Причины происхождения туманностей Любительское исследование беспокойного человека

Екатерине Семеновне Жарковой

РОДОСЛОВНАЯ БРИЧКИНЫХ

Дело было-то во Россеюшке,

Да во дурацкой нашей стороне.

Ив. Жамкин — забытый поэт

По метрическим записям турчаниновской церкви (переданным ныне сельсовету) родословная Бричкиных шла по восходящей линии: на протяжении больше четырехсот лет и имеет свое историческое начало.

Будто бы Иван Грозный проездом под Казань на битву с татарами, совершив самолично богослужение в турчаниновской церкви, убоялся отбывать в дальнейший путь в царской колымаге (не подпилили ли осей верные слуги) — потребовав простую телегу.

Дальнему предку нынешних потомков якобы и посчастливилось, впряженным в собственный рыдван, предстать пред светлые очи царя. Царь, уважавший покорность, взамен рыдвана приказал выдать мужику колымагу из-под самого знатного вельможи. Стремянной царя, которому было поручено выполнить царскую волю, предварительно высек предка розгами, — чтобы и впредь имел уважение к власти, — в даре же царском не отказал.

Приходский дьячок посчитал нужным занести сей исторический факт на бумагу, в родословные метрики. Но, плохо умея изъясняться письменно и не найдя точного начертания слова «колымага», дьячок изобразил сей предмет фигурально, под титлами.

Позднейший турчаниновский причт, пересоставляя метрики для ревизских сказок, обнаружил фигуральное предначертание дьячка и, не разобравшись в титлах, присвоил колымаге новое название: «бричка». Отсюда, как от опорной точки, и исходит родословная Бричкиных.

Село Турчаниново, в своем наименовании и причислении к населенным пунктам, имеет позднейшее начало: некий княжич, володевший той вотчиной, по младости и слабоумию забавлялся дудками-турчалками, а поставщиками тех дудок были вотчинные люди — предки Бричкиных.

Почти каждый из предков в родословной оставил неизгладимый след: Стратон Бричкин, современник слабоумного княжича, пребывая у последнего в должности скалозуба, съедал за раз двух индеек и выпивал бочонок квасу, чем и забавлял княжича. Сам княжич, по дробности роста и кволости груди, съедал всего лишь пупочек индейки. Княжич благоволил к Стратону, вознаграждая его за утехи. Сын Стратона Евлампий — современник отечественной войны, — унаследовав от отца прожорливость, но не имея возможности питаться индейками, съедал за присед меру картошки, непомерно пучившей живот. После еды он ложился на спину, предоставляя право каждому за два алтына ударять молотком по пузу. Молоток отпрыгивал, как от резины, а Евлампий сопел и отдувался. Только один раз отпрыск княжича ударил Евлампия за рубль ассигнациями, потрафил повыше пупа, ближе к сердцу, — Евлампий закашлял кровью и зачах.

Внук Евлампия, Парфен, не унаследовал дедовской тучности, был сухощав и костляв и съедал обычную норму пищи. Но он имел другое свойство, обеспечивающее посмертную память. Он бился об заклад с позднейшим потомком княжича и выпросил у последнего лошадь, сорокакратно, без перебоя испустил громогласно дурной дух. Парфен желал биться об заклад вторично, но потомок княжича, пожалев вторую кобылу, пари отклонил, хотя и имел к этому большой интерес.

Род Бричкиных множился и разветвлялся, но имел, подобно тысячелетнему древу, прочный корень: листья осыпались, сучья ломались, а корень вростал в почву, питаясь подпочвенной влагой.

Старинная усадьба Бричкиных и являлась площадью для разветвления родовых корней.

По воле предков усадьба передавалась более надежным потомкам, поддерживающим родовые традиции. Потомков же, менее склонных к поддержанию родовой традиции, осуждали на семейных советах, наделяли маломерным паем и выдворяли за черту отчуждения.

Сложившийся благонравный уклад быта способствовал прочности рода, как и прочности материального благосостояния: в хозяйстве отдушины не было, и потомки предков хотя и не употребляли повседневно жирных харчей, однако ели хлеба вдосталь.

Дубовая изба на усадьбе Бричкиных, простоявшая более трехсот лет, имеет также свою историю: в избе родилось свыше тысячи душ, и многие сотни людей, отходящие навеки вечные в несуществующий мир, лежали в ее переднем углу.

Триста лет изба отеплялась по-курному, пока один из Бричкиных, вышеупомянутый Парфен, предполагая, что сруб уже не имеет прочности, решил сделать капитальный ремонт, а заодно вывести за крышу трубу. Сруб же не потребовал ремонта: бревна, прокоптившиеся дымом, не поддались не только гниению, но и топору плотника.

Ремонт, затеянный Парфеном, не принес хозяйству существенного ущерба, а, наоборот, — из него была извлечена выгода, окупившая с лихвой плотника и печника. Под углами избы были найдены четыре медных монеты — неизвестных достоинств, но громадных размеров. Монеты купил какой-то заезжий горожанин. За каждую монету горожанин заплатил по золотой монете пятирублевого достоинства, а плотник с печником сообща взяли всего семь рублей сорок копеек.

Через двадцать лет, когда Парфену уже перевалило за девяносто — изба горела. Причем сгорела соломенная крыша да стропила, а бревна только слегка обуглились; оказывается, и огонь не изничтожил прочной бричкинской древесины. Страховка, полученная Парфеном, покрыла полностью убытки, причиненные пожаром, и даже принесла некий прибыток: на остатки денежных средств купили бычка, оплодотворившего в ту же зиму десяток чужих коров. За каждый припуск было получено натурой по мере ржи да по живой курице…

Рожью всю зиму кормили скот, а куры весной вывели сто тридцать цыплят, — восполняя хозяйственный уровень.

Парфен умер на сто третьем году отроду. За десять годов до смерти Парфен сколотил себе гроб из прочных досок и привесил его к потолку. В гроб были положены сорок два пятака со строгим расчетом посмертного расходования: двумя пятаками закрыть старческие глаза, а сорок пятаков — на сорок просфор при сорокоустных бдениях.

За полчаса до смерти Парфен полез на потолок, чтобы взглянуть, прочен ли по-прежнему гроб, и проверить целость пятаков. К великому горю, тридцать девять пятаков показались ему маломерными, а натуральными только три. Предполагая, что пятаки усохли, как дар, неприемлемый господом богом, Парфен спустился с потолка и, рассказав обо всем старухе-жене, умер без покаяния. Три дня все семейство пребывало в посте и молитве, дабы скорбящая душа Парфена покинула навеки вечные грешные телеса.

Больше других трепетал десятилетний Егор — правнук Парфена: он ждал ниспослания божьей кары, так как прадедовские пятаки были снесены им к лавочнику Митричу на подсолнухи. Взамен пятаков Егор клал в гроб по две копейки, получаемые сдачи с пятаков. С испугу он заболел, однако родные не поведали его тайны…

ЧЕТКАЯ ЛИНИЯ

Непостижима разумению моему душа мужицкая: много тайников и извилин в глубине ее.

П. Анцышкин — мыслитель конца XIX века

На площади трех вокзалов, опутанной паутиной проволок и линиями змеевитых трамвайных путей, стоял мужик, занявший просторное место на одной из платформ, где останавливаются трамваи.

Одна немаловажная причина потревожила мужика, когда еще он только что вышел из жесткого вагона дальнего следования: подошвы его сапог, в прошлом имевшие назначение следовать грунтовыми дорогами, коснувшись асфальта, казалось, потеряли свою прочность. И еще он разглядел: его сапоги, для сдобности намазанные густым слоем дегтя, померкли перед блеском маломерных башмаков, сшитых из хрупкой кожи. В маломерные башмаки были обуты горожане, ожидавшие, как и он, трамвая. Но маломерность башмаков горожан рассеяла его сомнение: сапоги снова показались прочными, и на асфальт он наступил твердой поступью своих подошв.

Мужик степенно разгладил густую, рыжую, слегка посеребренную сединой бороду, представляя ее горожанам на обозрение. Он был заметно обеспокоен тем, что торопившиеся куда-то горожане не уделяют должного внимания ни его бороде, ни его могучему росту и тучному телосложению.

Окинув хитрым взором торопившихся горожан, он улыбнулся мужицкой усмешкой, придавая усмешке многозначительный ехидный смысл. Затем он внятно, ровным, слегка басистым голосом стал произносить в порядке очереди номера проходящих вагонов, прокричав первоотходящему вагону — «раз», второму — «два», чем желал обратить на себя внимание. Но горожане по-прежнему продолжали оставаться равнодушными и к нему самому, и к его выкрикам, сливавшимся со свистом и визгом трамвайных проводов. Лишь на выкрике «четырнадцать» на мужика обратила внимание словоохотливая продавщица папирос, стоявшая позади него со своим лотком. Она толкнула мужика в спину и спросила о причине его выкриков.

— Не знаешь нешто? — оборвал он ее злобно и грубо. — Мне трамвай двадцать первый нужен, вот я и отсчитываю.

В трамвае рядом с ним сидел прилично одетый горожанин. Мужик всячески старался вызвать его на беседу, но горожанин, отвернув голову, упорно молчал, — а быть может, и не понимал, к кому относятся слова мужика. Мужик легонько наступил горожанину на ногу подошвой сапога. Горожанин вздрогнул и, вежливо извинившись, встал, направляясь к выходу. Обидевшись на горожанина за его невнимание, мужик стал расспрашивать подошедшего кондуктора, выведывая цифры годовой доходности трамвая. Но беседа была слишком короткой: кондуктор на очередной остановке отошел к двери и прокричал:

— Возьмите билеты!

