложбину, почувствовали власть сильных многоопытных рук Абы и осторожно стали подниматься на противоположный склон.

Чокан не давал знать о себе. Возок укачивал путников, то подпрыгивая на ухабах, то кренясь из стороны в сторону. На ровной дороге Чингиз не обращал внимания на Чокана, но как только возок начинал раскачиваться, отец обеспокоенно поглядывал на мальчика. Он наклонял к нему свое крупное тело и руками поддерживал его. Ему хотелось поговорить с Чоканом, чтобы как-то вывести его из состояния оцепенения. Потом Чингизу показалось, что сын вздремнул. Он достал мягкую кожаную подушку и подложил ее Чокану под голову. Чокан сделал вид, что не заметил, но ему стало уютнее и покойней.

Нет, он вовсе не спал, хотя его глаза были плотно закрыты. Он и не думал притворяться. Просто ему так было лучше. Откроешь глаза — только и видишь борт возка. Закроешь глаза, и в воображении одна за другой проносятся картины, которые хочется представить. Он сейчас старался не думать о смерти Кунтай. Он переносился мыслями в те времена детства, когда отец брал его с собой в свои поездки — показать свет, людей, приучая его к убеждению, что и он в будущем должен стать одним из самых уважаемых людей в степи.

В ту пору судьба была милостива к Чингизу. Где он только не побывал! И под Оренбургом и в Сибири. Ему были знакомы большие и малые горы к югу от Кусмуруна, Каракойын и Кашырлы — на юго-востоке, Чингизтау и Семейтау — на востоке, Баянтау и Кереку — на северо-востоке, Тюмень и Ирбит — на северо-западе, Тургай и Тосын — на западе. Со многими батырами и знатными людьми тех краев вел он дружбу, сиживал за одним дастарханом. И часто вместе с отцом был и Чокан.

Крепко зажмурившись, Чокан видел себя прежде всего на высотах Кусмуруна. Оттуда ему открылась впервые степь — чуть всхолмленная, с редкими островками лесов. Но, представив эту степь, он заглядывал мысленно и дальше, за пределы горизонта. Он вспоминал места, где случалось бывать с отцом, любуясь с выступа Кусмурунского мыса знакомой деленью, выискивал глазами овраги и овражки, он стремился вообразить и неведомые земли под вечно голубым куполом неба, где он еще никогда не бывал, но непременно, будет. Снова возникали перед ним удивительные горы, которыми он любовался вместе с отцом. И ему не терпелось сказать про себя: «А вот и я!» Но ведь существуют на свете места еще прекраснее. И когда-нибудь они появятся перед ним не в дымке марева или воображения, а так же зримо и доступно, как борт возка, — стоит ему только открыть глаза.

Одна картина сменяла другую: сопки, леса, озера, аулы на берегах заросших кустарником речушек, аулы в березовом лесу, аулы в открытой степи, где нет ни одного деревца.

Аулы и степь! Он был привязан к ним с младенческих лет. Ему приходилось бывать в больших русских поселках и в небольших городах — их тогда называли шахары. Но у него не хватало терпения останавливаться подолгу. На второй день его тянуло уже сниматься с места и продолжать путешествие…

В детском представлении Чокана вся земля казалась степью без конца и без края, и аул был лучшим селением на этой земле.

Аул…

Из всех виденных им многочисленных аулов Чокан хорошо знал пока только два: это Ханская Орда и аул Карашы. Остальные мелькали, словно в тумане. Запоминалась только байская юрта, где обычно останавливался отец. Иногда это была белая юрта, правда, не такая светлая, как в Орде у самого Чингиза… Часто встречались юрты потемнее, их кошмы сплетались из шерсти разных цветов — белых, сероватых, черных. Черные юрты — признак бедного жилья — Чингиз обычно объезжал стороной.

Черные юрты знакомы Чокану только по Карашы.

Аул Карашы казался мальчику адом по сравнению с их аулом — Ордой. Они стояли неподалёку друг от друга, а в сущности — далеко. И ничего похожего не было ни во внешнем их облике, ни в жизни людей. В Орде не думали, что завтра надеть, что поесть, на каком коне поехать. Здесь было вдоволь одежды, пищи, скакунов. В Черном ауле ничего не хватало. Нужда была в каждой юрте. Люди сгибались под тяжестью труда, старели прежде времени. В Орде все, кроме слуг, умеют повелевать, все важные, исполненные достоинства. В Черном ауле — все работники, все рабы. Они обязаны работать на Орду, кормить ее. Работать даром, почти ничего не получая взамен, даже благодарности. Сколько ни трудись — спасибо не скажут. Есть торе и есть, к примеру, Акпан. Входил, как говорится, в дом — с Дровами, выходил — с золой. Днем доил кобылиц, ночью пас. Был незлобивым, честным. А что он получал в награду и почему он человек черной кости? Почему были нищими и его дед и его отец? Какая за ними вина?

Не вдруг стал мучиться Чокан такими вопросами. Как-то он спросил об этом у отца, потом у матери: «Отчего так?» И оба отвечали одинаково:

— Такова веление аллаха. Так записано в лаухол-махфузе.

— А это что такое? — Чокан не понимал значения слов «лаухол-махфуз». И Чингиз и Зейнеп, как смогли, объяснили. Чокан мало что уразумел и неожиданно сказал тогда:

— Значит, так велит жить сам бог?

И Зейнеп, не зная что ответить, даже рассердилась и резко оборвала сына.

— Не смей, сынок, так говорить, грех на себя возьмешь.

И сейчас Чокан, прижавшись к подушке, думал под покачивание возка о велениях аллаха, о смутных ответах родителей и неизбежно возвращался в мыслях к осиротевшей юрте Акпана. И снова испытывал боль и жалость. Слова старших: «прошлому — отходную, оставшимся — жизнь» он слышал не раз. Но на какую жизнь обречены Жайнак и Айжан? Мать дала ему обещание взять девочку в семью. Он верил — ей помогут. А Жайнак? Он его любил от души и всегда мечтал быть вместе с Жайнаком всю жизнь. И вот пути их разошлись. Как-то, когда они играли в степи, Жайнак спросил:

— Я слышал, Чокан, ты едешь учиться. Это правда?

Чокан даже удивился неожиданному вопросу. Он сам еще ничего не знал.

— В Омск, говорят, едешь, — не унимался Жайнак.

— И зачем мне только ехать в Омск?

— А мне откуда знать? В ауле, слышал, старики рассуждали: «Ханскому роду, мол, идет русское учение.

— Ну и пусть рассуждают.

— Значит, ты не поедешь? Не хочешь дорогой отца идти?

— Моя дорога — не дорога отца, — ответил тогда Чокан. — Никуда я не поеду.

На этом тогда и кончилась их беседа. Но скоро снова поползли слухи: «Султан решил везти Чокана в Омск учиться». И тогда разговор друзей возобновился. Похоже, Чокан уже дал согласие ехать?

В этом была большая доля правды.

Еще до встречи с Драгомировым и своего окончательного решения Чингиз однажды приласкал Чокана и сказал ему:

— Повезу тебя, айналайын, в Омск, в русскую военную школу.

— Тогда вези меня с Жайнаком! — огорошил отца Чокан. Чингиз ничего не пообещал сыну, хранила молчание и Зейнеп, присутствовавшая при этом разговоре. Позже, когда все уже было решено окончательно, Зейнеп, предчувствуя и переживая разлуку с сыном и стремясь как-то облегчить его участь, наедине с мужем обратилась к нему с просьбой.

— Раз уж ты сказал, значит, увезешь нашего Канаш-жана, — всплакнула она. — Куда уж мне разубедить тебя! Ты от предков своих унаследовал упрямство. Но он у нас избалованный, грустно ему будет там одному…

— Что же ты хочешь, чтобы я сделал?

— Одного я прошу: они с Жайнаком росли, как ягнята-близнецы, повези их, Чингиз, вместе, ладно?

Чингиз немного помолчал, точно призадумался, а потом коротко отрезал:

— Не быть тому!

— Почему, мой султан?

— Волка и лису не растят вместе.

— При чем тут волк, при чем лиса?

— Ну как тебе втолковать? Пойми, если раб будет учиться вместе с торе, то завтра они станут врагами.

— Да они же друзья, не может этого быть! И разве мы слышали о таком когда-нибудь?

— Ты не слышала, а я слышал. Потомка хана Айшуака Баймагамбета-торе отец повез учиться в Оренбург, к русским и захватил с ним вместе Махамбета, сына своего «карашы» Утемиса. Махамбет и Баймагамбет тоже, как наши Чокан и Жайнак, были одногодками и росли вместе. Прошло время, и они стали непримиримыми врагами. Махамбет присоединился к Исатаю, сыну Таймана, и выступил против хана Букеевской орды Жангира и даже против царя устроил великий разбой…

— Астапыралла! — ужаснулась Зейнеп.

— Вот тебе и «астапыралла!» До убийства дело дошло, чтоб ты знала. Зачем же я буду готовить себе врага из нашего Черного аула?

Зейнеп замолкла. Чингиза нельзя было переубедить.

Настало время, и Чокан, отчаянно сопротивлявшийся поездке, принял ее, как неизбежное. И снова подумывал, как бы ему захватить с собою Жайнака. Правда, втайне он решил: не понравится ему в Омске, сбежит в степь, в аул. Ну, а если все будет хорошо, почему бы и не остаться. Конечно, с Жайнаком было бы лучше. Но когда у самого нет уверенности, стоит ли подвергать испытаниям друга? А тут на Жайнака свалились несчастья одно за другим. И вот он, Чокан, едет, а Жайнак, круглый сирота, плачет в юрте Акпана. Что с ним будет дальше? Уйдет в пастухи? Начнет бродяжничать из аула в аул? Чокану приходилось встречать в степи таких мальчиков-бродяг. Как же ему помочь? Это же в конце концов его долг. Мысль об оставшемся Жайнаке все настойчивее, все острее бередила ему душу. Исчез возок, исчезла степь, один Жайнак маячил перед глазами. А что если обратиться к отцу? Пусть он пообещает так же заботиться о Жайнаке, как мать пообещала ему заботиться об Айжан. У матери отзывчивое сердце. Но как отнесется к его просьбе отец?

Постукивали копытами кони, покачивался возок, и Чокан задремал. И то, о чем он думал наяву, перевоплотилось в беспорядочные сны. То они скрываются с Жайнаком в темной волчьей пещере, то плачет в рваном платьице Айжан, то скалит зубы дядюшка Шепе, и у него волчьи глаза.

Время от времени оборачиваясь к сыну, молча думал о своем и Чингиз. Судьба вначале сулила ему удачи. Его с уважением называли торе, считали последним в роду и первым теперь в степи. И что же оказывается? Последний в роду, он давно перестал быть первым в степи. Нет ханской ставки. Он уже не ага-султан. Сына он везет в Омск, а что будет с ним самим? Поднимется ли он снова? Или…

Молчал Драгомиров, перебирая в памяти всю свою жизнь. В глухой степи бок о бок с опальным султаном в этом пестром размалеванном возке с горькой улыбкой он восстанавливал свою родословную. Его предки были древними новгородскими князьями. Его пращур Гавриил Терентьевич Драгомиров пошел против Ивана Грозного и положил за это голову на плаху. Род Драгомировых и позднее был не в чести у царского двора. Отцу Александра Николаевича, тогда, совсем молодому офицеру, досталось от курносого безумца императора Павла, и он вынужден был уехать далеко на восток страны. Служил Николай Августович исправно, нёс царскую службу и мог бы вернуться в Петербург, да уже как-то не тянуло. И своего сына, первенца Александра, отправил не в столицу, а в лучшую по тем временам и едва ли не единственную в Сибири офицерскую школу в Омске. Там, в Омске, подготовлялись военные не только для Сибири, но и для утверждения России в Средней Азии. На азиатском отделении изучался татарский язык, считавшийся тогда необходимым для познания языков всех тюркоязычных народов, изучались история и география Востока; Наставником на отделении был Гайса Мухамед-оглы Бихмеёв, окончивший филологический факультет Казанского университета. До этого он учился в медресе и в русской гимназии. В университете он усовершенствовал свои познания в русском языке и в языках тюркских и даже выучил английский.

Александр Драгомиров поступил именно на азиатское отделение. В тот же год сюда определили и Чингиза Валиханова. Оба учились в одном классе и вместе закончили школу.‘Поэтому Драгомирову сейчас была не безразлична судьба товарища.

Чингиз и Александр Николаевич встречались и в годы походов против Кенесары. Потом Драгомиров находился на службе в Омском сибирском корпусе, а в последнее время был при генерал-губернаторе инспектором по делам казахских округов в Сибири. Кажется, не было султанской ставки в степи, где бы он не побывал. Иногда в составе русских экспедиций приходилось ему выезжать и к границам кокандского ханства. Тогда ему удалось познакомиться с казахами Юга и Оренбургских округов. Отлично зная татарский язык, он мог разговаривать с ними и без переводчика, но прикидывался непонятливым, предпочитая слушать, а не вести прямую беседу. Выдавать себя простаком было в крови у Драгомирова. Он и в своей, русской, среде не отличался особенной разговорчивостью, мало и редко говорил о делах и касающихся его и, особенно, о делах посторонних. И в учении и в службе он был усидчивым и аккуратным. Еще в школьные годы товарищи частенько подтрунивали над ним, называя его Молчалиным. Позже он и сам так свыкся с этим достаточно язвительным прозвищем, что даже некоторые материалы, появлявшиеся в печати, подписывал им. Казахи обычно не спрашивали — знает ли он казахский язык. Они между собой задавали другой вопрос: а есть ли у него просвет в голове? И ошибались. Драгомиров владел собой и ни единым мускулом лица не выдавал себя, прекрасно понимая, что говорилось на его счет. Наивные степняки, убежденные в том, что Драгомиров не понимает их, болтали при нем обо всем, что только заблагорассудится.

Объезжая так казахские аулы, Драгомиров познал быт, нравы и думы степняков, как не познал бы любым другим способом. К тому же он не выбирал самых богатых аулов и лучших белых юрт, а останавливался там, где настигал его вечер. Так проще было наблюдать за жизнью и обычаями степных казахов.

В итоге этих непосредственных наблюдений у Драгомирова вырабатывался свой взгляд на казахскую степь. Личные впечатления были подкреплены и книжными знаниями. Он внимательно изучил книгу Левшина в трех частях «Описание киргиз-кайсацких орд и степей» и другие печатные материалы.

Раздумывая о судьбе казахского народа, он неизменно задавал себе вопрос: как сумели казахи, ведя кочевой образ жизни и находясь в окружении сильных государств, сохранить за собой такую огромную территорию, на которой свободно могло бы разместиться несколько больших европейских стран?

Две трети казахов, кочующих по бескрайней степи, добровольно перешли под власть России в течение последнего столетия. Да и нельзя было поступить иначе: с юга угрожало Кокандское ханство, с востока — китайские богдыханы. Нужна была сильная защита, и этой защитой являлась Россия. Ведь только с той поры, как казахский край перешел к ней в подчинение, в степи наступило относительное спокойствие. Наблюдая за оренбургскими и сибирскими казахами, и оставшаяся часть народа, входившая в Улы жуз — Большой жуз, уже начинала вести осторожные переговоры с представителями русских властей. Нападения с Востока и Юга постоянно тревожили аулы Улы жуза. У Драгомирова, как и многих других, росла уверенность, что скоро и Большой жуз примет российское подданство.

Драгомиров, как более или менее передовой человек, сознавал и другое. Хотя с присоединением к России казахская степь зажила мирной жизнью, но царское правительство не думало о том, чтобы подымать хозяйство этого края и его культуру. Степняки, что и говорить, отстали. Кроме устных поэм, сказаний, пословиц, кроме песен и музыки, складывавшейся веками, что было у них? Войлочные юрты и необходимые предметы домашнего обихода в их кочевой жизни; мазары — могильники для знатных покойников, разбросанные в степи… Сможет ли казахский народ сохра-нить себя как нацию в условиях девятнадцатого века при таком невысоком уровне хозяйства, быта, культуры? Драгомиров сомневался в этом. По его мнению, единственный путь для казахов был в приобщении к европейской культуре. А чтобы войти в число образованных европейских народов необходимо учение на русском языке. Но как направить казахов на эту дорогу? И кто их направит? На эти вопросы Драгомиров не мог найти ответа. Он приходил к выводу, что следует отдавать постепенно, пока единицами и десятками, казахских детей в русские школы; в конце концов они сами в будущем, возможно, и положат начало массовому русскому обучению. Но и эта задача далеко не из легких. Живой пример — рядом. Если даже Чингиз, один из немногих образованных казахов, сам учившийся в Омске, имевший власть султана, везет своего сына на русскую учебу без особенной охоты, в силу невыгодно сложившихся для него обстоятельств, то что можно сказать о других?

Драгомиров думал о широте степи и узком мире казахов.

В самом деле. Поели, попили кумыса, есть что накинуть на плечи, — и уже не жалуются на жизнь. Казахи добродушны и беспечны. Мир — это то, что находится в их поле зрения. Видит на десять верст вперед, любуется степью, и дальше такая же степь, тот же простор, и нет ему конца-края. И аулы похожи один на другой. Самый близкий базар от Кусмуруна — в Баглане. Сто пятьдесят верст. Казалось бы, для степи не ахти какое расстояние, но и на базар попадают лишь немногие.

Драгомиров улыбнулся своим мыслям: ему пришел на память забавный пример. Один из богатых степняков совершил паломничество в Мекку, чтобы получить звание хаджи. Вернулся, стал рассказывать землякам о своем путешествии. И тогда один из слушателей, — он если и кочевал с аулом, то только на другие пастбища, — спросил: «А эта Мекка дальше или ближе нашего Баглана?» Словом, понял…

Люди, как их бескрайняя земля. Невспаханная, первозданная. Перепахать бы ее, обработать, бросить добрые семена, какие бы свежие ростки просвещения появились на этой почве!

Да… Смотришь со стороны — все аулы на один лад. Одно у всех занятие — пасти скот. Люди неграмотны, интересы их ограничены, ни к чему не стремятся, каждый занят своим маленьким делом. Если и обеспокоены чем-нибудь, то делами в своем роду и у своих ближайших соседей.

Но это, если смотреть со стороны… А вглядись попристальнее, загляни в глубину: тогда твоим глазам откроется и другое. Есть бай, есть и его работник. Есть неравенство, которое проявляется несколько иначе, чем в России, в европейских странах. Оно прячется под родовым покрывалом. Бедняк и не задумывался над тем, как избавиться от власти своего богатого родича. Он знает — так было и есть. Должно быть, так и будет. Вековая борьба русских крестьян с помещиками во многом чужда ему, непонятна. Но ведь и в степи может вспыхнуть борьба, как вспыхивает сухой камыш. Правда, неизвестно, кто будет его поджигать. Да и остановить можно пожар. Разве чего-нибудь ощутимого добились русские крестьяне? И Драгомирову подумалось — никто ему не ответит на эти вопросы.

…Так все четверо в возке заняты своими мыслями. Разве что Абы внимательно следит за дорогой. Но и он не заметил, как позади осталось больше семидесяти верст и на горизонте обозначилась зеленая кайма берега озера Боровое. Говорили, здесь находятся стоянки многих аулов. Но никакого жилья поблизости не было. Только кое-где сиротливо торчали останки откочевавших куда-то юрт. Чингиз сообразил, в чем дело: в пору, когда ему стоило ногой коснуться камня, и камень послушно катился вверх по склону горы, аулы во время своих перекочевок ждали его на дороге, — а вдруг султан заглянет погостить! Но теперь удача ему изменила, он лишен власти, и те же аулы убрались отсюда подальше от беды, которую он мог бы принести.

— Таков мир! — бормотал про себя Чингиз. — Таков мир, и ничего с ним нельзя поделать!

Дышалось ему тяжело, но он хоть несколько утешал себя неизбежностью происходящего.

Сквозь редкие просветы густого соснового леса зеркально поблескивало широкое озеро Боровое, известное своей чистой пресной водой. Чингиз слышал перед отъездом, что на восточном, не таком лесистом берегу стояли аргынские аулы ветви Шака. Шакинец Толеп, отчасти бий, отчасти бай, но человек достаточно богатый, прежде подобострастно выслуживался перед Чингизом: в качестве сыбаги — доли он приводил ему в Кунтимес жирного стригунка, а в Кусмурун — уже жирную кобылицу. Не раз он добивался высокой чести — приглашал Чингиза к себе в гости.

«Если шакинцы на месте, — думал Чингиз, — стало быть, и Толеп там. У него и переночуем». Но оказалось, что нет и шакинцев, нет и Толепа. Неужели и он сбежал, избегая встречи с бывшим султаном? Вот собака!

Чингиз выругался вслух, громко.

И как бы в подтверждение его слов невдалеке, на месте недавней стоянки аула, Мелькнуло что-то белое. Это действительно была собака. Над ней кружили два стервятника. Кружили, падали, едва не касаясь земли, и снова взмывали вверх.

Собака вела себя беспокойно, шарилась вокруг, но не убегала со своего места.

— Ощенилась недавно, поэтому ее и оставили, — сообразил Чингиз. — А стервятники метят на щенят. Она и обороняется.

— Щенята? Щенята, отец! — заинтересовался Чокан. Это были его первые слова с тех пор, как они отъехали из Черного аула.

Они остановили возок не так близко, чтобы спугнуть хищных птиц, и не так далеко, чтобы наблюдать за схваткой.

Один стервятник подлетел к собаке и, касаясь крылом земли, словно дразнил ее, вызывая на драку. Собака бросилась, а птица подалась чуть дальше. Собака, забыв осторожность, за ней. В это время второй стервятник резко спикировал вниз и тут же взмыл вверх.

— Зацапал! — воскликнул Чингиз.

— Неужели щенка? — взволновался Чокан.

— Разве ты не видишь? В когтях у него темнеет. Подлая птица! Ей и летать трудно с опущенными лапами, а кроме того, стервятники предпочитают мертвечину. Швырнут с высоты и уже принимаются за убитую.

Падение щенка увидели не только Чингиз и Чокан. К месту паденья стремглав помчалась собака и опередила стервятника. А он снова полетел туда, к яме для котла.

— Давайте и мы подъедем.

— Подъедем! — подхватил слова отца Чокан. — Поедем и защитим щенят.

— Гони, Абы, коней!

Соревновались кони, собака, птицы. Первым у жер-ошака оказался все-таки стервятник. Он уже наметил жертву и, сложив крылья, ринулся вниз.

Но Чокан снова перехватил вожжи и, хлеща вовсю по конским бокам, правил напрямик с немыслимой скоростью по ухабам. Возок так подпрыгивал, что Чингиз с Драгомировым крепко ухватились друг за друга. Коней попробовал удержать Абы, но это было уже бесполезно.

Едва они успели достичь цели, и Чокан резко осадил коней, как возок странно загрохотал, внезапно накренился и перевернулся. Свалились и жылан-сырты. Но сразу же поднялись, и бог ведает, куда бы они понеслись, если бы не железная рука Абы, предотвратившая несчастье.

Сильно ушиб ногу Чингиз, побаливали бока у Драгомирова, а Чокан, несмотря на кровь, выступившую на лице, несмотря на то, что его дальше всех отбросило в сторону, побежал к щенкам. Жив или нет щенок, побывавший на высоте в когтях стервятника, уже черневшего в небе едва заметным пятнышком?

Чокан подбежал к яме, где белая собака с черным ухом встретила его глухим злобным урчанием. Собака была крупной с набрякшими отвислыми сосками. Беспомощно барахтались упитанные полуслепые щенята. Они силились выбраться из ямы, но у них ничего не получалось. И только один, окровавленный, лежал без движения. Собака его уже не пыталась вылизывать, — он был мертв.

Чокану стало так жаль маленьких собачонок в заброшенной этой яме, на покинутой людьми стоянке. Стервятники еще вернутся сюда, — подумал он с огорчением. Ему захотелось взять щенка и погладить. Но собака не подпускала его, злобная, настороженная. Мяса под рукой не было — задобрить ее.

— Кушим, кушим! — обратился он к ней с лаской, посматривая то на суку, то на щенят. Но урчанье уже перешло в рык. Чокан оглянулся на своих взрослых спутников, — им было не до него. «Волков не боялся, а тут — собака. Не тронет, я ведь не желаю ей зла». И он протянул руку в яму. Собака взлаяла и в то же мгновение он почувствовал острую боль в предплечье и отдернул руку назад. Собака рычала. Мол, попробуй, потянись еще раз к моему щенку.

Мальчик попятился. Отец, до сих пор занятый своей ушибленной ногой, увидел, как собака укусила сына и поспешил к нему на помощь. Он был готов зарубить ее саблей. Но прежде всего решил осмотреть рану сына. Закатал рукав, — укус оказался глубоким.

— Лишь бы здоровая была! — угрюмо процедил подошедший к ним Драгомиров.

— А почему ж ей не быть здоровой? — встревожился Чингиз.

— Как знать, осталась одна в степи, люди ее бросили. Случаи бешенства здесь не так редки…

Чингиз обеспокоился не на шутку. Драгомиров сказал, что надо перевязать немедленно рану. Из медикаментов у него водился только спирт. Он держал его в большом флаконе, почему-то называвшемся французским и, когда оставался в одиночестве, понемногу потягивал его, слегка разбавляя водой. Он теперь извлек из саквояжа заветный флакон, протер спиртом рану Чокану и перевязал. Спирт разжигал боль. Чокан переносил ее терпеливо. Он знал, что такое бешенство. Когда-то у них в ауле взбесилась одна собака, потом другая. Бешенством заразился и покусанный скот. Целое лето аул не знал покоя. К счастью, из людей никто не пострадал. Из Баглана тогда приезжал доктор. Велел солдатам из крепости перестрелять всех собак и скот, оказавшийся на подозрении. Все это происходило на глазах Чокана, и неудивительно, что мальчику стало не по себе от одного слова «бешенство».

Когда Драгомиров закончил перевязку, Чингиз спросил у Абы:

— А ружье где?

— Там, в возке.

— Неси его сюда скорее!

— А зачем? — встрепенулся Чокан.

— Надо убить собаку и щенят.

— А к чему это, отец? — с грустью возразил Чокан. — Бешеная собака — я все равно заболею, а нет — пускай живут.

— Астапыралла, не смей и произносить таких слов, Канаш-жан!

Чингиз волновался больше сына. В нем, неуравновешенном, разом вспыхивали и страх, и гнев, и досада. И зачем только попалась им на дороге эта сучка? Пристрелить ее, пристрелить.

Но Чокан, упрямый и исполненный жалости к щенкам, выхватил из рук Абы ружье и не позволил отцу стрелять. Торопясь, захлебываясь от волнения, он заговорил на удивление разумно:

— Да разве мы не видели бешеных собак. Да и других бешеных животных. Ничего они не соображают. Мечутся в ярости. А у этой собаки есть сознание. Она ведь щенят своих защищала. Поэтому и меня укусила.

— Мальчик правильно говорит, — поддержал Чокана Драгомиров, сам же посеявший страх.

Отходчивый Чингиз не настаивал на своем. Спокойствие сына и Драгомирова передалось и ему.

— Тогда поехали! — Чокан побежал к возку. — Видно, ничем мы им не поможем. Выживут, и слава богу!

И они продолжали путь на Баглан. Оставалось проехать верст шестьдесят-семьдесят. По дороге находилось еще одно большое — верст в двадцать длиной — озеро Тениз с чуть солоноватой водой; его берега заросли густым камышом, но в середине чистое озеро сверкало, как зеркало. Вода в нем не спадала даже в самые засушливые годы. Другие озера, бывало, совсем мелели, а Тениз по-прежнему лениво перекатывал свои волны. Рассказывали, в этом озере видимо-невидимо рыбы: и чебаки, и щуки, и сомы. Сколько ее ни вылавливай, запасы неистощимы. Чокан помнил, когда с отцом они гостили у Ахмета Жантурина на берегу Тобола, щедрый хозяин султан оказал им особый почет, угостив свежей рыбой из Тениза. Какой она была вкусной и в ухе и поджаренной! После этого Чокан пристрастился к рыбе и понемногу сам стал рыбачить дома в небольших окрестных озерах. Он приносил свой небогатый улов в столовую юрту, но рыба получалась невкусной: или ее не умели приготовлять, или в Тенизе она была совсем другой. Не раз Чокану хотелось еще досыта поесть той настоящей тенизской рыбы. И стоило ему только прослышать, что озеро у них на пути, как, забыв про больную руку и оставленных щенят, он принимался уговаривать отца заехать к рыбакам. Чингиз усомнился, застанут ли они их. Тут на выручку Чокану пришел Абы:

— Дорога пойдет как раз мимо рыбацких шалашей.

— Тогда отчего не заехать, — согласился Чингиз. Про себя он решил остановиться ненадолго, без ночлега, поесть ухи и сразу двинуться на Баглан.

… Утро их отъезда было ясным и тихим. Потом подул легкий освежающий ветерок. После озера Борового, когда солнце уже клонилось к западу, ветер усилился и на горизонте показалась черная туча. Она быстро надвигалась, разрастаясь все шире и шире, и скоро закрыла полнеба.

Абы нахмурился и сказал Чокану, сидевшему рядом на облучке:

— Не нравится мне эта туча. Как бы гроза не ударила. И стороной она не пройдет. Уж если разразится ливень… — Абы безнадежно махнул рукой.

— Ты что, дождя испугался? Пускай себе льет!

— Не говори так, Канаш. Земля здесь плохая — такое месиво будет, что колеса с места не сдвинутся. Завязнут — не вытащишь. По здешней земле не то что возку, а и одному коню в распутицу трудно. Да что там коню! И пеший не пройдет — грязь так и налипает на подошвы. Я уж знаю, что говорю. Случится ливень, мы не только до Баглана, но и до наших рыбаков, до Тениза, не доберемся сегодня.

— Не болтай, а гони лошадей! — оборвал Абы Чингиз. Он и сам хорошо знал, что здесь бывает во время сильных дождей. — Гони, говорю, лошадей. Гроза захватывает узкую полосу, и мы успеем ее проскочить.

Абы старался что есть мочи. Кони неслись.

Вначале их встретила пыльная буря. Черный стремительный вихрь взметнулся столбом и закружил все попадавшееся ему на пути. Верхний пыльный слой дороги, клочья травы, обломки ветвей прошлогоднего сухого кустарника. Разом вокруг потемнело. Каждый порыв свистящего пыльного шквала затруднял дыхание. Острая колючая пыль застилала глаза, набивалась в ноздри и уши. Не то что дорогу, друг друга разглядеть было трудно. Чокану казалось — не ветер гудит, а воют волки, стая серых волков. И только когда стихал очередной порыв, слышалось пофыркиванье коней и сильный спокойный перестук копыт.

Пыль и ветер проникали в возок, несмотря на то, что все щели были законопачены. Новый порыв ветра ударил так яростно, что путники вновь едва не опрокинулись. Чокан все это время вел себя беспокойно. То забирался вглубь возка, прижимаясь к отцу, то выскальзывал и устраивался на облучке рядом с Абы, крепко обхватывая его рукою.

— Откройте окна! — неожиданно предложил Чингиз. Он вспомнил, что в ауле во время сильной бури откидывали край тундука. Тогда смирялась ярость ветра и меньше заносило песком.

И в самом деле, когда возок стал продуваться насквозь, его трясло и качало уже не так сильно. Но пыльная буря продолжала неистовствовать. У путников иссякало терпение. Чингиз позвал Чокана обратно в возок, там все-таки удобнее, чем на облучке. Сын не расслышал или сделал вид, что не слышит. Чингиз по привычке повысил голос:

— Кому я сказал, иди сюда!

— А мне и здесь удобно. Смотреть интереснее.

Чокан говорил правду: наблюдать за порывами пыльной бури, то слабеющими, то нарастающими, было страшновато, но любопытно. Молчал один Драгомиров, не склонный к разговорам. Плотно запахнувшись в плащ, подвязав тесемки под подбородком, он вслушивался в ритм бури и мысленно складывал стихи. Он стеснялся показывать товарищам свои лирические опыты и пописывал только для себя, полюбив степную природу. Пыльные вихри пробудили в нем вдохновение. «В степи озер, в степи ковыльной», думал он и подыскивал слова дальше, чтобы они рифмовались: «…бури пыльной». Но как лягут строчки одна за другой, ему еще не было известно.

Казахи говорят: «Без бури не бывает дождя».

Обычное в быту изречение оправдалось и теперь. Неистовый пыльный натиск становился слабее и слабее, а вскоре затих совсем. Далеко откатился черный вихрящийся столб. Первые капли ударили по возку, темными крапинками возникли на пыльной дороге.

— Какие бури, алла, бывают, — Чингиз вздохнул глубоко и сильно, повернулся к Драгомирову, — родился в степи, вырос в степи, а такой бури еще не видал.

