Театр

Без десяти девять, закрываться скоро, и Патнэму отчаянно хочется в туалет. Он сдвигает ноги, стискивает зубы. В книжном магазинчике — ни души. Последний покупатель умотал минуту назад, два часа проторчал, на цент не купил, слава Богу, больше никто не пришел. Он размышляет, решает — пора, наверно, уже закрывать, точнее, это мочевой пузырь за него решает. Мистер Карр узнает — повесится, а может, и нет, наверно, старик подумает — пусть уж лучше раньше запрет, чем хоть на время бросит магазин на произвол судьбы.

Он подцепляет с полки у кассы связку ключей, торопится к двери, выбирает нужный ключ, находит, вставляет в замочную скважину, поворачивает с усилием, пока не раздается звонкий щелчок. Переворачивает знак на витрине — было «МЫ ОТКРЫТЫ», стало «ИЗВИНИТЕ, МЫ ЗАКРЫТЫ». Опрометью, галопом несется в туалет позади магазинчика.

В самый раз вовремя.

Патнэм отправился на маленький склад, туда, где вешалка, не торопясь, в блаженном облегчении. Застегивая ремень, поднял глаза и обнаружил, что глядит прямехонько на узкую деревянную дверь напротив туалета. Офигеть можно. Почти месяц в магазине работает, как только каникулы начались, сюда пришел, ясно ж, видел уже эту дверь, а словно бы и не замечал.

Напрягает это почему-то.

Подошел, повернул почернелую металлическую ручку — ни черта. Дверь заперта. Оставил в покое ручку — а если ключом? Половину ключей из связки перепробовал на случай, вдруг какой подойдет, а потом подумал — нет, наверно, лучше у мистера Карра спросить. Может, там просто чулан. А может, хранилище для особо ценных книжек, да мало ли что, нечего самому себе проблемы создавать.

Он засунул ключи в карман и отправился обратно в магазин.

На следующий день, когда инвентаризацию с мистером Карром проводили, и правда спросил. Думал, старикашка ему просто расскажет, что там за дверью, объяснит скучающим, унылым тоном, как про все объяснял, где что находится. Нет, ТАКОЙ реакции никак не ожидал.

Такого страха.

Такого ужаса.

Господи, ну прям как в кино, мистер Карр на глазах побелел. Не то что со щек — с губ краска сбежала, глаза круглыми стали, смешно. В руку Патнэму вцепился, сжал, пальцы костлявые, больно — жуть.

— Ты туда случайно не заходил?

— Туда? Заходил? Да я, наоборот, спрашиваю, что там.

Мистер Карр облизнул губы.

— Я сам виноват, надо было тебе раньше рассказать. — Пальцы разжал, рука безвольно повисла вдоль тела, только голос остался испуганным. — За дверью — лестница в театр. Понимаешь, эти магазинчики… — Указал пальцем, видимо, в сторону бутика и ювелирной лавочки, что за стеной. — Когда-то были связаны между собой. А наверху — театр. Первый оперный театр в этом штате, первый, который вообще у нас в стране открылся. Потом-то владельцы разорились, но тогда, в начале девятисотых, у них величайшие таланты выступали. Сам великий Карузо там пел, много тогдашних звезд. Но мало было настоящих ценителей, чтоб окупать такой театр, вот он и перестал существовать. Здание пустовало довольно долго, а потом кто-то его купил — разбил первый этаж на все эти магазинчики. А второй этаж и театр, конечно, просто заброшены.

Патнэм подождал в надежде услышать еще. Но нет — старик уже отворачивается, наклоняется, озирает стопки книг на полу. Патнэм не шевелится. Смотрит на руки мистера Карра, что поднимают пыльный, в кожу переплетенный фолиант. А руки дрожат, и книга вот-вот упадет. С чего бы это мистер Карр так задергался? Хотел спросить, а потом поглядел на блестящую лысину на макушке старикана в венчике тонких седых волос — и почему-то передумал.

Опустился на колени, начал помогать.

По воскресеньям Патнэм один работает. Мистер Карр по воскресеньям книги скупает, рыщет по развалам, по гаражным распродажам, по дешевым аукционам, а магазин на попечении Патнэма оставляет. Магазин, как все маленькие лавчонки в центре старого города. По выходным в шесть закрывается, Патнэм дома бывает как раз к «Двадцатке самых-самых».

Но на сегодня у него другие планы.

