ПЕРВЫЙ КОНЦЕРТ

Летом в одном из южных приморских городов я увидел афишу, которая сообщала, что в театре состоятся концерты симфонической музыки. На открытие — Первый концерт для фортепьяно с оркестром Чайковского. Солист — Вениамин Муравьев.

Неужели Венька? Веньчик из первого батальона? Неужели он?

Я долго стоял перед афишей, прочитал ее всю — от названия филармонии до типографских выходных данных, — но ответа на свои вопросы, разумеется, не нашел.

Вечером я отправился в театр. Места у меня были не из лучших, бинокль я не взял и в блистательном, затянутом во фрак пианисте Веньку Муравьева не узнал. Да и мудрено было узнать — с тех пор, как видел я нашего Веньчика в последний раз, прошло пятнадцать лет.

Играл Муравьев хорошо. Были в его исполнении страсть и сила, без чего и нельзя играть Первый концерт Чайковского. Я слушал, и не покидало меня ощущение праздника, которое рождается от встречи с талантом.

В антракте я пошел за кулисы. Муравьева разыскал в маленькой комнатке с трельяжем и низким диваном. Пианист сидел перед зеркалом, уже без фрака, в расстегнутой на груди рубашке. Он обернулся, и я сразу его узнал: да, это был наш Венька — его серые блестящие глаза, его круглый, крепкий, как ядрышко, подбородок. Он, Веньчик, из первого батальона.

Я не надеялся, что он помнит мою фамилию.

— Марка Гутина вы помните? — спросил я.

— Конечно, — ответил Муравьев. Помолчал несколько секунд и добавил: — А вы его друг… из дивизионной газеты?

Он ничего не забыл и обрадовался нашей встрече не меньше моего. Мы вместе поужинали, потом пошли к морю и посидели на берегу. Он рассказывал о том, как учился в консерватории, говорил о своем настоящем и будущем. А мне все время виделись иные картины: я не мог отделаться от воспоминаний…

…В батальон Венька попал осенью тысяча девятьсот сорок четвертого года, вскоре после кровопролитных боев, которые пластуны вели за польский город Дембицу. Подробности его появления не помню, дело было не при мне. Когда я зашел к Гутину, Венька был уже умыт, пострижен, обмундирован. Глядел парнишка волчонком, костлявым личиком походил на безбородого старика.

— Вот, — сказал мне Гутин, — наследника бог послал. А что, усыновлю парня и будем мы с ним жить в любви и согласии. Он сирота, я сирота. Как скажешь, Вениамин?

Мальчишка молча вздохнул и прикрыл свои яркие глаза синеватыми старческими веками.

Гутина я знал давно — до войны еще мы с ним служили рядовыми в одной роте. На фронте снова встретились. Марк Гутин носил капитанские погоны и занимал должность адъютанта старшего, а попросту говоря — начальника штаба в одном из пластунских батальонов. Худощавый, остроносый, с острыми маленькими глазками, он выглядел очень моложаво, но как-то посуровел, внутренне усох, что ли. Да и немудрено — война прошлась по нему всеми четырьмя колесами: в Киеве погибли его мать и сестра, сам он три раза был ранен.

Я знал, что Марк любит и знает музыку — до армии учился в консерватории по классу фортепьяно, — что он дня прожить не может без стихов и таскает в планшете томик Багрицкого. Мне было известно, что он питает слабость к сладкому и стыдится этого, считая непростительным для мужчины. В общем, я много знал о Гутине, но о том, что он неравнодушен к детям, не подозревал. С наружностью его это как-то не вязалось: холодновато-вежливый, подтянутый, всегда застегнутый на все пуговицы, он в моем представлении никак не укладывался в раздел любвеобильных добряков, которые легко изливают на детишек нежность своей души и быстро завоевывают их расположение. Но, видимо, знал я о Марке Гутине далеко не все. С Венькой у них дело сладилось на удивление быстро: диковатый мальчишка сразу привязался к строгому капитану, холодновато-корректный Марк оттаивал в присутствии Веньки.