— Потрясающая буря! — воскликнул Драгомиров, и стихи, начавшие было складываться, забылись на какой-то срок.

Беседа прервалась так же быстро, как началась. Ей помешал дождь. Первые робкие капли были только предвестниками буйного ливня. Он разразился, повторяя стремительность пыльной бури. Снова плотно закрыли возок.

Гулко грохотал гром, сотрясая все вокруг. Стрелы и зигзаги молний ослепляли глаза. На возок опрокидывались гигантские ковши воды.

Чокан с облучка сразу юркнул в давно облюбованный им уголок возка, хотя на этот раз отец его не позвал. Для Абы дождь был нипочем. Перед отъездом он, невзирая на ясную погоду, заранее облачился в чекпен из овечьей шерсти, такой широкий, что в него можно было завернуться, как в одеяло. До бури и дождя он сидел на прихваченном на случай меховом малахае, а теперь натянул его на голову. Пусть теперь хлынет целый океан: Абы хранил свою обычную невозмутимость, и ему было тепло.

Гроза длилась долго, словно не желая ослабевать. Натиск ливня житель гор мог бы сравнить с могучим селевым потоком. Шумели ручьи, смешанные с грязью. Абы верно предвидел: глинистая почва, размякшая от влаги, стала липнуть и к колесам возка и к копытам коней. Кони скользили и вязли. Погонять их было бессмысленно. Свернуть с дороги казалось еще опаснее. Мокрая трава будет обвивать ноги лошадей и забиваться в колеса. Что касается грязи, то ее и там хватит в избытке. Дорогой не проехать, без дороги — все равно далеко не уедешь. Колеса вот-вот завязнут, а тащить возок по грязи, как сани по снегу, коням не под силу.

Абы подумал, подумал и пришел к единственному решению: во что бы то ни стало переждать. Он натянул вожжи и пронзительным окриком остановил коней. Послушные кони словно только и хотели передышки. А ливень продолжался с прежней силой.

— Что случилось? — Чингиз сердито откинул полог возка и увидел, как Абы слезает с облучка.

— Ни лошади, ни возок дальше не пойдут, хан-ием.

— Это еще почему?

— Застряли в глине. Ничего не поделаешь…

Чингиз вышел в дождь, в потемневшую степь и убедился в правоте Абы. Колеса совсем ушли в жидкое месиво, и ноги коней облепила грязь.

Следом выбрались из возка Драгомиров и Чокан. Всем было ясно: застряли. Только надолго ли? Этого никто не знал. Взглянули назад: за возком по дороге тянулись две глубокие борозды, их на глазах заволакивала жидкая грязь. Чингиз хмуро пробурчал:

— Эх, судьба! В одном не повезло — удачи больше не жди!

— Значит, застопорило, — довольно безразлично произнес Драгомиров.

Все мысли Чокана были на берегах Тениза:

— Неужели так и не доберемся до рыбаков, отец?

— Тайири! — прикрикнул Чингиз, выражая этим старинным словом досаду и раздражение. — Спросил бы лучше — сдвинемся ли мы сегодня отсюда!

— Не сдвинемся, так заночуем, — в тон отцу ответил Чокан.

Дождь утихал, молнии вспыхивали где-то впереди, все дальше и дальше уходили раскаты грома, и тучу относило в сторону ветром.

— Так и будем стоять? — спросил Чингиз. — Надо что-то делать!

— Пока очищу колеса от грязи, да и копыта у коней. — Абы в любой обстановке готов был к работе. — Иначе наших жылан-сыртов не сдвинуть. Но сейчас и думать нельзя, чтобы ехать. Дождь, правда, перестает, но смотрите, какая грязь.

Чингиз повторил свой вопрос.

— Потерпите, хан-ием. Впереди низина Обагана. В ней и от росы бывает вязко, не только от дождя. Тяжело нам будет там. Я подумываю, не свернуть ли нам на северо-запад к возвышенности Притоболья. Это совсем недалеко. Какой бы ливень ни прошел, здешней грязи там не бывает. Местность травянистая, ковыльная и притом ровная. Нам только добраться туда, проедем и бездорожьем.

— А к рыбакам тогда попадем?

— Неймется тебе, Чокан! Заладил про свою рыбу! — в сердцах оборвал сына Чингиз.

— Хочу рыбы поесть, значит, поедем к рыбакам! — упрямился Чокан. — Ты скажи, Абы, наша дорога к Тени-зу приведет?

— Нет, к рыбакам надо ехать другим путем.

— Не надо мне тогда новой дороги. Поедем прежней! — злился маленький упрямец.

— Тайири! Ненасытная твоя утроба! — Чингиз отвернулся от сына.

— Не проклинай меня по-бабьи, отец. Выругай по-мужски или лучше побей!

Чингиза бесила непочтительность сына, но он сумел, скрывая гнев, промолчать.

Абы заговорил, будто никакого спора и не было:

— Эти степные ливни обычно захватывают узкую полосу. По-моему, гроза обошла Тениз. А Тениз рядом. Подождем еще немного и тронемся старой дорогой. Да избавит нас аллах от новых бед. Как, хан-ием, согласны?

— Как хочешь так и езжай! — Чингизу уже поперек горла стали эти споры.

Постояли недолго, расселись по местам, и Абы принялся нахлестывать лошадей. Туго сошел с места возок. Кони еле тащили его по грязи. Влага еще глубже впиталась в почву. А тут как назло стало тихо и безветренно. Ветер подсушил бы дорогу, помог бы ей затвердеть. Но он бушевал уже далеко, там, где погромыхивал гром и сверкали молнии. Измученные лошади выбивались из сил. И хотя Абы то и дело пускал в ход камчу, они двигались все медленнее и медленнее и наконец стали. Абы снова подхлестнул их и застыл на облучке.

— Измаялись, бедняги! — Чингиз пожалел лошадей. Все понимали, что долгая остановка в безлюдной степи, в непролазной грязи не сулила ничего хорошего. Надо было набраться терпения, немного подождать и помаленьку, не торопясь продолжать путь.

… В степи наступал чудесный предзакатный час. Совсем недавно было темным-темно. А теперь и там и сям сквозь уходящие тучи сияла густая первозданная голубизна. Багряное солнце уже касалось земли. Его лучи окрашивали и степь и края уходящих туч в яркие оранжевые тона, пробивали стрелами гряды облаков, переливались радугой в дождевых каплях на траве. И сама трава молодо зеленела.

А как легко дышалось после грозы! Во время зноя растения словно замыкаются в себе, запахи прячутся вглубь, исчезают. А теперь ливень досыта утолил жажду трав и цветов, и они благодарно источали еще недавно скрытый аромат. Этот аромат сливался с влажным запахом освеженной земли, сливался с благодатным воздухом, очищенным грозой. И казалось — слишком мала человеческая грудь, чтобы полностью впитать в легкие все эти чудо-запахи, весь этот живительный терпкий настой степного простора. Впитать с наслаждением и радостью.

Дышалось легко, а думалось все о том же: как бы скорее выбраться из этой грязи, чтобы быстро и весело помчаться закатной степью!

Абы долго сидел на облучке, не пытаясь больше прибегать к испытанной камче. Потом приподнялся и стал пристально разглядывать степь.

— Цвет земли неодинаковый. Похоже, мы приблизились к границе, где прошел дождь. Пускай отдохнут кони, посидите спокойно и вы, а я пройдусь, разведаю дорогу.

Чингиз промолчал. Абы закинул вожжи за облучок, убежденный, что кони не тронутся с места, а сам спрыгнул с повозки и зашагал. Поначалу идти ему было трудновато, а потом походка становилась все увереннее и легче.

И земля, видимо, уже подсыхала, и почва была не такой глинистой. Абы продвигался довольно быстро. У него был широкий шаг и крепкие ноги. Вскоре он почувствовал, что идти совсем легко. Значит, глина кончилась. Абы обрадовался и побежал. Под ногами был песок. Остановился, нагнулся к траве — трава оказалась совсем сухой-. Оглянулся назад — он отдалился от возка на такое расстояние, что если крикнуть во весь голос — его хорошо расслышат.

Счастливый Абы сорвал с головы малахай и, широко размахивая им, зычно заорал во всю силу:

— Здесь сухо. Сухо!

Из возка, как суслик из норки, высунулась фигурка. Конечно, это был Чокан. Он встал на подножку и дал понять, что сигнал услышан и понят.

Обрадованные известием, Чингиз и Драгомиров не тронулись с места. Чингиз посчитал неудобным для себя проявлять оживление по такому незначительному поводу, Драгомиров опять охотился за рифмами.

А Чокан постоял-постоял на подножке, соскочил, почавкал сапогами по грязи, а потом понесся во всю прыть к Абы. Грязь, пристававшая к сапогам, сдерживала его бег. Не раздумывая, он их сбросил и босиком побежал дальше. Вязкая глина сменилась влажной землею, а потом песком с колкой сухой травой.

Добежал до Абы, обнял его. Запыхавшись, проговорил:

— Значит, сухая земля. Можно ехать?

— А ты потрогай для верности, — усмехнулся Абы.

Чокан даже в ладоши похлопал от удовольствия:

— Теперь-то мы уж доберемся до рыбаков.

— Вот только бы в грязи не застряли.

— Выберемся! И близко совсем. Да и кони наши теперь отдохнули.

— Хорошо бы! — спокойно подтвердил Абы. Его и ночлег в степи не пугал. — Смотри, Канаш, уже вечереет…

Значительная часть огромного багряного солнца погрузилась за линию горизонта. Облачко на краю стало совсем золотистым.

— Поторопимся, Абы, пойдем быстрее к нашим.

И Чокан уже не бегом, а быстрым шагом направился к возку. За ним размеренно поспешил Абы. Пока добрались до своих, то и дело очищая ноги от липких комьев, солнце успело зайти. Только последние его лучи распустились по небу веером павлиньего хвоста, который с каждой секундой становился бледнее и бледнее…

Ресселись. Абы натянул вожжи и раз, другой прошелся камчой по крупам коней. Возок качнулся и тронулся с места. Кони вяло, трудно шли и останавливались, но Абы правил умело, сочетая мягкое понукание с лихими ударами камчи. Мытарства кончились, когда под колесами зашуршал сухой песок. Уже наступили ранние сумерки. Но о быстрой езде нечего было и думать. Жылан-сыртам трудно было взять прежнюю скорость. Недаром говорится: «Когда устал аргамак, он с клячей равняет шаг». Взлетевшие на подъем с легкостью архара, они теперь не могли набрать и настоящей рыси, и прибавляли ход лишь под угрозой камчи Абы, повиливая из стороны в сторону и уклоняясь от ее ударов. Дай им Абы волю, — они бы перешли с мелкой рыси на шаг, а при случае стали бы как вкопанные.

Так потихоньку в плотные сумерки добрались они до становища рыбаков. Их шалаши были разбросаны вдоль берега верст на пять, на шесть. Чокан ликовал. Пусть с трудностями и приключениями, но его желание сбылось. Мы еще подробно вернемся к этой встрече, но хочется немного рассказать читателям об истории казахского рыбацкого промысла.

У нас, казахов, бытует такая пословица: «Озерным берегом бредешь — и пищу запросто найдешь».

Есть и другое, близкое к этому присловие: «Кто живет на реке, на воле, — тот имеет двойную долю».

Издавна известна казахам и ловля рыбы сетями. В центре невода ставится куржун с широким дном и узким горлышком. Когда рыбаки тянут оба крыла невода, рыба, попавшая в сеть, ищет выхода и в конце концов проскальзывает в куржун, откуда ей уже трудно выбраться. Этот куржун называется абаком. Примечательно, что такое же прозвище «абак» носили дальние предки Улы жуза, самой многочисленной части казахского народа. Этим же прозвищем были наделены предки большого рода Керей. Первоначальное значение слова абак — окружить или загнать, отсюда произошло и слово абакты, в русском переводе — тюрьма. То, что в старину казахи занимались рыболовством, подтверждает существование в языке слова ау — невод.

Судя по одним этим словам, можно предположить, что рыбный промысел издревле укоренился в Казахстане. Но более веских свидетельств и весомых фактов в нашей истории, не скрою, маловато, и не всегда они к тому же достаточно убедительны. Все же приведу несколько примеров.

Когда несколько человек подымают шум по не очень значительному поводу, их обычно останавливают словами: «Что вы расшумелись, точно рыбу делите!». Дескать, горячитесь по пустякам. Однако один знаток убеждал меня, что это выражение сохранилось со времени народного бедствия — джута 1723 года, имеющего еще одно горькое название — Год бродячих ног и распластанных тел. В этом году голода и скорби в степных озерах и реках ловили рыбу и шумно спорили при дележе улова. Следовательно, смысл пословицы был вначале горьким и только через два с лишним столетия приобрел ироническое звучание.

Употребляется у нас и выражение «рыба гниет с головы» в том же смысле, что и в русской речи. Есть еще одна пословица: «Ждать бекре возвращенья не надо, пока не уткнутся носом в преграду».

Рыбу-бекре, иначе белугу, хорошо знают лишь казахи, живущие на берегу Каспия — Атрау. Белуги достигают фантастически огромного веса и считаются — одними из самых вкусных рыб. Обитает белуга в море, в соленой воде, а весною заходит в реки и там, в пресной воде, мечет икру. Но когда она натыкается на камни или иную преграду, то возвращается в море. Пословица эта о возвращении бекре употребляется обычно применительно к людям крутого характера, упрямо поступающим по-своему, но лишь до тех пор, пока на их пути не встречаются препятствия.

Вот, пожалуй, и все немногие пословицы, связанные с рыбным промыслом в казахском быту.

Но есть еще другая категория слов — это, в основном, имена, которые дают новорожденным. Эти имена обычно по душе народу, по душе самим родителям. Среди казахских имен встречаются Жайын — сом, Жайынбай, Шортан — щука, Шортанбай, Сазан, Сазанбай и многие другие, аналогичные. Значит, далеко не чужд был рыбный промысел нашему народу.

Если же говорить не о давних временах, а о сравнительно более близких ко времени нашего повествования, то следует сказать, что рыбному промыслу казахи учились у русских. И прежде всего у выходцев с Дона, яицких казаков, поселившихся на берегах Яика (Жаика) и Каспия, Яицкие казаки основали Яицкий городок, переименованный по указу Екатерины II после восстания Пугачева вместе с рекой Яиком в Уральск. Уральскими или яицкими казаками построен был и Гурьев-городок, бывший поначалу небольшим рыбацким поселком.

Казахи — исконные животноводы — не проявляли большого тяготения к рыболовству и в глубине своих степей. Но в некоторых аулах любители занимались этим промыслом, несмотря на малоблагоприятные условия его развития. Озер и рек в степи было сколько угодно. На их берегах казахи ловили рыбу и самостоятельно и в содружестве с русскими казаками. Порою они объединялись в артели. Одна из таких совместных артелей и вела лов на берегах Тениза.

Нам уже приходилось рассказывать, что на слиянии рек Уй и Тобол располагалась станица Усть-Уйская, прозванная в аулах Кырыкбойдак, Сорок Холостяков. А там, где Тобол сливается с Обаганом, жили казаки станицы Звери-ноголовской, которую в степи чаще называли Багланом. В этих краях рыбным промыслом первыми начали заниматься станичники. Сперва они нанимали себе в помощь, в работники бедняков казахов, а потом и сами казахи стали понемногу увлекаться рыболовством.

В те времена царскими властями разжигалась национальная рознь и вражда. Русские казаки считали себя выше казахов, и не подпускали их близко ни к станичной земле, ни к водоемам. Случалось, забредал аульный скот на казачьи пастбища, его захватывали и не возвращали, пока не получали плату за потраву, а бывало и вовсе не возвращали. Атаман Яицкого войска Андрей Бородин, на которого жаловался хан Малого жуза Нуралы императрице Екатерине, угнал к калмыкам за Едиль, за Волгу, восемь тысяч казахских лошадей. И хотя из Петербурга пришел приказ возвратить табуны, возместить ущерб, атаман Бородин ему не подчинился. Позднее ему все-таки пришлось держать ответ за грабеж и даже расстаться с атаманской властью, но скот он так и не вернул.

Русские казахи станиц Сорок Холостяков и Баглан, в общем, поступали так же, как и другие переселенцы. Они запрещали аульным казахам самостоятельно ловить рыбу в своих водоемах и также оберегали свои земли. Поэтому аульные жители подальше от запретной полосы рыбачили на своем далеком Тенизе.

Рассказывают, и на Тенизе аулчане и станичники вместе вели лов рыбы. Объединялась преимущественно беднота — и русская и казахская. Лодки были только у станичников, а лошади и подводы — у казахов.

Никому неизвестно, что сталось с этими артелями позднее. Ходила молва, что к ним присоединялись люди самых разных национальностей — башкиры, татары, остяки, чуваши и даже представители самых окраинных северных народностей. Но большинство их принадлежало к бежавшим из сибирской ссылки. Были среди них так называемые «посельщики», были и «варнаки», в прошлом действительно преступники — убийцы, разбойники, воры. Их побаивались местные жители, пробовали на первых порах бороться с ними и власти. Но потом увидели — они мирно рыбачат, да к тому же их не так уж и много. На них махнули рукой и перестали вмешиваться в их жизнь.

Эти рыбацкие поселки получили название Кангырган — Бродяжные. Никому и никогда не было в точности известно, сколько народа живет там. Одни прибывали, другие отбывали, в один год их собиралось много, в другой — мало. Жилища строились главным образом из камыша — шалаши, балаганы; реже встречались деревянные бараки. Строили в Кангырганах и домики из дерна, проделывали крохотные подслеповатые оконца, крышу застилали жердями. Такого жилья не бывало и в русских поселках и на казахских зимовках. Впечатление эти домики производили самое грустное.

В Кангырганах избирался свой атаман, никакой другой власти здесь не было. Бродяги, да и все остальные, входившие в эту необычную артель, беспрекословно подчинялись ему. Он доставал необходимые ловецкие снасти, руководил отловом, он же сбывал рыбу торговцам.

Кто только ни ходил в атаманах таких артелей! В годы нашего повествования в артели на берегу озера Тениз атаманом был некий Кирилл Курагин, избранный своей вольницей еще лет десять назад. Он тоже бежал из сибирской ссылки, но неведомыми путями вошел в доверие местных властей. Он умел выпрашивать что надо для артели и умел благодарить, чем только мог. По сравнению с прежними атаманами он прослыл самым сильным и властным, держал артельщиков, как говорится, в кулаке. Русские называли его в глаза просто Кириллом, а за глаза, не однажды испытав на себе его вспыльчивый нрав, именовали Курком, имея в виду и его фамилию Курагин. Казахи, а их было в артели немало, — переименовали Кирилла в Керала или величали его Куроктын баласы. Человек он был по-своему честный, немного знал грамоту. Какой-то беглый русский, сведущий в истории славянства, обращался к нему не иначе как Мефодий, вспоминая, очевидно, монахов Кирилла и Мефодия, создателей славянской азбуки.

Жизнь в этом ауле полубродяг шла по пословице: «Вор не разбогатеет, обжора не разжиреет». Сошлись люди в артель, многие из них уже работали по многу лет, но никто не завел своего хозяйства, не стал зажиточным. Озеро их кормило, других источников существования у них не было. В годы, обильные рыбой, ели они досыта, а когда удача их покидала — жили впроголодь, но с голода не умирали — выручал запас соленой рыбы. Жила артель замкнуто и редко прибегала к помощи окрестных аулов и поселков. Самое необходимое приобретал атаман через торговцев, но и он и его подопечные дорожили своей независимостью и предпочитали не обращать на себя внимания, довольствуясь самым малым.

Когда наши путники вечером на загнанных, измученных лошадях добрались наконец до Кангыргана, все артельщики были заняты делом. Им на этот раз повезло. Непроточное озеро Тениз обладало своими особенностями. Бывало — рыба шла, а бывало — уходила в глубину, и тогда в сети попадались только случайные гуляки. Тогда не оставалось никакой надежды на добрый улов. Сетей для глубинного лова в Кангыргане не было.

Перед грозой рыбакам обычно выпадало счастье. Рыба косяками выходила из глубины на мелководье и в камышовые заросли береговых заливов. В такие дни рыба переполняла сети и забивалась в так называемые хазы. Хаза — это своеобразная камышовая загородь, напоминающая своей формой бараний рог. Рыбы заходят в отверстие хазы, стянутое сетью и погруженное в озеро. Заходят легко, а выбираются обратно с превеликим трудом, — это удается только самым проворным. Чтобы рыбы чувствовали себя в ловушке спокойнее, для них набирали как можно больше кузнечиков — бывало целый мешок — и высыпали в хазу. Это была верная приманка. Хаза порой так заполнялась рыбой, что только успевай вычерпывать ее ведрами. Между прочим, слово «хаза» употребляется в казахском языке и в значении «смерть». Должно быть, потому, что в рыбацком промысле умело сооруженная хаза считается гибельной для рыб.

В этот, уже поздний, вечер приезда в Кангырган и в сетях и в хазе был на редкость обильный улов. Взошла яркая, полная луна. При ее сильном свете удобно было выбирать рыбу. Все виделось ясно. Только мошкара тучей летала над озером. Но рыбаки почти не обращали внимания на ее укусы. Они продолжали работать, сбросив рубашки. Продубленной ветром, водой и солнцем коже комары были нипочем. Рыбаки трудились без устали, лишь изредка отмахиваясь от мошкары.

… У Кангыргана дорога обрывалась. Где-то за лачугами рыбаков она возникала снова. Можно было обогнуть рыбацкий поселок или выбираться напрямик. Абы остановил лошадей и по привычке своей стал советоваться с Чингизом. Чингиз, не выслушав до конца, прервал его обстоятельные рассуждения неожиданным вопросом:

— А до Баглана еще много осталось?

— Верст двадцать, а то и все двадцать пять.

— Лошади сегодня дотянут?

— Навряд ли, уж очень вяло идут. Устали.

— А ночлег мы здесь найдем?

— Найти-то найдем, но мошкара может замучить… Ее здесь целые тучи.

— Тогда давайте сейчас поедим рыбы, а остановимся на том, высоком, берегу. Там мошкары не должно быть.

Впервые после грозы, словно отдохнув за вечер, подул легкий ветер и принес рыбный запах. Чокан его учуял раньше других.

— Где рыба, Абы? — Он проголодался и желание отведать тенизской рыбы стало еще сильнее.

— На берегу озера, думаю. Пахнет свежим уловом. Наверное, из сетей сейчас выбирают.

— А далеко это отсюда? Ты знаешь?

— Бывал однажды.

— Тогда гони лошадей.

Чингиз промолчал. Абы понял: он не возражает. Привыкший за годы своего султанства к почтительным встречам с щедрым дастарханом, Чингиз никогда не брал с собой дорожных припасов, как бы далеко ни ехал. Так поступил он и теперь, надеясь, что за день доберутся до Баглана. Но дорога оказалась трудной и неудачной. Он рассчитывал быть в Баглане засветло, а вышло так, что и ночью до намеченной остановки было далековато. Не только Чокан, но и он сам проголодался изрядно, и ему не меньше, чем сыну, захотелось вдоволь поесть рыбы: он тоже хорошо помнил ее вкус.

Абы направил возок в поселок. Нелегко было пробираться между беспорядочно разбросанными шалашами и хижинами. Усталые кони ступали вялым шагом. Даже при ярком лунном свете они натыкались на какие-то бревна, камни, остатки разрушенных временем жилищ, попадали в ямы для котлов. Абы несколько раз сходил с облучка, чтобы выбрать поворот поудобнее. Но где его было тут найти?

Везде были одни трущобы. Когда путники находились уже в центре Кангыргана, на них бог весть откуда налетела мошкара. Мелкое комарье беспощадно кусалось, проникая и под одежду, некуда было от него деться.

— Закрывайте плотнее возок! — оторопело крикнул Чингиз.

Закрылись, как только могли. Однако уже было поздно. Мошкара успела проникнуть в возок, и теперь ее атака стала еще неистовей. Бежать некуда, защищаться бесполезно. Оставалось одно — расчесывать укусы. Но от этого было еще больнее.

Чокан не вытерпел, выскользнул из возка и опрометью помчался навстречу ветру, доносившему с берега людские голоса.

… Рыбаки взяли Чокана в кольцо. Расшумелись, разволновались. С неба, что ли, свалился этот степной мальчик и вдобавок так нарядно одетый. Наперебой забросали его вопросами: не слушая друг друга, каждый на своем языке. И хотя многие говорили по-казахски и Чокан понимал их, он так растерялся, что слова не мог сказать и только испуганно поглядывал на странных, в лохмотьях, а то и вовсе без рубах людей. У многих были такие недобрые лица, что он почувствовал себя ягненком, окруженным волками. Что за люди? Некоторые из них выглядели изможденными, болезненными. А у иных был просто разбойничий вид. Чокан уже хотел бежать обратно, но кольцо смыкалось все плотней и плотней, незнакомцы горланили так, что хоть затыкай уши. Нет, из этого кольца просто не вырваться. И Чокан пронзительно закричал.

… В это время из подъехавшего возка вышли Чингиз с Драгомировым и Абы.

Чингиз сразу услышал крик сына:

— Ой-бай, да ведь это Канаш-жан, мой Канаш.

Он быстрыми шагами приблизился к сборищу и, расталкивая локтями рыбаков, пробрался к своему Чокану.

— Это еще кто тут! — Новый возглас немедленно подхватили остальные. Мундир Чингиза и его сабля бросились всем в глаза. Чокан немедленно воспользовался тем, что внимание переключилось на отца, мгновенно юркнул под полу его плаща, наброшенного на плечи. Так телок спасается от волков под брюхом матери.

— Это кто еще тут?

— Посмотрите, да он офицер.

— Подполковник! Я умею разбираться в чинах.

— Из казахов, значит.

— Чиновник, должно быть. Чишка!

Другие окружили Драгомирова, и тоже со всех сторон сыпались возгласы и вопросы.

Рыбацкое сборище гудело встревоженным пчелиным роем.

Чингиз на какое-то мгновенье поддался чувству страха, но тут же взял себя в руки, как подобает мужчине, и коротко, мешая казахские и русские фразы, объяснил им, кто он и откуда.

— Э-э! Так вот он какой Чингиз!

— И, значит, попался к нам! Хо-ро-шо!

Это были уже голоса казахов, и ничего доброго они не предвещали. Кругом нахмуренные лица, злые взгляды исподлобья. Самообладание стало ему изменять, холодные капли пота выступили на лбу. Он крепко прижимал к себе своего сына, ожидая всего чего угодно, даже нападения. Чокан вздрагивал, но все же верил — отец его защитит!

Кто знает, может, и в самом деле им худо бы пришлось, но тут раздался зычный густой голос, заставивший стихнуть всех сразу.

Со стороны озера шагал высокий, грузный человек с непокрытой курчавой седеющей головой. Он ступал босыми ногами, и полы его длинной серой рубахи слегка развевались на ветерке. Рыбаки расступились. Чингиз увидел седеющие, свисающие чуть ли не на грудь усы и аккуратно подстриженную щетину бороды. И брови у него были лохматыми, казавшимися совсем белыми в свете луны.

Легко было догадаться, что этому — грозному с виду — человеку здесь все безоговорочно подчинялись.

Чингиз молниеносно вспомнил стихи — киссу акына, воспевавшего Азрета-Али:

Из камня могучего вытесан он,—

Высок, неприступностью скал наделен.

Усы у Али и пушисты и строги.

Забрось их за уши — длинны, как дороги.

Таким был и этот непонятный человек. Краем уха Чингиз слышал, что в подобных поселках бывают свои атаманы. В казачьих станицах атаманы бывают людьми военными и носят при себе оружие. Этот на казачьего атамана никак не походил.

— А ну расходитесь! — рявкнул бородач и небрежно махнул рукой направо и налево.

Рыбаки послушно стали разбредаться.

— Здравия желаю, ваше благородие! — приветствовал Чингиза могучий детина, и представился ему: — Атаман Курагин.

Еще в Омске Чингиз на подобные приветствия штатских людей отвечал заученно и сдержанно: «Очень приятно». Он и сейчас произнес именно эти слова, но произнес через силу, и голос его, как ему по крайней мере показалось, предательски дрогнул, выдав волнение. А тут к нему подбежал Абы, потерявший всю свою обычную невозмутимость.

— Хан-ием, бог нас спас! — И по лицу Абы вдруг покатились слезы.

— Ты прав, бог нас спас от рыжеголовых! — в тон Абы подтвердил Чингиз, переводя дух.

А дело было вот в чем.

Курагин действительно подоспел вовремя и спас бывшего султана. За спиной Чингиза уже появились люди, готовые на него обрушиться. Это были бедняки родовой ветви Тагыши, согнанные с отцовских земель во время строительства кусмурунского укрепления. Они нашли убежище в Кангыргане. Туралы, сын бия, прозванного Атаннын Шон, кошебинец из кереев, успел известить их о поездке Чингиза. Шон, двоюродный брат Есенея, сын Естемеса, пользовался неограниченным влиянием в кереевских родовых ветвях Балта и Кошебе. Он держал сторону Есенея и получил от него все необходимые наставления: не следует, мол, оставлять в живых бывшего ага-султана, который везет сына в Омск. Шон собрал своих надежных людей держать совет, и тогда кошебинец Мырзабек, сын Бекентая, высказал предположение, что Чингиз остановится у рыбаков на Тенизе. Там-то и найдутся люди, чтобы покончить с ним. В Кангырган на Тенизе сын Шона Туралы выехал в сопровождении сына Мырзабека — Нуркана. Туралы и Нуркан не дремали. Им быстро удалось найти в этом полурыбац-ком, полубродяжьем, полуразбойничьем поселке человека глуповатого, но надежного, у которого были основания ненавидеть Чингиза. Тагышинец Букпан не мог простить, что его семью, семьи его сородичей согнали с родной Кусмурунской земли. Но у Букпана был еще и особый счет с Чингизом. Его отца Кутпана, бывшего связным у Кенесары, порубили русские солдаты того отряда, в котором был и Чингиз. Поэтому он и пошел легко на уговоры. «Если аллах с нами, — сказал Туралы, — то Чингиз остановится в Кангыргане. И тогда Букпан найдет час, чтобы с ним покончить».

И час, как нельзя более подходящий, наступил. Стоило Букпану услышать, что этот пришелец, зажатый в тесное кольцо рыбаков, и есть ненавистный Чингиз, он взял железный обломок и, окруженный своими тагышинцами, стал подступать к бывшему султану с тыла. Он уже благодарил судьбу — возмездие пришло. Но Курагин нарушил все планы. Народ стал расходиться, и Букпана сразу бы опознали. А в плотном кольце, да еще в группе сородичей, — попробуй, докажи, что убил именно он. Хоть и считался Букпан полоумным, а жить ему хотелось, как и каждому…

Какими путями узнал обо всем этом Абы, а потом и сам Чингиз — неведомо никому.

… Теперь Чингиз был в полной безопасности. Курагину в самом деле успели доложить, что рыбаки окружили какого-то офицера и хотят с ним разделаться. Курагин, хоть и не терпел царских правителей, но мундир русской армии уважал, да и не хотел лишних неприятностей. Он бросил сеть и поспешил к берегу. А когда увидел казаха подполковника, сразу сообразил, что это и есть тот офицер, султан округа, который знает русский язык.

И поэтому со всей учтивостью, на которую был только способен, сказал:

— Пожалуйте ко мне домой, будьте гостем.

После пережитого и еще почесываясь от одолевавшей его мошкары, Чингиз готов был немедленно покинуть Кангырган. Но приглашение есть приглашение. К тому же он понимал, что Курагин отвел от него беду. Нет, обижать такого атамана никак нельзя было.

— Пойдемте! — сказал он.

— Может, на лошадях доедем, хан-ием? — предложил Абы.

Понимавший казахский язык Курагин ответил:

— Нет, тут совсем близко. Проще дойти.

— Тогда ты езжай за нами следом, — приказал Чингиз Абы, а сам зашагал рядом с рыбацким атаманом. За ними поспешили Драгомиров и Чокан.

Абы подошел к возку. Но ему показалось, что он поступит неуважительно, если поедет, когда остальные идут пешком. Поэтому он повел своих жылан-сыртов в поводу. Но едва он сделал несколько шагов, как возок резко осел назад. Лошади стали. Абы осмотрел возок и, к своему удивлению, обнаружил, что задние колеса лежат на земле. Взял их, осмотрел. Гаек как не бывало…

Обладавший чутким слухом, он услышал злорадные восклицания и смешки. Посмотрел по сторонам — поблизости никого не было. Воры спрятались.

— Бог покарал, значит! — вырвалось в сердцах у Абы.