Запер двери в пять минут седьмого. Проследил, как запоздалый студент волочет к машине кипу секондхэндовых учебников, перевернул знак, потушил свет в витрине и пошел на склад. Постоял немножко перед дверью, размышляя, чем же она отличается от двери в туалет, может, негативные вибрации уловятся? Фиги. Нормальное такое ощущение ребячьего тайного восторга. Какое всегда бывает, когда делаешь что-нибудь запретное.

Патнэм стал пробовать ключи дальше.

На четвертой попытке дверь отперлась как миленькая, и вот уже Патнэм медленно поворачивает ручку, толкает от себя. А за дверью — и вправду лестница, много-много хлипких деревянных ступенек, покрытых серой пылью. А высокие стены — тоже деревянные. А на большущей балке в центре потолка — две голые лампочки, древние как незнамо что. Он всмотрелся в сумрак впереди, выше по лестнице — наверно, где-то там черный ход в театр, наверно, этой лестницей осветители и рабочие сцены пользовались. Пошел наверх. Перил у лестницы нет — кажется, вот-вот равновесие потеряешь, но это проходит, если за стены держаться. Один шаг — две ступеньки.

Дошел. Остановился. Впереди тянется вдаль какой-то коридор, длинный, через все здание, похоже, заканчивается где-то над бутиком, или над ювелирной лавчонкой, или за ней, над сувенирным магазином. В коридоре — темень, хоть глаз выколи, только и свету малость пробивается, который снизу, из книжного, а на том конце — черно. В темноте — участки темноты еще большей, у него такое чувство, что там — выходы из коридора в другие комнаты. Но наверняка не скажешь, больно темно; он помчался вниз по лестнице, отыскал под прилавком фонарик и — бегом назад.

Наверху он включил фонарик и посветил в коридор. Правда, проемы дверные, а дверей нет, и он сунулся в ближайший. Желтая полоска света заплясала на голых стенах, на пыльной батарее, на заложенном кирпичами окне. В дальнем конце комнаты, в левой стене — еще один проход, его шаги по паркету гулко отдаются в тишине. Направил свет в черный проем. Увидел низкую ванну, одинокий умывальник, старинный унитаз. Мгновение оглядывал ванную, ощущая странную неловкость, потом торопливо обернулся и через первую комнату вышел в коридор.

Следующий проход. И еще один. И еще.

И вот это — театр? Больше на отель смахивает. Куда из коридора ни зайдешь — везде сплошные спальни и ванные, спланированные один к одному, каждая следующая — копия предыдущей. Он продолжал исследование, чем дальше по коридору — тем тревожней на душе. Несколько комнат оказались совершенно пусты, во всех остальных сохранилась мебель: кровати с высокими спинками, керосиновые лампы на ночных столиках, темные деревянные бюро, жесткие стулья. В каждой комнате — батарея и замурованное окно, когда-то, должно быть, выходившее на улицу.

Он заглянул наконец в последнюю комнату.

Увидел мертвеца, сидящего в покрытом пропыленным чехлом кресле.

Подскочил. Уронил фонарик. Чуть не закричал.

Уже собирался удирать — и вдруг в свете упавшего фонарика различил, что фигура — вовсе не человек. Оно не мертвое, оно живым-то никогда не было. Просто брюки и рубашка, увенчанные старой болванкой для париков.

Он наклонился, поднял фонарик, высветил сначала фигуру, потом прошелся лучом по комнате. Не спальня. Уже. Длиннее. Пол явно скошен вверх. Замурованное окно скрыто за плотным красным занавесом. Ни кроватей, ни тумбочек, только четыре кресла, одно, болванкой увенчанное, — лицом к двери, остальные — к стене?

Нет, не к стене.

К СЦЕНЕ.

Патнэм шагнул в комнату.

Вот, значит, что от театра осталось.

Страшно ему почему-то. Думал, увидит нечто величественное, громадное, оркестровую яму, балкон, зрительный зал — гигантский, с витыми колоннами, с креслами, бархатом обитыми. Уж никак не эту унылую узкую комнату, одинокого зрителя-болванку, жалкую, простенькую, доморощенную сцену. Все — странное, высвечиваемое неверным лучом.

ТЫ ТУДА СЛУЧАЙНО НЕ ЗАХОДИЛ?

Он направляет фонарик вверх, на сцену. А на возвышении — целый стол маленьких фигурок, с кукол размером, жуткие, уродливые твари, упакованные в тканевые и меховые прикиды. Он подходит ближе. Луч фокусируется на ближайшей фигурке. Грязная. Гнусная. Противоестественная. Голова — больше тела, и сделана вроде как из выдолбленной тыквы. А может, из батата? Или все-таки из тыквы, что-то типа этого. Глаза — глубоко посаженные камушки. Деревянный нос торчит. А зубы — настоящие, человеческие зубы, блестят в искривленной усмешкой дыре рта.