Несколько огорченный поступком кондуктора, — не сделавшего полного отчета о доходности трамвая, — мужик наметил четкую линию — ехать до тех пор, пока трамвай не дойдет до конца. Там он решил поведать кондуктору о целях своего прибытия в столицу, а заодно — высказаться о простолюдинах, хотя и не знающих месторасположения столицы, однако обладающих разумом общегосударственного масштаба.

На железной дороге он всегда брал билет на три-четыре станции ближе той станции, на которой ему нужно было сходить. Получив билет, он забирался на верхнюю полку и притворялся спящим. Если его будил проводник, когда билет уже кончился, то он начинал обвинять проводника в том, что тот не разбудил его вовремя. Таким образом он всегда экономил на цене билета и даже был в некоей претензии к железной дороге. Сейчас, правда, у него был другой расчет: ему надо было обратить внимание горожан на то, что, несмотря на его мужицкий вид, он едет управлять делами большой государственной важности.

Но трамвайный кондуктор оказался внимательнее железнодорожного проводника: он не предоставил возможности мужику осуществить намеченную им четкую линию.

— Ильинские ворота! — крикнул он. — Кто имел билеты до центра кончились! Вам, гражданин, выходить надо! — обратился он непосредственно к мужику.

Мужик, только что вышедший из трамвая нумер двадцать первый, и был правнук Парфена — Егор Петрович Бричкин, — некогда выкравший из прадедовского гроба тридцать девять пятаков. Время смерти прадеда отделено тридцатью тремя годами, и понятно, почему нам вначале трудно было признать в мужике юного и робкого Егора Бричкина, проживавшего все это время в Турчаниновке на той же бричкинской родовой усадьбе.

Внешний вид усадьбы неким образом изменился за минувшие тридцать три года: на месте прежней долговечной дубовой избы — сложена «каменка», крытая железом, а родовая изба, снесенная под гору и сложенная на глину, служит одновременно двум целям: по субботам выполняет обязанность бани, а в прочие зимние дни бывает убежищем для мелкого скота и яйценосной птицы.

«Каменку» сложил Егор Петрович, прибывши с военной службы, где, будучи в денщиках, каким-то образом прикопил двести рублей чистоганом. Из последующего бричкинского рода Егор Петрович является яркой фигурой, достойной исторической отметки в родословных метриках: напугавшись смерти прадеда — не покарает ли его бог — он тайно дал перед богом обет научиться чтению псалтыря, чтобы замолить грехи прадеда, а также и свои. Но так как в селе не было школы, то грамоту Егор Петрович постиг у приходского дьячка Лукича — известного пьяницы и любителя петушиной драки. За обучение грамоте Егор Петрович пообещал дьячку лучшего петуха-драчуна. Дьячок, обрадованный посулом, приступил к обучению в спешном порядке. За неимением бумаги и грифельной доски дьячок писал буквы пальцем на пыльной дороге и заставлял то же делать Егора Петровича. Суточная норма букв, кои должен был познать Егор Петрович, равнялась восьми. Таким образом он почти в четыре дня усвоил весь алфавит. Затем произошел непосредственный переход на часослов — единственную книгу из библиотеки дьячка. Дьячок торопился, чтобы поскорее получить петуха-драчуна, а Егор Петрович — чтобы к концу прадедовского сорокоуста самолично читать псалтырь.

Дьячок поторопился с обучением к невыгоде для себя: к прадедовскому сорокоусту псалтырь читал Егор Петрович, чем лишил дьячка рублевого заработка, а впредь — монопольного чтения по покойникам. Во-вторых, мать Егора, весьма практичная женщина, отказала дьячку в петухе-драчуне. По поводу отказа последовало весьма разумное объяснение: петух, дескать, птица божья, а петушиная драка — вожделение сатаны. Дьячок согласился и ответил:

— Постыдно лицу духовному тешить прихоти сатаны.

И мать Егора Петровича налила для дьячка чайный стакан водки в счет устного поминовения Парфена, чем расчет за обучение Егора Петровича и был закончен.

До десятилетнего возраста Егор Петрович был скромным парнем и уже читал псалтырь по двадцати двум покойникам, получив за чтение в общем итоге девятнадцать рублей сорок копеек деньгами и сто пять аршин холста.

В десять лет Егора Петровича попутал бес, и он стал курить, не принося, правда, существенного материального ущерба: летом он курил сухой конский помет, набивая им трубку, сделанную им же самим из сырой картофелины, а зимой завертывал цигарки из бумаги, набивая их посконными хлопками. Мать, узнавшая о поступках сына примерно через год, узрела в них непомерное грехопадение и урезонила сына добрыми словами. Егор Петрович кротко выслушал материнское нравоучение и поверил, что за такие поступки боженька, действительно, может отрезать ушко и сей телесный лоскут употребить для наложения латки на узкую щель заднего прохода. С того дня он перестал курить, не ощущая в этом большой потребности.

До женитьбы, последовавшей на девятнадцатом году отроду, в жизни Егора Петровича существенных перемен не наблюдалось: он почти безотлучно жил в деревне — не считая выездов на базар, в ближайший город — работал по домашности, как и подобает работать потомку достойных предков.

Женитьба Егора Петровича не принесла хозяйству существенного разорения: в жены он взял Прасковью, дочь богача Тараса, девицу, имевшую некий физический покор — немного картавила, — однако этот малый покор искупался избытком привезенного ею в дом Бричкиных добра: по выражению турчаниновских баб, людей весьма словоохотливых, в сундуках Прасковьи «дна черт не достанет крючком». Кроме того, Тарас в приданое дочери пожаловал три овцы и подтелка, чем заметным образом пополнил бричкинский середняцкий по тому времени двор.

Со дня женитьбы в жизни Егора наступила резкая перемена: он с каждым месяцем делался крепче телосложением и проявлял некую веселость нрава. Завершился и окреп его голос — густой бас. По праздничным дням он в церкви читал апостола, и своды церкви дрожали от его мощного голоса.

Только теперь Егор Петрович понял, к чему со времени женитьбы направлены его стремления, если эти стремления надо определить краткими словами. Слова эти вычитал он несколько дней тому назад в газете, и назывались они — «четкая линия».

Правда, «линии» этой он умственно ощутить не мог, ибо она не представлялась ему какой-то протянутой ниточкой, однако эта линия чувствовалась. «Четкая линия», имевшая много извилин, в сущности, сводилась к одному: он старался подчеркнуть, что он есть — Егор Петрович Бричкин, и каждый должен был знать это и четко отделять его от других. Этого Егор Петрович достигал с большим успехом.

Будучи на действительной военной службе, он попал в денщики к ротному офицеру. Эта должность не угнетала его, а наоборот — радовала. Жена офицера, будучи доброй женщиной, занялась с Егором Петровичем грамотой, что он превзошел, в год научившись писать письма на родину. Навещая знакомых солдат в казармах, он чувствовал свое превосходство и внешнее отличие от них: он носил фуражку с козырьком (подаренную за изношенностью офицером), которая говорила о его нестроевом разряде, строевые солдаты носили фуражки без козырька. Сапоги его были всегда ярко начищены, ибо офицер держал ваксу высокого качества. Дружбу он водил с теми солдатами, у коих был в доме достаток, к бедным же относился снисходительно. Довольствуясь продуктами питания с офицерского стола, он, по совету офицерской жены, получая провиантные деньги из роты по три рубля шестьдесят копеек в месяц, откладывал их на сберегательную книжку, и за два с половиной года пребывания в денщиках на книжке накопилось сто восемь рублей да процентов к ним девять рублей двадцать четыре копейки.

Проникнув вниманием к наставлениям офицерской жены и благодарностью за обучение грамоте, Егор Петрович, ведая покупками, ходил на рынок, выгадывая от покупок на недовесках по гривеннику в день. Гривенники он откладывал, а в конце месяца обменивал их на бумажные трешницы, зашивая бумажки в пояс брюк, скопив, таким образом, к концу службы еще сотню рублей.

Если Егор Петрович преуспевал в скоплении денежных средств, то, к великому сожалению, не имел успеха у Зиночки — горничной офицерской жены. Черноглазая, бойкая Зина, обряженная куклой, от прикосновения его руки ершилась, как кошка, и фыркала.

— А ты расшей штаны, тогда будем разговаривать, — говорила Зина и убегала.

Эти слова удержали Егора от соблазна к городским женщинам, и, нередко думая о самой офицерской жене, он остался верен собственной супруге.

Прекращая на сем солдатское жизнеописание Егора Петровича, мы предполагаем вернуться к описанию его гражданского деяния в последующих главах.

Сейчас оставляем Егора Петровича Бричкина у Ильинских ворот, справляющимся уже у сотого человека о местонахождении центрального учреждения, нужного ему.

ПЛАНОМЕРНОЕ УСЛОЖНЕНИЕ

И был человек дерзновенен в помыслах своих. Да не отлучи его, владыко, священнодействовать: богобоязненого и кротостью внемлет он велению твоему.

Из записок иерея Сивцева

Центральное управление по рационализации маломощных хозяйств и по распределению предметов массового потребления, а сокращенно «Центроколмасс», разместилось, со своими многочисленными отделами, за Китайгородской стеной. Центроколмассовский дом имел пять этажей и легко поглощал две тысячи служилых людей. Третий этаж был целиком занят многолюдным отделом рационализации, имевшим в своей структуре шесть самостоятельных подотделов. Как-то: подотдел по учету учета учетных форм; по систематизации местных систем; по выработке деловых бумаг; по составлению форм местного значения; по рационализации рационализаторских сил и подотдел рационализаторской подготовки рационализаторов. Подотделы были разбиты на сорок две секции.