И без того чуткий слух Чингиза стал еще острее после всей этой передряги. Он шел прислушиваясь и хорошо услышал восклицание Абы.

— Что еще у тебя там случилось?

— Нет, хан-ием, гаек на двух задних колесах телеги!

— Что ты говоришь?! — пробормотал Чингиз. — Кому они тут нужны?

— Когда начали кричать, вам грозить, кто-то и украл, видать.

— А колеса?

— А колеса свалились. Вон, на дороге валяются.

Чингиз остановился, объяснил Курагину, что случилось.

— Да, я понял, — сказал тот довольно равнодушно. — Найдутся ваши гайки, если их только не забросили в воду.

И сменил тон на зычный, грозный:

— А ну, давайте сюда!

Из хижин и шалашей к своему вожаку спешили люди, словно муравьи из растревоженного муравейника…

— Ближе, говорю, ближе… Ко мне! — и он повелительно взмахнул рукой.

Удивительное дело. Жители этого рыбацкого поселка, признавая его власть, его волю, тянулись к Курагину, как железные опилки к магниту. Он повел всех за собой назад, к осевшему возку Чингиза, и показал на валявшиеся колеса:

— Чтобы до утра все было на месте, все собрано. Ищите гайки, где хотите.

Рыбаки молчали, и Чингизу было невдомек, выполнят ли они приказ атамана или также разойдутся по своим лачугам.

— Ну, теперь пошли, — сказал Курагин, будто ничего не произошло.

— Все будет так, как вы приказали? — не без тревоги спросил Чингиз Курагина.

— О чем говорить! — обиженно протянул атаман. — Вот вы, ваше благородие, исполняете волю царя, то бишь Николая Павловича?

— Бог с вами! — воскликнул Чингиз. — Да разве можно нарушать царскую волю?

— То-то и оно! — самодовольно пошутил Курагин. — Кто царь в этой рыбацкой столице? Я! И здесь нет человека, которому мне надо было бы повторять свой приказ. Вы поняли меня? Ну, пошли. Нечего нам тут задерживаться.

— Погодите минутку. Я скажу два слова слуге. Абы, ты оставайся здесь. Распряги лошадей, привяжи их к возку. А чтобы они отдохнули, разожги костер. Дым разгонит мошкару. Она им не даст покоя.

— Так не пойдет, — возразил Курагин. — Плохо будет, пожар начнется.

— Но Абы остается же у костра.

Курагин не терпел возражений даже со стороны гостей.

— Огонь разводить все равно запрещаю.

Чингиз пожал плечами:

— Где же ему укрыться? И коням?

— Это уж его дело. Найдет!..

И Курагин на ходу пригрозил Абы:

— Смотри, не разжигай! Сам сгоришь!

Шли молча. Настроение путников не стало веселее. Чингиз подумал, нет ли здесь какого-нибудь подвоха. И с гайками и с этим костром?

Шалаш возвышался в глубине широкой камышовой ограды небольшим курганом. Идти до него было, действительно, недолго. Курагин остановился и с шутейно-церемонным жестом произнес:

— Вот и мой дворец. Я ведь сказал вам, — он повернулся к Чингизу, — что я — царь в этой рыбацкой столице. Царь-то я царь, но нет в моих владеньях роскоши, как при дворе Романовых. Не похож мой дворец на Зимний. Но зато тишина какая! Правда, в моем дворце только комары больно кусаются, а у Романовых…

И Курагин сделал многозначительную паузу.

— Ну, об этом после поговорим, а сейчас прошу в мой шалаш.

В шалаш, построенный из дерна и выстланный внутри камышом, вела дверь, сделанная тоже из плотно спрессованного камыша. В жилище это слабо проникал лунный свет. Бедность и теснота сразу бросались в глаза. На какой-то подстилке дремал человек. Видимо, старик.

— Уважаемый Проша! — разбудил его Курагин.

— Ась? — Голос у старика был заспанный и тонкий, похожий на женский.

— Принимай почетных гостей, Проша.

Старик вскочил. В полутьме с трудом можно было разглядеть щупленького сгорбленного человечка с седыми космами и такой же белой всклокоченной бородой. Чокану он напомнил старика Канбака — перекати-поле из аульной старой сказки.

— Мой камердинер, старец Проша, — прежним шутейным тоном представил гостям Курагин заспанного старичка. И обратился к нему несколько по-другому, но тоже с оттенком шутливости.

— Принимай, говорю, гостей, Прохор. Да не простых гостей, а господ. Его благородие подполковник.

Прохор низко поклонился Чингизу, удостоил кивка Драгомирова и Чокана. Не разглядел он, должно быть, что под плащом Драгомирова скрывается тоже офицерский мундир.

— Керосин-то у нас, Прохор, есть?

— Никак нет-с, ваше сиятельство! — тоненько бормотнул Прохор, и его высокий бабий голосок развеселил Чокана.

— Ну, а лучина?

— Лучинка-с есть, ваше сиятельство!

— На ночь нам хватит?

— На ночь, может, и не хватит, но луна какая, ваше сиятельство! Когда она поднимется — совсем светло будет. И лучин никаких не надо!

Старик долго копался, пока искал кремень; еще дольше высекал огонь.

— Давай, Проша, помогу тебе, стар ты стал что-то. Вот, господа, с кремнем живем… А камердинер мой сдавать начал.

Курагин ловко высек огонь и зажег лучину. Она потрескивала, дымилась, но в ее свете яснее можно было разглядеть и печурку в углу, и сети, в беспорядке сваленные у порога, и крохотное оконце. Пахло рыбой и копотью.

Расселись в тесноте и тут снова почувствовали, как досаждает проклятое комарье. Чокан нырнул под долгополый плащ отца, Драгомиров прикрыл лицо ладонями, но и это не помогало. Он завернулся с головой в плащ. Комары проникали всюду — ни сукно, ни шелк не были для них препятствием. Бесчисленные тонкие жальца терзали путников. Они ерзали, мучаясь от непрекращающегося зуда. И только Курагина с его старцем-камердинером комары словно и не трогали. Атаман приметил, что его гостей совсем измучила мошкара:

— Давай окурим шалаш, Проша. Принеси-ка камышу. Прохор вышел на улицу.

Пока Курагин зажег еще пару лучин, старик принес камыш и затолкал его в печку.

— Трубу закрыл?

— Закрыл, — отозвался старик.

— Разожгу-ка я сам, — Курагин поднес к печи горящую лучину, и камыш вспыхнул ярким сухим пламенем. Вскоре из печурки повалил густой дым.

Сначала комарье, потом этот едкий дымный чад. Час от часу становилось хуже. Дышать было трудно, глаза слезились. Первым не выдержал Чокан:

— Я просто задыхаюсь, отец… Так и умереть можно.

Чингиз и сам не знал, куда деться. Он крепко обнял Чокала и, выдыхая горький дым, сказал с трудом:

— Ой, плохо! Совсем плохо, господин Курагин.

— Уважаемый Проша, довольно. Мы, кажется, не только мошкару, но и гостей выкурим.

Прохор загасил печь, открыл дверь, дым начал рассеиваться, дышалось легче.

Сидели молча, каждый думал о своем.

— Проша! — забасил Курагин.

— Ась! — совсем женским голоском отозвался старик.

— Прикрой теперь дверь. А то снова комары пожалуют. Теперь в шалаше пахло и горьким камышовым дымом, и вяленой рыбой, и заношенной одеждой, но мошкара улетучилась и гарь не резала глаза. Потухла одна лучина, засветилась другая. Чингиз тяжело дышал, пристроившись на куче сетей. В углу полудремал Драгомиров, не произнесший ни слова за это время. Стихи ему не шли на ум. На мгновенье он представил себе, как будет рассказывать об этом путешествии своим омским приятелям и никто не поверит ему.

Чокан поднялся, отошел от отца и стоял, усталый и задумчивый, держась за подпорку, на которой мерцала лучина.

— Канаш-жан, что ж ты ушел от меня? — спросил Чингиз.

— Я, пожалуй, пойду подышу свежим воздухом… Пусть лучше комары кусают! — и выскочил в открытую дверь.

— Не беспокойтесь, ваше благородие, — утешил Чингиза Курагин. — Долго он там не пробудет.

Чингиз тоже думал так.

— Не задерживайся только! — крикнул он вслед сыну.

— Вот так и живем, дорогие гости! — развлекал рыбацкий атаман наших путников. — Царство наше не особенно-то богатое. Удобств никаких. Смею доложить, когда налетает мошкара, собаки и те не выдерживают. Ни одной у нас сейчас не найдешь. Придет время, вернутся. Они от нас не отстанут… А мы терпим. Но что это я разболтался… Словами сыт не будешь… Слушай, Проша уважаемый, хватит тебе дремать. Ты уже выспался. Принеси ведро свежих окуней, да пожирнее. Но до этого дай-ка нам позабавиться вяленой рыбкой. Той, отборной.

Уважаемый Проша поохал малость и вышел.

Дым в шалаше будто совсем рассеялся, но снова начали тонко звенеть и кусаться комары.

— Дверь бы надо закрыть — посоветовал Чингиз.

— Вы думаете, ваше благородие, что они снова прилетели. Ничего подобного. Это те, что попрятались во всяких щелях, когда мы их начали окуривать. Всех все одно не уничтожишь.

— Кусаются, господин Курагин, — вздохнул Чингиз, почесывая шею.

— Бог терпел и нам повелел. Или опять захотелось дыма наглотаться?

Появился Прохор с какой-то посудиной.

— Все догадался принести уважаемый?

— Не сумлевайтесь, ваше сиятельство. Все.

Прохор поставил перед Курагиным железный таз. В шалаше и прежде пропитанном рыбным духом, запахло остро и вкусно. Уважаемый достал из-за пазухи какую-то посудину и быстро передал ее атаману.

— А теперь, Проша, выставь окошко, чтобы продувало хорошо.

— Но комары налетят! — запротестовал Чингиз.

— Пусть их. Да сразу они и не налетят. Я одно средство знаю. Нам сейчас больше всего нужен воздух. Да и светлее будет. Луна прямо в наше оконце светить будет. Правду я говорю, уважаемый Проша? Да и лучина на исходе.

— Так точно-с, ваше сиятельство. Луна на высоте-с.

— Выполняй, уважаемый.

Прохор пошел выставлять окно, а словоохотливый Курагин объяснил гостям, что стекла в их поселке нет, не затягивают они окон и бараньими пузырями, как это делают бедняки-казахи. Не затягивают потому, что овец не держат. Обходятся тряпками, мешковиной.

В шалаш потянуло свежим ветерком. Значит, Прохор «выставил» окно, а проще сказать — снял мешковину. В стене теперь светлело большое круглое отверстие, и свет полнолунья лился в убогое жилище атамана.

— Сквозняк. Не люблю сквозняков. — Это были первые слова, сказанные в шалаше Драгомировым. Он поежился, попросил закрыть дверь.

Курагин, проникнувшись некоторой симпатией к опальному султану, до сих пор еще ни разу не обращался к Драгомирову. Прознав, что он губернский чиновник, «один из этих», рыбацкий атаман старался просто не замечать его. И в ответ на эту маленькую просьбу грубо проворчал:

— Дверь не надо закрывать. Не нравится, — идите на улицу. Не хотите — зарывайтесь с головой в свой плащ и лежите. Ничего, не заболеете…

И тут в шалаше появился Абы. Вид у него был страдальческий, жалкий.

— Что с тобою случилось? — спросил Чингиз.

— Погибаю совсем, хан-ием, — запричитал Абы. — Не знаю, куда от комаров спрятаться. Всего облепили. И кони места себе не находят. Просто извелись. Как мы только завтра поедем?

— А возок наш как?

— Как был, так и есть.

— Без колес, значит.

— Без колес.

В разговор вмешался Курагин. Мешая казахские слова с русскими, он стремился успокоить и Чингиза и Абы.

— Найдутся! Мен сказал. Я сказал. Приказ.

Чингиз про себя подумал: «К чему твои приказы и обещанья, если гайки отвинчены и колеса валяются. Будь бы все в порядке, немедленно отправились отсюда. Обошлись бы без рыбы. И свежей и вяленой. Но теперь мы связаны по рукам и ногам». А вслух устало спросил Абы. — Ну, чего ты от меня хочешь?

— Хочу отойти с лошадьми подальше в степь и развести огонь. Иначе кони не отдохнут и я свалюсь с облучка.

— Ну, пусть будет по-твоему, — согласился Чингиз, ему уже было все равно.

— Никак нельзя! — всполошился Курагин. — Урт начнется. Пожар. Поселок загорится, плохо будет. Жаман…

— Абы у нас осторожный, не беспокойтесь, — вступился за слугу Чингиз.

— Нет, жок! — мотал головой Курагин, отчаянно жестикулируя. — Урт будет, пожар.

— Ступай, Абы! — Чингизу уже надоел весь этот спор. — Делай как знаешь!

— Ты, киргиз, смотри! — пригрозил Курагин. — Здесь мой закон. Обманывать меня плохо. Жаман. Урт начнется, мен тебя ножом резать будет, в огонь бросим…

Абы вышел. «Упрямый он, по-своему поступит, не дай боже случиться новой напасти», — теснились в голове Чингиза невеселые раздумья.

— Теперь кушать будем, — и Курагин протянул Чингизу крупную вяленую рыбу, предварительно понюхав ее. — А пахнет как! Замечательно. Тамаша!

Рыба выглядела аппетитно. Потрогал бока, брюхо, нащупал икру. Сквозь чешую так и выступал жирок. Давненько не приходилось Чингизу пробовать что-либо подобное. Он еще раз втянул ее запах и принялся очищать.

— Хорошо, жаксы? — спросил Курагин.

— Тамаша! Чудесно! — отвечал Чингиз.

— Арак будем пить?

Чингиз вообще был непьющий, но, бывая в городах, особенно в Омске, за русским застольем, не отказывался от рюмки и даже ел свинину, если рядом не оказывалось казахов.

— Ну, что ж. Арак так арак. Водка. Почему бы в уединении, вдали от своего аула, немного не выпить под такую закуску. — И Чингиз не отказался от курагинского предложения.

— Только водка не из пшеницы, — предупредил атаман. — Мы ее называем карагай-арак. Гоним ее из соснового сока. Из живицы. Это вроде смолы.

— Карагай-арак, говоришь? Никогда не слышал, чтобы на свете была сосновая водка, — засомневался Чингиз.

Сон Драгомирова как рукой сняло. Он уставился на Курагина:

— И вы это предлагаете пить? Да ведь это яд, древесный спирт! От него на тот свет отправиться можно.

Курагин усмехнулся:

— А мы пьем и не умираем. У нас все рыбаки пьют. Конечно, очищаем как умеем.

— Нет, я решительно против. Не вздумай пить, Чингиз, если тебе жизнь не надоела.

Ох, как не понравились Курагину эти слова Драгомирова. Подумаешь, омский чистоплюй! Он разозлился.

— Неси тогда настоящую водку.

Атаман издевался над Драгомировым, полагая, что задает ему непосильную задачу. Но Александр Николаевич вспомнил о своем французском флаконе в саквояже и прикинул, что там не меньше двух стаканов чистого спирта. Малость развести, получится по стакану на брата. Доза добрая.

— Может, старичок проводит меня к нашему возку?

Курагин оживился:

— Уважаемый меня слушает, как бога. Сходи, Проша, с господином начальником.

Курагин, оставшись наедине с Чингизом, спросил его с грубоватой откровенностью:

— Он друг тебе или враг этот твой чиновник? Не нравится он что-то мне. Хочешь, мы его того…

И сделал выразительный жест.

— Нет, нет, что ты! — Чингизу стало страшно от одной такой мысли. — Мы с ним дружим давно. Человек он не вредный…

Пока Чингиз коротко рассказывал Курагину историю их знакомства, вернулся Драгомиров с уважаемым Прошей.

— Чуть водой разбавили, всем хватит.

— Мне и карагай-арак хорош, — самодовольно прогудел Курагин, а чистенький вы уж сами пейте.

— И я! — тоненько пропел Прохор, уже успевший отхлебнуть из господской посудины. — Может, рыбу прикажете варить, ваше сиятельство?

— Рановато еще. Мы вначале вяленой закусим. Подсаживайтесь, гости!

В шалаше нашлось что-то похожее на стаканы. Один из них Курагин наполнил драгомировским спиртом, другой — своим.

— Вот она, наша пивица!

— Живица? — переспросил Драгомиров.

— Она и живица, она и пивица. Ну, давай! — Атаман чокнулся с Чингизом. Сначала вы, ваше благородие, потом я.

«Опьянею так опьянею», — подумал Чингиз и выпил все до дна.

— Джигит! — восхитился Курагин, опрокинул свой стакан и протянул его Драгомирову;

— Понюхай!

Дурманный горький запах ударил Александру Николаевичу в ноздри, защекотал горло.

— Ну как? — Глаза Курагина хищно поблескивали даже в полусвете.

— Мм-да-а! — протянул Драгомиров. — Мне все-таки моего спиртику налейте.

— Ладно! И тебе — до края и я себе налью полную. Своей.

И уже к Чингизу:

— Ваше благородие, рыбка ждет! Она вкусная.

Чингиз приналег на вяленую, полную икры рыбину.

— Может, и вы моего спирту попробуете? — спросил Драгомиров.

— Это для белой кости. Нашему брату арак-карагай в самый раз. — Курагин поднял свой стакан. — А твой-то полный?

— Полный.

Драгомиров схитрил, опасаясь опьянеть в непривычной этой обстановке, в продымленном шалаше. Но провести Курагина ему не удалось. И в мелочах хитер был атаман и в темноте зорок. Волей-неволей пришлось наполнить стакан до краев.

— Теперь правильно. Ты меня не дурачь. — Курагин скверно выругался. — Пей до дна!

Драгомиров любил выпивать, но выпивал понемногу, со вкусом и уж во всяком случае не стаканами и не на голодный желудок. И сейчас обжигаясь, едва одолел до конца под пристальным взглядом Курагина «кубок большого орла». За ним легко опрокинул свой стакан хозяин, разорвал рыбу пополам и начал с жадностью похрустывать косточками.

— Дай-ка сюда!

Драгомиров понял, что атаману понадобился его французский флакон.

— Бери! — Больше он и сказать ничего не мог. Жгло горло, все горело внутри. Неприятно кружилась голова.

Ни с того ни с сего Курагин заорал на Прохора:

— А ты чего здесь? С глаз моих сгинь!

Уважаемый Проша покорно вышел.

— Пить еще будешь? — спросил атаман Драгомирова.

Утомленный дорогой и спиртом, выпитым натощак, Александр Николаевич отрицательно помотал головой.

— А к рыбке чего не притрагиваешься? Эх ты, аристократ! Дрыхни тогда!

Драгомиров подложил под голову сети и тут же захрапел.

Чингиза мутило, жгло, ему казалось, что и воздух пропах спиртом. На лбу выступил пот. Он ел рыбу, одну за другой, нетерпеливо и жадно, ел целиком, оставляя лишь хвост, жабры и позвоночную кость.

Но хмель не проходил, а сильнее и сильнее кружил голову. Чингиза покачивало. В опьянении он стал плохо понимать происходящее, хуже слышать. Не замечал храпа Драгомирова. Не сразу разобрал, что к нему пристает. Курагин, настойчиво требуя выпить еще. Новый стакан спирта стоял перед Чингизом. Атаман бранился, атаман разошелся вовсю. Чингиз слышал и не слышал его ругань. Клонило в сон. Он стал валиться набок, плохо владея своим телом.

Путая «вы» и «ты», ругаясь, распоясавшийся Курагин схватил Чингиза за ворот короткими пальцами широкой ладони. Силой он обладал поистине богатырской. Он легко подымал шестипудовую бочку засоленной рыбы.

— Не хитри, ваше благородие! Не притворяйся! Выпей со мной. А потом спи, сколько хочешь…

И видя, что гость не поддается уговорам, встряхнул его за ворот: раз, два…

Чингиз начал трезветь. Все становилось на свое место. Он был готов объяснить Курагину, что не может пить больше, готов был сказать: «Ты, что трясешь меня? Не надо!».

Жалко выглядел после спирта султан, но не в характере атамана, да еще изрядно подвыпившего, было отступаться от своего: будь то каприз, вздорная ярость или желание показать свою власть.

— Пей, говорю тебе. А то по переносице хрясну. Пей, больше заставлять не буду.

У Чингиза ломило голову. Но и, что скрывать, страшновато было наедине с разбушевавшимся атаманом. А, будь что будет! Он вдохнул воздух и опрокинул стакан. На дне не осталось ни капли.

— Вот это по-нашему! — хохотнул Курагин. — Теперь ваша воля. Упрашивать не стану.

Чингизу неожиданно стало легче, быстро просветлело сознание. Даже бодрость он почувствовал. Не пьяную бодрость, а бодрость выздоравливающего человека.

— Нет, больше я пить не буду! — прежняя уверенность и твердость вернулись к нему.

Утихомирился и Курагин:

— Как хотите, ваше благородие. Поспите или поговорим…

— А ты?

— Мне все одно, ваше благородие…

И тут Чингиз со всей остротой почувствовал, что Чокана нет рядом. Давно нет. С той поры, как они вошли в этот шалаш и Прохор камышовым дымом начал разгонять комаров. Куда же он запропастился? Должен быть где-нибудь вблизи. Чингиз решил поискать его один, без Курагина, — атаман ему порядочно надоел. И под благовидным предлогом он покинул шалаш. Выпала обильная роса. Легкий ветер, доносивший влажное дыхание озера, не нарушал тишины. Короткая летняя ночь была на исходе. Край неба на востоке и севере уже светлел, отчетливо проступала желтоватая каемка зари. И хотя еще ярко сияла Венера, еще перемигивались в просветах облаков бледнеющие звезды и склонялась к западу луна, наступал тот час пробуждения, когда начинают перекликаться птицы и прохладная предутренняя свежесть вливается тебе в грудь.

Чингиз любил рассветы, любил природу. Отдыхая душой после беспокойной шумной ночи, он одновременно беспокоился и о Чокане. Он брал его с собой на охоту совсем мальчонкой. И на память пришли счастливые часы, которые испытывали и он и сын, отправляясь далеко в степь с ловчей птицей.

Из всех ловчих птиц, побывавших в его руках, особой привязанностью долгие годы был сокол Ак-улпа, Белый пух. Его подарил ему Биримжан, сын Шегена, именитый бай из рода Аргын. Чингиз терпеливо тренировал Ак-улпа. Вот в такую же предутреннюю пору он выезжал с ним на охоту; находил удобное место с подветренной стороны какого-нибудь озерца или реки. Помощник его уходил в камыши, подымал тревогу, и птицы — чаще всего это были гуси и утки — взлетали шумной стаей. Чингиз шепча повторял по обычаю казахских охотников заклинание:

«Ближе ко мне, ко мне быстрей! Голову кровью окрасишь своей».

Птицы летели, но, казалось, летели медленно. «Ближе ко мне, ко мне быстрей». Чингиз застывал в нетерпении, но тут сидящий на руке сокол вздрагивал, начинал беспокойно биться, взвихривал крыльями воздух. И когда первая, самая стремительная, утка проносилась над головой, сдерживать сокола было уже нельзя. Чингиз срывал путы и легко подкидывал его вверх.

Ак-улпа не взлетал напрямик, перерезая путь утке, а несся вначале низко над землей, потом взмывал вверх и оказывался сразу над летящей птицей. Он делал круги, как бы прицеливаясь, падал вниз и схватывал на лету свою жертву. И Чингиз, зная своего сокола, скакал, не за ним, а вдогонку за уткой. И не ошибался. Он торопил коня и вскоре сближался с Ак-улпа. Сокол чаще всего не терзал утку, не вонзал в нее глубоко свои когти. Выкатив черные глаза и выпятив белую грудку, он сидел на еще живой птице, не трогая ее даже клювом. Когда Чингиз спешивался, Ак-улпа пронзительно клекотал, словно оказывая почет хозяину и гордясь своей победой, и отлетал недалеко в сторонку. Чингиз доставал нож и, приговаривая традиционное «бисмил-ла», прирезал утку, вспарывал ей грудь и еще горячее сердце отдавал своему соколу.

Чингиз считал охоту, особенно с Ак-улпа, одним из своих самых больших увлечений в жизни и передал Чокану охотничью страсть.

… И вот он стоял один в рассветный час, такой же прекрасный, как во время лучших охотничьих забав. Но нет у него на руке Ак-улпа, нет верхового коня и, главное, нет Чокана. А в нескольких шагах от него — мрачная хижина, угрюмый рыбацкий атаман, этот бедный и враждебный ему мир.

Где же все-таки Чокан? Может быть, он в одном из соседних шалашей или хижин?

Чингиз осторожными шагами обошел поселок. Безлюдье. Тишина. Из шалашей доносилось Мирное похрапывание. Все спали. Он негромко окликнул сына. Никто не отзывался. Громче стала перекличка птиц на берегу озера. Наступило утро. Прожужжал первый комар, за ним — второй, третий. Они так и норовили ужалить Чингиза. Снова начинало зудеть тело, и он раздражался все больше и больше. Чингиз пошел быстрее. Его тянуло к озеру. Вдруг он увидел свой возок. Коней куда-то увел Абы. Когда Чингиз поравнялся с возком, он облегченно вздохнул. Курагин не соврал: все было в порядке. Колеса находились на месте, гайки прикручены. Когда они только успели все это сделать? Да, атамана здесь, действительно, слушаются беспрекословно.

Эх, был бы здесь Канаш-жан, были бы кони, и уехать, умчаться бы сразу в открытую степь из этих владений шайтана.

Чингиз заглянул в возок, не заснул ли в своем уголке Чокан? Нет, его здесь не было. Куда же он убежал?

Послышались чьи-то шаги. Оглянулся — Курагин. Сказал ему первое, что взбрело в голову:

— Возок привели в прежний вид. Спасибо.

— Вы думали, ваше благородие, я говорил зря. Нет, я приказал, значит, так и будет. Они, черти, меня слушают.

Курагин держался так, будто ничего не случилось. И ступал твердо и говорил здраво. Прежней наглости как не бывало. А сколько он выпил этой горькой и крепкой дряни! Видать, привык к ней. Опьянел и сразу же протрезвился. И сам он, Чингиз, почувствовал себя куда легче, походив на свежем воздухе. Только голова немного побаливала да звенело в ушах. Может быть, от дум, от беспокойства…

Чингиз сказал Курагину, что взволнован исчезновением сына.

— Да вы не сомневайтесь, ваше благородие. Не пропадет он. Никто его не тронет. Я думаю, ваш сынишка с рыбаками уехал на озеро. Они к утру вернутся на берег. Вот-вот подойдут лодки. Пойдемте в шалаш. Я велел старику окуньков сварить. А не хотите — воля ваша. Побудем на берегу.

Есть Чингизу не хотелось. Вместе с Курагиным они подошли к озеру. Вода отливала свинцом, ветерок поднял на ней мелкую рябь. Другой берег едва виднелся. У самой воды лежало несколько опрокинутых лодок. Порой набегала тихая волна, омывая их темные борта. Устойчиво пахло рыбой. Комары здесь не докучали.

— Ваше благородие, вы присядьте на лодку, а я пойду по своим делам похлопотать ненадолго.

Чингиз снова остался один. Он не сел на влажное днище, а прохаживался взад-вперед по мягкому песку и поглядывал на отпечатки своих сапог. Где ты, Канаш-жан? Где ты, мой Чокан? Может, с тобой и впрямь что-нибудь случилось?

…Чокан был жив и здоров. Но он провел ночь еще беспокойнее и необычней, чем его отец.

Когда он выбежал из курагинского шалаша, ему просто не терпелось скорее добежать до возка и схорониться там от комариных укусов, и уснуть, уснуть!..

Но все вышло иначе. Его так одолели комары, так беспощадно искусали, что он понял — от них не скрыться и в возке. Чокан метался. Комары залезали в ноздри, в рот, не давали ему дышать. Казалось, он вдыхал не воздух, а одну мошкару, сделавшую беднягу в свете полной луны своей единственной мишенью.

Бежать обратно в шалаш? Нет, там горько и дымно. У него до сих пор першило в горле. И потом там неприятные люди. Нет, в шалаше он ночевать не будет.

Отбиваясь от комаров, он растерянно думал: в Орде, в родном ауле было совсем не так. И вдруг он услышал звучавшую издалека казахскую песню, шум мужских и женских голосов, приглушавших трели сыбызги — пастушеской дудки из суходольного тростника. Там веселятся… Может, это той? А может, и шилдехана — праздник в честь рождения ребенка? Такие сборища всегда привлекали Чокана, и он побежал на песню, на голоса. Он побежал, огибая шалаши и лачуги, продолжая безуспешно воевать с комарами. Он слышал кроме приближавшейся песни неумолчный треск кузнечиков. Их было здесь столько же сколько мошкары.

Наблюдательный мальчик, он видел домики и лачуги, сооруженные преимущественно из камышовых связок. Были здесь и небольшие остроконечные шалаши, были четырехстенные домики с плоскими крышами — они напоминали сараи. Но весь поселок не производил впечатления обжитого, не залаяла ни одна собака, не перебежала дорогу ни одна кошка. Не мычали коровы, не слышалось ржанья коней. Чокан представлял себе так: где люди, там обязательно должны быть и животные. А тут — одно комарье, одни кузнечики.

Песня и шум голосов приближались, но они были дальше, чем предполагал вначале Чокан. Он запыхался, устал, пока наконец поравнялся с жильем, больше, похожим на стог сена, чем на дом. Впрочем, «стог» был тоже сложен из камыша. Чокан замедлил шаг, обошел вокруг, приметил вход. Он бы еще постоял, прислушался, что происходит внутри, но комары по-прежнему не давали покоя.

И Чокан шагнул в лачугу.

На улице было светло от луны, а здесь только тлели угольки в очаге. Темнота не мешала веселью. На сыбызге кто-то наигрывал уже не казахскую песню, а татарскую мелодию. Музыканту подпевали чуть хмельные мужские и женские голоса.

«Не надо мне было сюда заходить», — подумал Чокан. Но любопытство взяло верх, и он остался. Его приход сперва остался незамеченным.

— Надоела темь, дайте свет! — раздался чей-то нетерпеливый голос.

На тлеющие угли бросили солому или камыш. Разом вспыхнувшее неровное пламя осветило множество людей, собравшихся на это скромное торжество. Они полулежали у стен, но большинство окружало очаг.

Огонь так же быстро погас, как и вспыхнул. Чокан не успел разглядеть лиц.

— Подбросьте еще! — потребовал тот же голос. Его не поддержали:

— И зачем нам только этот свет? Глаза от него болят и дымно. Как будто не привыкли жить в темноте.

В очаге дотлевали угольки. Но при той вспышке огня Чокан приметил сваленные в кучу, как в курагинском шалаше, сети. Он присел на них, — послушать, понаблюдать, если сон не свалит.

Только он пристроился, как замолкла и сыбызга.

— Пить до смерти хочется, — это, должно быть, говорил музыкант. — Не все же время песни, горло промочить надо. А?

— Да и поесть не мешает, — отозвался другой. — Отложим пока сыбызгу и песни, перекусим! Надо.

— Верно, верно! — зашумели остальные.

— Не будем же есть в темноте. Тут уж без огня не обойдешься.

Опять вспыхнуло пламя камыша. Но теперь за очагом следили, и огонь полыхал непрерывно.

Чокан видел, как что-то разливали в чашки и пили по очереди, потому что чашек не хватало. Чокан догадался, что это была водка или другой напиток. Иные морщились, выпивали с трудом, даже отплевывались. Потом стали есть рыбу, приготовленную в одной большой посуде. Чокан теперь видел всех, увлеченных питьем и едой, но его по-прежнему не замечали.

Когда насытились, когда отвели, как говорится, душу, кто-то молодой предложил.

— Ау, я уже по песне скучаю!

— Ребенок не просыпается, давно его уже не слышно. — Голос на этот раз принадлежал женщине. — Мы еще отдохнем малость. Утром к сетям идти надо.

— Давно что-то он молчит, посмотрите, что с ним.

Вспомнили, как в другом рыбацком поселке одна уставшая от работы мать принялась кормить грудью сына, заснула и придавила его во сне.

— Чего вы мешкаете, посмотрите!

— Сейчас! — ответила женщина. — Только сделайте поярче огонь.

Освещенная камышовым пламенем женщина поднялась и пошла прямо на Чокана. Он тут же растянулся на полу и уткнул голову в сети. Женщина остановилась около него. Чокан раньше и не заметил, что рядом лежала мать с ребенком. Теперь Чокан хорошо слышал ее дыхание.

— Баршын! А, Баршын! — тронула женщина за плечо уснувшую мать. Она отозвалась не сразу, тихо и устало.

— Кто это меня будит? Что тебе надо?