По спине мороз идет, но фонарик движется, от одной фигурки — к другой, у каждой — свое выражение, свой костюм, но все одинаково жутковатые, и все, похоже, из одних и тех же материалов. Все расставлены и рассажены так, будто застыли посреди представления.

Патнэм и подумать не успевает, а уже делает шаг к сцене. Холодно, откуда-то резким сквозняком веет, но странный перепад температуры как-то скользит по краю восприятия, у него внутри уж и так все похолодело. Он тянется пальцем к ближайшей фигурке и осторожно дотрагивается. Такая теплая. И мягкая.

Он отскочил. Даже затошнило от отвращения. Буквально отпрыгнул — лишь бы скорей от сцены подальше. Палец, которым до куклы дотронулся, чуть скользкий, и Патнэм вытягивает его перед собой, точно боится испачкаться.

Назад, к двери, осторожно, только ни к чему не прикасаться. Поганые куклы, поганый театр! Возненавидел он их страстно, странной, иррациональной ненавистью, такой даже не ожидаешь, такую и по полочкам раскладывать неохота. Одного хочется — убраться от этого места подальше. Обратно в магазин. Не надо было ему сюда подниматься. Что-то здесь… неправильное, сначала от этого страх пробрал, а теперь — необъяснимое омерзение.

Он почти бегом выбежал в коридор, а к тому времени как добрался до конца, до лестницы, уже во всю мочь несся. Снова — по две ступеньки за раз, и вниз, и захлопнуть за собой дверь, и повернуть ключ — дрожащими руками. Неплохо бы палец помыть, да уж больно не хочется в магазине находиться, нет, только не в одиночестве, только не с этой комнатой наверху, и вместо того чтоб в туалет зайти, он торопливо выключает оставшийся свет, запирает дверь и уматывает.

Постоял немножко на улице возле магазина, пот льется, дыхание тяжелое. Оглядывал длинное здание. Никогда не замечал, что все лавчонки расположены в одном доме, фасады у них — совершенно разные, и уж точно бы не заметил, что есть здесь еще и второй этаж. Но теперь-то, когда он знает, очень хорошо заметны заштукатуренные кирпичные прямоугольники, замурованные окна наверху. Попытался было посчитать окна от книжного магазина и дальше, интересно, а за какими кирпичами спрятан театр, попытался — и бросил. Нет, не стоит узнавать.

Дрожа, поплелся за угол, за углом — парковка, там он машину свою оставляет.

Пять минут спустя он был уже дома. Первым делом — в ванную, палец мыть. Отскребал кожу сначала «Давом», потом — мало показалось — «Аяксом», а ощущение скользкости так до конца и не прошло. Он полез в аптечку, вынул коробочку лейкопластырей, в несколько слоев замотал палец и почувствовал себя малость получше.

— Патнэм! — Голос матери из кухни. — Это ты? Ты вернулся?.

— Да! — вопит он в ответ. — Я дома! — Надо же, как странно, кричит — а голос тихим кажется.

— Скоро обедать будем!

Он идет в холл.

— Обедать… а что у нас?

Голова матери высовывается из кухонной двери.

— Цыпленок с жареной тыквой.

С ТЫКВОЙ.

Он мигает. В голове картинка: мать оглаживает тыкву, надевает на нее парик, прорезает глаза, рот, вставляет нос. Мать смотрит в холл, прямо на него. Сердце в груди падает. Почему она так на него смотрит? Что у нее за улыбочка, словно бы подозрительная?

Он отводит глаза. Бред какой-то. Сумасшествие. И все равно — мать возвращается в кухню, а он не может идти следом, страшно, страшно, что увидишь на столе у плиты. Одну из тех кукол?

Он глубоко вздыхает. Только бы руки перестали дрожать. Что ж он такое, этот театр? Что за куклы такие, отчего они его так напрягают? Почему та, другая фигура, та болванка не произвела на него впечатления, а вот куклы?.. Наоборот, теперь, когда вспоминаешь то сидящее нечто, думаешь про шмотки на стуле, про болванку для париков, взирающую на дверь, чувствуешь нелепое успокоение.

— Патнэм! Зови сестру! Есть пора!