С появлением отдела рационализации в учреждении пошли споры; который из отделов является главенствующим. На главенствующую роль в учреждении претендовали два отдела: организационный, связавшийся с местами нитью нервов, и отдел рационализации — стремившийся придать всей периферии равномерное биение пульса. Рационализаторы могли бы признать орготдел сердцем учреждения, если бы сам отдел рационализации был признан учрежденским мозгом. Но беда оказалась в том, что на сие почетное звание вполне законно претендовал президиум правления «Центроколмасса». Воспользовавшись этим спором, молчавший доселе торговый отдел тоже стал претендовать на роль главенствующего отдела. Торговый отдел резонно доказывал, что средства для пропитания отделов добывает он, распределяя их по отделам так, как сердце добываемую кровь по артериям. В спор не вникал лишь плановый отдел: там сидели скромные люди, составлявшие планы на двадцать пять лет вперед затем, чтобы, потрудившись один раз, можно было отдыхать целую четверть века.

Трения между отделами прекратились по независящим обстоятельствам: в «Центроколмасс» прибыла комиссия рабоче-крестьянской инспекции в составе двадцати человек, под председательством товарища Крученых. Крученых пользовался дурной славой жестокого сократителя штатов, — потому-то так и затрепетал и засуетился центроколмассовский служилый народ.

Сто пятнадцать инструкторов орготдела, чтобы оправдать свое служебное назначение, срочно составляли отчет «о методах работы на периферии и о значении низовой сети и срединного связывающего звена». Общий доклад предполагалось написать на тысяче девятьсот печатных на машинке страницах увеличенного формата бумаги.

Отдел рационализации подошел к составлению отчета спрохвала и по-разумному: он написал доклад всего на ста двадцати страницах с приложением девяноста семи схем.

Доклад трактовал о том, что рационализация будет проведена полностью лишь тогда, когда в отделе будет сто пять секций — вместо существующих сорока двух.

Стенная газета «Центроколмассовец» в оценке работы комиссии придерживалась средней линии: она только информировала об этой работе, а не высказывалась принципиально. Секретарь орготдела Петр Иванович Шамшин писал статьи под общей рубрикой «Поможем комиссии». В статьях рекомендовалось служащим помогать комиссии, но и самой комиссии советовалось разбираться пунктуально, чтобы не вызвать несвоевременного сокращения штатов. Однако статьи Шамшина не приносили успокоения, и служилый народ передавал друг другу весьма не утешительные сведения: будто бы произойдет сокращение на тридцать процентов. Поэтому Петр Иванович, из предосторожности на всякий случай, написал очередную статью под сомневающимся заголовком: «Нужен ли подотдел по учету учета учетных форм?»

Статья, правда, приводила доводы и за и против в равномерной пропорции, однако Петр Иванович счел нужным на этот раз подписаться псевдонимом: «Курий глаз».

Рационализаторы, прочитав заметку, потребовали точной расшифровки псевдонима и, несмотря на то, что редколлегия разъяснила, что статья «Курьего глаза» была помещена в дискуссионном порядке, прислали ответную статью — с конкретным заголовком: «Подотдел учета местного опыта при орготделе — не нужен».

Таким образом между отделами началась перебранка, а товарищ Крученых, изучая накопившийся материал, брал все факты на особую заметку, пользуясь еще и устной информацией секретаря ячейки.

Рабоче-крестьянская инспекция прислала в «Центроколмасс» комиссию вне плановости по следующим обстоятельствам: около года тому назад правление «Центроколмасса» предприняло меры обследовательного порядка, чтобы выявить лицо низовых звеньев и всесторонне освидетельствовать состояние товаропроводящих каналов.

Сто двадцать четыре инструктора выехали одновременно на места, неся свой центральный опыт во все концы советской страны. Инструктора распределились по группам — в три-четыре человека — в зависимости от объективных условий данного района и практических познаний того или иного инструктора.

Газеты посвятили обследованию ряд статей и заметок, называя предпринятые мероприятия благим начинанием. Свыше трех месяцев работали инструктора на местах и привезли в столицу груды бумаг, разработка которых потребовала еще около полугода. К концу хозяйственного года все доклады удалось обобщить и сделать соответствующие выводы.

Оказалось, что развитие работы на периферии в общем и целом происходит успешно, однако имелись и недочеты, своевременно предусмотренные общими тезисами. Из общего доклада выяснилось, что местные работники в своем культурном росте отстают от организационного роста и торгового развития центра.

Например, отчетные формы, разработанные отделом рационализации, заключавшие в себе до трехсот вопросов, не поддались умозрению местных работников: по случаю малокультурности местные работники не могли дать ответов на все вопросы отчетной формы.

Второй пример: оказалось, что книги, издаваемые «Центроколмассом», которыми были заполнены полки девяноста обследованных библиотек низовых звеньев, лежали там в неразрезанном виде, хотя давность издания некоторых книг равнялась восьми годам.

И так было последовательно доказано, что в общем и целом руководство центра было надлежащее, а работники мест — малокультурные.

Все же, несмотря на малокультурность работников низовых звеньев, было решено экстренным порядком вызвать в центр работников мест, дабы приблизить аппарат центра к массам. По сему случаю Егор Петрович Бричкин и прибыл во столицу.

Инструкторское заключение по докладу попало в рабоче-крестьянскую инспекцию, которая и решила во внеплановом порядке командировать в «Центроколмасс» комиссию под председательством Авенира Евстигнеевича Крученых.

Комиссия углубилась в изучение архивных документов, предполагая провести всю работу в течение ближайших трех месяцев.

Особенно тормошила комиссия инструкторов, раскопавших на местах в библиотеках неразрезанные книги и незаполненные формы в триста вопросов.

Заведующий орготделом Родион Степанович Бурдаков был чрезвычайно обеспокоен этим неприятным обстоятельством.

— Сопляки, — говорил он по адресу этих инструкторов. — Не могли в докладе надлежащей установки взять. В установке — вся суть: выставил два-три пункта принципиальной установки, а тогда и крой что попало… Хоть столпотворение вавилонское описывай…

Вместе с инструкторами, не выявившими в докладах принципиальной установки, был удручен и Петр Иванович Шамшин. Статья, помещенная в стенгазете за подписью «Курий глаз», все же могла повлиять на ход событий и послужить причиной сокращения самого автора. Поэтому на собрании ответственных работников он выступил с ярой речью в защиту рационализации и одобрял в целом всю работу отдела рационализации — как явного фактора, оправдавшего право на свое существование. А встретив члена правления, на коего возложено было принципиальное руководство отделом рационализации (только принципиальное руководство, заведующий существует особо), он заговорил о полезности рационализации, явно намекая, что в этом деле он был бы небесполезным человеком.

Егора Петровича Бричкина Петр Иванович встретил радушно, отведя для его непосредственной работы специальный стол в одной из мало уплотненных комнат: там сидел всего один человек. Па стол Бричкина была положена кипа бумаг, в которых он должен был разобраться для ориентировки в дальнейшей работе…

ЦЕЛЕВАЯ УСТАНОВКА

Бюрократия имеет заслуги перед революцией: она склеила расползающиеся части народа, прошила их твердой волей к однообразному пониманию усложненных вещей.

Ив. Шмаков. «Записки государственного человека»

Три недели имел Егор Петрович для ознакомления с бумагами большой важности, перечитывая каждый циркуляр от первого пункта до последнего параграфа. Вначале само слово «циркуляр» раздражало Егора Петровича чужеземным наименованием — а затем, научившись правильному произношению — не понимая точного значения этого слова, он проникся к нему уважением.

Бумаги он читал по порядку и, чтобы перевернуть лист, предварительно лизал языком указательный палец, оставляя на бумаге крупные следы.

Загибавшиеся углы листов старательно выпрямлял, а следы пальца вытирал рукавом пиджака.

Он перечитал по нескольку раз циркулярные распоряжения «о реорганизации товаропроводящих каналов», «о завозе на периферию кенафа[5] и отгрузке клещевины», о полезности разведения на местах «донника»; просмотрел «инструкцию для руководства низовой работой» и нашел, что бумаги составлены бойко.

— Лихо строчат, сукины дети! — засвидетельствовал он вслух.

Егора Петровича мало обеспокоило то обстоятельство, что он не понимал бумаг государственной важности, хотя и перечитывал их по нескольку раз.

Обстановка учреждения придавила его мужицкую обособленность: служилый люд давно ко всему притерпелся и, проникнутый покорностью, благоволил к воле начальника, независимо от его социального положения и внешнего вида. Видоизменение внешнего вида начальника не нарушает установившегося чинопочитания: на начальника устремляются взоры даже в бане, где все люди в костюмах первородного человека. И там начальник отделим от всех.

Но Егор Петрович не был начальником, хотя и не состоял в подчинении: он имел назначение стать связующим звеном между центром и местами. Потому-то и уяснил он, что его внешнее видоизменение было бы вредным: если внешность его и была несколько придавлена обстановкой учреждения, все же она представляла особый вид и была замечаемой. Именно этой целевой установки и придерживался Егор Петрович. Он сидел над циркулярами, и ему, как и гоголевскому Петрушке, нравился процесс чтения, а не суть читаемого. Содержание циркуляров было туманно не только для него, но зачастую и для самих авторов. Что бумаги вообще туманны по своему содержанию, — это Егор Петрович постиг в первый же день и одобрил. Как и каждый мужик, он любил нечто туманное и неясное.