— Это я, Акмантай. Беспокоиться мы, Баршын, стали. Притихли вы оба: и ты и твой малыш.

— Да комары закусали… И шум. Покормила его, запеленала, он и заснул. И я вместе с ним.

— Ну и пусть спит. Я уже всех накормила, сейчас помою посуду и тоже подремлю.

Женщина отошла. Мать повернулась на бок и снова негромко захрапела. Чокан уже не сомневался, что попал на шилдехану, бедную шилдехану в рыбацком поселке.

После еды и выпивки веселье угасло. Разговаривали вяло, вполголоса. Сказывалось утомление и самим праздником и дневной работой. Музыкант, что играл на сыбызге, был скорее всего татарином, долгое время жившим среди казахов. Издалека Чокан слышал казахскую песню, потом — татарские мелодии.

Чокан часто ездил с отцом и в станицы Сорок Холостяков и в Баглан, где было довольно много татар. Татарские баи в знак почета приглашали Чингиза в гости. Там пели песни под излюбленный свой инструмент — гармонь. Чокану нравились и татарская музыка и татарские песни. Пытаясь запомнить мелодии и слова, он часто тихо напевал их. А некоторые татарские песни он переиначивал на казахский лад. Чокан особенно пристрастился к одному четверостишию:

Не умею я играть, но научусь.

Запоет еще в моих руках гармонь.

Неудача нынче с нами, с нами грусть,

Но удача прилетит, как быстрый конь.

Чокан про себя пропел эти строки и на рыбацкой шилде-хане в такт сыбызге музыканта.

А сейчас, когда праздник шел на убыль, ему захотелось услышать казахскую песню. И, словно угадывая желание мальчика, дудочник сказал:

— Теперь слушайте казахскую музыку и подпевайте мне.

— Давай, давай казахскую, Танатар! — подхватили рыбаки.

Чокан так и не понял: Танатар — это имя или же рыбаки намекали на танатар — наступающий рассвет.

И снова зашумела шилдехана, зашумела перед затишьем, перед концом праздника.

Протяжная казахская мелодия заполонила всех. Чокан обратился в слух. Он так напрягся, что даже холодок пробегал по спине. Мальчик давно испытывал восторг от музыки. Ему доводилось слышать мелодии, исполнявшиеся на домбре, кобызе, даже свирели. Но сыбызгу он встретил впервые. Обыкновенный суходольный тростник, обтянутый с конца для прочности и верности звука тонкой оболочкой бычьего пищевода. Но у опытного вдохновенного музыканта тростник становился чудом. Домбра или кобыз — это соловей, слышный лишь в той роще, где он поет. Сыбызга — призывный клик лебедя. Он разносится по всей степи. Воображение подсказывало Чокану, что эта мелодия может долететь и до родного далекого Кусмуруна.

Музыкант после запева ускорил темп и, почти не отрываясь от сыбызги, кратко бросил:

— Ну что же вы, подпевайте!

Переглядывались. Тихонько подталкивали один другого. Робели, покоренные мелодией. Кто-то назвал имя Кудамана, слывшего, вероятно, хорошим певцом.

— Пой, Кудаман!

— Просим тебя, просим!

Названный Кудаманом прокашлялся:

— Охрип я сегодня. Попробую, но вдруг не получится.

И не получилось. Он взял громко и сипло, по-верблюжьи. И слушатели вместо того, чтобы поддержать певца, дружно рассмеялись, стали вслух потешаться над ним.

Кудаман обиделся, смолк. Оборвалась и мелодия.

— Неужели среди нас никого нет?

Вопрос был встречен молчанием.

— Что ж, если мы уж такие безголосые, давайте ложиться спать, расходиться…

Тут было произнесено еще одно имя:

— А не послушать ли нам Уки-апай?

— А согласится ли она?

— Потребует народ — хан верблюда прирежет!

Смирнехонько слушавший эти возгласы Чокан сообразил, что Уки-апай сидит где-то у очага. Именно туда было направлено общее внимание. И когда она заговорила, Чокану почудилось, что этот низкий голос принадлежит мужчине.

— Светики мои, я и волос давно не заплетала и много лет не открывала рта для песни…

Ее стали упрашивать наперебой, воздавая похвалу. И женщина — судя по всему, она была старухой — скромно прогудела:

— Что же мне спеть?

— Что вы оами пожелаете, женеше. За мной дело не станет. — Это, понятно, был обладатель волшебной сыбызги.

— «Даллат», «Даллат»! — отвечали за певицу со всех сторон.

— Она же расплачется, если только ее запоет! — пробормотала женщина рядом с Чоканом.

— «Даллат», «Даллат»!

Всем так хотелось эту песню и никакую другую.

Музыкант спросил участливо и негромко:

— Что же будем делать, милая женеше?

— Ну, если все хотят «Даллат», начинай, мой баловень. — В грудном, низком голосе. Уки-апай были и ласка и покорность, и, судя по обращению, Чокан подумал, что сыбызгист непременно приходится ей близким родственником по мужу.

… Мелодия песни сразу взлетела высокой нотой. Домбрист обычно поступает не так. Он долго держит палец на одной струне, яростно перебирая струны пальцами другой руки в ожидании тишины. Наш музыкант не ждал ни минуты, да и сама сыбызга, видно, не давала возможности так приготовиться. И еще музыканту хотелось показать свое мастерство. Мелодия набирала высоту, долго звучала в подоблачной выси, переливалась, стихала, снова взлетала птицей. Этой песни Чокан не слышал прежде и дивился ее красоте. И нетерпеливо ждал слов этой песни. Как она будет петь, эта неведомая Уки-апай.

Музыкант проиграл до конца первый куплет.

— Я жду тебя, женеше!

Уки-апай промолчала.

Но когда снова призывно взвилась первая высокая нота, она запела. Ее голос был звучный, необыкновенно сильный. Он не заглушал сыбызгу, но сыбызга Сказалась как бы в его тени.

Чокан разбирался в пенищ с удовольствием слушал на тоях исполнительниц песен. У них обычно бывали высокие голоса. И теперь, когда запела Уки-апай, он мгновенно определил ее голос, как женский, но приближающийся к мужскому.

— Апырау! — удивился он. — И есть же на свете такие голоса.

Густой, сочный, он был еще на редкость гибким и не прерывался ни на секунду, сливаясь с переменчивым ритмом мелодии. Казалось, Уки-апай не знала устали. Ее голос разливался так сильно и широко, что песне становилось тесно в этом нищем камышовом доме, и она вырывалась на степные просторы.

Не только мелодия, но и слова песни входили в душу Чокана. Памятливый и понятливый с самого раннего детства, он готов был, повторить наизусть:

Нар — верблюд одногорбый,

Состарясь, груз не возьмет.

Пустеет простор джайляу,

Аул на зимовку идет.

Мы вместе с тобой играли,

Мы выросли вместе с тобой,

Но где ты, мое веселье?

Далекий, ты стал не тот.

Аха-хау, Даллат-ай!

Вторая строфа песни начиналась так:

Луже не стать колодцем,

Колодца исток — глубина.

Конь не помчит стрелою

В грязище по стремена.

Тут голос Уки-апай изменился. Так меняется молоко, в которое бросили закваску. Голос потерял чистоту, то срываясь на шепот, то на крик. И вдруг стало ясно: Уки-апай плакала. Женщина, что полулежала рядом с притаившимся Чоканом, взволнованно остановила певицу:

— Не надо больше, не надо!

И она подбежала к очагу, чтобы утешить Уки-апай и поблагодарить ее.

Смолкла песня, но проснулись дети, поднялся плач и шум. Матери успокаивали своих детей, каждая по-своему: шлепками, руганью, лаской. Застонал больной. Кто-то спорил, кто-то говорил о вчерашнем улове.

Чокан надумал выскользнуть так же незаметно, как и вошел. Ночь его утомила. Но рядом тоненько заплакал новорожденный. Должно быть, комары закусали бедняжку. И, жалея ребенка, Чокан взял его на руки, еще не соображая как следует, что он делает. Младенец продолжал плакать.

— Проснулся наш малыш!

— Вот теперь и Дадим ему имя.

— Правильно, дадим!

— Зажигайте огонь, идите с ним к малышу!

Свернули жгутом камыш, поднесли к уголькам в очаге. Раздули яркое пламя. И с факелом направились к тому уголку, где Чокан держал на руках новорожденного. Некоторые шли с жгутами камыша, чтобы поддержать при случае огонь. Был среди подошедших и усатый, пожилой мужчина, не расстававшийся со своей сыбызгой.

Чокан с плачущим ребенком на руках вновь столкнулся лицом к лицу с рыбаками-казахами.

— Кто это, кто? — удивлялись они.

— Да ведь это сын самого Чингиза!..

— И верно — он!

— Как ты сюда попал? Почему взял на руки ребенка?

Все, кто здесь был, ринулись в сторону Чокана. Жмурясь от света полыхающих камышовых жгутов, он видел изможденные лица, чувствовал на себе суровые, пронизывающие насквозь взгляды. Сама бедность, которую он не встречал даже в ауле Карашы, смотрела на него. Почему они так живут? Почему так враждебно, так зло глядят на него?

Чокан оробел, испугался, как лисенок пугается гончих. Он озирался в поиске сочувствия, поддержки; но рядом, среди людей с камышовыми жгутами, не нашел ни одного благожелателя.

— Ты отдай-ка лучше младенца! — бледная еще жен-на протянула к нему руки.

Чокан из боязни, что он будет совсем беззащитен, еще крепче прижал к себе ребенка и слегка покачивал его, чтобы он не плакал.

— Отдай, говорю тебе, сына!

— Не отдам! — в Чокане проснулся строптивый дух. — Что я ему плохого сделаю? Вы же будете сейчас давать имя младенцу!

— Что тебе за дело до этого, до нас? Ты зачем взял на руки моего ребенка? Ты слышишь меня или нет? — И женщина теснила Чокана в угол, готовая силой отобрать у него младенца.

— Подожди, невестка, — остановил ее угрюмый старик. И начал допытываться — действительно ли он сын Чингиза, хана Чингиза, тот ли он мальчик, которого он видел на берегу, и почему он пришел сюда, на шилдехану, и как он узнал, что праздник происходит именно здесь, и давно ли он тут?

Чокан отвечал нехотя, односложно, но старик не унимался, пока другой рыбак, совсем седобородый, в несвежей нижней рубахе и таких же штанах, властно не остановил окружающих:

— Ты что допрос мальчику устроил? Разве он помешал тебе? Разве ты не знаешь — шилдехана для всех открыта?

И вдруг Чокан услышал доброе слово, обращенное к нему:

— Повеселиться, значит, пришел, сынок? Песни любишь.

— Да, ата. Песня меня сюда и привела.

— Ты скажи мне, как зовут тебя?

— Чокан.

— Люди! — Старик говорил теперь уже громко, для всех. — Сам аллах привел к нам вдом этого мальчика. Я думаю, он хороший. Пусть происходит из ханского рода. Надо дать его имя нашему младенцу.

— Красивое имя! Почему бы и у нас не быть Чокану?

— А у родителей мы спросили?

Седобородый старик посмотрел на усатого музыканта. «Он и есть отец», — мелькнуло в мыслях Чокана.

— Как, мать, тебе нравится?

— Старшие одобряют, я согласна…

— Нет, не бывать этому! — Чокан узнал низкий голос певицы. Теперь он увидел и ее. Из-под старенького платка выбивались косматые седеющие волосы. Иссеченное морщинами лицо показалось мальчику неприветливым и грустным. — Да не сблизит аллах и дом мой и могилу мою с потомками хана!

— Не говори так, Уки-келин. — Аксакал выделял каждое слово, не торопился. — Дела ханские несправедливы, но и в ханской родословной есть предки-батыры. Имя мальчика — чистое. Слыхал я, он учиться едет. Не так ли, сынок? Может, большая дорога открывается перед ним. У нас будет свой, рыбацкий, Чокан. Даст бог, и он пойдет по доброму пути.

С аксакалом согласились старшие, со старшими — родители.

— Теперь, свет мой, громко скажи младенцу в ухо три раза: «Чокан, Чокан, Чокан» — и отдай его матери.

Чокан исполнил волю старика, и мать прижала к груди своего малыша.

Возгласом одобрения — барекельде! — закончили рыбаки свой праздник в честь новорожденного.

Чокан собрался уйти, но его окликнул музыкант Танатар:

— Как же мне теперь поступить, дорогой мой? Известен ли тебе обычай, что человеку, чьим именем назван новорожденный, дарят коня? А у меня коня нет. Хочешь покататься на лодке? Пойдем на озеро. Оно и будет считаться твоим. Настала пора сети ставить. Ты мне поможешь. Ладно? Устал ты, я вижу, но все мы устали. Зато на всю жизнь запомнишь, как рыбачил на Тенизе. Сазанов с собой прихватим. Я на берегу уху сварю. Хочешь?

И попросил жену принести ведро с рыбой.

— Это вчерашний улов. Я уж чуть подсолила.

— И это дело!

Когда жена поставила ведро, Танатар заглянул и улыбнулся:

— И нам двоим и всем, кому только захочется, хватит. На, попробуй!

Чокан приподнял ведро. Танатар говорил правду. Рыбы там было вдоволь.

— Вот и понесешь. А я возьму сети. И вы собирайтесь. — Позвал он мужчин, полудремавших у потухшего очага.

— Рыбка, Чокан, будет вкусная. Мы еще самой свежей подбросим.

До рассвета оставалось недолго. По дороге к озеру Танатар успел шепнуть кому-то из своих, но шепнуть так, что Чокан разобрал каждое слово:

— Гайки от возка Чингиза отнесите на место и сделайте все, как было. Атаман приказал.

Шли не торопясь. Но Чокану и этот шаг казался быстрым. Он утомился, проголодался и от одного запаха рыбы у него текли слюнки.

— Ты что горбишься? — спросил его Танатар.

Гордость не позволяла Чокану признаться, что нести ведро было ему, действительно, нелегко. Даже плечо побаливало с непривычки.

Присматриваясь, в рассветной мгле к Танатару, Чокан удивлялся, как сочетаются в нем худоба и сила, черные с проседью усы, лихо отпущенные на русский манер, с грустными, глубоко запавшими глазами, маленькими для такого широкого лица. Танатар устал за ночь, а между тем шел так легко и быстро, твердо ступая по кочкам, что Чокану то и дело приходилось подбегать, иначе он давно бы отстал. Залатанная рубашка и штаны из мешковины не делали Танатара жалким или смешным. Он был горд, как борец — балуан, да и вся его внешность, его мускулы на худых, крупной кости руках напоминали чем-то внешность балуана.

… Озеро немного волновалось, и легкая пена вскипала белой узкой каймой вдоль побережья. У рыбацких лодок сразу стало многолюдно. Очевидно, из всех лачуг и шалашей стягивались сюда и мужчины и женщины, и молодые и старые. И все в латаной-перелатанной одежде из мешковины. Ни шуток, ни лишних слов, принимались за работу сурово и напряженно.

Лодки тихо покачивались на воде, привязанные к столбикам, другие — лежали опрокинутыми на прибрежном песке. Танатар подтянул к берегу одну из самых маленьких плоскодонок, похожую на корытце.

— И когда только она успела роды набрать!.

Чокан заглянул в лодку вслед за Танатаром.

— Ого, в ней воды по щиколотку будет, — прикинул мальчик.

Танатар обошел рыбаков, готовивших сети:

— Вы тут пока управляйтесь, а я на качалке с мырзой по озеру прогуляюсь.

И показал на Чокана, который так и не понял, подсмеивается над ним Танатар, называя мырзой, или действительно говорит с уважением.

Чокану многое было неясным. Если Танатар был одним из рыбацких начальников, а он тут отдавал распоряжения, вел себя решительно, как и там, во время шилдеханы, то почему же тогда он выбрал себе самую что ни есть жалкую лодочку, даже называемую с насмешкой качалкой?

Танатар вычерпывал воду из лодки ковшом, а другого рыбака послал почему-то за охапкой сухого камыша. Потом велел Чокану снять сапоги, брюки и оставить их на берегу, закатать кальсоны до колен и заходить в лодку. Но сколько ни вычерпывал Танатар воду, она все равно плескалась на дне качалки.

Принесли и камыш, перевязанный травой. Танатар уложил камыш так, что концы охапки свисали с бортов лодки, не касаясь воды. Взяли с собой и ведро с рыбой.

Танатар устроил Чокана на корме, отвязал лодку и, вооружившись веслом, больше похожим на лопату, стал отчаливать от берега.

Он вел свою качалку уверенно, стоя посередине и ловко загребая то справа, то слева.

Берег быстро удалялся. Тот рыбак, что принес камыш, крикнул вслед:

— Говорю тебе, Танатар, окуни его разок.

Чокан вздрогнул. Неужели это его собираются окунуть?

И спросил с тревогой:

— А здесь глубоко?

— С головою можно уйти в воду.

— Но ведь берег близко.

— Ну и что с того? Здесь глубже, там мельче. У нас уж такое озеро.

Чокан было подумал, а не лучше ли выскочить, — но остался на корме, и сидел, как нахохленный воробушек, с грустью рассуждая об этой ненужной затее. Плавал он совсем плохо, глубины боялся. Оставалось одно: поручить себя воле Танатара, которому он и верил и не верил. Будь что будет!

Озеро рисовалось Чокану безбрежным морем. Это с берега представлялось, что оно густо заросло камышом, а теперь — на отдалении — камыш темнел узкой полоской.

В рассветный час усилились ветер и волны. Волны были и не такими большими, но безмерно уставшему и впечатли-тельному мальчику они казались и горбами разъяренных верблюдов и черными сказочными чудищами с пестрыми гривами.

Туча затянула луну и восточный край неба. Снова потемнело, будто восход переносил свои сроки. Волны били в борта лодки, вселяя страх в душу Чокана. Вдруг качалка опрокинется! Вдруг победят эти чудища! Но Танатар продолжал грести, изредка нарушая молчание.

— Ну как, мырза? Как, мальчик? Ты воду выливай, воду!..

Но Чокан и без его напоминания, видя, как порой волна перехлестывает через борт, непрестанно работал ковшом.

— Ты не устал еще, нет? Боишься? Заскучал? Если б знал, что подымется такой ветер… Мне хотелось показать тебе озеро, угостить рыбой. А теперь молю аллаха выбраться благополучно. Но ты не бойся. Даже если опрокинемся — спасу тебя.

— А с вами такое случалось?

— И не раз! Сейчас лето, тепло, а нас и осенью, когда, уже ледяная корка у берега, перевертывало. И ничего — выбирались. Я могу плыть сколько угодно. И сила в руках есть.

Чокан несколько успокоился. Недаром Танатар напомнил ему балуана. С таким не пропадешь!

— А куда мы плывем, ага? — почтительно обратился Чокан к рыбаку.

— Куда плывем, спрашиваешь? Болезнь у меня есть одна — упрямством называется. Хочу добраться до берега наперерез ветру. Подчинишься ему — куда угодно унесет лодку. Я уже приметил цель.

— Желаю вам удачи, ага.

Они надолго замолчали. Поглядывая на рыбака, Чокан убеждался, что он все уверенней и уверенней ведет лодку. И лодка рассекала волны, и волны, смиряясь, уже не перехлестывали через борта.

К тому же и ветер начал утихать. До слуха донесся знакомый шелест верхушек камыша.

— Берег! — Радость Танатара передалась Чокану.

Скоро лодка уже входила в густые и высокие заросли, и рыбак с трудом выискивал заводи-просветы, чтобы подвести лодку вплотную к берегу.

Зашумели вспугнутые птицы. Гусиный гогот, клики лебедей, кряканье уток, стоны чаек. Птицы взлетали, и свист крыльев смешивался с беспокойными голосами. Чокану было приятнее вслушиваться в это разноголосье, чем в утомительные всплески воды под веслом.

Ему нравился нетронутый высокий камыш. Если у него такие широкие стебли, думал мальчик, изрядно проголодавшись, то и корни должны быть толстыми и сладкими.

Потом камыш начал перемежаться с осокой. Запахло луговой травой. Дно лодки шаркнуло о землю. Танатар сошел в воду и потянул лодку за веревку на берег.

— Ты, мальчик, сиди. Я сам управлюсь.

Но Чокан не послушал рыбака и спрыгнул с кормы. Ноги сразу погрузились в глинистое дно. Завязну еще, подумал он, однако тут же почувствовал под слоем ила и глины твердый грунт. Ступать было вязко, вода сразу помутнела. Подталкивая лодку сзади, Чокан в меру своих сил помогал Танатару.

Так они дотащились до берега, до кустарников тала. Танатар с сожалением посмотрел на захваченную в поселке связку камыша и выбросил ее. Отсырела!

— Но ты, мырза, не беспокойся. Наше топливо — вот! — И он показал на тальник.

Снова вошел в воду с ведром, наполненным рыбой, прополоскал и зачерпнул свежей воды.

— Пойдем теперь в тальники, собирать шопшек. Разведем костер для ухи.

Они зашли в тихую кустарниковую рощу, где только верхушки ветвей чуть-чуть покачивались на легком ветерке.

Чокан не знал, что такое шопшек, хотя помнил грубоватую песенку, которой его научил Шепе:

Девушка уходит собирать шопшек.

За шопшеком тоже мой веселый путь.

Зорко она смотрит — где же взять шопшек?

Я смотрю на девушку, на шопшек, — на грудь!

Шепе учил его песенкам и погрубее, но так и не удосужился объяснить значение слова «шопшек». Только теперь, глядя на Танатара, собиравшего сушняк для костра, Чокан догадался, что это такое.

Мальчик присоединился к рыбаку и усердно таскал к будущему костру сухие ветви. В траве зрели ягоды. Чокан чуял их аромат, но в предутренний час трудновато отыскивать неяркую луговую землянику, поздно созревающую и сейчас еще терпкую и кислую до оскомины. Да и Танатару надо было помогать.

Рыбак из кармана закатанных штанин вытащил кремень, умело высек искры, и сушняк вспыхнул быстрым и ярким пламенем. Костер разгорался сильнее и сильнее. Танатар вытащил нож из кожаного мешочка, прикрепленного к сыромятному поясу, выстругал две толстых тальниковых ветки с раздвоенными концами, вкопал их в землю с двух сторон костра, положил перекладину и подвесил на ней ведро с рыбой.

— А рыба-то очищенная? — осведомился Чокан.

— А то как же. Ее приготовили для шилдеханы — угощать гостей, но не стали варить из-за тебя.

— Из-за меня? Не понимаю, чем я вам помешал?

— Долго рассказывать, мырза. Да и стоит ли? Рыба сварится скорее, чем я кончу.

— Поедим, тогда и продолжите, ага, — не мог отстать Чокан, как и всегда, когда им овладевало любопытство.

— Если уж ты так хочешь, я все расскажу. Правда, нам скоро возвращаться. Твой отец наверняка тебя ищет.

— А мы пешком пойдем или на лодке? Я бы, ага, и пешком не против.

— На лодке еще быстрее, чем сюда, доплывем. Ветерок попутный! Сварится рыба, поедим — и в дорогу.

Чокан почувствовал себя спокойнее. Но ему пришлось поволноваться снова, когда Танатар начал свой рассказ. Начал глухо, не глядя мальчику в глаза:

— Слушай, маленький мырза, я с тобой, как видишь, радушен, забавляю тебя. А мог бы сделать так, чтобы по тебе жоктау спели. И готов ответ бы нести. Понимаешь?

Мальчик съежился. С ним еще никто так не говорил.

— Ой-бай, почему, ага? Объясните мне все, прошу!

— Месть! Я должен был отомстить твоему ханскому роду. Ты что-нибудь слышал о своем родственнике Сартае?

Танатар ждал ответа. Чокан собрался с духом, припомнил все, что слышал от старших, и, открыто смотря рыбаку в лицо, сказал:

— Был еще один Чингиз, не мой отец, а брат нашего деда Вали-хана. И, говорят, у него был сын Сартай. Пошел он наперекор нашей большой матери Айганым, там что-то случилось, и Сартая сослали на север. Говорят, он и скончался там, на чужой земле.

— Значит, знаешь. Знаешь, да не все. — Сумрачным холодом веяло от слов Танатара. — А приходилось ли тебе слышать, что Сартай был любовником твоей бабушки.

— Не-ет! — неуверенно протянул Чокан. До него доходила эта сплетня, но ему было стыдно перед Танатаром.

— Вся степь говорила, а ты не слышал…

— Я многого не знаю, ага, о чем взрослые толкуют между собой.

— Так вот, знай! Ты большим становишься, учиться едешь. Я тебе открою всю правду.

И Танатар рассказал, как все произошло. Айганым и Сартай стали любовниками еще до того, как она получила звание ханши. Тогда, чтобы избавиться от сплетен, она решила женить Сартая. Сам Сартай избрал себе невесту Уки, статную и красивую девушку-певунью из не богатой, но и не бедной семьи. Она уже была просватана за старшего брата Танатара — Тунгатара, смелого и доброго джигита. Молодые люди пришлись по душе друг другу, часто встречались наедине. Сартай стал преградой для влюбленных. Уки ответила Сартаю решительным отказам, и тогда он силой со своими джигитами увез ее из аула. Айганым пока поддерживала Сартая. Что делает, отчаявшись, Тунгатар? Когда против Айганым выступил Кенесары, он присоединился к нему и во время одного из набегов похитил свою Уки. Вместе с Уки он находился при Кенесары и погиб, когда Кенесары был разгромлен киргизами.

Уки бежала. Ей выпала трудная судьба. Она годы скиталась по степным дорогам, исхудала, обессилела, потеряла былую свою красоту и такой возвратилась на свою родину, в кокчетавские степи. Здесь она узнала новую горькую весть. Сторонники Айганым, чтобы отомстить уже погибшему Тунгатару, обрушили свой гнев на Танатара. А он пас табуны у баев. Обвинили его в угоне косяка и добились ссылки в край, где на собаках ездят. Опасаясь новой мести ханского рода, родственники Уки отказали ей в приюте. И снова ей пришлось бродить по степным дорогам и просить милостыню. Так набрела она на рыбацкий поселок Кангырган, вышла замуж за одного старика и через несколько лет овдовела во второй раз. Идти было некуда. Она, как и все в Кангыргане, стала рыбачкой.

Танатар рассказал и о себе.

Безвинно попавший на север, чего только он не испытал! Это там появилась седина в его усах и бороде. А когда наступил срок возвращенья, он узнал, что его аул находится под властью ханских потомков.

Вместе с одним татарином, делившим с ним невзгоды и скудный хлеб ссылки, он очутился в Кангыргане и неожиданно встретился с Уки. Здесь же он женился на молодой вдове-рыбачке, и вот нынче справил шилдехану по случаю рождения своего первенца.

— Вот, маленький мырза, ты теперь должен понять, что к чему. А пока примемся за рыбу, она уже готова.

Они поели, и Танатар продолжил:

— Я давно мечтал, что аллах сведет меня с ханскими потомками, давно хотел пролить ханскую кровь. И ты, мальчик, первым попался на моем пути. Ты и отец твой Чингиз. Я уже держал подвернувшийся под руку кусок железа. И жалость бередила мне душу. «Ну, в чем виноват мальчик, что с него возьмешь?» И злость: «Не все ли равно, волк или волчонок. Все они твои враги». Злость уже побеждала во мне жалость и разум. Но тут подоспел Каралы, самый уважаемый старик среди рыбаков. Мудрый старик. Он и отвел мою руку. Благодари его, нашего Каралы. Никто бы из рыбаков не заступился за вас. Слишком много горя принесли всем нам ханские потомки и даже твой отец… Ты спрашиваешь, почему не мстили мы раньше? Руки у нас не доходили. А твой отец теперь легкая добыча. Султанства его лишили, опору он потерял, куда податься — еще не знает.

— Откуда вы знаете все это?

— Земля слухом полнится, мальчик. И не сбивай меня своими расспросами. Слушай терпеливо. Возвращался я к себе в шалаш вместе с Уки-апай. Злился я, и она досадовала. Мудрый старик Каралы, но зачем он нам помешал? Я бы сама, говорила Уки, рыбацким ножом в живот пырнула. Хоть и не до веселья потом нам было, но шилдехану надо было начинать, всех предупредили… И вдруг я вижу тебя опять в своем доме да еще с моим ребенком на руках. Снова взыграла злость, снова проснулась жалость. Подросток, думаю, мальчик, К чему его трогать? Кровь у тебя дурная, ханская, но были же и добрые люди в твоем роду. Смотрю, так нежно укачиваешь ты моего сына. А тут опять наш мудрый старик заговорил. И рассуждаю я про себя: ты должен быть счастливым. Тебе предназначена удача. Почему ж моему единственному сыну не стать удачливым как ты? Вот почему ему и досталось твое имя.

Мальчик растрогался. Не все дошло до него, не все он понял до конца, но доброта переполнила его сердце:

— Долгой жизни твоему Чокану и счастья!

— Аминь! Да сбудутся твои слова.

В глазах Танатара появились слезы.

— Не буду я больше думать о мести. Это твой ханский род меня озлобил. Я был добрым человеком. И брат мой Тунгатар. Ничего мы плохого не замышляли. Любили веселье, работу, степь. И вот что с нами сделали, сам видишь. Если бы не рыба, давно бы ноги протянул. И живем и не живем, мальчик! Я думаю только об одном: пусть мой ребенок увидит то, чего мне не удалось повидать. Пусть моему Чокану бог поможет.

… Было уже совсем светло. Тучи разошлись. Первые лучи коснулись тальника, сквозь камыш засеребрились в озере, осветили усталое лицо Танатара с глубоко запавшими глазами, с густой проседью в усах.

— Пора возвращаться, мальчик.

— Макул! — произнес, как взрослый, слово согласия Чокан.

— Не жди больше от меня вреда, мальчик. Я как друг тебе. И рад бы тебе в чем помочь, но нет у меня сил для этого.

И Чокан иными глазами смотрел на Танатара-ага.

Обратный путь сквозь заросли камыша по озеру был куда более легким.

… В это же самое время на другом берегу, сидя на опрокинутой лодке, Чингиз с Курагиным тоже уплетали рыбу.

Чингиз ел нехотя, медленно, через силу. Все его мысли были заняты исчезнувшим Чоканом, хотя Курагин и сказал ему, что он тревожится понапрасну. Да и утомила его эта несуразная ночь.

Сам рыбацкий атаман, видимо, чувствовал себя отлично. Ни ядовитый спирт, ни бессонные сутки не сказались на нем. Ел он с удивительным аппетитом, хватал одну рыбу за другой, быстро и ловко обгладывая кости.

Чингиз присмотрелся к нему и неожиданно обнаружил в Курагине сходство со львом, которого он видел еще в дни учения в Омске в бродячем зверинце. Сходство усиливали и загривок, и усы, и бородка. Да и сила у него была львиная. Рассказывали, лев, настигнув кулана, одним ударом своей лапы переламывает ему спинной хребет. И Курагин, если размахнется как следует, спину может перешибить. Ну и ручищи у него — широкие, грубые, крепкие.

— Сколько пудов ты можешь поднять?

— Двадцать пять — тридцать — свободно! — улыбнулся Курагин. — Это нам сподручно, ваше благородие.

«Силен же ты, шайтан», — подумал Чингиз. И опять мысль о Чокане бросила его в жар.

А Курагин вдосталь наелся, и ему не терпелось поговорить с человеком, которого он считал хоть инородцем, но образованным да к тому же подполковником русской армии.

— Знаете, ваше благородие, я ведь из донских казаков.

И стал задавать Чингизу вопросы по истории казачества, в которых султан, как и вообще в русской истории, отнюдь не был знатоком. Известно ему было, что казаки несли службу в кавалерии, были верными подданными царя, а в происхождение их ему не приходилось вдаваться. Но он меньше всего стремился обнаруживать перед Курагиным свою неосведомленность и только поддакивал ему, когда тот пустился в рассуждения о казаках и русской истории.

Ведомо ли Чингизу, что казаки на протяжении многих столетий защищали южную границу России, участвовали в разгроме Золотой Орды, Астраханского и Казанского ханств, что запорожские казаки сокрушили Крымское ханство, что казаки сражались с турками и доходили до южных берегов Черного моря.

— А известно ли вашему благородию, что казаки и в его родную степь пришли?

Уж это отлично знал Чингиз и снова поддакнул.

А знает ли Чингиз, что казачья конница была всегда в первых рядах русских войск и ей принадлежат первые победы в войнах.

— Да, да, знаю, — отвечал довольно равнодушно Чингиз, продолжая думать о Чокане.

— Может, вы, ваше благородие, слышали и о том, что казаки не терпят никакого принижения?

— Принижения? — Не совсем понял вопрос Курагина Чингиз. — Ты яснее скажи.

— Не терпят, к примеру, когда их притесняют Романовы.

— Романовы?