— Щас, мам! — Голос у него уже не заторможенный, громкий, нормальный, и он направляется в гостиную, где сидит на ковре перед телевизором Дженни.

А рядом на полу — кукла с тыквенной башкой, овощная физиономия в обрамлении черных косм, огромная пасть раз и навсегда разинута в неестественной улыбке.

У Патнэма сердце — как молоток кузнечный бьет.

— Ты что здесь делаешь, с ЭТИМ? — рычит он.

Хватает куклу с пола, стискивает в руках, жмет, чувствует ладонями липкую мягкость тыквенной плоти, инстинктивно отшвыривает фигурку, наступает, давя на нее ногой.

Дженни уставилась в шоке. Зарыдала. Закричала:

— Ты — ее — убил!

Он посмотрел вниз на растерзанную игрушку. На пластиковую красоточку с малиновыми щеками и платиновыми кудрями. Обычная кукла, да таких тысячи, ни черта особенного.

Дженни все всхлипывала.

— Почему ты убил мою куколку?

Он попытался сглотнуть. Заговорить. Рот открылся, но там — не то что слов, слюны не оказалось. Еле успел добежать до туалета и наклониться над унитазом — наизнанку вывернуло.

* * *

На следующий день ему было плохо. Правда, плохо. Не прикидывался. Позвонил мистеру Карру, сказал старику, что не придет, а на другом конце провода — каменное молчание.

Он откашлялся.

— Завтра, наверно, я уже смогу прийти.

Голос у мистера Карра еле слышный:

— Все-таки побывал наверху, да? Видел театр?

Наверно, надо бы соврать, наверно, промолчать… но он смотрит на палец, замотанный лейкопластырем, и неожиданно шепчет: «Да».

Снова зависает молчание. Наконец мистер Карр выдавливает из себя: «Они не могут оттуда спуститься. И никогда не смогут».

Патнэм с сомнением качает головой — хорошо, старик его не видит.

— Я не… — пытается он.

— Я тебя предупреждал — не ходи туда.

— Я пришлю вам ключи. Я… я не могу туда вернуться.

— Вернешься, — отвечает мистер Карр печально.

— Нет уж, — Патнэм чувствует, как в глазах закипают слезы.

— Вернешься, конечно.

— Нет. — А вот теперь он уже всерьез ревет, слезы по щекам сбегают.

— Да, — мягко говорит мистер Карр.

Патнэм дает отбой. Вешает трубку. Снова снимает.

— Да, — шипит он свободным гудкам.

Единственным местом, где он мог не думать о театре и о куклах, оказался магазин. Дома, в супермаркетах, на улице — везде в глазах одно и то же, никак не избавиться. Все время ждал — вот-вот появится одна из этих фигурок, та ли, другая ли, — ждал, понимая, что ждет напрасно, ждал, почти наяву видя маленьких жутких монстров в машинах, в кустах, в туалете…

А вот на работу утром как приходишь — и будто выключатель в голове щелкает, от мыслей, от картинок сознание отключает. Только через порог переступишь — и с тобой уже все нормально, ты такой, каким раньше был, о чем угодно думать можешь, о настоящем, прошедшем, будущем, и образы этих… тварей… не пристебываются.

Он так и не поговорил с мистером Карром о том, что видел, да и старикашка про это больше не упоминал.

Иногда он думал: наверно, все на свете предопределено, предрешено, наверно, все может идти только как идет, не иначе. Такой уж сценарий, по которому он должен был найти работу в книжном магазинчике, а потом обнаружить дверь, а потом — прокрасться наверх.

Должен был увидеть театр.

Он заставлял себя подумать о другом — заставлял, потому что думать об этом страшно. Думать об этом — значит поверить в силу театра, силу его обитателей, признать их зримыми, значимыми для мира за ступеньками старой лестницы. А тогда все, во что он всю жизнь свою верил, — фигня, спасительная, успокоительная ложь и не хрена больше.

Он убеждал себя: все случившееся — просто стечение обстоятельств, самая обычная невезуха.

И даже пытался себе поверить.

Дома — мамочка, которую колышут лишь политика да карьера, сестричка, которую, кроме игр да телевизора, вообще ни черта не колышет.

Он бродит по соседним улицам, раскатывает по всему городу, жутко, все время один, а может, он именно потому себя и насилует, заставляет этим заниматься?..