«В ясную погоду не заплутаешься, — думал он. — А мы, мужики, ой, какой блудливый народ!»

По истечении трех недель Егор Петрович спросил Петра Ивановича о своей дальнейшей работе. Озадаченный Петр Иванович открыл от удивления рот.

— Да ведь вы уже работаете! — воскликнул он.

Егор Петрович ответил, что все бумаги им перечитаны и, нужно думать, курс ознакомления с работой превзойден. Петр Иванович кивнул головой и, исчезнув из кабинета, незамедлительно вернулся обратно с тремя завязанными папками, туго набитыми бумагами.

— Очередные распоряжения, Егор Петрович. В строгом хронологическом и систематическом порядке. Читайте, пожалуйста. Я сейчас же прикажу, чтобы все бумаги поступали к вам по мере их выпуска…

Распоряжение Петра Ивановича не замедлило осуществиться: на другой же день в комнату Егора Петровича стремительно влетел невзрачный человек с кипой бумаг под мышкой. Он кинул на стол Егору Петровичу стопу бумаги.

— На, проглоти белиберду с хреном, — сказал он, бесцеремонно обращаясь на «ты». — Ишь, идол бородатый, прикатил сюда! Без тебя мало тут разных усложнителей!

Беспокойный человек ушел так же стремительно, как и появился, оставив Егора Петровича в большом раздумий: ругательные слова незнакомца его обеспокоили, но он не нашел ключа к их точной расшифровке. За расшифровкой Егор Петрович обратился к помощи Петра Ивановича, а Петр Иванович разъяснил, что беспокойный человек — Автоном Пересветов, младший информатор и составитель «Еженедельного информационного бюллетеня для внутреннего обращения», — очередной нумер которого он и доставил.

— Автоном — малый веселого нрава, — пояснил Петр Иванович, — но элемент безвредный. Его веселость забавой для нас служит. Слова же его — как ветер в поле: шумит ветер, но пользы никакой.

Автоном Пересветов попал на службу в «Центроколмасс» случайно, — был безработным и принял должность младшего информатора по предложению и рекомендации знакомых. Эта должность ни к чему особенному не обязывала и больших трудностей не представляла: по мере накопления и надобности он перекладывал учрежденские циркуляры на приемлемый литературный язык, чтобы информировать прессу о действиях «Центроколмасса». Затем из циркуляров составлял сводки, издавая «Еженедельный информационный бюллетень для внутреннего обращения» посредством размножения экземпляров на гектографе.

Должность была принята им без охоты — ради заработка, а механика усвоена в первый же день службы. И в первый же день службы он понял, что слова циркуляров ложатся мертвым грузом на сознание, а спрессованное мертвым грузом сознание требует безотлагательного разжижения.

Служилые люди были крайне изумлены, когда Пересветов выразил неудовольствие по поводу существования «Еженедельника внутреннего обращения». Его шуточный тон по этому вопросу был безапелляционен и нашел лишь одного возражавшего. Возразивший, собственно говоря, не высказал своих доводов, а лишь указал, что «Еженедельник» издается по инициативе председателя правления и является как бы его детищем.

Пересветов вступил в пререкания и подчеркнул, что и большие люди могут быть творцами немалых глупостей.

Выходя в коридор для курения, служилые люди перебрасывались некоторыми замечаниями по поводу смелого новичка, подрубающего сук, на который только что сел.

— Чудак! — восклицали они.

Через неделю все служащие «Центроколмасса» знали, что Автоном — человек веселого нрава и легкомысленного поведения. Веселость нрава заключалась в его насмешливых экивоках, а легкомыслие — в отрицании полезности циркулярных изъяснений.

В течение недели Автоном перезнакомился со всеми секретарями отделов и подотделов, инструкторами и заведующими: в отделах он брал циркуляры, чтобы переделывать их в заметки для хроники столичной прессы.

— Есть ли на сегодня очередная глупость, изложенная на бумаге? — справлялся он в отделах.

Заведующие и секретари улыбались, понимая, в чем дело. Они часто задерживали Автонома, чтобы выслушать какую-нибудь нелепейшую новость.

А выдуманных новостей, приближавшихся к действительности и касавшихся учреждения, у Автонома всегда было много: он информировал о том, что в неком «низовом звене» покончил самоубийством счетовод и что счетовод оставил предсмертную записку, которая гласила: «В смерти моей прошу винить статистику».

Люди, склонные к серьезному образу мыслей, принимали эту информацию спокойно, обвиняя самоубийцу в упадочничестве, а легкомысленные — смеялись, превращали сообщение в ходячий анекдот и, соглашаясь, что в формах, составленных для статистики, действительно, черт ногу сломает, — садились за разработку еще более усложненных форм.

Па Егора Петровича Автоном произвел удручающее впечатление: ему казалось, что этот человек пронизал его насквозь и рассмотрел все потроха, скрытые от простого взора. Он почувствовал, что Автоном угадал его помыслы, хитрые, скрытые и честолюбивые. По время шло, Автоном больше в его кабинет не заглядывал, и Егор Петрович снова углубился в бумаги.

Через неделю от непомерного чтения у Егора Петровича стало рябить в глазах, и буквы текста выпрыгивали из строчек. Петр Иванович, как человек осведомленный, посоветовал предпринять меры практического свойства — приобрести очки, что Егор Петрович и исполнил.

Между Петром Ивановичем Шамшиным и Егором Петровичем незаметно завязались как бы дружеские взаимоотношения: не объяснившись, они все же как-то понимали полезность обоюдного содружества. Помыслы их, правда, были затаены друг от друга и слова, которыми они перебрасывались, были взаимной внешней любезностью.

Петр Иванович признавал за Егором Петровичем крепкий разум, что высказывал полунамеками, а Егор Петрович приметил у Петра Ивановича гибкость мысли, вкладываемой в тексты официальных бумаг.

Петр Иванович дружески излагал Егору Петровичу программу его прямых обязанностей, хотя Егор Петрович и не просил его об этом.

Оказалось, что Егор Петрович имел право читать циркуляры в проектах и иметь о них свои суждения.

Предварительные замечания можно было делать на полях текста, чтобы на заседаниях иметь о них суждение по порядку. После предварительных замечаний проекты циркуляров шли на инструкторское совещание, затем — на оргбюро, затем — на коллегию орготдела.

Егор Петрович приглашался на все эти предварительные совещания. Почти по каждому пункту он имел возможность выступать и добросовестно пользовался этой возможностью. Но, не обладая даром красноречия, он говорил кратко и весьма вразумительно.

Сказанные им два-три слова, редко имеющие какой-либо смысл, подхватывал Петр Иванович, превращал их в систематическую и логическую мысль и часто вопрошал:

— Ведь так я вас, Егор Петрович, понимаю?

Егор Петрович одобрительно кивал головой в знак согласия. Петр Иванович гордился тем, что только он один может понимать с полуслова представителей народной гущи и излагать их туманные мысли по существу.

Петр Иванович был представителем целого поколения людей, занимавшихся писучей деятельностью.

Петр Иванович был дробен, сух и вертляв, как и его предки, достоинство которых он унаследовал. Предки в продолжение столетий задней частью тела стирали прочные сиденья кресел, квалифицируюсь на делопроизводстве.

Однако Петр Иванович превзошел предков и по квалификации: если дальний предок писал гусиным пером, то ныне Петр Иванович не пишет, а лишь диктует.

Он вполне справедливо мог гордиться тем, что на нем — и только на нем — держится все учреждение.

— Петр Иванович-то, — говорили о нем с завистью сослуживцы, — центральная движущая ось орготдела.

Да и сам Петр Иванович не скрывал этого. Па дружеских вечеринках он хотя и старался из скромности умалчивать о своей неоценимой деятельности, но все же не упускал случая сообщить вовремя, что это им разработан проект циркуляра «о завозе кенафа и отгрузке клещевины».

Один раз, когда кто-то из приближенных робко справился, что сии предметы означают, Петр Иванович не смутился и прочитал целую лекцию, называя «кенаф» принадлежностью туалета невесты, а «клещевину» составной частью хомута.

Таким образом, заключенное между Егором Петровичем и Петром Ивановичем молчаливое соглашение приносило обоюдную выгоду в совместной деятельности. Егор Петрович довольствовался тем, что его мысль точно и по существу фиксируется на бумаге (правда, ему хотелось бы самому иметь дар перекладывать мысль на бумагу), а Петр Иванович был вполне удовлетворен, что угадывает мысли представителя народной гущи (он был даже непрочь поносить лапти, да считал это неудобным).

«Полезный мужичок в моем деле», — думал о Егоре Петровиче Петр Иванович.

«Шустер по письменности малый, башковитая голова» решил о Петре Ивановиче Егор Петрович, думая о том, как бы завладеть его свойствами изъясняться письменно и по существу вопроса.

ВИТАЮЩИЙ «ИДЕОЛОГИЧЕСКИЙ ДУХ»

Я в помыслах своих здесь одинок,

И потому, знать, сердце гложет так тревога,

Что в деревушке нашей, как и в волостном селе,

У каждого двора — своя особая дорога.

Прохор Родных — современный поэт-упадочник

За трехмесячное пребывание в «Центроколмассе» Егор Петрович приобрел некоторый учрежденский навык: ему поручалась разработка различных проектов и разбор документов для испещрения их соответствующими резолюциями, что и выполнял он при помощи Петра Ивановича.

Резолюции, накладываемые Егором Петровичем на деловых бумагах, поражали находчивостью их автора и яркими ответами по существу.