Пластуны долго, до самого января сорок пятого, стояли в обороне, на передовой было сравнительно тихо, и Вениамина оставили в батальоне — пусть подкормится, придет в себя. Прежде чем попасть к пластунам, парнишка два месяца скитался, пробираясь на восток. На запад он двигался вместе с матерью — их угнали в Германию. Мать умерла, и Венька ушел, твердо решив вернуться в Россию. В свои одиннадцать лет мальчишка видел столько горя, что другому хватило бы на всю жизнь.

Прошло немного времени, и Венька Муравьев превратился в щекастого румяного парнишку. В глазах его погасли волчьи огоньки — стал он смотреть на мир доверчиво и с любопытством. Тут его и окрестили Веньчиком, и это ласковое имя очень шло к его круглой, посвежевшей мордашке.

Пользуясь затишьем на фронте, строевое и политическое начальство проводило в штабе дивизии различные совещания и семинары, на которые нередко вызывали и Марка Гутина. А он обязательно брал с собою Веньку. Дело в том, что у парня обнаружились незаурядные музыкальные способности. У него был абсолютный слух, он на лету схватывал любую мелодию. Глядя на его руки, Марк неизменно приходил в восторг: пальцы у Веньчика были поистине музыкальные — длинные, чуткие, сильные пальцы. Гутин раздобыл ему мандолину, и мальчишка со сказочной быстротой научился на ней играть. Но мандолина не ахти какой инструмент. Гутин твердил, что Венькины руки созданы для клавиатуры. В селе, где размещался штаб дивизии, в доме священника, стояло чудом уцелевшее пианино. К этому пианино Марк и тащил Веньку при каждом удобном случае.

Гутин и сам тосковал без инструмента, хотя никому в том не желал признаваться. Но я-то знал. Я видел, как он, словно нехотя, садился за пианино, как загорались его глаза, как вздрагивали от нетерпения пальцы, которые он медлил положить на клавиши.

Я очень хорошо помню, как мы первый раз пришли в этот дом, прилепившийся к зданию костела. Жителей выгнали из села немцы, когда готовили здесь оборонительные рубежи. Комнаты были пусты, массивная мебель расставлена вдоль стен в казарменном порядке. Смеркалось, мы завесили окна плащ-палатками и зажгли принесенные с собой свечи.

Марк попробовал инструмент.

— Вполне приличный, — сказал он. — И не расстроен. — Помолчал и с силой ударил по клавишам.

Бам… бам… бам… бам…

— Тут вступает оркестр, — сказал он, не поворачивая головы. Я прикрыл глаза, и мне показалось, что я в самом деле слышу оркестр, слышу это удивительное, грохочущее, как обвал, вступление. Первый концерт для фортепьяно с оркестром Чайковского. Зал консерватории на улице Герцена, блестящие трубы органа, черные фраки и белые манишки оркестрантов, выдвинутый вперед рояль с крышкой, поднятой, как черное крыло… Все это в ту пору было от нас так далеко и вдруг так близко придвинулось, что я даже головой тряхнул, чтобы избавиться от наваждения.

А Веньчик сидел, вцепившись длинными пальцами в подлокотники кресла, приоткрыв рот, широко распахнув свои серые глаза. В его воображении концерт Чайковского вызвал какие-то иные картины, и оркестр он себе представлял иначе, но все равно музыка захватила его властно, и он не мог оторвать взгляда от рук Марка Гутина.

Марк стал давать мальчику уроки музыки. Венька учился читать ноты, а раз в неделю ухитрялся побывать в штабе дивизии и поупражняться в игре на пианино.