Проходил однажды мимо винного, на углу Восьмой и Центральной, а навстречу — мужик, огромный, заросший, сгреб его за плечи, сам безумным взглядом по улице шарит то туда, то сюда. Брюки и пиджак — грязные, мятые, от разных костюмов, потом, перегаром и рвотой за милю воняет. Зубы — щербатые, всех возможных оттенков желтизны.

— Где Братишка? — орет мужик.

— Какой Братишка?

— Собака моя, парень! Пес мой хренов! Ты его видал?

Патнэм мотает головой, пятится назад.

— Нет, — мямлит он, — не видел. Кажется. А к-как о-он в-выгляд-дел?

Что-то изменяется, смещается то ли в глазах у Патнэма, то ли в лице мужика, а может, просто в воздухе. Мужик ухмыляется, а зубы во рту — гнилые и кажутся внезапно какими-то ИСКУССТВЕННЫМИ.

— Дюймов шесть высотой, — говорит мужик, уже не ревет истерично, тихо говорит, уверенно, твердо. — Оранжевый, липкий и сделанный из тыквы.

Патнэм отскакивает, чуть спиной о дверь винного магазина не ударяется, чувствует, как в горле зарождается крик.

— Эй, ты. — Голос у мужика уже снова бешеный. — Большой такой черный засранец, на добермана поганого похож! Видал?

— Нет, — кричит Патнэм. — Не видел я вашу собаку!

Всю дорогу домой он бежит бегом.

Может, неделя прошла, может, больше, и его мамочка посадила в своем садике на заднем дворе кое-что новенькое.

Тыкву и ямс.

* * *

Мистер Карр теперь — еще холодней, еще суровей, еще отстраненней, чем раньше, только раз и показалось, что способен он реагировать — тогда по телефону, но теперь — все, было, да сплыло. Нет, теперь он вообще с Патнэмом не особо разговаривает, разве что пару слов по необходимости выдавит с презрительным отвращением. Похоже, старый сукин сын просто специально его злит. Уволиться вынуждает, так Патнэму кажется.

И еще — четкое, непрестанное ощущение: словно бы хозяин магазинчика завидует ему, почему — непонятно.

Но уволиться-то он как раз и не может, хочет, да не может. Конечно, магазинчик для него — ад, кошмар, каждый день, подъезжая, взглядывает на второй этаж — и прямо все внутри переворачивается. Только магазинчик — еще и единственное его убежище от мучений, от мыслей безумных, в голове намертво засевших. И лишь под защитой этих стен может он вспоминать про болванку-зрителя — не про фигурки актеров.

Мистер Карр ли, нет ли — а работать в магазинчике ему НАДО.

Воскресенье — а ехать книжки скупать мистер Карр и не подумал. Торчит в магазине, распаковывает старые коробки, расставляет содержимое по полкам, а Патнэм, ясно, стоит за прилавком. Уже в обеденный перерыв он неожиданно понял — старика здесь нет. Нет ни у одной из полок, нет в каморке, служащей складом, нет в туалете.

А это значит, что может он быть только в одном месте.

Патнэм думает — может, сходить куда пообедать? Можно домой съездить, можно в «Макдоналдс». А может, остаться у прилавка, подождать мистера Карра?

Думает — а идет наверх.

Почему он вдруг надумал вернуться в театр — и сам толком не понимал, не было для этого никакой разумной причины, понимал же — если там все равно мистер Карр, то ни черта новенького в театре поглядеть не удастся, да и не хотелось, не хотелось глядеть, от одной мысли, что снова увидишь те фигурки, голова начинала раскалываться…

Все так — а он идет наверх.

Взял под прилавком фонарик. Мистер Карр, между прочим, дверь за собой забыл закрыть, Патнэм притворил ее за собой и — на цыпочках — вверх по ступенькам. По коридору — тихо-тихо, осторожненько, нельзя шуметь, мимо одинаковых пустых дверных проемов… ну вот, наконец и последний. Нервы на пределе, сердце прыгает, ладони — также мокрые, что фонарик трудно держать, — и он переводит дыхание, и переглатывает комок в горле, и направляет луч света в театр.

На мистера Карра.

Старик полулежит в самом дальнем от болванки кресле. Голый. Брюки, рубашка, туфли — все как попало свалено у ног на пыльный пол.

А по его телу в разных позах расставлены куклы.

Патнэм смотрит не отрываясь. Ведь ясно же, должен бы старик заметить фонарик, его высветивший, а — не реагирует. Касается фигурки на своем колене, потом — другой, на плече, дрожащими пальцами поглаживает тыквенные щеки, ерошит гнусные жесткие патлы.

И улыбается.