Ему было поручено рассмотреть доклад инженера Коровина — начальника изыскательных партий на Алтае, — испрашивающего сметных ассигнований на орошение сухостойких полей.

Перечитав тексты всех по этому делу материалов, Егор Петрович нашел опорный пункт для возражения: в докладе косвенно упоминалось, что на обширных алтайских степях, которые предположено оросить, между прочим, могут оказаться золотоносные пласты.

«Анжанер, а дурак, — писал Егор Петрович. — Раз в тех местах родится золото, зачем же просить денег? Накопай золота и вали — работай. Еще в дело на первое время мешков двадцать пришли».

Заключение Егора Петровича понравилось не только Петру Ивановичу, но и правленцы почувствовали, что Егор Петрович обладает редким разумом администратора-самородка.

Инженер Коровин, ожидавший в столице заключения по своему докладу, узнавши о резолюции, напился пьяный, как упадочный элемент, и в нетрезвом виде произвел буйство, за что и был уволен. Изыскательную партию ликвидировали, а расходы, понесенные в результате ее работы, были списаны в «счет прибылей и убытков».

После заключения по докладу инженера Коровина Егор Петрович изучил письмо народной учительницы, приславшей каким-то образом это письмо по адресу «Центроколмасса». Письмо на четырех страницах, вырванных из тетради, было испещрено мелким почерком, и Егор Петрович потратил целый день, чтобы уловить его смысл. Учительница, собственно говоря, ничего не просила, а лишь изливала обиду на злодейку-судьбу, мало давшую отрады в ее личной жизни. Она жаловалась на то, что прожила в деревне пятнадцать лет — все лучшие годы молодости — и не была в замужестве, доселе сохранивши девственность. В конце письма она испрашивала совета: «как быть?»

Так как письмо было душевного порядка, а не практического свойства, Егор Петрович не решился сразу положить резолюцию, а направился за разъяснением к Родиону Степановичу. Родион Степанович выслушал и тут же на уголке письма начертал: «Издательскому отделу. Послать подбадривающей к жизни литературы».

Егор Петрович подивился мудрости Родиона Степановича и воспринял ее.

Со стороны служилого люда он часто слышал о себе похвалу и, осмелившись, почти каждому говорил:

— Как же! Еще Михайло Васильевич — первый ученый человек — был мужицкого происхождения…

И подражая Ломоносову, Егор Петрович занялся писанием стихов, и одно из его стихотворений под названием «Красные штрихи» было помещено в ведомственном журнале «На стыке»:

На земле привольной

Мужик — гражданин…

Как в поле былинка

Засох дворянин.

Засох и завял он

Мужицким зерном…

И грустную песню

Поет он: «лин бом».

И призраком черным

Все кануло вниз…

С советскою властью,

Буржуй, примирись…

А поле терзает

«Фордзон» средника…

И с красной звездою

Плывут облака…

Буржуй сковырнулся

Как старый забор…

Выдвиженец красный

Петрович Егор

Писал эту песню,

Скрипело перо…

«Звено низовое»

Село завело.

В стихотворении в полной мере был выдержан размер, ритм, рифма и идеологический дух.

В особенности последний. На другой день по выходе журнала правленцы прочли и одобрили:

— Побольше бы таких стихов с идеологией, — заключили они. Петр Иванович был поражен и проникся завистью. «Вот черт, — подумал он, — циркуляра даже в черновом виде не произведет, а вот в стихах — да… поди как».

Обуянный любознательностью, он пошел к Егору Петровичу, чтобы распознать: было ли стихотворение выдумано из собственной головы или же воспроизведено понаслышке?

Егор Петрович был в хорошем расположении духа и объяснил, что к стихотворному изложению мыслей его разум склонялся еще в детстве: обучаясь грамотности у дьячка, он однажды сам о себе сочинил стихотворение, и дьячок это стихотворение одобрил.

— Э, малый! — сказал дьячок, — по песнопению у тебя выходит. С твоей головой только бы летопись по божественной стези возводить в стихах…

Егор Петрович часто вспоминал то стихотворение. Оно, правда, на бумагу никогда не заносилось, но еще и теперь не выветрились из памяти первые две строчки:

Егор парень есть таков…

Сами знаете, каков…

Петр Иванович выслушал Егора Петровича внимательно, пронзил его взглядом, как бы испытывая — правду ли, или ложь говорит человек, — вздохнул и еще раз позавидовал. Отправляясь в свое канцелярское убежище, он в коридоре проворчал недовольно:

— Хитер, стервец мужичонко. Не токмо в облака, себе в бороду, идол возьми, красную звезду вплетет.

У себя в кабинете он долго думал над вопросом, могут ли «с красной звездою плыть облака», чтобы уязвить из зависти Егора Петровича, — но, вспомнив, что один из поэтов писал про «облако в штанах», — с сожалением порешил, что Егор Петрович прав.

«А нельзя ли все небушко красными обоями оклеить», — подумал он вдруг и тут же стал рисовать план о том, как им, никем иным, будет изобретен химический способ перекрасить все небо из голубого цвета в алый. Но, обдумав все как следует, махнул рукой:

— Не поверят, черти, искренности моих убеждений. Интеллигент, скажут, примазывается.

Петр Иванович припомнил, что красный цвет он, действительно, некогда любил и даже нередко носил красный галстук…

— А, может быть, я с самого детства красным пионером был? — заключил он. и с остервенением стал строчить проект циркуляра о «целесообразности многопольного севооборота в целях доведения маломощных хозяйств до предельного уровня».

— Он бы, длиннобородый идол, и одного абзаца не связал, — сказал вслух Петр Иванович по адресу Егора Петровича, — и на этом успокоился.

Вечером Егор Петрович пришел к себе домой — в комнату в общежитии «Центроколмасса» — и подвел итоги своей трехмесячной работы.

Оказалось, что дела текли в общем порядке и без перебоев: прочитано сорок два циркуляра-проекта, куда было внесено четыре существенных поправки, кроме того, устранены две неправильные принципиальные установки, — о чем сообщил ему Петр Иванович. Вынесено семь резолюций по существу и изучен по пунктам нормальный устав «низового звена».

Покончив с думами об учрежденских делах, Егор Петрович подвел личные хозяйственные итоги, старательно записывая приход и расход на бумаге в строго хронологическом порядке.

Эта сторона успеха была гораздо выгоднее.

Проживание в столице оказалось весьма дешевым. Он платил за комнату три рубля четыре копейки в месяц, обед в учрежденской столовой за тот же срок стоил всего двенадцать рублей — не включая праздничных дней, когда столовая не функционировала. В праздничные дни он питался дешевой колбасой и чаем. За завтраком он съедал два соленых огурца и булку, что в общем стоило девять копеек. Ужинал зачастую даром, ибо на заседаниях всевозможных комиссий, где принимал участие и Егор Петрович, подавались бесплатные бутерброды и чай с сахаром — по два куска на стакан. Егор Петрович пил чай вприкуску, а лишний сахар завертывал в бумажку и клал в карман. Баня и стирка белья ему стоили три рубля в месяц, ибо постельное белье было учрежденское.

Петр Иванович, страдавший катаром желудка и употреблявший с чаем только сухарики, иногда отдавал свой бутерброд Егору Петровичу, чем количественно увеличивал калорийность питания последнего.

Таким образом, оказалось, что в первый месяц пребывания в столице Егором Петровичем было израсходовано тридцать один рубль сорок три копейки; во второй — тридцать рублей девяносто копеек а в третий — всего двадцать шесть рублей, ибо в этом месяце он получил из дому посылку — ржаные пышки, — чем и питался, сократив расход по завтраку.

На табак Егор Петрович денег не тратил, ибо получал из дому самодельную махорку. Однако служащие «Центроколмасса», чтобы избавиться от дурного запаха махорки, наперебой угощали его папиросами. Папиросу он целиком не выкуривал, а заглушал на половине, и таким образом экономил в день до пяти папирос.

За три месяца он выслал домой, на имя жены, пятьсот восемьдесят три рубля, израсходовав на пересылку три рубля двадцать семь копеек.

С каждым денежным переводом он писал особое письмо, пунктуально расписывая — на какие хозяйственные нужды и сколько должно быть потрачено денег.

В результате его хозяйство увеличилось на две коровы, молоко которых перерабатывалось на приобретенном сепараторе, приносящем пользы до двенадцати рублей в месяц, что и было учтено Егором Петровичем заранее. Также приобретены две подтелки и стригунок-конь. Стригунка — по приказу Егора Петровича — приобрели для красоты, а не для поспешной пользы. Был утеплен куриный котух, отчего повысилась яйценоскость сорока пяти кур.

Двенадцать рублей непредвиденного дохода, полученные Егором Петровичем, как гонорар за стихотворение, тоже были посланы домой, а вслед за ними — специальное письмо к жене, в которое он вложил вырезку из журнала. В письме он приказал, чтобы жена показала эту вырезку не только своим сельчанам, но и работникам волисполкома. Вначале он подумал было вложить в конверт целый номер журнала «На стыке», но побоялся, что почта возьмет дороже восьми копеек.

Письмо он составлял медленно, чтобы поразить сельчан разумом.

«…Чай с Калининым я пью по-простому, блюдечко на пальцы ставлю и беседы при этом веду, а Бухарин здоровкается со мной за руку, как и полагается для смычки города с деревней».

Описав обстоятельно о политике, Егор Петрович перешел на более близкие темы, полухозяйственного-полупрактического свойства:

«А теперь я хочу городских людей удивить еще кое-чем. Народ они хотя и неглупый, а на всякие привередия доступные. Моя борода им по нраву пришлась, и чую — сними я эту бороду, будет другой коленкор. А ты не думай, что я про бороду намекаю, сиречь с городской бабой хочу поваландать. Так, к слову сказал, а с бородой я статнее куда!