— Да, Романовы. Я про царей говорю.

— Что-то я не представляю этого.

— А Степана Разина, ваше благородие, знаешь?

— Разина? — И тут Чингиз должен был признаться, что не знает, о каком Разине спрашивает рыбацкий атаман.

Курагин даже выругался с огорчением. Ведь каждый, по его убеждению, должен знать Разина.

И Чингиз, чтобы не выдать своего неведения, осторожно переспросил, о каком именно Разине идет речь.

— Да о том конечно, что против царя пошел и царский трон пошатал.

— А-а… этот… Ну, о нем-то прослышан, — не моргнул глазом Чингиз.

— А Пугачева?

О Пугачеве мудрено было не знать. На берегах Яика и дальше, на восток, в казахских степях еще живы были воспоминания о нем, поднявшем против царя восстание, одержавшем много побед, а потом схваченным и обезглавленным. Но Чингиза стало одолевать подозрение. И что он только выкапывает? Почему спрашивает о таких людях? И он ответил коротким:

— Не знаю!

— Как же вы это не знаете, а еще в офицерах ходите. Чингиз промолчал, насупился. Разговор ему был явно не по душе. Но Курагина уже нельзя было остановить.

— Мы, казаки, — он сжимал свои большие кулаки и потрясал ими, — и саблей, и пикой, и камчой многих били. И царям Романовым от нас доставалось. И среди тех, храбрых, были и мои предки.

— Твои предки? Ну расскажи, атаман, кто были твои предки? — Это его несколько заинтересовало.

Курагин, прихвастывая, путая слышанное когда-то от родителей со своим досужим вымыслом, поведал Чингизу свою родословную.

Оказывается, происходил он от Рамазановых, влиятельных татар Золотой орды. При Грозном Рамазановы приняли христианство и, по словам атамана, чуть ли не в князья вышли. Дед Курагина Евдоким в войне со шведами показал себя героем и был замечен Петром Первым. Петр сделал его своим адъютантом. В рослого, мужественного, красивого Евдокима влюбилась молоденькая дочка императора рыжеволосая легкомысленная Елизавета. Евдоким пренебрег ее вниманием. Елизавета, ставшая впоследствии императрицей, сумела сделать так, что Евдокиму по ложному жестокому наговору отрубили голову, а детей его выслали на Дон. Позднее потомок Рамазанова, казачий сотник Алексей Курагин, храбро сражался в русско-турецкой войне, вернулся на Дон уже атаманом.

— А его внук и мой отец Андрей Павлович Курагин, был атаманом уже на Яике, на Урале, в одной из небольших станиц, — продолжал рыбак. — Рос я озорником, рвения к наукам не проявлял. Служил, как все казаки, и дослужился до есаула. Вот тут меня взял в помощники атаман Лопатин, человек крутой и несправедливый. Довел он меня придирками до преступления. Разозлился я однажды и поджег его дом. И очутился на каторге, золото копал. Жил — никто не позавидует. Работа — не приведи господь. Вволюшку хлебнул горя. И бежал оттуда. Ясно?

— Ясно-то ясно. А сюда ты как попал?

— Рассказывать слишком долго.

— А власти о тебе знают? Не трогают тебя?

— Знают. Таких беглецов, как я, в этом краю хватает. По всей Сибири они бродят, селятся, где поудобней и незаметней. И в нашей степи так. Власти нас не трогают. Рукой махнули. Всех обратно на каторгу не вернешь. Разве уж самых опасных!

Чингизу не очень хотелось продолжать эту беседу и он стал расспрашивать Курагина о рыбацком поселке, о рыбаках.

В годы большого улова, рассказывал Курагин, и рыбаков прибавлялось. В годы, когда рыба ловилась плохо, уходили и рыбаки. Порою их оставался какой-нибудь десяток. А в прибыльное лето съезжались сотни. Приходили и уходили. И не принято было спрашивать — откуда пришел, куда уходишь? Рыбаки из окрестных сел и аулов скот не приводили. У беглецов его вообще не было.

Всем заправлял Курагин. Его никто не назначал, никто не выбирал. Рыбацким атаманом стал он не только потому, что был властным человеком. Он много труда и упорства вложил в промысел.

— А как же иначе! До меня здесь не было ни лодок, ни сетей, ни другой снасти. Только и загоняли рыбу в хазы. Теперь у нас этого добра хватает. Прежде рыбу ловили, а сбывать не умели. Подводы редко появлялись, базар далеко. И в добрый год рыба пропадала зря. Я торговцев приманил. Платят, правда, гроши, но рыба не залеживается и кое-что выручаем. Жизнь трудная, что и говорить, а где ее, легкую, взять? Не голодают люди — и рады. И меня уважают и слушаются. Всяких задир, строптивых — силою укрощаю. Нет у нас в поселке ни обмана, ни воровства.

Чингизу все это было не очень интересно. Но деться некуда: сиди, слушай и жди Чокана.

Уже было совсем светло.

— Где же все-таки мальчик? Я, пожалуй, отправлюсь его искать.

— Не спеши, ваше благородие. Еще немного — и он вернется с рыбаками.

… Погода на озере никогда не бывает постоянной. То налетает ветер, то стихает. То набегают тучи, то проясняется. Так и в это утро. Вдруг наполз туман и заволок берег, Тениз, поселок. И откуда он только взялся!

— Посиди здесь один, ваше благородие. Дело у меня одно не ждет. Я долго не задержусь.

И Курагин растворился в тумане. Чингизу стало совсем тоскливо, он поднялся с отсыревшего днища лодки и стал беспокойно прохаживаться взад-вперед, заложив руки за спину. Он не переставал сокрушаться: «Где же мой Канаш-жан! А вдруг не найдется…» Дальше он не смел и подумать, дрогнуло сердце.

Опять отмеривал шаги взад-вперед вдоль берега.

И тут до его ушей донесся знакомый голос:

— Отец, аке!

Еще мгновенье — и Чокан повис у него на шее. Наконец-то нашелся! Чингиз был готов заплакать от радости.

Долго бы они простояли так молча, ни о чем не расспрашивая друг друга, если бы не зацокали копыта, не зашуршали по песку колеса возка.

Абы подъехал на полном ходу и резко остановил жылан-сыртов у самого берега. Из возка выглядывал Драгомиров. Он посерел и даже слегка опух после почти бессонной ночи. Взгляд его был озабоченным и немного растерянным.

— Беда, хан-ием, — покарал меня бог! — Абы даже не сошел с облучка, как поступал обычно в подобных случаях. — Усаживайтесь скорее и поедем.

— Что случилось? — Чингиз в этом поселке мог ожидать чего угодно. — Только говори короче и яснее. А то «Беда! Бог покарал!»

— Запретил же мне атаман зажигать огонь. А я вижу — коней заедает мошкара. Дай, думаю, дым пущу. Это здесь рядом, в сухом логу. Разжег костер, комары не кусают. Тепло, спокойно. Жылан-сырты пасутся. И попутал меня шайтан вздремнуть. Проснулся я от ржанья коней. Вижу — трава и кустарник уже пылают. Пробовал сам потушить — куда мне справиться? Да вы садитесь скорей. Дорогой расскажу.

Чингиз сгреб сына — Чокан и на этот раз сопротивлялся.

Абы хлестнул камчой, а жылан-сырты, казалось, только и ждали этого.

— Вот я и запряг лошадей побыстрее, — уже на ходу досказывал Абы. — Пожар-то они потушат, но нам если остаться — от неприятностей не уйти.

— Что верно то верно. Заколдованное место, — проворчал Драгомиров.

И только один Чокан, которого крепко сжал отец, норовил выскользнуть из возка, чтобы бежать туда, к сухому логу.

— Грех большой ложится на нас. Удираем, словно виноватые.

Чингиз ничего не ответил сыну.

Кони уже вывезли путников в открытую степь. И сквозь оторвавшийся от земли туман, оглянувшись назад, можно было увидеть, как из поселка в сторону сухого лога бежали рыбаки, размахивая лопатами, навстречу клубящемуся темному дыму с вспыхивающими проблесками огня.

Ямщицкой дорогой

На пути в Баглан Чокан почувствовал себя совсем плохо. Его то знобило, то бросало в жар. Сказалось все: и насквозь промокшие ноги в дождливый вечер перед приездом в Тениз, и бессонная ночь, и холод озерной воды, когда вдвоем с Танатаром волокли лодку на берег. А к этому прибавилось и волнение. Пожар в сухом логу не давал ему покоя. А вдруг пламя дойдет до шалашей Кангыргана? Почему так струсил Абы? Почему таким равнодушным оказался Драгомиров? Почему отец поспешил уехать в те самые минуты, когда поселку грозило несчастье?

«Грех мы взяли на себя, — думал Чокан. Мы удрали, даже не знаем, что там сейчас делается».

Мальчик видел бедные аулы и раньше. Но с таким нищим селеньем, с такими обездоленными людьми встретился впервые.

А что скажет Танатар? Как там маленький Чокан?

Ему казалось, что огонь уже подступил к похожему на стог дому, где справляли шилдехану. Жаркое пламя охватывает камыш. Жар… Жар в груди. Напиться бы холодной воды.

Чокан застонал от боли.

— Что с тобой, мой Канаш-жан?

Чингиз потрогал лоб мальчика, положил ладонь на виски и почувствовал, как учащенно и сильно бьется жилка.

— Почему ты, Канаш, не отвечаешь? Скажи мне?

Чокан сжал губы и тяжело дышал. Вопросы доходили до сознания мальчика сквозь туман, сквозь шум в ушах. Ему казалось, что спрашивают совсем другого человека.

— Может, взять тебя на колени? Это я тебя спрашиваю. Твой ата, твой отец.

Чокан понял, но воспротивился:

— Мне так лучше, я же не маленький. Пожар, ата. Он уже к нам приближается.

Забеспокоился и Драгомиров. Взял руку Чокана, нащупал пульс. Как и отец, дотронулся до лба:

— Температура высокая. Пылает. Заболел.

Обернулся со своего облучка Абы. Понял сразу, что ма-ленькому торе плохо. Проклял в душе эту невеселую поездку.

Драгомиров посоветовал положить на голову мокрое полотенце. Так и сделали. Останавливались около ручья или речки, снова смачивали полотенце. Чокану не становилось лучше. Он начинал бредить, говорил невнятно, но два слова можно было услышать ясно: грех и пожар.

Так добрались до Баглана. Чингиз не раз бывал в этой станице. Единственным его знакомым был здесь торговец-татарин Гилаж. Каждой весной в подарок ханше Зейнеп он привозил в Орду по ящику сахару и чаю, а сам получал шкуры прирезанного зимой скота, шерсть, состриженный волос конского молодняка. Нынешней весной он не заглядывал в Кусмурун, прослышав, что над Чингизом нависла беда и в степи неспокойно. Торговец, видать, был предусмотрительным и осторожным. Но Чингиз понадеялся, что Гилаж отнесется к нему с прежним уважением и велел Абы ехать к торговцу.

Когда возок остановился у дома, из ворот на одно мгновенье появился Гилаж — Чингиз мог поручиться, что это был именно он — и тут же скрылся! Абы постучал — никакого ответа. «Что он, нарочно, что ли, не открывает», — и Абы в сердцах стал так сильно стучать своими кулачищами, что собака во дворе зашлась лаем.

На крыльцо дома вышла женщина:

— Не стучи, хозяина все равно нет дома.

— Лысый черт, — выругался Абы.

Чингиз понял, что Гилаж не хочет его видеть.

— Не желает открывать, и не надо. Садись, Абы, поедем дальше.

Посоветовались с Драгомировым, решили остановиться в ямщицком доме. Его содержал казак Терентьев, занимавшийся ямщиной, как его отец и дед. Чингиз знавал этого рослого, рыхлого казака с усами, свисающими на грудь. К нему приходилось обращаться не раз в годы армейской службы.

В год нашего повествования Терентьеву перевалило за семьдесят. Больше полувека занимался он ямщицким делом. Отец сызмальства приучал его и за конями доглядывать и путников различать: кто достоин внимания, а кого можно заставить и поклониться лишний раз.

— За жизнь мою, — не без гордой похвальбы и привирая, бил себя в грудь Терентьев, — видимо-невидимо я перевез. И господ чиновников, и офицеров, и даже царской фамилии лиц.

Знай, мол, наших! Впрочем, он был не так уж далек от истины. Между Оренбургом и Омском была постоянная связь. Ездили чиновники, ездили военные — от урядника и, случалось, до генерала. И путь действительно проходил через Звериноголовскую — Баглан.

У хитроватого и сообразительного Терентьева глаз был наметанный. Заводя разговоры с чиновниками, останавливающимися в его доме, он сразу определял, кто перед ним: мелкая сошка или власть имущий. Мелкой сошкой пренебрегал а, того, кто позначительней, стремился уважить, завязать с ним связи. Авось да пригодятся! К казахам, которых тогда именовали киргизами, относился свысока. За долгие годы житья в степной станице он объезжал аулы стороной, и не было у него в степи ни одного приятеля — тамыра. А если и находился казах, желавший с ним сблизиться по тем или иным причинам, он брезгливо отворачивался. Тех же, кто, случалось, заходил к нему во двор, безбожно ругал и даже плетью замахивался. На старости лет он вконец зазнался. Даже казахов, пробившихся в чиновники или офицеры, даже именитых баев — и тех не жаловал. Холодно он обошелся и с Чингизом, когда тот однажды вынужден был воспользоваться его услугами.

У Терентьева была еще одна замашка — принимать надменный вид строгого блюстителя закона. Для него было истинным удовольствием долго перечитывать подорожную, затребовать официальную бумагу и потом старательно записывать все, что требуется по форме, в регистрационную книгу.

В станице он был одним из зажиточных людей. Не так чтобы очень богатых, но при полном достатке. Кроме четверки выездных лошадей и двух добротных возков у него было с полсотни овец, десяток дойных коров, пять-шесть волов для всяких черных работ. О птице — утках, гусях, курах — и говорить нечего: ее было вдоволь. Жил он в ладном четырехкомнатном доме. И тех, кто поважнее, мог угостить как следует, зная, что и они расщедрятся. Для других и самовара не ставил — не считал нужным.

Наши путники с первого взгляда ему не приглянулись, хотя он немного знал и того и другого. Придирчивый старик потребовал бумагу, а соответственная бумага оказалась только у Драгомирова. При Чингизе было только свидетельство, что он является старшим султаном Кусмурунского округа. Но Терентьев знал, что он уже не султан, а Чингиз имел неосторожность не очень деликатно сказать: «Я подполковник, а ты кто?». Этого было достаточно, чтобы раздражить Терентьева, чтобы довести его до приступа яростного стариковского упрямства.

— Нет разрешения на пользование, не в моей власти и дать, — уперся он на своем.

Словом, Драгомиров имеет право, а Чингиз — нет.

Начались нудные переговоры, завершившиеся в конце концов согласием. Теперь надо было выплатить подорожные — с каждого человека по пять копеек за версту. До Пресногорьковской — Ыстапа причиталось со всех трех около шести рублей. Мелочи как на грех не нашлось, а с десятирублевки Терентьев не находил сдачи. Словом, опять начались мелкие препирательства.

Терентьев проявил еще и жестокость.

У Чокана не прошел жар, ему хотелось пить. И ямщик вместо молока и простокваши принес кружку несвежей воды из кадушки. Мальчик прикоснулся к кружке сухими потрескавшимися губами, сделал глоток и отставил кружку. Спросили о лекаре в воинской части: он многие годы жил в Баглане. И здесь не повезло, — воинская часть находилась в лагерях, а с нею и лекарь. На врачебную помощь можно было рассчитывать только в Пресногорьковской.

Чингиз готов был ехать хоть назад, в Орду. Но уж слишком далеко позади остался Кусмурун. Да и дорога не сулила ничего хорошего: мыслимо ли было ехать снова через этот Кангырган с больным мальчиком. А короче пути нет!

Чокан сквозь дремоту жара вслушивался в эти разговоры. Сознание неожиданно прояснилось, он обиделся и за отца и за себя:

— Давайте ехать на жылан-сыртах до Ыстапа. Ничего с ними не случится. И Шамрай не рассердится. А со мной пусть будет что будет. Уж если суждено умереть…

— Да не умрешь ты, Канаш-жан. Вылечим, — сказал Александр Николаевич. И — Чингизу — Сын правильно говорит. Поехали.

Терентий вышел. Его расщедрившаяся старуха принесла Чокану простокваши.

Они распрощались с негостеприимным ямщицким двором и выехали в степь.

Чокан уснул, утомленный болезнью, дорогой, бессонной ночью. Чингиз осторожно взял сына на колени, обнял обеими руками. И надобно же было ему заболеть! Скоро ли поправится? Драгомиров притронулся ко лбу Чокана, взял руку, нащупал пульс:

— Я, конечно, не врач, но жар спадает, пульс ровный.

Наверное, болезнь пошла на убыль. Пусть себе спит спокойно.

Он вслух не сказал о том, что улучшение может быть временным и, не дай бог, наступит полная слабость.

Ехали молча по накатанной ямщицкой дороге.

Чингиз думал только о болезни Чокана.

Абы радовался, что держит путь на Ыстап, а не обратно в Кусмурун вдоль Обагана. Рыбаки ему не простят пожара. Встреться теперь он с ними — они бы не только гайки с колес, руки бы ему открутили. А из Ыстапа он напрямик отправится домой.

Драгомиров, как обычно, предавался размышлениям о казахской степи, перемежая их думами о своих самых маленьких будничных делах.

Сейчас его занимала мысль об обычаях гостеприимства у кочевых и оседлых народов. Лучше всего он знал казахов, но был знаком с бурятами, монголами, калмыками. Принимая гостя, кочевники отказывались от платы. Никто с него не спрашивал ни копейки за обильную еду, за ночлег. И так — в любом ауле, где он бывал с поручениями.

Вот в эту поездку на месячный срок он взял всего сорок пять рублей. Проехал с тысячу верст. Одна дорога, если считать по пятаку за версту, обходилась бы уже в пятьдесят рублей. Кормовых полагалось по двадцать копеек в день. Это еще шесть рублей. А он истратил сущие пустяки. В русских селах десяток яиц стоил копейку, кружка молока — полушку, калач — полторы копейки. А много ли ему, Драгомирову, было надо? Яичница, простокваша, ломоть свежего хлеба. Лучшего завтрака в дороге он себе и не желал.

Как только он попадал в казахские аулы, деньги лежали в кармане нетронутыми. Он мог бы легко их приумножить: многие баи и бии, замешанные в нечистых делах, были непрочь сунуть ему взятку. Но, человек честный по натуре, Драгомиров пресекал любые подобные попытки. Деньги не убавлялись, потому что и питание и ночлег ему ничего не стоили.

Он возвращался в Омск даже с некоторыми приобретениями, пополнявшими его этнографическую коллекцию. Ему удалось купить в Тургайской степи у одного именитого бая старинную позолоченную сумочку, прикреплявшуюся к поясу, да еще на десять рублей приобрел набор аульных женских украшений: кольца и браслеты, серьги, шолпы и подвески. Тридцать рублей с мелочью он вез обратно домой.

Часто путешествуя по служебным делам, Драгомиров; с любопытством присматривался к обычаям кочевых народов, вносил пометки в свою записную книжку. Особенно много сведений скопилось у него о казахах. Они могли бы пригодиться для будущей книги.

Его занимали истоки казахского гостеприимства.

Ведь гостеприимством отличались не только баи. Иные баи, наоборот, становились разборчивыми, знали, кого принять, а кого и не принять. Но обычный среднего достатка аульный житель и даже бедняк, у которого, как говорится, все жилы наружу, предлагал лучшее, что у него только было. И не придавалось никакого значения — издалека ли приехал гость или из соседнего поселка, какой он национальности, стар или молод он. Женщин встречали так же радушно, как и мужчин. Каждому гостю — внимание, на дастархан — самое вкусное.

Может, этот обычай, думал Драгомиров, связан с той стадией развития человечества, когда у людей общая собственность? Но он убедился, что это не так, что казахи давно прошли эту фазу истории и у каждого есть своя личная собственность.

Не кочевой ли образ жизни определял их щедрое гостеприимство, незнакомое оседлым народам? Рядом, в станицах, продают все — от калача до молока. Не потому ли так повелось, что жизнь станичников связана с базаром? Но, задавая себе такой вопрос, Драгомиров тут же отвечал, что и в жизни казахов базар стал играть не последнюю роль, в ауле хорошо знали цену деньгам. И все-таки решительно отказывались от платы. Почему?

До самой Пресногорьковской его занимали и маленькие расчеты и большие мысли.

Эта станица расположилась между двух озер: одно — с чистой пресной водой, другое — с соленой. От Пресногорьковской до Петропавловска тянутся такие озера вдоль казачьей Горькой линии.

Акын Котели из кипчакского рода, прославляя богача здешнего края некоего Караса, прозванного Солкары — Верзилой, сказал между прочим:

Степь от Ыстапа до Кзылжара

Окинь орлиным взором,

Какой простор озерам, пресным

И соленым озерам!

В Пресногорьковской — Ыстапе много лет находился штаб казачьих кавалерийских войск, так называемого второго отделения. Отсюда начинались походы на Кокчетав, Атбасар, Акмолу, и во избежание случайных нападений Пресногорьковскую, как и некоторые другие станицы, окопали глубокими рвами, возвели небольшие защитные укрепления, держали вооруженную охрану. Жизнь в станицах чаще всего протекала настолько мирно, что об этой охране сочиняли всяческие бесхитростные забавные истории. Деревня Половинка между Пресногорьковской и Курганом получила прозвище Аксыйр — Белая корова. Рассказывают: увидели караульные, что к околице подбираются какие-то светлые фигуры, решили — это враги в белых халатах. Караульные бросили свой пост, всех подняли на ноги, приготовились обороняться, а оказалось, это всего-навсего белая корова с двумя такой же масти годовалыми телятами. Пастух недоглядел, — она и осталась на выгоне. С той поры и шутили: смотрите, аксыйр нападет!

В это время и в Пресногорьковской было тихо, и уже давно никого не пугало ее казахское прозвище Ыстап.

…Над домами станицы возвышалась церковь, первой возникающая на горизонте и хорошо видная издалека благодаря своей светлой окраске. Когда уже можно было разглядеть ее купола и зеленые деревья, Чингиз, бережно державший на коленях Чокана, время от времени прикладывая руку к его лбу, тихо позвал:

— Проснись, Канаш-жан, подъезжаем.

Чокан не откликнулся, он спал глубоко и ровно — жар уже не мучал его.

Чингиз легонько потормошил сына. Мальчик недовольно и удивленно открыл глаза:

— Что ты мне поспать не даешь?

— Да ты уж и так всю дорогу проспал. Вот он, Ыстап. Сейчас отдыхать будем.

Сна словно не бывало. Чокан вспрыгнул на облучок и сел рядом с Абы. Еще давала себя знать слабость после жара, еще немного кружилась голова. Но любопытство играло в быстрых живых глазах. Ведь каждое новое место притягивало, увлекало его. А здесь он еще никогда не бывал. Говорили, Ыстап — большая станица, красивее которой трудно найти.

Чокан пока не находил ничего особенного.

Они плутали вдоль глубоких рвов, с трудом преодолевая навороченные по обочинам горы земли. Лошади пугались, возок изрядно качало.

Не сразу выехали они на хорошо накатанную дорогу единственной станичной улицы.

— Абы! — подал голос Чингиз. — Здесь где-то должен проживать Тлемис, сын Сапака. Тот Тлемис, что никогда не выезжает на джайляу.

— Ау, хан-ием, попробуем найти.

Абы не надо было объяснять, что после бестолкового вчерашнего дня Чингиз хочет отдохнуть в доме джигита и поесть поплотнее. Пусть он и беден, но ни в чем не откажет гостям.

В станице проживало несколько казахов, отказавшихся от кочевья ввиду скудости достатков своих. Они пасли скот у станичных богатеев, помогали им сеять пшеницу. Их называли жатаками. Чингиз помнил, как однажды этот самый Тлемис приезжал в Орду. Несмотря на свою бедность он держался независимо и с достоинством, произвел впечатление человека гордого и сообразительного, умеющего поговорить и с ага-султаном. Доброго мнения о нем был и Абы. Вот где же он только может быть?

— Кажется, хан-ием, жатаки живут на том краю станицы, неподалеку от мельницы. И Тлемис должен там быть…

— Ты твердо знаешь?..

— Скорее всего там, — не слишком уверенно ответил Абы.

Драгомиров промолчал. Ему было безразлично, где останавливаться, у кого обедать. Чокан продолжал рассматривать мелькавшие станичные дома и не находил в них ничего особенного.

А мы пока воспользуемся случаем и расскажем о Тле-мисе, к которому направлялись наши путники.

Тлемис принадлежал к ветви шайгоз рода уаков. На месте нынешнего Ыстапа, Пресногорьковской станицы, была родина его предков, аул, где жил его отец Сапак. Когда начали строить станицу, казаки согнали аул, но Сапак остался со станичниками и нанялся в пастухи, причислив себя тем самым к обделенным судьбою жатакам.

Их называли так и казахи и русские.

Жатакам так трудно жилось, что некоторые из них в надежде на лучшее переходили в христианскую веру. По всей казачьей линии можно было встретить таких крещеных казахов. Бедствуя, как и другие, Сапак не принял христианства, видя, что и крещеным оно не пошло впрок. Однако он все равно нарушил обычай предков, запрещавший не только есть свинину, но и прикасаться к свиньям. Польстившись на заработок, он стал свинопасом и пас хозяйское стадо у подножья сопки Сары-оба, верстах в тридцати-сорока от станицы.

В эти годы Кенесары предпринял нападение на роды Керей и Уак, обвинив их в подчинении России. Кенесары увел у них много скота и пленных. Бай и батыр Есеней, одинаково уважаемый двумя родами, ограбленными ханом, пустился в погоню за Кенесары, вернул захваченные им табуны и отары, освободил пленников, а пленных кенесаринцев сдал в штаб русских войск.

На обратном пути у сопки Сары-оба он приметил стадо свиней и пастуха, сбежавшего при их приближении. Обнаружив вокруг немало волчьих нор, Есеней решил, что в одной из них и прячется пастух. Он велел его немедленно отыскать. Сапака — это и был испугавшийся пастух — скоро извлекли из одного волчьего логова.

— Ты, что же, не мог найти себе другого дела! — набросился Есеней на дрожавшего свинопаса, и в наказание за измену мусульманским обычаям жестоко его избил. Сапак скончался от побоев. К тому времени и относится приезд в Орду младшего сына Сапака Тлемиса с жалобой на Есенея ага-султану Кусмурунского округа Чингизу. Но Чингиз уже тогда побаивался Есенея, предчувствуя, что такой противник ему не по силам. Он еще не отказывался от мысли примириться с ним, и поэтому просьба Тлемиса о помощи осталась без ответа.

… Теперь Чингиз не случайно хотел повидаться с Тлемисом. Хотя он тогда и не помог ему, они еще могут быть полезными друг другу. Объединенные общей ненавистью к Есенею — разжалованный султан и жатак, чуть выбившийся в люди. Он представил себе Тлемиса: слегка рыжеватого стройного джигита, озорника в детстве, еще подростком научившегося воровать. Ведь это он, припоминал Чингиз, вскоре после смерти отца угодил в тюрьму и был сослан в Сибирь за свои отнюдь не бескорыстные шалости. Ведь это он, доводилось слышать Чингизу, научился в ссылке говорить, читать и писать по-русски. А вернувшись в родные края, нанялся приказчиком к помещику Светлову, жившему неподалеку от города Кургана. Помещик этот поплатился за свою жестокость — однажды его убили на дороге. И хотя Тлемис был непричастен к убийству, он предпочел за лучшее быстренько уехать в сторону Улытау к родственникам матери. Так оно было спокойнее. Он появился в Пресногорьковской, когда дело уже предали забвению, и добывал для воинского отделения продовольствие, подводы, сбрую. Этим он и промышлял себе на жизнь. А когда весною в станице заключался договор с пастухом, подпись свою ставил Тлемис, а стадо пас его старший брат Кусемис. Жили братья порознь: летом Кусемис ставил возле мельницы старую-престарую юрту, зимой пристраивался к кому-нибудь в соседи. А Тлемису чуть ли не бесплатно достался флигель одного из зажиточных пресногорьковских казаков. Должно быть, за то, что в богатом доме помогала по хозяйству красивая и работящая жена Тлемиса Кырмы-зы, мастерица на все руки — она умела и шить, и вязать, и вкусно приготовить обед.

Тлемис, хоть и в тюрьме побывал, жил легче и удачливее своего брата Кусемиса. Тот, способный к плотницкому ремеслу, умевший, как говорили, из дерева узлы вязать, часто тянул впроголодь. Хотя никто в степи не мог изготавливать так, как он, двухколесные казахские арбы, на которых в аулах все чаще и чаще перевозились вещи во время кочевок. Для работы отыскивал кудрявые березы, называвшиеся почему-то красными. Отыскивал неторопливо, неторопливо разделывал гибкие и прочные стволы, чтобы арба была долговечной, не давала до срока трещин. Выручка от двух-трех арб в год и дань, полученная за выпас станичного скота, составляли весь его заработок.

Тихого, замкнутого Кусемиса Чингиз и в глаза не видывал. Рассказывали, он был похож на своего безответного отца: и характером — травинки не вытащит изо рта овцы, и смиренным трудолюбием, и внешностью — смуглое лицо в угрях, остронос, неказист…

Что касается Тлемиса, он мог бы далеко пойти. Чингиз думал: случится так, что Есенея утвердят ага-султаном, хорошо бы Тлемису пристроиться к нему помощником-переводчиком. Где он еще найдет такого ловкого и грамотного человека! А с помощью Тлемиса нетрудно будет и под Есенея яму подкопать! Тлемис сумеет скрыть свою вражду к Есенею. И еще одна картина рисовалась в воображении Чингиза: молодая жена — токал Есенея — наверняка увлечется пылким и стройным толмачом. Пусть ему будет худо, старому ожиревшему быку!

… Они уже приближались к той окраине станицы, за которой еще недавно темнел смешанный лес — сосны, березы, тополя. Но лучшие деревья пошли на порубку, и от леса остались только пни и густой низкорослый кустарник с разлапистыми кривыми ветвями. Место было непроезжее и труднопроходимое, люди там теперь почти не бывали. Зато зверья развелось видимо-невидимо. Оттуда лисы прокрадывались в станичные курятники, а зайцы обгладывали капусту на огородах. И ворам удобно было укрывать там краденых овец и другой скот. Случались там и убийства. В лесу попахивает кровью, говорили в станице. И поэтому он получил прозванье Красного леса.

За мельницей, почти у самого леса, и стояла дряхленькая, черная от копоти и времени юрта Кусемиса.

Прежде Чингиза мало интересовала судьба сыновей Сапака. Ему, ханскому потомку, простые казахи, люди черной кости, были безразличны. Он встречался лишь с теми, кто сумел добиться положения и богатства, но в душе презирал и их. Пренебрежительно отнесся он и к Тлемису, приезжавшему к нему в Кусмурун несколько лет назад. Недобрая мужская зависть вспыхнула в нем, когда он невольно залюбовался красотой этого джигита с крепко и ладно сбитым, как у натренированного коня, сухощавым телом, с характером пылким и резвым, как у скакуна на кокпаре — козлодранье, со словами весомыми, как камни, летящие в овраг. Блестящие большие глаза, иссиня-черные тонкие усы и бородка, чистое смуглое лицо. И эта независимость и живость в обращении! Дай ему только повод, он будет с тобою говорить на равных. По всему этому, и еще из-за сложности, тогдашних отношений с Есенеем Чингиз оттолкнул его от себя. А сейчас размышлял: Тлемис может пригодиться, может помочь. И Чингиз, тяжко вздыхая, бормотал, чтобы не слышал никто: «До чего переменчив мир!»

Чингизу было решительно все равно: по-прежнему ли Тлемис пасет стадо или опять стал приказчиком, или обеспечивает подводами военных. Важно найти сторонника в это трудное время. И если удастся сговориться, он и ночевать у него останется. А нет — разве мало в Ыстапе домов, где их охотно примут. Особенно вместе с Драгомировым, который, кстати сказать, уже решился ночевать там, где можно помыться перед сном в русской бане.

Абы, толком не зная, где живет Тлемис, правил в сторону черной юрты. В свете закатного солнца она выглядела до того неприглядно, что даже лошади, казалось, так и норовят объехать ее.

Абы и в самом деле просчитался. Он подъехал не к дому Тлемиса, а к юрте его старшего брата.