Я с удовольствием бывал у них в батальоне. Если случалось брать материал у соседей, то ночевать старался попасть к Гутину. Его землянка под тремя накатами бревен была невелика, но «обставлена» со вкусом: нары не сплошные, а вытянуты по стенам, как полки в вагоне. В центре — круглый стол. Видимо, потому, что он был круглый, за ним могло разместиться несметное количество гостей. По стенам — аккуратные полочки, на них, рядом с жестяными кружками, две банки из-под консервов, в них всегда свежие полевые цветы. Потом, когда наступили холода, цветы уступили место хвойным веточкам.

В землянке, кроме Гутина и Веньки, жил майор Сосин, заместитель командира батальона по политической части. Это был большой, очень сильный физически и очень добродушный и разговорчивый человек. Прямая противоположность Гутину. Может быть, поэтому они так прочно «притерлись» друг к другу. Во всяком случае, всюду они селились вместе, и я не помню случая, чтобы между ними возникло какое-то несогласие. К Веньчику Сосин относился с мужской нежностью, парнишка отвечал ему крепкой привязанностью. Венька любил майора, но совсем не так, как Гутина. Тут уж сравнений и быть не могло. Марка Веньчик боготворил.

Я любил вечера, когда в землянке задергивалось оконце, зажигался универсальный светильник военного времени — латунная гильза с фитилем, и Веньчик садился на нарки, подобрав под себя ноги, вооруженный мандолиной. Сосин обычно сидел, вытянув ноги в громадных сапогах, подпирая широкой спиной стенку. Марк лежал, подложив руки под голову и глядя в потолок.

Веньчик начинал с импровизации. Это у него здорово получалось: он причудливо переплетал знакомые мотивы и какие-то неведомые мелодии. Мандолина в его руках то грустила, то рассыпалась смехом, то слышались суровые ноты и четкие маршевые ритмы. Потом тихо-тихо наигрывал Венька что-нибудь очень знакомое — «Землянку» или «С берез неслышен, невесом…». Сосин воспринимал это как приглашение: откашливался и негромко начинал петь. Голос у него был теноровый, мягкий, он поднимал песню все выше, выше. Где-то в середине куплета неожиданно вступал Марк. Он вторил басом, будто прикрывал и поддерживал начатое Сосиным.

…Так что ж, друзья, коль наш черед,

Пусть будет сталь крепка, —

выводил майор. И Марк вторил ему:

…Да будет сталь крепка…

И уже вместе, согласно выговаривали они:

…Пусть наше сердце не замрет,

Не задрожит рука!..

Суровая и нежная песня трогала самые глубокие душевные струны, и, когда певцы заканчивали, я говорил им взволнованно и благодарно:

— До чего ж хорошо поете, идолы.

— Хо-хо, — посмеивался Сосин, — академична капелла в сопровождении заслуженного бандуриста Веньчика Муравьева.

Марк молчал, по-прежнему глядя в потолок. Иногда он так же неожиданно, как вступал в песню, начинал читать стихи:

Свежак надрывается, прет на рожон,

Азовского моря корыто…

Багрицкий властно входил в землянку. Пропадал в разбушевавшемся море непутевый молодой матрос, равнодушная волна несла к берегу арбуз с нарисованным сердцем и выбрасывала его к ногам красавицы казачки, которую любил матрос…

…И некому здесь надоумить ее,

Что в руки взяла она сердце мое.

Сосин кряхтел и откашливался.

— Вот ведь чертяка полосатый, — говорил он смущенно, — который раз слышу, а все равно в горле першит.

Венька молчал. Он только чуть трогал струны, и они звучали печально и торжественно.

— Для чего создан человек? — уже окрепшим голосом вопрошал Сосин.

Ровно, без интонаций, Марк говорил:

— Уже четвертый год люди стреляют, колют и режут друг друга. И топчут танками.

— Фашистов надо топтать, — с силой произносил майор, — от этого никуда не уйдешь. Но люди созданы не затем, чтобы стрелять, колоть и резать, а затем, чтобы творить красоту, создавать стихи и песни, от которых хочется смеяться и плакать. Венька, запомни это!

— Аминь! — громовым басом заключал Марк.