Патнэм все так же люто ненавидит и театр, и кукол, все так же сатанеет от непонятного гнева и острого отвращения, но одновременно в нем вдруг пробуждается странная зависть к мистеру Карру. Словно бы где-то глубоко внутри ему тоже этого хочется. Раздеться. Опуститься в какое-нибудь из зрительских кресел. Почувствовать близость кукол.

Он выронил фонарик и бросился бежать по коридору к лестнице.

По ступенькам — бегом. Прочь из магазина — бегом.

На следующий день он сидел дома. Когда мать сказала, что мистер Карр звонил и просил его перезвонить в магазин, ответил — для мистера Карра его никогда не будет дома.

В магазинчик он вернулся. Вот так вот. Два дня прошло — и вернулся. Сделал вид, что книжку выбирает, слава Богу, мистер Карр был у прилавка по горло занят, и он долго прятался за стеллажами, но когда уже несколько часов спустя он уходил, держась в тени парочки, нагруженной рюкзаками, когда уходил… старик взглянул прямо на него. Улыбнулся и головой покачал. Печальная вышла улыбочка. Патнэм бросился к своей машине вне себя от стыда и смутного ощущения вины.

* * *

…Во сне он был фермером, и во все стороны, на сколько глаз хватает, на мили и мили от него тянулись окружающие ферму поля. Поля, поля и поля поспевающих ямса и тыквы.

* * *

Он убил мистера Карра в воскресенье вечером, когда ушли последние покупатели, когда магазинчик закрылся. Размозжил старику голову гигантской тыквой. Обрушивал ее, тяжеленную, на хрупкие кости старческого черепа снова и снова. И снова, и снова, и снова — пока не превратилось лицо в кровавое месиво, пока не исчезли черты, пока не стала тыква в его руках бесформенно-мягкой.

Постоял над бездвижным телом старика — дыхание тяжелое, руки, одежда — все в крови. Чувствовал усталость. Чувствовал облегчение А еще — незавершенность, недовыполненность, словно чего-то важного не хватает. Он побрел вдоль стеллажей туда-сюда, тыква все еще судорожно сжата в руках, невозможно сосредоточиться, найти недостающее стеклышко в мозаике. А потом взгляд его упал на нераспакованную коробку с книгами, на большой нож на коробке — и все мгновенно встало на место.

Он срывал книги с полок, отдирал обложки, вырывал, кромсая, страницы, пока не выросла на полу гора бумаги. Отбежал от стеллажа к телу, снял со старика все — туфли, носки, брюки, рубашку, белье.

Набил одежду бумагой, связал для верности упаковочным шпагатом.

Наконец вырезал из тыквы нечто, напоминающее человеческую фигурку. Отхватил несколько прядей собственных волос. Прилепил при помощи крови старика отрезанные волосы к мягкому тыквенному черепу.

Конечно, законченной его работу не назовешь — не произведение искусства, так, нечто полуоформленное, полупригодное, но это — лучшее, на что он способен при подобных обстоятельствах, ладно, надежда умирает последней, может, и сойдет. Он ухватил безголовое, набитое бумагой чучело и обнаженную, грубо вырезанную куклу — и понес наверх.

В театре он усадил чучело в одежде мистера Карра в кресло — возле болванки. Куклу поставил на сцену. Ненависть вернулась, но не такая отчаянная, как раньше. Отвращение точно размылось изнутри. Он принялся раздеваться, срывая с себя шмотки, торопливо сбрасывая их на пол. Мгновение просто стоял, ощущая, как странный прохладный ветерок ласкает кожу, а потом вспрыгнул на сцену. Поднял сначала куклу, которую вырезал сам, затем остальных. Растянулся на спине на пыльных досках и стал расставлять в торжественных театральных позах на собственном теле маленькие фигурки, невольно ежась от скользкой теплоты.

Последнюю фигурку — себе на грудь. И что теперь? Сначала — абсолютно ничего. И вдруг ненависть исчезла, будто испарилась, обратилась в удовлетворение. Показалось, в тишине театра он услышал эхо отдаленного пения.

Наверно, надо бы сесть, надо бы взглянуть, что происходит, но нет, слишком ему спокойно, слишком большой кайф, и он остается лежать очень спокойно, и пение — все громче, все отчетливее.

Он закрывает глаза. Он ждет.

И в темноте на сцене его тела куклы начинают представление…


Ⓒ The Theatre by Bentley Little, 1999

Ⓒ Нина Эристави, перевод, 2000

Загрузка...