Послал тебе двенадцать рублей — в нашем обиходе деньги немалые. Почитай овца. Но ты семь рублей потрать на птицу. Три гусыни купи да пять уток на племя, а на три рубля коленкору и вышивальной бумаги. Пускай дочка Агаша сошьет мне рубашку и разошьет ее. Я вздумал на своей натуре вырисовать живую идеологию. На груди рубахи пускай Агашка, — она гораздая, — портрет Калинина — всесоюзного старосты — вышьет, а подол разукрасит узорами скрещенных серпа и молота, а промежду их буквы: СССР».

Егор Петрович закончил письмо в одиннадцать часов ночи, но долго не спал, ворочаясь с боку на бок.

Он думал о рубашке с «наружной идеологией» и уже предвкушал наслаждение от изумленных взоров Петра Ивановича, который ему втайне завидует.

НАДЛЕЖАЩИЕ МЕРОПРИЯТИЯ

Мысль, письменно и по существу изложенная на бумаге, как фактор величайшей цивилизации сегодняшнего дня, может быть непомерной глупостью завтра.

К. Хрущев. «Мемориалия жизни любителя философии»

Обычный темп биения учрежденского пульса был снова нарушен, и снова служащие «Центроколмасса» взволновались. Комиссия рабоче-крестьянской инспекции, после месячного перерыва, — по случаю очередных отпусков трем специалистам, — возобновила обследовательскую деятельность и, изучив материалы, подводила итоги и делала соответствующие выводы.

Авенир Евстигнеевич Крученых — председатель комиссии, принимавшей доселе людей, шедших самотеком, — закрыл свободный доступ в свой временный кабинет и принимал лишь по особым вызовам одиночным порядком.

С вызванными лицами, имевшими в учреждении персональный вес, он начинал разговор с отдаленных времен, имеющих касательство к личной жизни и бытовому укладу спрашиваемого.

Почти каждый спрашиваемый рассказывал, что уклад его бытовой обстановки перемахнул пределы довоенных устоев и постепенно приближается к закономерным нормам советизованного бытия. Если допускались некие предрассудки в виде хождения в церковь, то исключительно из-за любознательности и изучения контингентов посетителей промежуточного сословия или же для выслушивания хора певчих.

— Очень задушевные мотивы, — сказал старший статистик.

«Врет, сукин сын», — подумал Крученых — и тут же коротко бросил:

— Ну, это вопрос частности.

После косвенного изучения быта Авенир Евстигнеевич задавал вопросы по существу и обыкновенно поторапливал расходившегося не в меру собеседника, высказывавшего личное мнение. На прямые вопросы спрашиваемый отвечал уклончиво, ссылаясь на то, что лицо, под начальством которого он находится, может быть в этом вопросе гораздо компетентнее.

Только Петр Иванович Шамшин оказался откровеннее других: он прочувствованно пожалел о своей бездетности — по случаю бесплодности жены — и категорически заявил, что если, паче чаяния, потомок будет произведен, то лично он пренебрежет услугами попов, а зарегистрирует ребенка в Загсе и красные крестины отпразднует в клубе служащих «Центроколмасса».

Притом Петр Иванович добавил, что он не такой человек, как Клепиков — заведующий статистическим подотделом: Клепиков сначала октябрил ребенка в целях получения мануфактуры, а затем крестил того же ребенка в церкви.

— Вообще, статистики — народ неустойчивый в характере. По службе сухие люди, а в быту — мягкие душевные качества имеют, — заключил Петр Иванович.

По вопросу упрощения аппарата Петр Иванович указал на нецелесообразность существования отдела рационализации как самостоятельного отдела, намекая на необходимость слияния последнего с орготделом. Затем косвенно указал, что следовало бы прощупать статистический подотдел, где имеются люди старого порядка.

— Как же это так, — подтвердил Петр Иванович свои доводы, — в делопроизводстве перемен много: алфавит упрощен и титулование отменено, а в цифрах — никаких перемен, как при царизме…

— Н-да, — многозначительно подтвердил Авенир Евстигнеевич, чтобы скорее отделаться.

Егор Петрович вошел в кабинет Авенира Евстигнеевича не спеша, осторожно прикрыв за собою дверь. Немного постоял, обвел кабинет глазами, как бы отыскивая передний угол, где могли бы быть иконы. Поздоровался непринужденно за руку, с полуслова обращаясь на «ты». Авенир Евстигнеевич не смутился, предложил сесть и рассказать все по порядку, по существу вопроса, и вопреки правилам не коснулся семейно-бытовых норм.

Егор Петрович сел, разгладил на обе стороны бороду, откинулся корпусом на спинку кресла и выставил напоказ ноги, обильно смазанные касторовым маслом. Егор Петрович, воспользовавшись советом Петра Ивановича, сменил деревенский деготь на городскую касторку, получая последнюю в неделю раза два из центроколмассовской амбулатории на предмет уничтожения мнимого запора. Касторовое масло по городским условиям оказалось куда приличнее дегтя: от сапог не воняло, а кожа делалась мягче и эластичнее.

— Говоришь — людей надо поубавить, — обратился Егор Петрович к Авениру Евстигнеевичу, — дело говоришь. Только я так думаю — не сразу. Знаешь, и братья Райт, — что ероплан делали, — не сразу полетели, а спрохвала.

— Послушай, черт тебя подери, — сердито перебил его Авенир, — что тебе дались эти самые братья Райт? Мне инженер-конструктор из тракторной секции, черт побери, жаловался, что ты на каждом заседании специалистов про этих самых братьев Райт говоришь. По-твоему, инженеры меньше твоего знают историю возникновения воздухоплавания?

Егор Петрович спокойно выслушал Крученых и снова разгладил бороду.

— А, по-твоему, Михайло Васильевич Ломоносов-то не из мужиков был? — начал он.

Но Авенир замахал руками и не дал ему закончить фразы.

Егор Петрович обиделся, но, однако, скоро догадался, что победить противника можно только равнодушием — принял спокойный вид.

— Что же, коль мой разговор не по нутру, я уйду, — сказал он и поднялся со стула.

Авенир Евстигнеевич не стал его задерживать, встал тоже и прошелся по кабинету.

«Хитер, сволочь!» — подумал он, когда Егор Петрович вышел за дверь.

«Не клади ему пальца в рот», — подумал Егор Петрович и направился вдоль коридора, чтобы обдумать, как покрепче пустить корень в насиженное место.

Последним Авенир Евстигнеевич опросил Автонома Кирилловича Пересветова.

— Я — элемент пассивный, товарищ Крученых, — ответил на первый же вопрос Пересветов. — От массы оторвался.

— А почему? Кажется, голова на плечах крепкая, критическая мысль имеется, а без учета?

— Моя критическая мысль вредна, а потому на учет не берется.

— Ты разве контра? — спросил Крученых, переходя на «ты».

— Нет, беспартийная оппозиция по всем существенным вопросам.

— А чем ты занимаешься?

— Уничтожаю на корню зеленя, а полезных продуктов не произвожу.

— Каким это образом?

— А так, если бы расчет со мной натурой производили.

Авенир Евстигнеевич задумался и через минуту, обращаясь снова на «вы», спросил:

— Ваши конкретные предложения по поводу реорганизации существующего аппарата?

— Если имеете власть, товарищ Крученых, — угоните семьдесят пять процентов людей на производство кирпичей. Благо, глина, песок да вода — предметы массового потребления и дешевого обихода.

— И тебя в том числе, — обращаясь снова на «ты», сказал Авенир Евстигнеевич, засмеявшись. — Ступай!

«Анархист, сукин сын, определенно анархист, а издевается ловко», — подумал он и начал делать какие-то пометки в записной книжке.

Наконец, комиссия составила общие выводы: оказалось, что бухгалтерия в общем и целом держалась системы контрольного метода учета, но не придерживалась порядка точной разноски статей по лицевым счетам, согласно параграфов, предусмотренных сметой. Например, расход по заграничной командировке трех сотрудников был отнесен в «счет непредвиденных расходов», когда существует специальный «счет командировок».

По этому параграфу специалист-бухгалтер из комиссии и главный бухгалтер «Центроколмасса» в продолжение двух дней вели соответствующие дебаты: бухгалтер из комиссии настаивал отметить этот факт как некий дефект, а главный бухгалтер «Центроколмасса» протестовал, ссылаясь на то, что заграничные командировки сметой предусмотрены не были, и, стало быть, расход этот, отнесенный в «счет непредвиденных расходов», надо полагать правильным. Но это было не все: главным гвоздем преткновения оказался баланс.

Пассив баланса превышал актив ровно на шесть копеек. Специалист-бухгалтер предложил баланс пересоставить. Были подняты все книги и оправдательные документы. Бухгалтерия «Центроколмасса» забросила всю текущую работу, пересоставляла баланс полтора месяца, однако разницы в шесть копеек не отыскала.

Главный бухгалтер похудел и осунулся. Не доверяя счетоводам и младшим бухгалтерам, он самолично перерыл почти все оправдательные документы и стал ругаться матерно, чего до сих пор с ним не случалось. Как-то нечаянно счетовод Курочкин обнаружил эти шесть копеек, пропущенные по записи счетовода Хлюпина. Выяснилось, что Хлюпин, выписывая расходный ордер по счету отпущенных товаров на 13 р. 42 коп., упустил из виду неоплаченный гербовый сбор. При разноске же по книгам, когда к счету была приклеена шестикопеечная гербовая марка, в дебете значилось 13 р. 42 коп., а в кредите — 13 р. 48 коп.