У Кусемиса был черный куцехвостный кобель, отличавшийся таким густым на низких тонах лаем, что ему дали кличку Курилдек — басовитый. Соседи-русские называли его кратко — Курка. Обычно он лежал на привязи у кривого дерева. На свободе он и конного успевал схватить за ногу. Кусаться как попало, вгрызаться глубоко в тело острыми клыками, было не в привычке пса. Он цепко держал свою жертву, пока из юрты не выходил хозяин, которому он подчинялся беспрекословно.

Бережно охранял он и единственную коровенку с телком — постоянное, никогда не умножавшееся хозяйство Кусемиса. Волки не подступали к ней, хотя в Красном лесу они не переводились.

Курилдек первым услышал приближение возка Чингиза и предупредил Кусемиса коротким недовольным лаем. Хозяин знал, кобель попусту брехать не будет. Значит, кто-нибудь из станицы. Кусемис вышел из юрты, прикрикнул: «Ложись!» Пес лёг, вытянув передние лапы, и недоверчиво посматривал то на хозяина, то на необычный для этих мест возок.

Кусемис старался угадать, кто это подъезжает. Шум колес и топот коней он услыхал еще в юрте. Слух у него был лучше, чем у его собаки. Может быть, в лес за топливом из станицы отправились? Может быть, случайные проезжие? Но почему они едут прямо к его юрте?

Не успел Кусемис как следует разглядеть возок, как пес вырвался вперед и помчался ему навстречу. Пеших он еще мог миловать, но конных недолюбливал, а уж если это была какая-нибудь арба, то и хозяину не всегда удавалось сдержать своего Курилдека. Лошадей он не терпел, хватал их за ноздри или за ноги и не столько причинял боль, сколько пугал до одури.

Так вышло и на этот раз. Пес мгновенно очутился перед жылан-сыртами, прянул и цапнул за морду коренника. Лошадь метнулась, пытаясь в страхе встать на дыбы, и возок перевернулся. Курилдек застыл на месте и только тяжело дышал, высунув язык. Остальное его не касалось, он сделал свое дело.

Тут подошел и Кусемис. Он волновался, еще не зная, что за люди приехали и серьезно ли они пострадали. На всякий случай он, прежде всего, крепко взял своего пса за ошейник. Чего доброго, и на путников бросится, а потом поди, разбирай! Осмотревшись, Кусемис убедился, что большой беды не произошло. Лошади, к счастью, вовремя остановились, послушные Абы. Потащи они возок дальше, плохо пришлось бы приехавшим!

Со стороны станицы на полном скаку летел всадник. Путники еще не разобрались, что произошло, а он уже спешился и шагал прямо к ним.

Это был Тлемис, сообразивший раньше брата, что приехал в Пресногорьковскую Чингиз. Древняя степная пословица «У народа пятьдесят ушей» и здесь оказалась верной.

Тлемиса уже успели известить обо всем: и что Чингиз потерял свое ага-султанство и что он везет своего сына учиться в Омске. Единственно чего он не знал — это маршрута бывшего султана. Поедет ли он из Баглана на Курган, или вдоль казачьей линии: Чтобы гость его не застал врасплох, он купил у одного казака жирную овцу, велел прибрать флигель и приготовить свежих баурсаков.

Тлемис случайно стоял у окна, когда возок Чингиза промчался, грохоча, по единственной станичной улице. Он успел заметить, что лошади уже устали. Где же будет Чингиз ночевать? День подходит к концу. Впереди только один Кыркайлек. Там все казахи крещеные и не окажут ему гостеприимства. Да он и сам не будет у них останавливаться. А дальше — Кабан. На таких взмыленных лошадях до него не доберешься. Почему же тогда он промчался мимо? Кому-кому, а Чингизу и Абы, — его сразу узнал Тлемис, — хорошо известно, что в Ыстапе живу я с братом. Или он нами пренебрег?..

Тлемиса оскорбила одна эта мысль, но любопытство его не оставило. Благо, оседланный конь стоял наготове. Он решил немедленно выяснить, куда же отправился Чингиз, и вскочил в седло. Доскакал до окраины станицы и тут увидел, что гости не свернули на дорогу в Кыркайлек, а направились к мельнице, к черной юрте брата. И тут Тлемис смекнул, что они просто не знают его нового жилья и думают, что едут к нему, а не к брату. «Должно быть, султан считает, что я до сих пор пасу скот», — самодовольно улыбнулся Тлемис.

Он сбавил ход коня, чтобы удостовериться в своем предположении. Все остальное произошло у него на глазах.

Прежде всего он подошел к Чингизу, уже пытавшемуся подняться, подхватил его под мышки и помог встать:

— Апырай, султан-ай, сильно не ушиблись?

— Ничего не случилось, ничего! — Чингиз, из гордости не желая показывать, что чувствует боль, самостоятельно пошел мелкими шажками и вдруг обнаружил, что припадает на правую ногу. Драгомиров поцарапал лоб и прикладывал платок к небольшой ранке. У Чокана пошла кровь из носу, а к этому ему было не привыкать. И только один Абы даже испуга не испытал. Недаром про него говорили, что и в воде он не тонет и в огне не горит. С привычным спокойствием он справился с возком, поправил сбрую и дожидался, что ему прикажут дальше.

Больше всех перепугался Кусемис. Он как схватил за ошейник виновника несчастья, так и застыл, оторопело поглядывая то на гостей, то на брата. Тлемис даже прикрикнул на него:

— Ну, что стоишь как вкопанный?!

— А что же мне делать? — растерянно промямлил старший брат.

— Ты знаешь, кто к нам приехал? Что наделала твоя собака!

Тихим Кусемисом неожиданно овладело раздражение. Он не переносил, когда на него кричали:

— Мне все равно кто… Я и собаку не учил бросаться и в гости никого не ждал.

Тлемису стало неловко за грубость и безучастность брата. Однако он знал, стоит ему заупрямиться, он и не такое наговорит. Поэтому он махнул на него рукой и залебезил перед Чингизом:

— Плохо получилось, торе мой, проедемте в наш дом, садитесь в возок.

Чингиз промолчал. Чтобы разрядить обстановку, Драгомиров сказал:

— Ничего страшного. Мы ушиблись немного. Уже вечереет. Разумнее всего переночевать в этой станице.

— Ничего страшного, — подтвердил Чингиз и удостоил Тлемиса благодарного взгляда.

— Садитесь, торе мой! — указал Тлемис на возок. И только тогда Кусемис спросил взволнованным шепотом у брата: «Кто это?».

— Чингиз!.. Да, да… Тот самый — ага-султан Чингиз… Внук хана Аблая.

Кусемис заметно оживился и круто переменил тон:

— Кони-то уперлись в мою юрту, значит в моей юрте и надо переночевать.

Тлемис шепотом, восклицая с тревогой «ой-бай, ой-бай», стал быстро доказывать брату, что в юрте у него и тесно и плохо, что торе привык спать на перине и пуховой подушке, и что угостить его Кусемису нечем.

Задетый за живое своим младшим братом, пастух оскорбился:

— Думаешь, я не найду у русских такой же вислозадой овцы, какую ты хочешь прирезать?

Тогда Тлемис пошел на попятную, чтобы не разжигать ссоры и не обижать брата дальше.

— Коке! — обратился он к нему с Почтительностью младшего, как не обращался обычно. — Пусть отпробуют и твоей пищи. У тебя есть айран?

Кусемис не ответил сразу. Неужели брат не знал, что молока одной коровенки не хватало на айран, что молоком в его юрте разбавляли просяной суп: это была единственная еда и единственный напиток. Но даже брату он постыдился сказать «нет» и, запинаясь, ответил уклончиво:

— Если не захотят ждать мяса, найдем угостить чем-нибудь другим.

— Ты только сам их пригласи.

И Тлемис вместе с Кусемисом подошел к Чингизу, явно смущенный столь затянувшимся, не рассчитанным на чужие уши разговором.

Султан еще не садился в возок, следуя правилам степной учтивости и полагая, что это идут обычные в таких слу-случаях переговоры между родственниками. О том, что Кусемис старший брат Тлемиса, Чингиз и не подозревал. Да он, в сущности, не очень-то интересовался им, как и всем простолюдьем. И когда Тлемис представил Чингизу своего старшего брата, он сухо протянул не слишком вежливое:

— А-а-а!..

Кусемис не обратил внимания на пренебрежительный тон или сделал вид, что его не заметил, и, подбирая самые убедительные и красивые слова, отдал должное гостю и в заключение пригласил его в свою юрту отведать угощения.

Ох, как не хотелось Чингизу преступать порог этого продымленного, жалкого, неряшливого жилища! Его отталкивал даже внешний вид. Да и не нужен ему этот Кусемис. Но… «Ты уважаешь хозяина — брось любимой хозяйской собаке кость.

Хочешь добиться поддержки младшего брата, не обойди своим вниманием и старшего».

И Чингиз сказал:

— Хорошо, мы идем к вашему дастархану.

Драгомиров не откликнулся. А Чокан? Разве он мог не посмотреть эту обшарпанную юрту. Она выглядела чуть лучше шалашей рыбачьего поселка, но самая захудалая черная юрта аула Карашы была по сравнению с ней куда опрятней. И как только в ней живут люди!

… Был Черный шанырак Белой юрты Орды.

Был свой черный шанырак, свой черный обруч и у ответвления Шайгоз рода Уаков. Шайгозинцы насчитывали в это время немногим более тысячи юрт. Их родовой черный шанырак, переходя из поколения в поколение, достался Сапаку, а теперь его хранил Кусемис. Менялся остов, обновлялись — пусть не часто — кошмы, а выделанный из дуба шанырак только темнел и затвердевал с годами, десятилетиями. Жили шайгозинцы бедно, не было в их роду теперь ни богачей, ни прославленных батыров, но они продолжали почитать свою обветшалую святыню, хотя юрта давно потеряла свой благопристойный облик и меньше всего походила на хранилище счастья. Она уменьшилась в размерах, вросла в землю, дрожала на ветру дырявой, пропитанной копотью кошмой. Но женщины, больные или желавшие ребенка, проводили, как и встарь, ночь на пороге этой юрты с молитвой и надеждой.

Кусемис отдернул тундук, чтобы стало немного светлее, открыл юрту. В сумеречном свете неприхотливое убранство жилья казалось совсем убогим. Хозяйку юрты Улту нельзя было упрекнуть в неопрятности. Она всегда тщательно мыла свои кадушки вместе с другой деревянной утварью. Жалкие продовольственные запасы были на виду: просо, туго набитое в мешочек, и молоко. Из этого проса и готовился суп, катыкты-кара: просяной отвар, разведенный молоком. Пробовавшие этот суп из чистенькой долбленой дубовой кадушки, хорошо просушенной накануне, ели его со смаком.

Катыкты-кара и был главной пищей в семье Кусемиса. К нему добавлялись продукты, собранные в воскресные дни. У сибирских казахов русский воскресный день назывался азына. По воскресеньям жатаки, пасшие скот, обходили с мешками за плечами дворы своих станичных хозяев и собирали азыну — продукты, как дополнительную плату: одни выносили хлеб, другие — картошку, третьи делились творогом и сметаной, а те, что пощедрее и побогаче, давали пастуху и мясо. Так и жили от воскресенья до воскресенья: день — сытые, день — голодные. Некоторые жатаки умудрялись даже откладывать на зиму кое-что из этих даяний.

День приезда Чингиза был днем азыны. Улту вместе с ребятишками собирала в станице положенную пастухам дань.

Как ни старалась Улту держать в чистоте свою бедную юрту, ей не удавалось избавиться от мух.

И гости, едва перешагнув порог, услышали их нетерпеливое жужжание. Как только в юрту проник слабый свет, целые тучи мух вылетели из щелей, поднялись из уголков и сразу же облепили пришельцев. Навязчивые, словно комары в рыбацком поселке, они лезли куда попало. Чингизу муха залезла даже в нос, и вместе с Чоканом он выскочил из юрты. Этого еще только не хватало!

Сыновья Сапака опять переругивались шепотом. Тлемис корил старшего брата за необдуманное приглашение, злился от стыда, а Кусемис мягко оправдывался и повторял одну и ту же фразу: «Что же делать, если я так живу».

Вероятно, братья далеко бы зашли в своей перебранке, если бы у юрты не появилась Улту вместе со своим младшим сыном Данияром и старшим сыном Тлемиса Ташатом. Носившая обычно довольно аккуратную одежду, повязывавшая голову чистым платком, Улту в дни азаны облачалась в самую что ни на есть рвань, считая, что жены станичников из жалости подбросят больше в ее мешок. В таком нищенском одеянии и возвратилась Улту домой. Тлемис со стыда готов был сквозь землю провалиться. Опешила и Улту, увидев перед собой богатого казаха — торе с позолоченными эполетами на плечах. Она бросила на пороге мешок и прошмыгнула в юрту.

Ташат и Данияр случайно оказались здесь одновременно с Улту. В сборе азаны они никогда не участвовали. Они увлеченно играли в бабки, и только промчавшийся возок Чингиза отвлек их от обычных мальчишеских забав. Они и побежали к мельнице. Ташат, ровесник Чокана, еще несколько дней назад узнал из разговора взрослых, что через Пресногорьковскую должен проехать Чингиз — торе со своим сыном. Выросший в русской среде и даже посещавший русскую школу, мальчик до сих пор видал только русских торе — господ-начальников, и ему не терпелось посмотреть на знатного казаха и его сынка. Вот бы взглянуть, вот бы поговорить с ним. Ташат рассказал об этом Данияру, и Данияр загорелся вместе с ним: непременно встретимся, непременно побеседуем!

Мальчишки были настойчивыми и смелыми.

Ташат предводительствовал в кругу своих станичных сверстников и его полушутя называли даже атаманом.

Данияр был моложе Ташата года на два, но тоже довольно бойко говорил по-русски, хотя отец, верный старине, не позволял ему учиться в русской школе, опасаясь, что сын со временем отойдет от мусульманской веры и станет крещеным.

И вот теперь они не сводили глаз с Чингиза и Чокана. Султан в своей красивой военной форме, понятно, поразил воображение мальчишек, но еще больше внимания привлек сын именитого торе. А Чокан, стоило ему почувствовать на себе чей-нибудь взгляд, особенно взгляд своих ровесников, немедленно приосанивался, напускал важность, хмурил брови, подражая отцу. Всем своим видом он как бы говорил: «Ну, чего уставились, какой есть такой и есть». Правда, долго пыжиться ему редко удавалось, а сейчас он услышал разговор Тлемиса с отцом и сразу же стал обычным любопытным мальчуганом-подростком.

— Поехали, мой торе. Ко мне в дом поехали, в станицу, — уговаривал Тлемис Чингиза, все еще переживая стыд за нищую юрту брата.

— Ну, что ж, поехали. — И Чингиз зашагал к возку, едва заметно прихрамывая.

Но на его пути решительно стал Кусемис:

— Терпенье, мой торе. Вы же знаете слова предков о пустой юрте и пустых руках. Не обижайте нас, мой торе.

Он говорил так просто и веско, что Чингиз заколебался, хотя ему очень не хотелось возвращаться в юрту. И Кусе-мису все стало ясно без слов. Он показал на широкий пень — здесь тоже был когда-то лес.

— Присядьте сюда, мой торе. Я сейчас принесу угощенье.

Чингиз пристроился на пне. К отцу подошел Чокан, оперся на его плечо, думая: ну что может принести этот смешной пастух?

Кусемис долго не задержался. Он вышел из юрты с березовой долбленой чашей в руках. Он нёс её осторожно, чтобы не расплескать напиток.

— Ничем я вас, мой торе, порадовать не могу, кроме нашего просяного супа. Он разведен молоком, и хорошо утоляет жажду. Мы и кормимся им. А если вы останетесь ночевать, я и овцу на убой найду.

Чингиз взглянул на темный отвар, втянул ноздрями острый кисловатый запах. Приложил губы к краю березовой чаши, отхлебнул глоток на пробу. И поразился — напиток был действительно приятен на вкус. Тогда он выпил всю чашу, не отрываясь, да самого дна. Почувствовал благостное тепло, расходящееся по всему телу. Напиток был чуточку хмельной, как кумыс. Жажда прошла мгновенно, на лбу выступили капельки пота.

Чокан без слов понял, что угощенье пришлось отцу по душе. У него даже слюнки потекли в ожидании, что и ему поднесут. И он с готовностью принял кроткое предложение Кусемиса:

— И тебе, сынок?

Повторяя все жесты отца, он запрокинул наполненную до половины чашу и медленно выпил ее.

— Божье питье! Как вкусно! Даже у нас, в столовой юрте, такого не пил.

— И мне! — подал густой голос Абы, которого давно мучили и жажда и голод.

— Проходи, пожалуйста, в юрту. Пей, сколько хочешь.

Абы надолго скрылся в юрте. Должно быть, Улту угостила его еще станичными дарами из мешка.

И только Драгомиров вежливо, но твердо отказался от угощения. Когда ему хотелось пить, он подкладывал под язык какую-то диковинную пилюлю.

Перед отъездом Тлемис успел шепнуть брату:

— Приходи вместе с женеше, поможете ухаживать за гостями.

Кусемис возрадовался, как в то мгновенье, когда убедился, что Чингиз без всякого отвращения выпил скромный напиток бедных жатаков.

… Впереди, показывая дорогу, ехал Тлемис. За ним не отставал Абы. Только им одним известной тропкой бежали, пересекая станицу наискось, Ташат с Данияром. Они оказались у дома Тлемиса одновременно с возком.

Кусемис ловко освежевал приготовленную к приезду Чингиза овцу, разрубил тушу, а дальше за дело принялась Улту. Булькал во дворе котел с бараниной, румяной корочкой покрывались в кипящем сале баурсаки, дымил самовар. Главные хлопоты по приему гостей легли на плечи красивой жены Тлемиса Кырмызы. Она всюду успевала, быстрая и гибкая в движениях, и приветливая улыбка не сходила с ее свежего, чуть полноватого лица. Даже Чокану она понравилась. «Под стать самому агаю», — подумал он. И в самом деле, Тлемис и Кырмызы очень подходили друг к другу. По обрывкам отдельных фраз Чокан догадывался, что она знает и русский язык. Образованная, значит.

Но особенно внимательно наблюдал за Кырмызы Чингиз. Он, хотя бы взглядом, не мог пропустить ни одной привлекательной женщины. Глаза его стали влажными, блестящими, в посадке головы появилось что-то ястребиное, хищное. Нескромные мысли появились у него. Ему вспомнился уже далекий ночлег в ауле Есенея. Хорошо бы и здесь так вышло.

Чокан, слегка перекусив, уже устремился к своим сверстникам. Мальчишки быстро заводят дружбу и еще быстрее находят повод для ссор. Вначале Ташату и Данияру льстило, что с ними готов играть нарядно, по-городскому одетый торе. Потом Ташат почувствовал себя, как всегда, атаманом. В горах у диких коз на стадо бывает только один вожак. И Ташат, освоившись, начал верховодить и новым знакомым. Пусть гость с характером, но и он тоже! Зачем ему, признанному атаману, потакать своему ровеснику, хоть и сыну султана? По годам они ровесники, а в силе и ловкости Ташат ему не уступит. Он и более рослый и более крепкий. У маленького торе — бледноватый цвет лица, он худощав и, видно, часто болеет. А он, Ташат, розовощек — в мать. Он, Ташат, знает русский язык. И кого он только не обыгрывал в бабки!

В первой же игре он повел себя заносчиво. Мол, с кем ты играешь, сын султана?

Перед началом игры обычно меряются битками. У кого биток ложится альчиком, тому и принадлежит право метать первому.

Чокан, как гость, получил право раскинуть битки. Три битка — Ташата, Данияра и свой. Они были крупнее обычных — выделаны из коровьих асыков, хотя и основательно подточены. Чокан едва уместил их на своей небольшой ладони. Он произнес привычную скороговорку — Кожыр-кожыр такем сок! — и швырнул их на землю. Желтый биток Ташата лёг альчиком, темный с крапинками Данияра — боком, а чокановский, коричневый, перевернулся, стало быть, начинать игру выпало Ташату. Но Чокан неожиданно заупрямился.

— Я буду метать, и все…

— Почему ж это ты? Мой упал альчиком, а не твой, — не захотел уступать Ташат.

— И все равно буду метать раньше. Мой перевернулся, — стоял на своем Чокан.

Слово за слово, спор разгорелся. Ташат доказывал — так не играют. Чокан говорил, что в Кусмуруне играют именно так. Обычный мальчишеский спор. И он бы закончился примирением, если бы Ташат не сказал:

— Уже не потому ли будешь метать первым, что ты сын торе?

— А хотя бы и так. Что ты мне сделаешь?

Чокан оскорбился уже всерьез, но Ташат продолжал его поддразнивать и вдруг, неожиданно для самого себя, пренебрежительно и скверно выругался. Не просто выругался, а задел честь торе.

Чокан вспыхнул. Ташат и заметить не успел, как Чокан со всего размаха ударил его тяжелым битком в бритую голову. Еще мгновение, и Ташат, теряя сознание, повалился на землю.

С плачем и криком Данияр бросился к Ташату, обнял его, пытался поднять на ноги и внезапно завопил так громко, что услыхали все сидевшие в доме Тлемиса.

— Умер, умер!

Выскочил Тлемис, побежал на истошный крик Данияра, увидел своего сына, беспомощно свесившего голову на руки Данияра. Уголки его полуоткрытого рта были мокрыми от пены.

Растерянный Тлемис пытался представить, что тут произошло, но Данияр толком ничего не мог объяснить и только ревел. После настойчивых расспросов Данияр, так и не вспомнив имени Чокана, с трудом сквозь слезы выдавливал одно слово за другим:

— Этот ударил его… Сын торе… Битком… Вот сюда.

Тлемис нащупал на затылке сына здоровенную шишку. Из нее еще не переставала сочиться теплая кровь. Ташат тихо застонал.

Между тем, вокруг Собрались соседи и все, кто был во флигеле, не исключая Чингиза и Драгомирова. Только один Драгомиров не поддался панике, взял руку Ташата, нашел пульс, просчитал про себя:

— Хорошо бьется сердце. Обморок у него. Только не шумите, пожалуйста. Мальчику покой нужен. Подстелите что-нибудь прямо сюда. Надо бы лекаря вызвать. А пока запрещаю кому-нибудь его трогать.

Люди мало-помалу успокоились, принесли одеяло, положили под голову подушку. Кто-то поехал верхом искать лекаря, хотя по уверению других он находился в отъезде. Драгомиров без особой надежды достал из саквояжа свой французский флакон. Но к его удивлению и после пьяной ночи в рыбацком поселке там было достаточно спирта, чтобы протереть рану Ташата. Драгомиров так и сделал. От прикосновения тряпки, намоченной спиртом, Ташат снова застонал.

Тогда все уже убедились, что мальчик жив, и разом заговорили о Чокане.

Но он, воспользовавшись суматохой, давно сбежал. Он попытался спрятаться в своем возке, но тут подвернулся вездесущий и преданный Абы, сообразивший, что лучше Чокану выждать не здесь, а в уголке двора под старой соломой. Абы единственный из взрослых наблюдал за спором ребят; он видел, как пришел в неистовство Чокан и ударил Ташата.

Верный слуга промолчал. Только потом, улучив удачную минуту, шепнул обеспокоенному Чингизу, где скрывается мальчик.

Если разобраться, ничего серьезного не произошло. Самая обычная драка. Ташат уже приходил в себя и стонал скорее от обиды, чем от боли. Отец еще волновался за его здоровье, но не так, как в первые минуты.

Чингиз никак не мог принять правильного решения. И сразу уезжать и оставаться в гостях представлялось ему одинаково неудобным. Беседа не клеилась, хотя все оставались на своих местах. Только один Кусемис незаметно покинул флигель брата.

Он и явился виновником дальнейших событий.

Такой рассудительный, трудолюбивый и гостеприимный, такой смиренный на вид, в душе он таил ненависть к ханам и даже маленькому торе не мог простить его нападения на племянника. Все равно отыщу его, где бы он ни прятался, думал он.

Шаг за шагом обыскивая каждый уголок двора, Кусемис наткнулся наконец на зарывшегося в солому Чокана: Попался, волчонок! Такая ярость овладела им, что он схватил мальчишку за горло. Хорошо, что подоспел Абы и другие люди. Они вырвали Чокана из рук пастуха, славшего проклятия всему ханскому роду, его предкам и потомкам. Чингиз, преодолев спесь, миролюбиво пытался его успокоить, но в ответ услышал такую оскорбительную ругань, что махнул рукой и отошел в сторону.

Нечего было и думать о разговоре по душам с Тлемисом, хотя тот умело сдерживал себя и не сказал бывшему ага-султану ни одного резкого слова, по-прежнему почтительно называя «мой торе».

— Не брезгуйте, мой торе, нашим дастарханом, вы у нас в гостях, что бы ни произошло. Передохните и — в путь!

Ташата уже давно внесли в дом, он постанывал и переворачивался с боку на бок. Лекаря не дождались. По совету одного старика приложили к ране сырое курдючное сало. Мальчик повздыхал, поохал и задремал.

Но беседа за дастарханом шла вяло, свежая баранина словно потеряла вкус, у чая исчез аромат.

Посидели ради приличия, попробовали улечься спать. Но сон не был сном. На рассвете Чингиз и Драгомиров взяли ямщицких лошадей и, отпустив Абы восвояси, отправились дальше.

Абы прощался с Чоканом в небольшом дворике Тлемиса, где в углу еще рыжела разворошенная солома, в которой озорник прятался накануне.

Абы давно и крепко привязался к Чокану. Сколько раз он выручал мальчика, сколько раз заминал последствия его детских шалостей. Поэтому ему сейчас изменило его обычное, поистине удивительное, спокойствие. И, напутствуя своего любимца, слуга еле удержался от слез.

— Ты знаешь, Канаш-жан, я вам не советчик. Я человек темный, маленький. Но, сказать по правде, думаю — тебе надо подчиниться воле отца. Хан-ием, отец твой, решения своего не переменит. Ты будешь учиться в Омске. И у него хватит сил обуздать тебя. Но ты должен одуматься. Пора перестать быть забиякой. Знаешь пословицу: «Когда неразумный сын растет — и спор неразумный с ним идет». Не упрямься, Канаш-жан. Учись! И не причиняй отцу горя. Ему и без тебя приходится плохо. Думаешь, прибавится к нему уважения, если скажут: и родной сын его не слушается. Не глупи больше! Спокойно езжай в Омск. А там, сам увидишь — все образуется.

Чокан молча согласился. Он был даже пристыжен, чувствуя, что правда на стороне Абы. И надо же было вчера огреть битком этого Ташата! И надо же было сопротивляться отцу там, в Кусмуруне. Он, Чокан, уже не маленький. Он все понимает, что происходит вокруг.

Зря заезжали в Ыстап к этому Тлемису, одни только неприятности, рассуждал Чингиз. Перестал он дружить с удачей. Тлемис — не большой человек, но и с ним ничего не вышло. Однако Чингиз еще не расстался окончательно с мыслью найти себе сообщников, чтобы при случае отомстить Есенею. Может быть, таким верным помощником будет крещеный казах Сатыбалды из станицы Кабанской. Но теперь он не был уверен и в Сатыбалды. Заезжать к нему или не заезжать?…

Старый ямщик, говоривший по-казахски свободно, но с русским акцентом, служил когда-то солдатом в Имантау, бывал в Срымбете, знал хорошо Айганым и других ханских потомков. Он рассказал об этом Чингизу, прищелкивая языком от удовольствия при воспоминании о далеких годах, которые в пожилом возрасте всегда представляются лучше, чем они были.

— Твой ата, твоя аже, Сартай и Абдильда моими тамырами были. Золотые люди! Никогда не обижали. Приедешь в Орду — встречают, как брата. Кумыс — вволю, еда — самая вкусная. Доброе время было.

Кони уже были наготове.

— Куда прикажешь, Чингиз Валиевич?

— На Кпытан, в Пресновку, — неуверенно отвечал Чингиз ямщику. — Доедем до развилки, там видно будет.

Чокан, еще продолжая переживать слова Абы, необычно сосредоточенный и задумчивый, сел рядом со стариком. Он ушел в себя, не задавал никаких вопросов и без прежнего любопытства провожал глазами последние домики станичников и так же равнодушно смотрел на равнину с редкими зелеными островками жмущихся друг к другу берез.

Тронулись станичной улицей, переходящей в большак.

В степи, там, где дорога раздваивалась, старик придержал коней. Один шлях шел вправо, низиной; другой подымался на холмы, заросшие березняком, — он-то, огибая колки, и вел к станице Кубанской.

— Бери, старик, влево. — Чингиз все-таки решил побывать у Сатыбалды. Богат, близок к русским, недолюбливает Есенея.

Старик больно хлестнул длинным конопляным бичом обленившихся ямщицких лошадей и свернул, куда ему приказал Чингиз. Чокан даже не спросил, к кому они едут. Молчал и Драгомиров, измученный долгой поездкой.

Надо ли было снятому с должности старшему султану искать поддержки у Сатыбалды? Он был слишком растерян, лишенный привычной власти, в это трудное для себя время не всегда правильно оценивал людей. Вот и кружил долгой дорогой, избегая явных своих врагов, но не пренебрегая случайными, а порою и вовсе ненужными встречами.

Кем же был этот Сатыбалды, к кому он направлялся сейчас?

Его предком был Керей, он принадлежал к этому роду, к подветви Жайылган из ибанов. Его отец Макыбай жил бедно, но был хватким, имел живой ум. Как-то он косил сено на лугу, а рядом паслись подросшие ягнята Есенея. Неосторожным взмахом косы Макыбай загубил одного ягненка. Сообщили Есенею. Он призвал Макыбая к себе. Всем известно было, что суровый на расправу Есеней в таких случаях приказывал оголить спину виновного и сечь розгами. Джигиты секли истово. Случалось, человек на всю жизнь оставался калекой. Поэтому Макыбай и сбежал от наказания в Кабанскую станицу.

Там его взял под свою защиту некий Карас Казин, человек богатый, пользовавшийся покровительством властей. Биография Караса и его родословная достойны удивления. Дальний предок Караса жил в орде Кучума Шопгы-тура на месте нынешнего города Тюмени и исполнял при хане должность священнослужителя — казн. Имя его позабыто. Известно только, что во время похода Ермака в восьмидесятых годах шестнадцатого столетия Кучум был разгромлен и бежал в ханство Ногайлы, а казн попал в плен. Ермак, рассказывают, предложил ему выбор: либо принимай христианскую веру и живи на здоровье, либо казним. Пленник выбрал жизнь, и с той поры начался род крещеных Казиных. Казины накапливали богатство и даже бывали атаманами. В Отечественную войну 1812 года Кирилл Казин геройски сражался с французами, заслужил, как утверждали местные знатоки истории, внимания царя Александра Первого и считался настолько надежным человеком, что ему доверяли охрану дворца.

Карас Казин был прямым потомком Кирилла. Он служил сотником в воинской части, квартировавшей в Пресногорьковской, рано расстался с погонами, поехал в Кабан-скую станицу и женился там на засидевшейся в девках дочке богатого станичника татарских кровей Коянова — Глафире. Глафира была единственной дочкой, и отец пожелал, чтобы зять остался в его доме. Казин нисколько не противился этому. Еще его деды дружили с Кояновыми и даже были связаны каким-то родством.

Карас стал наследником состоятельного казака. Он расширил посевы тестя и умножил его скот. Работящая Глафира во всем помогала ему. Прошли недолгие годы, и уже не только в их станице, но и далеко окрест с Казиным считались, с Казиным вели дела, одни перед ним заискивали, другие покровительствовали ему.

Макыбай очутился у Казина в годы его процветания. Человеку смышленому, ему нетрудно было догадаться, что его хозяин тяготеет к казахам.

У Казина было много друзей в аулах, особенно среди крупных баев и влиятельных биев. Поддерживал он связь и с многочисленными казахскими чиновниками в Омске и других сибирских городах. Зимой Казин жил в станице, а летом уезжал вместе с приглянувшимся ему казахским аулом на джайляу, ставил, как именитый бай, белую юрту, держал кумысных кобылиц, сам ездил в гости к своим та-мырам и устраивал им прием по всем обычаям богатых казахов. В совершенстве владея казахским языком, он нередко разбирал аульные тяжбы и приобрел репутацию настоящего бия. Его часто так и называли: Карас-бий.

Он умело излагал степнякам историю своего далекого предка, священнослужителя у хана Кучума. Дескать, он крестился против своей воли и остался в душе мусульманином. Днем для вида ходил молиться в русскую церковь, а по ночам совершал намаз. Умирая, попросил благословения у муллы. Карас под секретом сообщал, что душа его предка на глазах у набожных мусульман унеслась в рай. А чтобы простодушные слушатели окончательно поверили его рассказам, добавлял: «И мы, его потомки, чтим дорогу своего предка. Я и сам, числясь православным, в церкви не бываю, свиного мяса не ем». Об этом, впрочем, знали и сами его казахские приятели. Казин и дома, в станице, и в степи ел любое мясо, кроме свинины, а на зиму, как аульный богач, непременно заготовлял согум — запас конины, прирезая нескольких лошадей из своего тысячного табуна.