…В декабре войска на фронте пришли в движение. Пластуны покинули насиженные землянки и переправились на плацдарм за Вислой. Готовилось январское наступление.

Веньку хотели отправить в тыл, но он категорически воспротивился и заявил, что все равно, куда б его ни отсылали, он убежит и вернется в батальон. И он бы вернулся, в этом никто не сомневался.

Майор и Гутин посоветовались и решили — пусть остается. Только взяли с него обещание, что по первому требованию он будет передислоцироваться в тылы дивизии, где у него уже завелось немало знакомцев. Венька согласился. В первые дни наступления он действительно двигался с тылами, но потом опять прочно закрепился возле Гутина и даже выполнял обязанности связного, проявив себя при этом самым наилучшим образом — о таком проворном, смышленом и находчивом связном другие офицеры могли только мечтать.

В марте пластуны вышли к Одеру и частью сил с ходу форсировали реку. Батальон, где был начальником штаба Гутин, переправился на западный берег одним из первых.

Веньку оставили в тылу, но под утро он каким-то неведомым путем проник на плацдарм и явился в штабной блиндаж. Оглядел его и поморщился: добротный немецкий блиндаж ему не понравился.

Два дня гитлеровцы пытались сбросить пластунов в реку. Атака следовала за атакой, на маленький клочок земли обрушили тысячи снарядов и мин. На рассвете третьего дня с последней лодкой (днем жизнь на реке замирала) прибыл посыльный из штаба дивизии. Имелись сведения, что немцы готовят танковый удар на стык двух батальонов. Надо было срочно перегруппировать противотанковые средства.

Комбаты сошлись на совет, Гутин звонил в сотни. В третью дозвониться не удавалось — провод, проложенный по лощинке, был перебит минами, а ждать, пока его восстановят, начальник штаба не мог.

— Я сбегаю, — предложил Венька.

— Беги, — разрешил Гутин. Но когда мальчишка рванулся к двери, заколебался: — Погоди…

Бежать надо было по той самой лощинке, где связисты никак не могли восстановить кабель. Всего каких-нибудь триста метров — там вообще не было больших расстояний, держались на пятачке.

Колебался Марк несколько секунд. Не раз он посылал Веньку с подобными поручениями и как-то не думал об опасности, а сейчас вдруг испугался.

— Подожди, — сказал он мальчику, — я сам.

Венька смотрел с недоумением и обидой.

— Надо побывать в сотне, — объяснил Марк, — самому посмотреть, как у них там.

И вышел из блиндажа. Пригибаясь, побежал по лощинке, шестым чувством ощущая опасность, падал, пережидая разрывы. И, наверное, думал, что правильно поступил, не послав Веньку. Во всяком случае, в сотне сказал командиру с облегчением:

— Хотел Веньчика к тебе послать, да раздумал…

Потом Гутин пошел обратно. В тридцати шагах от блиндажа его накрыло сразу двумя разрывами.

Когда Марка внесли в блиндаж, он был еще жив. Сумел улыбнуться Веньке и сказать:

— Теперь — все…

Венька не плакал, только весь съежился, лицо его сморщилось, как печеное яблоко, и застыло в страдальческой гримасе. Уж лучше бы он плакал.

Ночью батальоны получили приказ — оставить плацдарм. Свое дело они сделали — привлекли на себя силы противника, а тем временем выше и ниже по течению другие части форсировали Одер.

Выдалось несколько дней передышки, и майор Сосин сам отвез Веньку в армейские тылы. Мальчик на этот раз не противился, не возражал. Он был молчалив, безразличен ко всему, и страдальческая гримаса была на лице его, как маска…

…Все это вспомнилось мне, когда мы сидели с Вениамином Муравьевым на берегу моря, после концерта.

Я проводил Муравьева до гостиницы, попрощался и снова вернулся к морю. Большое, темное, оно лежало под редкими звездами. А в ушах у меня звучало мощное начало Первого концерта.

Загрузка...