Обследование орготдела ничего предосудительного не дало: принципиальная линия оказалась правильной, без искривлений, но весьма утолщенной.

— Не линия, а шоссейная дорога, проложенная грудами бумаг, — как правильно заметил кто-то.

Два члена комиссии по орготдельской линии выезжали на периферию в два «низовых звена». В одном из «низовых звеньев» не был учтен сельский актив. На вопрос члена комиссии к председателю «низового звена» — почему? — тот ответил: «А чего учитать, коль каждый двор в моей голове на память держится?»

Сей немаловажный случай был приведен в акте комиссии для большей убедительности, что места еще слабо воспринимают руководство центра.

В обсуждении акта, составленного комиссией, принимал участие весь центроколмассовский актив.

— Но почему же в таком случае сокращение должно произойти ровно на тридцать процентов? — задавал вопрос почти каждый выступавший центроколмассовец.

Этого не знал и сам товарищ Крученых. Он имел четкое задание — сократить на тридцать процентов.

— Но ведь нагрузка на служащего с каждым месяцем возрастает, — кричали центроколмассовцы.

«Нагрузка, действительно, возрастает, — думал Крученых. — Но откуда эта нагрузка, черт побери, ежели товарное прохождение не увеличивается?»

После долгих дебатов предложение комиссии о сокращении служащих на тридцать процентов было принято, и комиссия, закончив работу, удалилась.

Сокращение было проведено полностью — уволено было шесть курьеров, вместо коих были приобретены две мотоциклетки; два счетовода — в том числе Хлюпин, один делопроизводитель. Остальные сокращенные механически были переведены в запасной служебный резерв, учрежденный специальным постановлением президиума «Центроколмасса», и по пословице: и волки остались сыты, и овцы целы.

БЕЧЕВА ДЛЯ УВЯЗЫВАНИЯ

Скручен, связан — по избе пляшет.

Загадка

Родион Степанович Бурдаков, призванный по должности заворга руководить, а не работать, изменял иногда этому установившемуся правилу и некоторые проекты разрабатывал непосредственно сам. После окончания работы комиссии Родиона Степановича осенила мысль воссоздать примерную деревню, и он немедленно начал разрабатывать на сей предмет специальный план.

Родион Степанович, будучи человеком кипучей энергии, несмотря на свой двадцативосьмилетний возраст, занимал приличествующую должность и слыл за способного администратора. «Центроколмасс» обязан был ему изучением системы разветвления «низовых звеньев». Тогда на очереди стоял вопрос: существовать ли системе однозвенной или же заменить ее системой многозвенья. После всестороннего изучения вопроса по материалам, привезенным инструкторами, Родион Степанович выработал принципиальную установку и сказал: пусть существуют звенья так, как им удобно.

Родион Степанович, пребывая в постоянном движении в орготделе, а также и представительствуя от «Центроколмасса», — для увязки, — в других учреждениях, совершенствовал и собственное бытие как по внешним, так и по внутренним признакам. В начале революции его настоящее имя по метрическим записям значилось Николай Павлович Пижучкин. Это имя, как говорили злые языки, было дано ему отцом, действительным статским советником, в честь покойного царя — Николая Павловича, и будто бы сам отец носил имя другого царя — назывался Павлом Петровичем.

В начале революции Николай Павлович писал стихи и однажды принес их в редакцию губернской газеты (раньше он проживал в губгороде). Из редакции он был препровожден в колонию малолетних преступников — стихи оказались монархическими.

Выйдя из колонии, он продолжал писать стихи, но уже в революционном духе, подписываясь под стихами — «Лев Вагранский».

Однако позже, будучи уже комсомольцем и кандидатом в члены партии, он решил отказаться от имени Лев. Заменяя имя Лев, он не решился больше взять имени какого-либо вождя из-за боязни в непрочности положения последнего. Таким образом, в одной центральной газете появилось объявление, призывающее граждан сообщить, что они имеют против, если имя, отчество и фамилия Николая Павловича Пижучкина будут переменены на Родиона Степановича Бурдакова.

Никто из граждан, конечно, против не высказывался, и переименование было узаконено надлежащим государственным актом.

Поэзию Родион Степанович забросил, как предмет юношеского увлечения, и благосклонно принял руководящий пост. С воспринятием руководящего поста внешность его теряла юношеский вид и постепенно приобретала солидность человека средних лег, занимающего известное общественное положение. Внушительный рост, взъерошенная шевелюра, роговые очки громадных размеров чрезмерно способствовали этому.

А перемена имени, отчества и фамилии даже способствовала изменению социального происхождения — в графе анкет, где спрашивалось: «кто были родители» — он мог свободно ответить: «внебрачно рожденный».

Проект Родиона Степановича о воссоздании примерной деревни обсуждался на предварительном совещании узкого круга орготдельских работников. Из доклада Родиона Степановича по этому вопросу было видно, что в примерной деревне должно быть не больше ста домохозяев. Там должны быть организованы восемь коллективов, четыре кооператива, комитет взаимопомощи и двадцать четыре комиссии. Актив деревенский должен быть учтен полностью; активным обязано быть не только взрослое население, но и дети; они все поголовно должны стать пионерактивом. Комиссии разбивались на ряд секций и подсекций, что и обозначалось начерченной предварительной схемой в виде всевозможных кружков и квадратов.

Платных должностей учреждалось пятьдесят две, однако, по мере накопления средств, платность должна расширяться, чтобы было больше материальной заинтересованности. Нагрузка рассматривалось всесторонне, и на каждого человека деревни, имеющего право голоса, предполагалось возложить не более трех обязанностей и допускать нагрузку до пяти обязанностей только на активнейших из общего актива. Заседание каждой комиссии должно было происходить не больше одного раза в неделю, — причем должно быть точное расписание с тем расчетом, чтобы заседало не более шести комиссий в день.

После зачтения доклада выступил Егор Петрович. Он, конечно, одобрил предначертанный Родионом Степановичем проект и к тому же присовокупил, что деревню давно пора разбудить от вековой спячки, дабы изгнать общую темноту.

Петр Иванович, любивший уснащать собственную речь историческими справками, назвал проект великой реформой, которую способны вводить люди, одаренные мудростью Сократа.

Затем выступали лица второстепенного значения и, не нарушая общего плана, вносили лишь некоторые словесные поправки в тексте. Инструктор Смачев предложил заменить слова «вследствие чего» словами «ввиду изложенного», считая последние более благоразумными, а инструктор Зернов предложил изменить наименование санитарной секции секцией «деревенской утилизации», дабы отбросы, подлежащие ведению санитарной секции, были не уничтожаемы, а утилизируемы.

Перечисленные предварительные замечания были занесены в протокол как пожелания, дабы дать возможность автору проекта использовать их по возможности и целесообразности.

Также было признано, чтобы вопрос этот был увязан с учреждениями, имеющими в своей работе соприкосновение с деревней, а на предмет увязки командировать автора проекта и ему в подмогу — Егора Петровича как лицо, компетентное в деревенских делах.

После совещания Родион Степанович, дабы иметь некоторые предпосылки к организации примерной деревни, занялся разработкой материалов. Были скопированы сорок пять особо характерных инструкторских докладов, в приложение к обширной «объяснительной записке».

Секретную объяснительную записку Родион Степанович составлял дома по вдохновению и составил ее в один вечер.

Прочитав написанное жене, активной женработнице, и получив одобрение, Родион Степанович думал:

«Движущая сила социально-опасного фактора должна быть парализована, — ей должна быть противопоставлена самодвижущая сила активности сознательных масс».

Закурив папиросу и пройдясь несколько раз по комнате, Родион Степанович снова присел за стол.

«Примерная деревня, — думал он, — по предначертанному мною плану и должна явиться тем самодвижущим началом».

Прочитав «объяснительную записку» и вложив туда несколько философских моментов, Родион Степанович задумался о практическом осуществлении общего плана.

«Не поймут, черти, — думал он. — Нет, поймут. Ничего нет мудреного. Понимаю же ведь я. Отделом руковожу, на заседания хожу, в комиссиях присутствую. Даже бываю там, куда не приглашают. Потому в курсе всех дел, хочу быть… В прошлый раз на заседании пленума прошел, даром, что приглашения не было»…

Родиону Степановичу собственная нагрузка показалась малой, и он решил, по собственной инициативе, собрать несколько материалов, чтобы послать их к пленуму Коминтерна.

«Хоть и не просят, — а все, может быть, по нечаянности пригодится…»

Родион Степанович о чем-то подумал и сейчас же сделал пометку на «объяснительной записке»:

«Копию — Коминтерну».

Не менее Родиона Степановича думал «об увязке» и Егор Петрович. Прежде всего ему пришла мысль: не сделать ли ему родную Турчаниновку примерной деревней? Предпосылок на сей предмет много: в деревне есть «низовое звено», выдвинувшее его в центр. Домов в деревне столько, сколько требует проект Родиона Степановича. «Центроколмасс» свое согласие изъявит.

«Раз я, такой умный человек, вышел из этой деревни, то почему же им не согласиться?» — подумал он.

Затем подумал: «Не переименовать ли деревню Турчаниново в Бричкино? Навсегда бы наш род увековечился».

Эта мысль обрадовала Егора Петровича, и он пошел дальше, решая вопрос, кого из мужиков и в какой чин произвести.

«К примеру, — думал он, — Максима Капустина — председателем «низового звена», мужик стоющий, хозяйством крепок, под середняка подходит».