Так вел себя Казин в быту, так добивался поддержки видных мусульман из казахов и татар.

Но с русскими он вел себя как православный. Что было у него в душе — трудно сказать. Может быть, он придерживался и в самом деле христианской религии. Достоверно одно: многих казахов, покорных ему, в том числе и его работников, он стремился обращать в христианскую веру. Так, значительная часть кабанских казахов стала крещеной.

Хитрый подход Караса Казина к людям испытал на себе Макыбай.

— Пойми меня, — уговаривал он, — Есеней сильный человек. Но если ты примешь крещение, я смогу постоять за тебя, и он не будет в состоянии сделать тебе плохое.

Так Макыбай и стал православным.

Перевез он из аула в станицу и свою семью: жену с ребятишками. Но, видно, не подошло детям новое место. Из всех сыновей и дочерей Макыбая выжил только один — Сатыбалды.

Не так уж часто бывает, чтобы сын и лицом, и телосложением, и манерами был точной копией отца. Даже рябинки на смуглой коже были одинаковыми — оба переболели в детстве оспой — даже широкие ноздри были, как говорится, тютелька в тютельку, даже мигали они и облизывали языком верхнюю губу, словно передразнивая друг друга. Оба коренастые и ловкие, они были схожи во всем. Сын и характером повторял Макыбая, изворотливостью и ловкостью не уступая отцу.

Про них в станице даже шутили:

— Приходилось ли вам видеть, чтобы художник нарисовал два таких одинаковых портрета?

… Карас, крупный торговец скотом, закупал на ярмарках в Атбасаре и Куянды быков и яловых коров. Осенью, после того как скот нагуливал жир на джайляу, перегонял его на базары Кургана, Челябы, Тюмени, Ирбита, Тобольска. Отощавший скот ставил зимой на стойловое содержание. И когда он входил в цену — продавал.

Закупкой, откормом и перепродажей скота в хозяйстве Караса ведал Макыбай. Скот откармливали в заимке, неподалеку от станицы. Заимку эту связывали с его именем, а русские жители называли ее по-своему — Маховой.

Макыбай возился с гуртами, а его подросшего сына Сатыбалды Карас взял к себе помогать по хозяйству. Неожиданно Карас умер. Детей у них не было, и Сатыбалды, ставший к тому времени взрослым юношей, так и остался в доме овдовевшей Глафиры. Глафиру все казахи величали Кулпара: старики — младшей снохой, — Кулпара-келин; а те, кто помоложе, — Кулпара-женгей или Кулпара-байбише. Волосы у нее были с чуть рыжеватым отливом; тоненькая и стройная в совсем молодые годы, теперь, в свои тридцать с небольшим она располнела и округлилась, но сохранила свою привлекательность.

К Сатыбалды Глафира относилась нежно, как к сыну, а быть может, и совсем иначе. В станице в аулах находились охотники позлословить на их счет. Но сам Сатыбалды вежливо называл ее Кулпара-женгей, ни в чем ей не перечил, понимал ее с одного слова и быстро выполнял все поручения вдовы. Покорность и услужливость сделали свое дело. Кулпара-женгей передала в руки Сатыбалды все хозяйство, и сама наделила его русским былинным именем Садко, считая молодого джигита и щедрым по натуре, и неунывающим весельчаком, что в общем было не совсем так. Казахи, приходившие в дом, подражая Кулпаре, звали его Сат-ка. Глафира не намного пережила мужа. Почувствовав приближение смерти, все состояние юна перевела на имя своего любимца Садко.

Так Сатыбалды стал одним из первых богачей станицы. Он навел новый порядок. Сосновый шестикомнатный дом Караса, стоявший на отшибе, он приспособил для батраков, а сам выстроил себе двухэтажный особняк, снизу — кирпичный, сверху — бревенчатый. Открыл бакалейную лавку, обнес подворье забором. Торговля скотом оставалась главным его доходом. Он выделил косяк аргамаков, развел молочное и мясное стадо, содержал тонкорунных овец с мелкой шелковистой шерстью, приобрел пестрых миргородских свиней, не чурался и птицы — кур, гусей, уток. Все, что приносило прибыль, манило Сатыбалды. Поэтому он не упустил возможности взять на себя и содержание ямщицкого двора в станице.

Его отец Макыбай не притрагивался к свинине ни в доме Караса, ни в гостях у станичников и после своего крещенья. А Сатыбалды уплетал сало за милую душу, ел без меры баранину и пристрастился к водке. Под сорок лет он так разжирел, что уже не мог самостоятельно сесть на коня, а дрожки под ним так и гнулись.

Женился он после смерти Глафиры на вдовой молоденькой поварихе Марии, которую иначе и не называл, как «моя маржа», слово, обозначающее жену, но отсутствующее и в русском, и в казахском, и в татарском языках. Со своей маржой он прижил множество детей — смуглых, как он, со вздернутыми носами. Ни у сыновей, ни у дочерей ничего не было от веснушчатой рыжеволосой Марии, Сатыбалды твердо помнил только имя своего первенца, нареченного станичным попом Ефимом. Нашему удачнику с трудом давались русские слова и имена. Своего Ефимку он с колыбели перекрестил в Екима. Над семьей Сатыбалды в станице подсмеивались, но осторожно, чтобы, избави бог, не дошло до ушей хозяина. Так, всю ребятню называли выводком черной вороны.

Разбогатевший торговец довольно равнодушно относился к своей одежде и на детей не слишком тратился. Девочки ходили у него в длинных ситцевых платьях, мальчуганы щеголяли в коротких полотняных штанишках. Двухтрехлетним малышам не полагалось и этого: они бегали в чем мать родила.

Но в своих торговых делах Сатыбалды был куда как аккуратнее и размашистей. О них и о широком влиянии Сатыбалды Чингиз хорошо знал и раньше. Что же касается всяких подробностей, то их дополнил словоохотливый ямщик, не преминув упомянуть о том, как жестоко обходится этот Садко с его кабанским собратом по ямщицкой езде.

Когда они уже въехали на станичную улицу, старик сказал:

— А знаешь, Чингиз Валиевич, у него во дворе четверо ворот, с какой стороны хочешь, с той и въезжай.

… Станица была как станица. По всей казачьей линии строились эти бревенчатые дома, чаще с дощатыми, реже с железными крышами. Одни поменьше, другие побольше. Так было и здесь. Только дом Сатыбалды, приметный издали, от самого въезда возвышался верблюдом в табуне лошадей. Когда подъехали ближе, удивились пестрой расцветке особняка — крыша зеленая, нижний этаж голубой, ставни павлиньей пестроты, ворота — в тон ставням. И повсюду — всякие цветочки, петушки. Хозяин, известный пренебрежением к своей одежде, разукрасил свое жилище так, чтобы каждый видел: да, здесь живет человек с достатком!

Старик ямщик, зная и спесь Сатыбалды и его уважение к чинам и богатству, прибавил ходу на станичной улице, чтобы веселым звоном зазвенели колокольцы, подвешенные к дуге. Колокольцы он подвесил самые что ни на есть звучные: он вез нынче и потомка ханской крови и офицеров российской армии. По одному звуку колокольцев Сатыбалды догадается: путники едут почетные, их надо принять самому, их не отправишь на постоялый двор. Оскорбятся, потом не оберешься беды.

Не слишком прыткие в степи кони под взмахами бича, под лихие возгласы приосанившегося ямщика с таким перезвоном и перестуком мчали прямо к дому Сатыбалды, что ни у кого не могло возникнуть сомнений: важные люди едут.

Не возникли они и у Сатыбалды, проверявшего что-то по хозяйству во дворе под навесом.

Приближающийся звон колокольцев отвлек его от обычных забот. Интересно, кто бы это мог быть? Сатыбалды подошел к воротам и заглянул в щель. «Прямо к моему дому направились. Издалека, должно быть. Не иначе как начальство», — бормотал он, поспешно вытаскивая засов.

Казалось бы, чего проще — раскрыть ворота. Но это нехитрое дело во дворе Сатыбалды почти всегда связывалось с небольшими, но забавными неприятностями. Всему виной были свиньи. Неуклюжие пестрые животные только и выжидали удобного случая, чтобы выскользнуть на улицу. Откуда у них и ловкость бралась? Они выскакивали на своих кривых ножках с необыкновенной быстротой и немедленно устремлялись к соседским огородам, подкапывая их и выбирая коренья по вкусу. Признавали они только своего свинаря Бощибая. Его они побаивались, а на остальных и внимания не обращали. И напасть могли, и свалить на землю. Тем более, никто из соседей не рисковал бить их палкой. Страх перед Сатыбалды соседи переносили и на его свиней.

Сатыбалды недоглядел, как рядом с ним очутился крупный черный кабан. Он метнулся на улицу, едва распахнулись ворота. Тучный Сатыбалды, тяжело придыхая, засеменил за ним. В это время ямщицкая повозка уже остановилась у дома. Пока не похожий на богатея богатей безуспешно старался загнать кабана обратно, на улицу выскочила и свинья со своими поросятами.

Сатыбалды безнадежно махнул рукой: ему не под силу было справиться.

— Бощибай! — крикнул он, как ему казалось, громко, а на самом деле хрипло и приглушенно. Горло, заплывшее жиром и хронически воспаленное от водки, давно не позволяло ему даже говорить в полный голос.

Но Бощибай услышал. Батрак был уже тут как тут. Нескладный и низкорослый, словно кривое дерево с широким раскидистым верхом и тоненьким коротким стволом. Он то и дело подымал свою худую руку с рукавом, закатанным до локтя зажимая какой-то тряпицей нос и рот. Ему, считавшему себя мусульманином, был противен запах свиней. Он вообще испытывал к ним непреодолимое отвращение, но ухаживал за ними уже много лет и умел их откармливать. Он даже принимал от маток поросят и возился с ними отчаянно ругаясь и поминая злым словом свиное рыльце, свиной пятачок. Он мог обругать и хозяина и его детей. Но Сатыбалды спускал ему это и, посмеиваясь, хрипел: «Довольно, свинья, довольно!»

… Услужливо выпятив свою, никогда не знавшую ножниц и гребня, спутанную поседевшую бороду, Бощибай заглядывал сейчас в рот Сатыбалды. Мол, что ты от меня хочешь, хозяин? Но, разозленный неудачной погоней за кабаном, Сатыбалды молча отвесил ему оплеуху. Пастух даже не поежился. Ну, ударил и ударил. Не в первый раз. Оглянулся, понял в чем дело и помчался за свиньями куда бойчее своего толстого повелителя.

… Всю дорогу не проронивший ни слова Чокан с обычным своим любопытством следил за этой сценой. Смешливый от природы, он захлопал в ладоши и безудержно захохотал.

— Ты что это? — недовольно остановил его отец.

— Разве не видишь сам? — с трудом проговорил Чокан, захлебываясь от смеха.

— Что ты здесь нашел смешного? — повторил отец.

— Ты, ата, лучше скажи, свинья это или человек? — и Чокан указал пальцем на Сатыбалды.

— Ой-бай, тише! — сердито прошептал Чингиз и толкнул Чокана под бок, чтоб тот замолчал.

Но мальчик продолжал смеяться:

— Ты только посмотри на того черного кабана и этого толстяка. Ну, какая между ними разница: один на четырех ногах, другой на двух. Вот и все. Они так похожи друг на друга. Скажи перед богом, что нет?

— Помолчи, Канаш-жан! Брось, я тебе говорю. — Шепот Чингиза стал пронзительным, свистящим. — Кирный, сердитый и есть тот человек, к которому мы ехали.

— Ну и что ж такого? Я говорю только о том, что увидел.

— Замолчи сейчас же. Вот он идет к нам. Услышит твой смех, неудобно будет.

Все свои силенки собрал Чокан и сделал серьезное лицо.

Вразвалочку, медленно направлялся к путникам Сатыбалды.

— Наш бай-купец Садко, Чингиз Валиевич, — успел тихо сказать ямщик.

Пока Чингиз, боясь, как и всегда, уронить свое достоинство, раздумывал, сойти ли ему с пролетки или отсюда поприветствовать станичного богача, старик уже пожимал руку Сатыбалды и торопливо ему сообщил: «Ага-султан. Подполковник Чингиз Валиханов». Внушительного впечатления это не произвело. Сатыбалды сделал только широкий жест в сторону ворот, означавший «прошу пожаловать».

Чокан взглянул на ворота и, не удержавшись, опять прыснул.

Мудрено туда было проехать или даже пройти, если в воротах сгрудились свиньи, возвращенные Бощибаем и соседями, если на шум во дворе и перезвон колокольчиков выбежали дети — весь выводок черных воронят. Все смешалось: ребятишки, поросята, чуть растерянный Бощибай, черный кабан, никак не желавший возвращаться обратно, и владелец дома с подозрительными маленькими глазками.

Чокану стало невыносимо смешно. Хохот так и душил его. Сатыбалды бросил на него взгляд исподлобья и угрюмо отвел в сторону. Ему и в голову не пришло, что мальчик может смеяться над ним. Но смех этот все равно показался ему грубым и неприличным. Дурной, должно быть, решил он про себя.

Свиней наконец загнали в сарай, на воронят прицыкнул отец, и они разлетелись кто куда. Путники наши въехали во двор и были приглашены в дом.

Но Чокан не унимался. Он нет-нет да и снова с необыкновенной отчетливостью представлял то кабанов — двуногого и четырехногого, то пестрых поросят и ребятишек, и опять смеялся: сначала в кулак, а потом заливисто и громко.

Сатыбалды мрачнел все больше и больше. Поведение сына султана ему явно не нравилось. Нахмурившись, он даже спросил у Чингиза:

— Что он, в своем уме или больной?

— Не замечал за ним ничего такого, — смутился Чингиз, — просто не знаю, какой шайтан его сегодня попутал.

… После чая Чингиз вышел просвежиться и позвал с собою Чокана. Глаза отца не предвещали ничего доброго. Он сжал кулаки:

— Ты бросишь, наконец, свои смешки? Стыдно за тебя, понимаешь? Или ты ждешь, чтоб я тебя ударил?

Отец вплотную подошел к сыну, а тот только вобрал голову в плечи и не сдвинулся ни на шаг.

— Бей, отец!

— И побью. Черная земля свидетель. Везде тебе тесно. Всюду норовишь что-нибудь затеять. И в Орде и в пути. Остановились на отдых. Дом просторный. С хозяином можно поговорить о деле. Но я смотрю, и здесь нам не усидеть. Сатыбалды уже волком смотрит. И все из-за тебя, из-за твоих смешков. Ты их прекратишь или нет? Не то мы сейчас уедем, но я тебя…

Отец уже готов был выполнить свою угрозу. Но испугать Чокана ему не удалось. В глазах сына вспыхивали такие же злые огоньки, как и в глазах отца.

Чокан не сказал, что он прекратит или продолжит свои шутки. Он заговорил совсем о другом:

— Ты от меня скоро избавишься, отец. Но пока я с тобой, не смей меня трогать. Слышишь, не смей. Плохо мне будет, тебе еще хуже. Не испытывай на мне свой кулак. Я правду говорю.

Чингиз почувствовал в словах сына хорошо знакомое ему самому недоброе упрямство. И не только упрямство, но и угрозу. Вспомнил себя юношей. Вспомнил рассказы о крутых нравах своих предков, способных на все, вплоть до петли на шею, когда их обидят. Нет, с этим мальчиком сладить не так-то просто.

— Ты мне не веришь? Попробуй, ударь.

Но у Чингиза уже не подымалась рука на сына.

И Чокан, понимая, что отец сдается, сказал мягче, с едва уловимой улыбкой:

— Если ты, отец, будешь бить меня за каждую свинью, что же от меня останется?

Оба они вернулись в столовую заметно помрачневшие.

И Чингиз не смог прийти в хорошее настроение. Он не был до конца уверен в том, что Чокан опять не рассмеется, не скажет шутливого или дерзкого слова. Впрочем, мальчик уже не смеялся.

Чингизу было неприятно предполагать, что Сатыбалды догадался — юнец потешается именно над ним. А между тем это было действительно так. Уже задавая свой вопрос Чингизу, Сатыбалды мысленно проклинал мальчишку. Предпочитая слушать гостей, а не говорить, он на этот раз совсем ушел в себя, только приличия ради вставлял в беседу односложные слова.

Встретил он Чингиза и Драгомирова, как подобает. Стол был уставлен и свежей бараниной и копченостями из конины. Обед готовили казахи, всего было вдоволь.

Но никакого разговора не получалось. Чингиз даже не упомянул имени Есенея. Он оставил всякую мысль заполучить Сатыбалды себе в союзники.

И обильная пища и постели с пуховыми подушками и перинами сами по себе ничего не значили. Больше говорили маленькие сердитые глаза хозяина и его явное нежелание долго быть на виду у гостей. Он рано ушел к себе в спальню и больше не показывался.

Чингиз ворочался на мягкой постели и почти не смыкал от досады глаз. — Ах, бог мой, — повторял он про себя, — лучше бы ты прибрал меня, чем я еще раз унизился перед такими крещеными свиньями.

Чокан спал всю ночь, то тревожно вскрикивая, то посмеиваясь во сне.

Драгомиров временами просыпался, и ему казалось, что он дома, в Омске. Но Омск был далеко, Александр Николаевич натягивал на себя одеяло, и снова покачивался возок и плыла перед глазами степь с дымками аулов на горизонте.

Чингиз встал рано, спросил, где Сатыбалды. Хозяин уже успел уехать по каким-то торговым делам, пренебрегая гостями. Но внешне все обстояло прилично. И стол накрыт на дорогу, и бричка с впряженными в нее двумя аргамаками дожидалась путников во дворе, и Бощибай радостно размахивал кнутом, избавленный хоть на день или два от возни со своими пестрыми свиньями. Сатыбалды наказал ему отвезти гостей, куда они только пожелают.

Выехали рано, по холодку.

Едва станица скрылась за холмами, как Чингиз задремал.

Драгомиров снова предавался размышлениям о степных обычаях, об этом крещеном казахе, одолеваемом жаждой прибыли, неповоротливом с виду и ловким в делах.

Свое любимое место рядом с возницей занял Чокан, бодрый, по-прежнему любопытный, умевший, как думали про него, сразу забывать неприятности вчерашнего дня.

Такой смешной и несуразный среди своих свиней, Бощибай преобразился в степи. Чокан уже вчера вечером, покинув гостевую комнату, где было так скучно и не вязался никакой разговор, наблюдал за Бощибаем возле кухни. Там собрались работники Сатыбалды и его бедные соседи, крещеные и некрещеные казахи, собрались, чуя запах свежей баранины и бульона — сурпы. Как говорят, незачем стыдиться, когда можно попробовать мяса. Сатыбалды, скупой во всем остальном, придерживался правила раздавать остатки с гостевого стола и угощать горячей сурпой и своих батраков и станичных жатаков. Пусть, дескать, знают его щедрость. А беднота что? Она и этому рада. Вот тут Чокан и убедился, что Бощибай может быть неунывающим весельчаком, заставить улыбнуться угрюмого старика, пошутить с ребенком, смутить молодуху соленым крепким словцом. Без ругани он не мог обходиться. Без насмешек — тоже. Но на Бощибая никто не обижался. Наоборот, его подзадоривали, чтобы он разошелся еще больше. Рассказчиком он был отменным. Все свои невзгоды забывали батраки, внимая его уморительным историям.

Пристроившись рядом с Бощибаем, Чокан ждал от него, тщедушного веселого старика с кудлатой бородой, чего-нибудь необычайного. Кого же он ему напоминал? Да ведь это старик из сказки. Старик Перекати-поле, Канбакшал. Ну конечно, он! Его может унести ветром, но он может перехитрить и ветер.

И Чокан приготовился слушать.

Но старик не очень торопился.

Он тоже, в свою очередь, наблюдал за Чоканом, оглядывался на дремавшего Чингиза, на молчаливого, уставшего Драгомирова. Достал сшитый из бараньей кожи мешочек. — табакерку, суженный в конце, отсыпал добрую щепотку табака — насыбая и заложил его за нижнюю губу. Всасывал приятную дурманящую горечь, сплевывал и через некоторое время повторял все снова. Наверное, от едкого табака губы Бощибая были в ранках и ссадинах, а в кудлатой поседелой бороде коричневато-зеленоватыми пятнами темнели табачные крошки.

Наконец Бощибай искоса взглянул на Чокана и рассмешил его коротенькой присказкой. Потом еще одной. Потом изобразил своего хозяина Сатыбалды, искусно подражая его хриплому тихому голоску. И тут принялся сказывать сказку об одноглазом обжоре — Жалгыз козди жалмауыз. Эту старинную веселую сказку сменила сказка о Страшном орле, Кыран-каракши.

Чокан умел слушать, как никто. Все события отражались в его широко раскрытых глазах. Он вздрагивал от страха, смеялся, а когда добрый герой попадал в беду, готов был заплакать.

Лошади трусили без понуканий по знакомой им сухой накатанной дороге. Время в пути проходило незаметно. Они ехали пресновским большаком через Екатериновку — Кутырлаган и уже приближались к Островке, известной в аулах под названием Кокала.

Кокала — зеленый мигающий огонек. У этого названия есть своя история, связанная с историей Островки, которая, как утверждают некоторые знатоки, была первой казачьей станицей, построенной на линии между Звериноголовской — Багланом и Петропавловском — Кзылжаром. Когда закладывались первые станичные дома и казаки уже начали выпасать скот, местные казахи из аула Ирсая выкопали вокруг кладбища ров и поставили забор, чтобы коровы не затаптывали могилы. Среди них и могилу самого Ирсая, известного бая рода Кошебе, решительно ставшего на сторону России. Когда потомок Аблай-хана Абайдильда выступил против подчинения русскому правительству, Ирсай собрал казахов из близких ему аулов и изгнал с этих мест воинственного хана. В знак благодарности русские власти дали ему чин хорунжего. Уважали его и в аулах, как в свое время уважали и деда Ирсая — Жоламана. Рассказывали еще, что на могиле Жоламана и в его честь и в честь его внука светил, то потухая, то вспыхивая снова, зеленоватый огонек — кокала.

… Пролетка поравнялась с густой березовой рощей. Здесь-то и находилось кладбище, могилы Жоламана и Ирсая. Бощибай остановил лошадей, разбудил Чингиза.

— Уже Кокала. А вот — могила Ирсая.

Чингиз сошел с пролетки, направился к кладбищу и прочитал там молитву в память умерших предков.

Вернулся, спросил у Бощибая:

— Ты знаешь дом Андрея Бекетова? Говоришь, знаешь. Вот туда нас и привези.

Андрей Бекетов был боевым товарищем Чингиза в походе против Кенесары. Когда Кенесары был оттеснен на юг, Чингиз вскоре стал ага-султаном, а Бекетов вернулся в родную Островку — Кокалу и скоро стал станичным атаманом. В одну из своих поездок в Омск Чингиз заглядывал и к Бекетову, с удовольствием потом вспоминая, как провел у него время. Что же ему сулит нынешняя встреча?

… Вот и знакомый бревенчатый дом, потемневший от времени. Перед распахнутыми воротами на низком пеньке сидел бородатый казачий офицер в летней форме есаула. Он задумчиво попыхивал трубкой и поначалу не обратил никакого внимания на путников. Потом скользнул глазами, вгляделся попристальней, похоже, удивился, встал и быстро зашагал к приезжим.

— Если не ошибаюсь, Чингиз Валиевич?

Чингиз посмотрел, широко улыбнулся:

— А вы, значит, Николай Ильич?

— Он самый, Потанин.

И они крепко обнялись, как добрые старые приятели.

Да, это был Николай Ильич Потанин, представитель фамилии, широко известной в Сибири и в казахских степях.

Когда по приказу Петра Первого в начале восемнадцатого века из Тобольска в восточное Прииртышье отправилась военная экспедиция под начальством подполковника Бухгольца, в ее составе был и офицер Аркадий Потанин. Он остался начальником первого русского поселения Ямышево на берегах среднего Иртыша. Позднее, с появлением Омска и Семипалатинска, Ямышево стало крупным торговым центром, где останавливались и китайские купцы, и караваны из ханств Средней Азии, не говоря уже о многочисленных русских торговцах.

Сыну Аркадия Потанина Илье принадлежал первый дом в Островке, в той самой Кокале, в которой Чингиз встретился с Николаем Ильичем.

В 1813 году Илья Аркадьевич отдал своего сына Николая в Омское военное училище, готовившее офицеров преимущественно из детей русских казаков. Николай закончил это училище в чине корнета и несколько лет работал там воспитателем. В ту пору в азиатское отделение училища поступил и Чингиз. Николай Ильич близко познакомился и с Чингизом и с его матерью Айганым. Знакомство это перешло в дружбу. Потанин тянулся к казахской степи, стремился ближе сойтись с ее людьми.

Способный офицер, знающий премудрости тогдашней военной тактики и разбиравшийся в восточной политике России, он во главе казачьей сотни сопровождал в обратный путь представителя Кокандского ханства, приезжавшего в 1829 году к царю в Петербург с подарками. Из этого путешествия он возвратился с некоторыми предложениями к плану присоединения ханства к России. Участвовал Николай Ильич и в подавлении казахских восстаний, прошел со своим отрядом через Сузак до Чимкента, участвовал в разработке планов операций против Туркестана и Ташкента. Однако вскоре он ушел в отставку, возвратился к своим родичам в Ямышево и женился там на дочери артиллерийского капитана Варваре Филипповне Туркиной. Из Ямы-шева он переехал в Баянаул и служил некоторое время переводчиком ага-султана Баянаульского округа Мусы Чорманова, шурина Чингиза. Через несколько лет переехал в Пресновку, недолго служил в воинской части, размещенной в станице, а потом решил взяться за литературный труд — описать свои путешествия.

У Николая Ильича было семь или восемь детей.

Старший сын Григорий родился в Ямышеве.

Дети Николая Ильича, как и он сам, росли среди казахов, часто бывали в аулах, разговаривали по-казахски.

Григорий Николаевич уже в глубокой старости писал в своих воспоминаниях:

«В общем жители Ямышевки, в том числе и наша семья, одинаково хорошо говорили и на русском и на казахском языках. Станичные девушки и парни дома и на улице пели и русские и казахские песни, соблюдали русские обычаи, придерживались и многих казахских».

Вот такая семья и была у Николая Ильича в Пресновской, откуда он приехал погостить к своим родственникам в Островку и неожиданно встретился с Чингизом.

Обнимались крепко, смотрели друг на друга и, как водится, находили перемены — и морщинки и первые седины…

Из ворот дома вышел подросток в кадетской форме, посмотревший на Чингиза и его спутников с некоторым удивлением.

— Прошу любить и жаловать. Мой старший сын Григорий. По-казахски Кургерей.

Чингиз слегка пожал плечами. Мол, что это за казахское имя?

— Аксары Керей, Кулсары Керей… Есть же у казахов такое присловье? — улыбнулся Николай Ильич.

— Есть! — подтвердил Чингиз, довольный, что Потанин так хорошо знает казахский язык.

— Вот по этому присловью я ему и имя придумал. Что такое «кур», правда, мне неизвестно. Но если трудно называть «Кургерей», можно звать просто Гереем или Кереем.

Чингиз опять улыбнулся.

— Поздоровайся, Керей! — Николай Ильич показал сыну на Чингиза.

Кадет не растерялся, протянул руку и на чистом казахском языке произнес:

— Ассалаумагалейкум.

— Уагалайкум ассалам! — Чингиз потряс руку подростка, похлопал его по плечу. — Вырасти большим, будь счастливым.

Ревнивому Чокану с первого взгляда не очень понравился этот русский мальчик, одетый в военную форму, как торе. Единственное, что его приятно удивило, так это уменье и отца и сына чисто говорить по-казахски. Зоркие глаза Чокана сразу приметили и сходство Григория с Николаем Ильичем. Отец был рослым человеком, и сын тянулся вверх. Одинаковыми были у них темно-русые волосы. Только у отца они были гуще и вились сильнее, а у сына на лоб спускалась приглаженная челка. Сходство довершали глубоко сидящие небольшие глаза и выпуклые, по-монгольски резко очерченные скулы и такие же широкие виски, про которые казахи говорят, что они и тюбетейку натянуть мешают.

Чокан засмотрелся на Потаниных и даже растерялся, когда отец его представил:

— А это мой сын. Везу в Омск учиться. Слезай, Канаш-жан, отдай салем доброму моему тамыру.

Чокан растерялся еще и потому, что ему ни разу не случалось слышать, чтобы казахи по-мусульмански приветствовали русских людей. Сказалось и его трудно истребимое озорное упрямство. Он не сдвинулся с места и равнодушно отвернулся в сторону. Отец опять испытал чувство стыда, но, стремясь как-то загладить поведение сына, сказал не без смущения:

— Избалован он у меня. И не привык еще к русским.

— Ничего, ничего, привыкнет, — понял его Потанин. — Так как же мы решим, Чингиз Валиевич? Здесь мои родственники. Я к ним приехал с женой и ребятами. Может, погостюем? Или сразу к нам в Пресновку, в Кпытан махнем? Как лучше?

Ни на какой третий выход Потанин, конечно, не был согласен.

Чингиз рассказал ему, по возможности короче, о своих делах и почему он спешит в Омск.

— Тогда отдохнешь — и в Пресновку. — Николай Ильич был непреклонен. — Без твоей доли — сыбаги я тебя не отпущу, Чингиз Валиевич. Может статься, и в Омск вместе поедем.

Будь это во власти Андрея Бекетова, он бы задержал и Потанина и Чингиза еще хоть на неделю. Потанины и Бекетовы с давних пор находились в родстве. Еще их предки обменивались невестами. Почти половину Островки составляли Бекетовы, да и Потанины встречались на каждом шагу. Пиршество затевалось небывалое. Размашисто. Основательно. На всю станицу. Встречали Потаниных, как положено. Готовились исподволь. Сначала пять, а потом еще две бочки бражки доставили из Тюмени. Запаслись горилкой, обжигающей, как спирт, и пахнущей, — ах, как хорошо! Хранилось все это в погребе, на льду. Русские казаки Горькой линии переняли в аулах способ заготовки мяса на зиму, не брезговали кониной и умели откармливать лошадей. Зажиточные казахи бывали в гостях у станичников, а станичники охотно принимали приглашения в аулы. И в каждом русском доме, хотя бы с небольшим достатком хранились копчености на случай приезда гостя. Так и теперь в Островке, в Кокале, каждый казак только и ждал дня, чтобы пригласить бекетовского родича — Николая Ильича.

Чингиз, зная гостеприимство здешних станичников, непрочь был бы и сам задержаться в Кокале, попировать. Тем более, вместе с Потаниным. Но одно обстоятельство удерживало его: неподалеку отсюда жил Тобай, зять Есенея, женатый на старшей его сестре. Правая рука Есенея в кознях против Чингиза, он помог лишить его султанской власти в Кусмурунском округе. Потомки Ирсая, казахи, жившие в Кокале, дружили с Шабаком, а Шабак был одним из преданных Есенею людей. Как знать, джигиты Тобая могли бы наделать ему неприятностей — и сплетню придумать, и станичников натравить, и драку затеять.

Вот поэтому из двух предложений Потанина он с легким сердцем выбрал отъезд в Пресновскую.

Понятно, Бекетовы были огорчены. Но Николай Ильич дал обещание вскорости вновь навестить их со всей своей семьей.

… Так наши путники оказались в Пресновке, в Кпытане, самой большой, хорошо укрепленной и живописной — вокруг озёра, березовые перелески — станице Горькой линии.

Драгомиров только переночевал и отправился дальше, в Омск. Его проводили с почетом, гурьбой вышли за ворота, желали доброго пути и скорой встречи.

Одну только ночь провел в Пресновке и Бощибай. Его отъезда никто не заметил, кроме Чокана. Ему так не хотелось расставаться со своим Канбакшалом, стариком Перекати-поле, добрым сказочником и балагуром. Если бы кто-нибудь спросил Чокана, — уедешь с Бощибаем? — он бы, не раздумывая, ответил, — конечно, уеду! Но Чокана об этом никто не спрашивал, да Чокан и сам понимал, что это невозможно. Но когда Бощибай отправился в ночное попасти коней, мальчик увязался за ним и до самой зари снова слушал веселые и страшные сказки.

