НЕ УМИРАЙ, ОТЕЦ!

Калитка поддалась, не скрипнув. Пятна света и тени покрывали двор. Тропинка, что вела к порогу дома, петляла по ковру настурции и густым зарослям какого-то другого растения, соцветия которого напоминали красные букеты. Сделав несколько шагов, я остановился. Я увидел отца. Он сидел на приступке крыльца, рядом стояла большая корзина. Он отдыхал. Простоволосый, в белой, расстегнутой на груди рубахе с подвернутыми рукавами, босой. Вероятно, собирал в саду яблоки и груши, вернулся и сел передохнуть, вспомнить былое. С тех пор, как умерли мама и брат, а я переселился в город, мне не раз приходилось заставать его сидящим в раздумье — под ореховым деревом, на камне у ворот или на пеньке перед поленницей. Всегда в эту пору он предавался думам.

На первый взгляд, дома все было по-старому. Во дворе, как и раньше, царил порядок, он был чисто выметен, виноградная лоза перед домом подрезана, опрыскана медным купоросом, лук высажен ровными рядами на грядки, кусты помидоров подвязаны к колышкам, чтоб не обламывались, копошатся наседки с цыплятами… И все-таки что-то не так. Он, живший здесь постоянно, хорошо знал это. И это наводило его на размышления. Мол, все было и все есть, а вот их — близких, родных людей — не стало. Нету жены — крепкой, проворной, с которой он когда-то жал хлеб возле Трех могил, Багана, Берницы, которая на Симеонов день вставала ни свет, ни заря, чтоб испечь ему свежего хлеба, баницу, зажарить курицу, потому что это был первый день сева и ему надо было идти на ниву, бросать в землю золотые семена… Падает снег, сугробы — по колено, ветки гнутся под тяжестью белых небесных даров. Мороз. Свежепротоптанные стежки посинели от холода. На другом краю села наяривает музыка. Там играют свадьбу. Мать и отец собираются на свадьбу. Мама торопливо пришивает к новой отцовской рубахе пуговицы, присматривается, не длинны ли рукава, не тесен ли ворот. Отец набирает в амбаре крынку отборной пшеницы, берет флягу, полную вина — черного, с серебряной каемкой поверху… Мама надевает черную бархатную жакетку с лисьим воротником и манжетами. Помню, из-за этой жакетки столько было перекоров в доме… Мама сердилась на отца, что купил такую дорогую вещь, мол, чем швырять деньги на ветер, лучше бы подумал о детях… Не богачи, дескать, каждый грош надо беречь. А отцу было любо слушать, как бабы в селе говорят одна другой: «Хорошо Станке, Илия ее наряжает, точно куклу»… Нет больше Станки, нет и Ганчо, любимого сына, который, бывало, гонит буйволиц с пастбища и кричит: «Тятя, погляди, как здорово я их напас!»

Я уверен, что и теперь, сидя на пороге дома, обласканный лучами летнего заката, отец вспоминает маму и Ганчо — он весь унесся в далекое прошлое, растворился в его тишине. Мне не хотелось вырывать его из этой тишины, где ему было так хорошо, но делать нечего — не стоять же целую вечность на дорожке.

Я окликнул его.

Отец повернул голову, и его широкое морщинистое лицо озарилось земным светом — так у нас крестьяне называют свет, что льется с неба, когда после звонкого ливня выглянет усталое солнце. Он не двинулся с места, только удивленно воскликнул:

— А, это ты, сынок!

Хотя голова моя давно поседела и жизнь перевалила за полдень, я для него оставался «сынком».

— Как это ты надумал?

— Ездил в командировку, — ответил я, — да вот на обратном пути решил заглянуть, повидаться с тобой.

— Хорошо сделал… Ты почаще заглядывай, а то кто знает, доведется ли еще…

— Я, пожалуй, прилягу, — сказал я. — этот автобус, чтоб ему пусто было, из меня всю душу вытряс. А уж потом расскажу тебе про наше городское житье-бытье.

— Ложись в меньшей комнате, там прохладнее.

Я лег на спину, раскинув руки. Мое внимание привлек какой-то шорох наверху, надо мной. Казалось, на чердаке скребется мышь. Я прислушался. Нет, это не мышь, — это потрескивали сухие, потемневшие от времени балки. На сереющем оконном стекле выделялась светлая точка величиной с кукурузное зерно — то догорал летний день. Я уже было начал засыпать, как за дверью раздались отцовские шаги. Он вошел в комнату и, не говоря ни слова, присел на край кровати. Мне он показался сильно постаревшим. Плечи устало опущены, на лбу залегла неизбывная стариковская печаль. Отец заметил, что я смотрю на него, и, положив ладонь мне на руку, ласково шепнул:

— Поспи, милый. У вас там, в городе, не жизнь, а одна маята…

Тепло, исходившее от его грубой ладони, постепенно вливалось в мою руку. Это тепло мне знакомо еще с детства. Смерть мамы и брата меня потрясла. Я не спал ночами месяцы напролет. До самого рассвета не смыкал глаз. Отец не знал, что делать. Как-то вечером он подсел ко мне на кровать и взял меня за руку. Тепло его ладони проникло мне в самое сердце, и я успокоился. Почувствовал уверенность, что я не один на свете, что кроме мамы и брата у меня остался еще отец, и уснул. Несколько недель я так засыпал. И вот спустя три десятилетия мне пришлось испытать то же чувство. Веки мои отяжелели. Крупная фигура отца незаметно слилась с сумерками, прокравшимися в окно.

Меня разбудил петушиный крик. Отец все сидел на краю кровати, опустив плечи. Балки потрескивали, их контуры смутно темнели на потолке. Я подумал, что погода испортилась, и спросил отца:

— Что там — дождь надвигается или гроза?

— Нет, погода ясная, — сказал он.

— А отчего петухи кричат?

— Перед светом.

— Как? — я поднял голову с подушки. — Неужели я так долго спал?.. А ты чего встал в такую рань?

— Да я… вот все и сидел… возле тебя…

— Целую ночь?!

— Ты так крепко спал… Я боялся убрать руку… как бы ты не проснулся…

Казалось, страшный взрыв разворотил мою грудь, я натянул на голову одеяло и, сдерживая рыдания, простонал:

— Не умирай, отец!.. Живи!


Перевод В. Поляновой.

Загрузка...