Грустно стало Чокану без полюбившегося ему старика Перекати-поле. Но скучать долго не пришлось. В самом Николае Ильиче Потанине, от которого он так капризно отвернулся в первые минуты их встречи, скрывался талант замечательного рассказчика. Его рассказы и отдаленно не походили на сказки Бощибая. Старик с кудлатой бородой оживлял злых духов — джинов и шайтанов, добрых и недобрых волшебников, великанов и неистовых обжор, а Николай Ильич рассказывал о том, что он видел сам, о поездке в Коканд и Ташкент и о других путешествиях. В них была правда, но какой удивительной и сказочной была эта правда.

Потанин понимал и восхищался природой. И умением рассказывать о ней воодушевлял слушателей. Снежные горы и стремительные реки, озера необыкновенной голубизны, широкие степи, барханные пустыни с редкими глубокими колодцами. Он мог рисовать повадки диких лошадей и антилоп, помнил множество неведомых растений юга. Он говорил о древних городах Средней Азии и ее памятниках, об истории и обычаях разных народов, населяющих эту землю, о мудрых ученых, поэтах и воинственных полководцах.

Его жадно слушал не только Чокан. Даже Чингиз, чаще всего равнодушный к любому многословью, старался не пропустить ни одного слова рассказчика.

Николай Ильич вел свои беседы в гостиной после обеда или ужина, в присутствии других гостей или вдвоем с Чингизом. И неизменно в течение всех этих дней Чокан пристраивался на корточках возле отца и не сводил глаз с Потанина, понимая, что перед ним открывается иной, доселе неведомый мир. Так он мог просиживать до глубокой ночи, пока окончательно не уставал рассказчик или он сам.

Николай Ильич приметил это:

— Знаешь, Чингиз Валиевич, сынок твой, буде все благополучно, не иначе как отправится в далекие страны.

… Пройдут годы, Чокан вырастет, станет сам знаменитым путешественником и скажет:

«Первым человеком, привившим мне эту страсть, был Николай Ильич Потанин…»

… В доме. Потаниных Чокан даже сетовал про себя, что так много времени отнимало угощенье. Николай Ильич отдавал Чингизу все должные почести, соблюдая обычай казахов. Из своей заимки, где он держал табун лошадей и отары овец, в первый же день приезда велел привести жирного стригунка и зарезать его:

— Это доля твоего деда Аблая.

И хотя мяса оставалось вдоволь и на следующий день, новый жеребенок пошел на убой:

— Это доля — сыбага твоего отца Вали-хана.

На третий день прирезали яловую овцу — сыбага байбише Айганым.

Николай Ильич и на четвертый день хотел забить еще одну овцу, но Чингиз решительно воспротивился:

— И без того хватает мяса. Не пить же мы будем овечью кровь.

Но в пятый день, в канун отъезда, под ножом оказались два годовалых ягненка. Тут Потанин был настойчив:

— Это твоя доля и доля твоего сына.

Понятно, такие горы мяса предназначались на угощенье не одного Чингиза. Потанин слышал, что в аулах рода Кошебе недолюбливают бывшего султана и, чтобы поднять в их глазах Чингиза, он пригласил знатных кошебинцев разделить с ним дастархан. Разумеется, они не могли отказаться от приглашения: Потанин в станице считался видным человеком, и ссориться с ним было нельзя. Кошебинские баи, можно сказать, против своей воли приехали в дом Николая Ильича, с Чингизом вели себя необычайно вежливо и даже сделали попытку позвать его в свой аул.

— Я сам достойно провожу своего гостя, — круто отклонил предложение Потанин, а Чингиз только руками развел: мол, здесь он во власти Николая Ильича…

Чингиз чувствовал себя спокойно под этой мирной гостеприимной крышей. Первые два дня его еще волновало, как бы Чокан не поссорился с Гришей Потаниным. Ведь он так недружелюбно и ревниво посмотрел на него вначале. Но мягкий и тихий Григорий сам сделал шаги для сближения. С детских ранних лет Гриша рос среди аульных ребятишек и, конечно, у него были многие, одинаковые с чокановскими привычки. Когда старшие уединялись или отдыхали, можно было выкупаться в озере, и, хотя в общем возраст и кадетская форма не позволяли, поиграть в асыки — они так развивают меткость глаза. Можно было просто поговорить. Мальчики вместе обедали и вместе спали в детской комнате.

Имя Григорий, Гриша чуждо было слуху Чокана и с трудом выговаривалось. Кургерей звучало тоже сложновато. Так он и стал Кереем и для Чингиза и для Чокана.

Чокана особенно интересовало учение Керея. Ему самому предстояло учиться в Омске, и поэтому он старательно выпытывал все подробности. Знал об этом и Григорий Потанин. Он закончил начальную школу в Пресновской, а в 1845 году поступил в Омское училище, преобразованное в следующем году в кадетский корпус. Прошел год, как он проучился в корпусе, и теперь отдыхал на летних каникулах дома.

Гриша рассказывал: в прежнем училище велись занятия и на татарском языке, а после преобразования училища в кадетский корпус единственным языком для преподавания стал русский.

— Как же я буду изучать науки! — тревожно воскликнул Чокан.

— Не бойся, ничего трудного нет, — успокоил его Керей. — У нас в корпусе есть дети и мусульман и монголов. За одну зиму изучишь русский язык.

Гриша показал ему русский алфавит и начал знакомить с буквами. В прошлую зиму он сам посещал уроки татарского языка, научился арабскому письму и свободно читал. Но говорил он и читал по-татарски на казахский лад.

Чокан тоже хорошо знал арабское письмо.

У Гриши Потанина были и татарские книги.

Сопоставлять русские буквы с арабскими было действительно не так уж тяжело. И Чокан со своей отличной памятью быстро усваивал потанинские уроки. Правда, он усвоил пока всего несколько слов: я — мен, ты — сен, он — ол, вода — су, хлеб — нан, я ем — мен жеймин, ты ешь — сен жейсин, он ест — ол жейди. И еще несколько коротких сочетаний…

… Отцы радовались этой крепнущей дружбе. Особенно Чингиз, довольный, что этот уравновешенный, рассудительный русский мальчик, знающий к тому же казахский язык, будет учиться вместе с его сыном.

Николай Ильич в свою очередь придавал большое значение тому, что Чокан, сын друга, будет одним из первых мальчиков казахской степи в новом кадетском корпусе.

Николай Ильич был и офицером и российским верноподданным, но, выросший среди казахов, он дружил со многими из них. Знакомясь с казахской историей, бытом и культурой, он видел в казахском народе черты добродушия и честности. Можно сказать даже больше: он полюбил казахов, стремился приобщить их к русской культуре, чтобы открыть дорогу гражданскому росту народа. По его мнению, надо было шире привлекать казахских детей в русские школы. И он часто советовал делать так своим тамырам. Тамыры слушали внимательно, однако поступали по-своему: желающих, как правило, не оказывалось. Но, как говорится, просьбу, обращенную к небу, выполнила земля: его старый друг Чингиз вез своего сына учиться в Омск.

Получалось само собой, что Гриша и Чокан решили ехать вместе.

Правда, Николай Ильич мог проводить сына и Чингиза с Чоканом только до Петропавловска — Кзылжара. Дела не позволяли ему надолго отлучаться из Пресновки.

Выехали с рассветом на паре сильных лошадей, чтобы к вечеру быть уже на месте.

Чингиз невесело призадумался и потом сказал Николаю Ильичу, что в Кзылжаре у него есть один приятель, бай, и у него он обязательно намерен остановиться.

Потанин поинтересовался, кто же это?

— Малтабар, — кратко ответил Чингиз.

Николай Ильич понимающе кивнул головой и не счел нужным больше донимать вопросами своего гостя, хотя, судя по выражению лица, он не питал слишком добрых чувств к Малтабару.

Чингиз считал необходимым навестить кзылжарского богача по делу, необходимому, но малоприятному. Он имел некоторые основания назвать Малтабара своим приятелем, или во всяком случае человеком, с которым связан крепкими узами прошлого. В двух словах об этом не скажешь. И пока наши герои едут в Кзылжар, мы сделаем небольшое отступление и познакомим читателей с происхождением Малтабара.

Нам уже случалось говорить, что у хана Аблая было много жен и много детей. У одной из его жен, красавицы Бабак, подаренной хану уйгурскими беками, был сын Рустем.

Рустем, как и многие другие сыновья Аблая, ставшие султанами по просьбе казахских родов Большого и Малого жузов, возглавил родовую ветвь Дадам-Табык, чьи аулы кочевали вдоль реки Токраун северо-восточнее Балхаша.

Рустем стал соратником Касым-хана, отца Кенесары, сопротивлявшегося подчинению России. Касым, спасаясь от преследования царских войск, укрылся в Кокандском ханстве. Но Кокандский хан, подозревая его в измене, велел отсечь ему голову. Той же казни были подвергнуты и сыновья старшей жены — байбише Касыма Есенгельды и Саржан. Кенесары и Наурузбай, сыновья младшей жены — токал Касыма, со временем продолжили борьбу с Россией и, несмотря на тяжкую участь отца и братьев, порою в этой борьбе опирались на кокандцев. Но Рустем не мог им простить казни Касыма, и в каждом кокандце видел врага.

Однажды Рустем, побывав в гостях у баганалинцев у подножий Улутау, пригласил к себе знаменитого акына того края Жанака. Жанак обещал приехать будущим летом и сдержал свое обещание.

Жанак застал Рустема в пойме реки Токраун среди табунов. Рустем предложил акыну ехать в аул:

— Я скоро подоспею, ты отправляйся пока один.

Акын увидел большой аул с белой юртой — ордой Рустема — в центре. Спешившись у белой юрты, Жанак обомлел: перед юртой рядом с ямой для котла лежал связанный кокандец. Акыну толком никто не объяснил, что это за человек и почему его связали. Вошел в юрту, удивился еще больше: из-под груды одеял испуганными глазенками озирались два кокандских мальчика лет шести-семи. У их изголовья сидела грузная пожилая женщина с темным морщинистым лицом. Она взглянула на Жанака холодно, строго и промолчала.

Акын никак не мог понять, что происходит. Но тут раздался топот коней и знакомый властный голос Рустема:

— Выходи, Жанак, сюда.

Рустем, не покидая седла, звал своих джигитов. Из соседней юрты выбежали двое с закатанными по локоть рукавами. Лезвия ножей сверкали наготове.

— Прикончите связанного! — приказал Рустем.

Казнь свершилась на глазах акына, в недобрый час приехавшего погостить.

Позднее Жанак узнал: убитого звали Коныргожой. Он был полуузбеком, полуказахом из Ташкента. Все товары этого мелкого торговца легко умещались в поклаже двух-трех ишаков. Ни сам Коныргожа, ни тем более его дети, не имели и отдаленного отношения к казни Касыма. Но ненависть Рустема не считалась ни с чем. Только мать его Ул-дакай — та суровая женщина, сидевшая у изголовья, — грудью встала на защиту детей, не позволив их и пальцем тронуть.

Что же оставалось, делать с маленькими Акгожой и Кзылгожой? Ташкент далеко. Оставлять их в ауле нельзя, да и мстительность Рустема не имела границ.

Тогда Улдакай сказала:

— Пусть их возьмет Жанак, скажет, что нашел в песках Прибалхашья, отдаст воспитывать в какой-нибудь далекий аул.

Рустем подарил Жанаку верблюда и, когда тот отправился в обратный путь, и ему и детям сказал на прощанье.

— Если кто-нибудь спросит, где отец — отвечайте: не знаем. Говорят, умер, заблудившись в песках. Забудьте и ваши имена: старшего теперь зовут Малтабаром, младшего — Култабаром. Будете не так отвечать — месть моя найдет и вас.

Начались злоключения вновь нареченных сирот. Вначале Жанак оставил Малтабара с Култабаром на берегу озера Кургальджино в ауле родовой ветви Барши-Темеш. Мальчики просили милостыню, потом, когда немного подросли, стали батрачить. Подростков взял к себе пасти овец карааульский бай Шобек, сын Байсары. Байсары и Шобек жили в Аиртау не так далеко от Айганым, и поддерживали дружбу с ханшей.

Гостя в ауле Шобека, Айганым приметила двух смуглых братьев пастушат. Она не очень поверила, что их нашли в песках пустыни, и отец погиб, заблудившись в барханах. Происходившая из рода ходжей, Айганым своей узбекской кровью почувствовала, что подростки — ее сородичи. Она попросила Шобека отдать ей-сирот, окружила их доброй заботой.

В Орде Малтабар и Култабар почувствовали себя джигитами. Братья только внешне походили друг на друга. Малтабар не в пример робкому и вялому Култабару отличался живостью характера и сообразительным умом.

Каждый год в аул Айганым наведывался приезжавший из Петропавловска — Кзылжара к себе на родину в Кок-четав один торговец-татарин. Он завозил ей годичный запас сахара и чая. Бойкий Малтабар понравился торговцу, и он попросил разрешения Айганым сделать его своим приказчиком.

Малтабар стал сопровождать торговца во всех его поездках, а потом научился самостоятельно совершать сделки в аулах.

Торговые дела привели однажды осенью Малтабара в аул Кощигула, сына Шопана, на берег озера Тарангул. Богатством своим Кощигул уступал разве что баю здешних мест Зильгаре. Говорят, у него было пять тысяч лошадей и около десяти тысяч овец. Набожный Кощигул, совершавший паломничество в Мекку, выстроил несколько мечетей и настолько фанатично следовал мусульманским обычаям, что ничего не продавал за деньги — ни скот, ни шерсть, ни шкуры, ни конский волос. Он считал, что на русских деньгах есть клеймо креста, а поэтому эти деньги нечестивые. Лучше бросать шерсть, как сухие ветви, в пламя очага, чем продавать ее за деньги. Малтабар воспользовался наивной набожностью богатого скотовода и стал обменивать у него шерсть и конский волос на ящики чая и сахара. Обмен расширялся с каждым годом, и, естественно, в пользу Малтабара. От Кощигула он увозил на верблюдах дорогую поклажу.

Малтабар разбогател, завел самостоятельную торговлю, закупал дешевых овец в Джетысу — Семиречье, завел салотопенный завод. Выделывал овечьи шкуры, ездил на местные ярмарки, отправлял и шерсть и сало далеко за Урал.

Айганым повидала Малтабара еще задолго до того, как он стал известным в Сибири богачом. Она заезжала к нему вместе с Чингизом по пути в Омск. Тогда у него была только одна крестовая изба из четырех комнат. Всякие загоны и сараи он начинал строить. Но Айганым подивилась и тому, чего достиг за такой короткий срок обездоленный джигит.

До Чингиза-юноши доходили слухи о богатстве Малтабара, именовавшегося купцом первой гильдии. Заехав молодым офицером в Кзылжар, Чингиз видел уже не крестовую избу, а особняки с лавками на первом этаже, мечеть с двумя минаретами и даже кирпичное здание медресе. Чингиз не мог понять, как пригретый в Орде нищий подросток достиг такой, в его представлении, роскоши. Самолюбие ханского потомка заговорило в нем, и он счел ниже своего достоинства перешагнуть порог особняка Малтабара.

… Так было тогда. Не так было теперь. Чингиз решил склонить свою надменную голову перед бывшим слугой Айганым. Чингиз не только лишился султанской власти, у него и деньги вышли. А сейчас, когда он должен был устроить и сына в Омске и поправить свои дела, деньги требовались как никогда. Даже перед Чоканом, не говоря о других, он чувствовал себя неловко. Завидит Чокан в станичной лавке на ямщицком тракте какую-нибудь вещь, попросит отца купить, а кошелек пуст. Но если в дороге останавливаясь у знакомых и друзей, еще можно было избежать трат, то уж в Омске без них никак не обойтись;..

Первая встреча с Малтабаром не сулила унижений. Купец, плотно пообедав, пил чай, когда Чингиз подъехал к его воротам. Разомлевший от сытости и тепла, послал джигита узнать-, кого там бог принес. Но едва он услышал имя — хан Чингиз, как наспех сунул ноги в галоши и выбежал, потный и красный, на улицу встречать почетного гостя. Чингиз сразу узнал Малтабара, хотя он стал полнее и уже не носил тонко подбритые усики, а отпустил круглую татарскую бородку. Малтабар остановился у пролетки, сложил руки на груди, низко поклонился, приглашая Чингиза в дом.

Чокан знал, к кому они едут, но зачем едут — ему было неведомо. Отец соскочил сразу и поздоровался с Малтабаром, а Чокан не трогался с места, пока купец почтительно не позвал его:

— Выходите, мырза!

Гостей разместили в двух комнатах на верхнем этаже, в третьей — накрыли дастархан. По обычаю городских мусульман Малтабар не познакомил Чингиза ни с одной из своих жен, а их у него было три — казашка, татарка и узбечка. Блюда носили джигиты, ухаживал за Чингизом и нарезал мясо сам хозяин. Каких только вкусных угощений не предлагали гостям! Чингизу вспомнился дастархан Сейфсаттара. Позднее он не встречал ничего подобного: ни у ханов, ни у биев-торе, ни в казачьих станицах.

Чокан и Гриша быстро наелись, выбежали на улицу, заглянули в лавку Малтабара. Чего только в ней не было! Просунулись в приоткрытую дверь мечети. Имам в большой чалме стоял в стороне мехраба, грузный, исполненный достоинства. Низко склонялись верующие, касаясь лбами молитвенных ковриков. Должно быть, среди них были и Чингиз с Малтабаром. Но мальчики их не обнаружили.

Они бы долго наблюдали за молящимися, если бы их тут же не прогнал какой-то пожилой человек, сердито сверкнув глазами.

Ребята подбежали к медресе, заглянули в окна сквозь переплет железных прутьев. Слабый свет с улицы проникал в просторные комнаты, но учащихся не было видно. Они, очевидно, разъехались на каникулы, а в медресе шел ремонт.

… На следующий день Малтабар показал гостям свои владенья на берегу Ишима, огибающего городок с западной стороны. Здесь была и широкая пойма Алкан, затоплявшаяся во время весеннего паводка. После спада воды она зарастала густой сочной травой. Малтабар арендовал у казны этот луг и нанимал рабочих скашивать так называемые сотенные участки: сто копен сена равнялись стоимости одной овцы. Кто не набирал ста копен, тот не получал и денег. Малтабар умел прибирать к рукам рабочую силу. Многие оказывались у него сначала в долгу, а потом в ярме. А сена вполне хватало кормить скот, не распроданный до зимы.

Салотопенный завод высился на прогалине, окруженной зарослями чернотала. Все вокруг было пропитано щекочущим прогорклым запахом. Не только детям, но и взрослым дышать было здесь так трудно, что они предпочли выслушать рассказ хозяина на вольном воздухе. Чокан запомнил, хотя еще не понимал до конца всей механики этого производства и торговли, что яловая курдючная овца, закупленная в Семиречье, стоила, примерно, рубль. При перетопке сала каждая такая овца давала около полутора пудов жира. А пуд жира стоил восемь-десять копеек. Значит, мясо и шкура овцы доставались Малтабару почти даром. Но оборотистый купец еще и стриг овец и шерсть, сваленную в войлок, кипами отправлял в Малороссию, как называли тогда Украину. Не меньше ста подвод в год, в иные годы — и несколько сотен.

— А прибыль? — полюбопытствовал Чингиз.

— Одна кипа шерсти возмещает стоимость двух баранов, — не совсем определенно ответил Малтабар.

И тут Чингиз издалека намекнул о своем желании одолжить денег.

Малтабар не промедлил и секунды:

— Пожалуйста, и не только сегодня, а всегда, когда только потребуется. Можете не стесняться. Ваша матушка-ханша подарила мне состояние. Как же я могу не выручить ее сына?

Говорил Малтабар сладко, умилительно, а на душе у него было совсем другое. Им руководила не благодарность Айганым, а привычка задабривать деньгами людей, которые могут при случае пригодиться. Пускай Чингиз сейчас не был ага-султаном, пускай дела у него пошатнулись. Но, видать, зубы у него еще крепкие, да к тому же подполковник. С ним так легко русские власти не расстанутся, он еще возвратит свое влияние в степи. Придет время, Чингиз понадобится мне и поддержит меня.

Не так уж велика была и его благодарность Айганым. Он считал себя обязанным прежде всего себе самому. Вот брат Култабар. Их вместе приютила Айганым. Но брат так и не выбрался в люди, так и остался в ауле и снова перебрался в аул Шобека, сына Байсары, где батрачил в детстве. Пас чужих овец и теперь.

В эти дни он гостил у Малтабара.

Чокан видел его. От отца он узнал историю братьев.

И, столкнувшись с Култабаром, он удивился. Моложе брата года на два, а поседел, сгорбился. Похож на старика в свои сорок пять лет. А Малтабар — вон какой молодец. В черной круглой бородке — ни сединки, щеки пышут здоровьем, ходит молодцевато. Один франтоват, другой — в поношенной одежде.

Чокан спросил:

— Скажи, мой аксакал, брат у тебя бай. А почему ты так плохо одет?

Култабар поглядел на мальчика смиренно и грустно:

— И меня сделал бедным бог и ему дал богатство бог. Так всегда в жизни, сынок.

Чокану такой ответ показался неясным:

— Но брат знает, как ты живешь. Почему не помогает?

— Не помогает — и все, — откровенно сказал Култабар, — знаешь пословицу: «Коль мышь густою шерстью обрастет, тем чаще в страхе дрожь ее берет».

Чокан легко разгадал смысл пословиц; Он еще раз посмотрел на Култабара, и ему стало грустно.

… Наступил срок отъезда в Омск. Малтабар вызвался довезти Чингиза до места. Чингиз, зная, что еще предстоит возвратиться к разговору о деньгах, попытался вежливо отговорить купца:

— Дел у тебя по горло. К чему тратить зря время? Дашь нам джигита и пару лошадей, благодарны будем.

— Такого гостя и встретить и проводить как следует надо. Вы же не просто в Кзылжар приехали, а ко мне. Как же я сам себе в глаза посмотрю, если сам не отвезу вас в Омск. До него рукой подать. Больше об этом и говорить не стоит…

Дорога до Омска — каких-нибудь сто восемьдесят верст — была хорошо известна Малтабару, имевшему и в этом городе свои коммерческие связи. Может быть, ему надо было побывать там и теперь. И хотя до Омска на выносливых быстрых конях можно было доехать за день, если собраться на рассвете, Малтабар знал, что так скоро не получится: по дороге много казахских аулов, а там есть люди, нужные и ему и Чингизу.

О деньгах напомнил сам Малтабар:

— Вы мне, таксыр, намекали на копейки. Сколько вам надо, скажите?

Чингиз, давно не имевший больших денег, рассчитывал на самую скромную сумму.

— С кулак будет достаточно, Маке.

Малтабар не понял: сто ему нужно или тысячу? Переспросил еще раз.

Чингиз смутился. Он удовольствовался бы сотней, но повторный вопрос Малтабара он расценил, как желание дать вдвое меньше.

— Ну, хорошо. Полкулака.

И опять Малтабар не понял: пятьдесят или пятьсот?

— Я, таксыр, давно не бывал в ауле. Не могу прикинуть, сколько вам надо. Вы назовите прямо цифру.

Гордость Чингиза была уязвлена. Ему так не хотелось унижаться перед купцом-выскочкой. Может быть, он вообще не хочет давать? Но деньги нужны, без них не обойтись. Ради них он заехал в Кзылжар. Собравшись с духом, он тихо сказал, сгорая от стыда:

— Пятьдесят рублей, Маке.

Пятьдесят рублей. Деньги тоже не маленькие. На них можно — приобрести четырех коней-скакунов. Но для Малтабара пятьдесят рублей были мелочью, Малтабар на ярмарке, угощая русских торговцев, от которых может быть прок в будущем, с легкой душой выбрасывал в два и в три раза больше. Ему показалось, что Чингиз боится остаться перед ним в долгу. Он решил про себя: гордый султан больше обращаться к нему с такими просьбами не будет. Это его первая и единственная просьба. Поэтому надо быть щедрым. Да и смущение Чингиза не прошло мимо него.

— Эх, таксыр, много возьмете, мало возьмете, — нет вашего долга передо мной. Это я делаю в память матушки-ханши.

Он вытащил из кармана две новенькие пестро-голубые бумажки и, почтительно склонившись, положил на колени Чингизу.

Две сторублевки! Чингиз ахнул про себя. Почти двадцать отборных коней. И у чиновников, как он, и у торговцев средней руки не всегда водились такие деньги. В пору ага-султанства ему делали подарки, проще говоря, давали взятки. Но тогда два коня считались богатым подарком. А здесь?…

— Берите, таксыр! Никакого долга за вами нет.

Он преданно смотрел в глаза Чингизу. Чингиз сунул сторублевки в карман.

Выехали в Омск так: на пароконном возке — Чингиз, Чокан с Гришей и возчик; отдельно на тарантасе — Малтабар.

Путь шел вдоль долгой овражной низины Жолды-Озек. По обе ее стороны то и дело встречались керейские аулы ветви Токал и уакские аулы ветви Шога. И те и другие входили теперь в Кокчетавский округ и подчинялись еще недавно ага-султану Зильгаре, атыгайцу из ветви Андагул. Сбросив потомков Аблая, султан черной кости оказался отнюдь не добродетельнее султанов белой. Кереи и узки терпели от него такие поборы, что времена Вали и Айганым представлялись им как самые лучшие. В аулах поговаривали разное. Уже известно было, что снятый с ага-султанства Чингиз едет в Омск, но к этому добавлялась и вторая новость: Кусмурунский округ не будет больше существовать самостоятельно, его присоединят к Кокчетавскому округу. А во главе поставят, — кого бы вы думали? — Чингиза! И хотя о Чингизе мнение не было единым, многие побаивались ею своеволия, все же надеялись — он будет лучше покойного Зильгары и его ко всему равнодушного сына Мусы. Поэтому ему везде стремились оказать хорошую встречу, и дорога, рассчитанная на одни день, растянулась на четыре.

Как относился к этим слухам сам Чингиз?

Ему еще никто прямо не предлагал новой должности, по казахи справедливо говорят — без ветра и трава не будет качаться. И у доброй и у худой вести есть всегда источник. В Омске его поддержат, в этом он почти не сомневался. Оставалось только молиться двум святым и одному богу.

Когда Чингиз толковал с аульными старейшинами, Чокан и Гриша уединялись. Чокан продолжал брать у своего нового друга уроки русского языка. Он запомнил уже всю азбуку и научился — правда, еще не без путаницы и ошибок — складывать буквы в слова. И на бумаге и без бумаги. Гриша только дивился памяти и способностям Чокана, думая про себя, что он так же легко будет постигать любые науки и не останется ни одной, которой он не узнает.

Занятия русской азбукой были для Чокана увлекательной игрой.

— Только смотри, Керей! — шутливо грозил он Потанину. — В корпусе об этом никому не рассказывай.

Гриша утомлялся быстрее Чокана. Особенно в дороге его клонило ко сну.

Под легкий шум колес, глядя на однообразно покачивающиеся крупы лошадей, на пыльную придорожную траву, Чокан раздумывал об этом путешествии, самом большом в его короткой жизни. То, что ему приходилось видеть в родном ауле, по сравнению с нынешними впечатлениями было холмиком рядом с горой.

Сколько новых людей, станиц, больших и малых аулов, Кзылжар с его купеческими особняками, а впереди — Омск!

Другими глазами увидел Чокан и отца. Он помнил его с тех пор, как помнил себя. Помнил первым человеком Орды, самым сильным, самым гордым, надежнее его нет на свете. В путешествии он оказался непривычно робким. Не очень-то с ним посчитались в рыбацком поселке. Не так с ним разговаривал и Кусемис в Ыстапе, и Сатыбалды в Кабане. А в Кзылжаре и теперь, в пути, он держит себя с Малтабаром так, будто Малтабар — хан, а он его слуга. И называет его с почтением — Малтеке. «Доброе утро, Малтеке. Благодарю, Малтеке. Я согласен, Малтеке».

Разве так говорил отец, разве так он поступал, когда чувствовал в своих руках силу и власть. Не только батраки, но и богатые торговцы, и даже те, что признавались уважаемыми людьми рода, не осмеливались заходить без разрешения в его Белую юрту. Никто не решался заговорить с ним, как равный с равным. Он белая кость, ханский потомок. С уважаемым бием, с известным баем, поднявшимися из низов, из черной кости, внешне Чингиз был благосклонен, но в душе презирал их. Чокан своими ушами слышал, как он говорил ага-султану оренбургских казахов Ахмету Жантурину. Эти слова были словно предвестьем сегодняшней поездки:

— Выхода нет, прошло время ханов, приходится считаться с той уважаемой черной костью. Я б их всех втиснул в шелуху одного просяного зернышка.

И богатый, случается, умирает от голода. Презиравший всех Чингиз оказался пленником в шелухе просяного зерна. Власть ага-султана потеряна, остался один скот, да и его не так много: четыреста лошадей, меньше тысячи овец, верблюдов едва хватает на одну откочевку. Скот до первого джута, как слышал Чокан. Так можно оказаться и на такыре нищеты.

Выходит, торговец Малтабар куда богаче, а значит, и почетнее отца. Малтабар при Чокане хвастал, сколько денег он получает с одной ямарки. Таких денег его отец вообще не видел. Почему Чингиз стремился увести сына от лавок, почему за всю дорогу не купил ему ничего? Да потому, что у него нет денег. Вот он и унижается перед теми, у кого они есть.

Чокан зажмуривал глаза как филин, дремлющий днем на суку. Что такое богатство? Что такое бедность? Почему богатство Малтабара недосягаемо для отца?

Прежний порядок вещей был нарушен. Мальчик не задумывался раньше над судьбой бедняков из аула Карашы. Он просто знал они самые несчастные на свете и находятся в зависимости от Орды. Это было так же естественно, как естественно, что он сын своего отца. Но теперь он повидал еще рыбаков. В Черном ауле у каждого был кров над головой, было у каждого свое — пусть маленькое — хозяйство. У рыбаков и этого не было. Жизнь их зависела от случая. Сеть не заменит вымени, рыба не скот. Она не слушает бича. И как рыбаки живут зимой? Чокан просто не мог себе представить, как можно жить в холода в этих камышовых хижинах. А что станется с его тезкой — маленьким Чоканом?

Так один за другим возникали вопросы, а ответа на них не было. Как не приходил ответ и на то, почему не помогают друг другу братья Тлемис и Кусемис, Малтабар и Кул-табар… Как можно сетовать на Тлемиса, как можно его бранить, если он сам беспомощен, а вот Малтабар все бы мог сделать для брата, но не делает. Значит, у него такая черствая душа? Значит, он так дрожит за свое богатство?

Чокан вспомнил, как однажды в ауле акын Жаманкул рассказывал сказку о добром страннике Асан-Кайгы, искавшем для народа на своей верблюдице Жельмая по всей степи страну счастья Жер-Уюк. Асан-Кайгы так и не нашел ее. После бесплодных скитаний он возвратился домой и, бесконечно усталый, произнес печальные слова, жалея и людей и всех живых, населяющих землю.

Ты снова далека, моих путей мечта,

Страна добра и счастья, Жер-Уюк…

Не может жить кулан без гривы и хвоста,

Зато живет змея, живет без ног и рук.

Каким он был, странник Асан-Кайгы?

Может быть, и ему, Чокану, придется так же тщетно странствовать по свету?

Ему не шли на ум и занятия русской азбукой. Он забыл о том, что рядом дремлет Гриша.

Он даже не заметил, как на горизонте показался. Омск… Город стоял на высоком берегу Омбы — Оми, там, где она впадает в Иртыш.

Он был заложен в 1716 году на месте татарского аула Омбы. Омбы, Омбылау значит «вязнуть в глубоком снегу». Да, глубокие снега выпадают здесь, в пойме двух сливающихся рек, — ни пешему не пройти, ни конному не проехать.

Дорога Жолды-Озек проходила низиной, город возник издалека. Сторожевыми башнями крепости, церковной маковкой с крестом.

Первым увидел Омск Гриша. Как только он открыл глаза, дремоты как не бывало. Подтолкнул Чокана.

— Смотри, вот он — Омск.

Чокан, очнувшись от своих дум, всмотрелся туда, куда показывал Гриша.

— Это что?

— Крепость.

— А там дальше? Я вижу большой дом.

— Это острог.

Чокан не сразу понял. Гриша объяснил ему как мог.

— Значит, там держат людей и не выпускают их.

Гриша принялся было растолковывать Чокану, но тут вмешался Чингиз. Ему не хотелось, чтобы сегодня, перед въездом в город, сын узнавал об Омске всякие невеселые подробности. Он отвлек Чокана от крепости, от острога:

— Погляди, Канаш-жан, какой прекрасный Омск. Тебе жить там!

Город был еще далек. Проходили верста за верстой, а казалось — они стояли на месте. Теперь Чокан не сводил с него глаз. Теперь он больше всего желал как можно скорее увидеть вблизи его башни, его крепость, увидеть кадетский корпус, где начнется новая, такая не похожая на прежнюю его жизнь.

Загрузка...