«Нет, горд, сукин сын, — раздумал Егор Петрович. — Зазнается вовсе. Жалованье хоть и небольшое, пятьдесят рублей в месяц, а за год — шестьсот — сразу кулаком станет.

Клима Волкова нетто председателем кредитки? — Нет, мужик смекалистый, за год может хозяйство увеличить».

И вдруг Егору Петровичу представилось, что все мужики деревни, получая по должности жалованье, сравнялись за год в хозяйстве с ним. Ни культяпый Ванька больше не ломает шапки — хлеба не просит, потому — сам в председателях какой-то секции состоит, ни Филон-пастух почета не отдает, по бедняцкому положению в председателях сельсовета ходит. А Капитон Харламов, как мужичонко — мастер на все руки, председательствуя в секции благоустройства, вдруг себе избу новую смастерил и петушка на крыше крыльца вырезал. Изба Капитона лучше, миловиднее избы Егора Петровича стала.

— Не бывать! — рассвирепев, закричал Егор Петрович и испугался самого себя. Но так как в комнате никого не было, он успокоился.

— Будут, черти, все жалованье получать да по заседаниям таскаться, а работать отвыкнут, — добавил он вполголоса, как бы оправдывая свою зависть.

Утром, придя на занятия, Егор Петрович увидал на столе повестку, приглашающую его на очередное заседание по вопросу «увязки».

Уже одевшись, он пошел к Петру Ивановичу, который в кабинете отсутствовал.

На столе Петра Ивановича лежала катушка бечевы, нужной для упаковки объемистых пакетов. Егор Петрович оглянулся кругом и с поспешностью сунул бечеву в карман.

«Если там для увязки не потребуется, то пошлю домой, там пригодится», — решил он и поспешно вышел из кабинета, чтобы пойти на заседание.

ТЕНЕВАЯ СТОРОНА

Тише тени прошел, да чох одолел.

Пословица

Тень скользнула черной кошкой, и на светлой полосе образовалось несмываемое пятно. Пишущий эти строки много уделил внимания свету — опустив тени. Бродя по широкому полю, под знойным солнцем, охватившим просторы светом, я обрадовался одинокому чахлому дереву, стоявшему на канавке, прилег под его тенью отдохнуть. Повеяло прохладой, охватившей истомой мои тучные, орошенные потом телеса. Я полюбил это темное пятно на прозрачном месте.

Теневым пятном на фоне светлой учрежденской жизни Егора Петровича, как и можно было полагать, оказался Автоном Кириллович Пересветов. И беда именно в том, — они поняли друг друга с первого взгляда.

Автоном редко разговаривал с Егором Петровичем, а лишь, встречаясь, хохотал. Своим хохотом он заражал других, случайно очутившихся здесь людей, и они смеялись, не зная над чем. Иногда образовывалась целая группа людей, смеявшихся, но когда смех смолкал, один другому задавал вопрос:

— Что же тут такое было?

— Да Автоном всех потешал, — отвечал другой, не зная истинной причины.

Но Егор Петрович, понимая, что смех относится к нему, проходил быстро, краснея даже бородой.

Автоном Кириллович не вел «мемориалий собственной жизни» и даже избегал заполнять учрежденские анкеты, чтобы не сбиться в родословной предков и не усложнять истории глупостью, изложенной на бумаге.

В учетном подотделе «Центроколмасса» он отделался от заполнения анкеты шуткой, называя себя Автономом Татьяновичем, и ссылался на то, что родителем его было, конечно, лицо мужского пола, но неизвестное ему.

Учраспредовцы улыбнулись и махнули рукой, заполнили только послужной лист со слов, обойдясь без анкетных сведений.

В родословной Автонома Кирилловича не было порочащих моментов, и скрывать ему прошлое не было, в сущности, надобности.

Пользуясь случаем, — да простит мне Автоном Кириллович, — я хочу поделиться сведениями, относящимися к его жизни. Мне о ней рассказывали люди, знавшие Автонома Кирилловича с детства, да и сам я был некогда сподвижником его малых дел.

В детстве, будучи учеником сельской школы, Автоном во время перемены, проходя мимо учителя, вырвал из его зубов папиросу, чтобы покурить самому. Пойманный мальчиками-сверстниками и приведенный к учителю, принявшему серьезный вид и говорившему прочувствованные слова — Автоном залился безрассудным хохотом, чем почти довел до слез учителя.

Учитель был мягкосердечен — и шалость простил.

На двенадцатом году отроду Автоном навсегда распрощался с родным селом. Его мать мыла в церкви полы. Автоном, взятый матерью для помощи, подтаскивал ей ведрами воду. Имея большое пристрастие к мастерству и проходя мимо плотников, починявших верх сторожки, Автоном незаметным образом положил за пазуху маленький буравчик. Придя в церковь и поставив ведра возле матери, мывшей правое крыло, Автоном вытащил из-за пазухи буравчик и повертел его перед глазами. Затем он в церкви усмотрел непорядок: перед иконой Николы-чудотворца, громадной по размерам, теплилась малая лампада. Предполагая, что Николе удобнее было бы курить елейное благовоние, а не нюхать, он развернул чудотворцу буравчиком рот, сделал из листа бумаги, вырванного из «Апостольских деяний», огромных размеров цигарку и вставил ее в рот Николе-чудотворцу.

— Мамка! — крикнул он, заливаясь смехом. — Погляди-ка сюда, поскорей!

У матери подломились ноги. Она приняла смех Автонома за наваждение сатаны и упала в обморок.

Автоном исчез из церкви и навсегда оставил родную деревушку.

Местный причт объявил исчезновение Автонома божеским наказанием, и некоторые старики, поверив причту, обнаружив в лесу старую медвежью берлогу, приняли ее за дыру, куда провалился юный Автоном.

Но Автоном не провалился. Он шагал по поценскому побережью, жарился на солнце, никем не преследуемый, ни от кого независимый. Однажды он позавидовал вольности птиц, лежа под тенью сосны, но тут же был сверху обгажен грачами и решил больше ничему и никому не завидовать.

Работать ему не хотелось. Однажды, проходя по деревне, он увидел на окне ковриги хлебов, выставленных остужаться и дышащих еще паром. Автоном подошел к окну, отломал кусок хлеба от разрезанной ковриги, уселся на завалинке и стал жевать.

Старушка, вышедшая из хаты, узревши его совершенно спокойным и взглянув на его истрепанную внешность, пожалела, предложив кружку молока.

— Давай, бабка! — ответил он без особой радости.

Приехавшие с поля мужики застали Автонома спящим близ завалинки на муравке. Клим Стратонов ударил его чресседельником по спине. Автоном вскочил и засмеялся. Клим оторопел, считая мальчика помешанным, выпустил из рук чресседельник.

— Иди в избу, ночуй! — сказал Клим после некоего раздумья.

На другой день Автоном с Климом подбивали ток для молотьбы и задушевно разговаривали. Автоном за день устал и уснул без ужина, чем обрадовал хозяина. Утром Автонома уже не было, и Клим, пойдя на гумно, обнаружил на самой середине тока кучу остывшего дерьма. Клим сплюнул и пошел в ригу за лопатой, чтобы убрать нечисть.

На зиму Автоном отбыл в город и поступил дворником, но, не имея паспорта, был уволен на другой же день. Затем, стоя на толкучке, попал по набору похоронного бюро в поводыри лошадей, запряженных в катафалк, получая за каждые похороны по полтиннику и по ложке рисовой кутьи с изюмом. Иногда он питался в обжорном ряду в харчевне наварными щами и гречневой кашей — три копейки за миску.

Так и рос он без особого призора и неким образом прожил до двадцатилетнего возраста, работая на погрузках, на свалках и читая обрывки загрязненных бумаг. По нелепой случайности он овладел средней грамотой, научившись у бродяжки Пимена, пропойцы-семинариста.

На двадцать первом году он был взят на военную службу.

В солдатах его отмыли в бане, и в первый раз в жизни он почувствовал некое облегчение.

Военные начальники, принудившие Автонома мыться в бане, не подозревали, что этим поступком породят злонамеренность, — хотя таковая едва ли у Автонома была. Получив физическое облегчение, Автоном не захотел в дальнейшем отягощать свое бытие — отказался нести наряды и становиться на строевые и словесные занятия. Его посадили под арест.

— Дурни, — сказал он, — арест не есть наказание, а лишь отдых, на воле каждая сволочь может к тебе с нравственными разговорами лезть, а под арестом — я личность неприкосновенная…

Война в первые дни развлекала и забавляла Автонома: он смеялся, презирая страх. Но через три месяца он снял пояс, сдернул подсумки, воткнул винтовку в землю штыком.

— Довольно! — сказал он солдатам и скрылся в лесной чаще.

За революцию он не изменил своему нраву, только больше обыкновенного говорил и смеялся. Причина оказалась только понятной ему самому: за легендарным временем наступили обычные будни.

— Закиснешь, если смех у тебя отнимут, — говорил он полушутя, полусерьезно.

Вот он-то и породил теневую сторону «Центроколмасса»! Составляя «Бюллетень для внутреннего обращения», Автоном, как известно, усомнился в его надобности, и, чтобы проверить на практике свои сомнения, он однажды выпустил свой «Бюллетень» нарочно без двух страниц, и никто этого не заметил. В последний раз он не доложил в номер «Бюллетеня» целых десять страниц, и притом с самого начала. Опыт дал поразительные результаты: из полутораста ответственных работников, получающих «Бюллетень», только один Егор Петрович обнаружил нехватку страниц.

— А тебе зачем они? — строго спросил его Автоном.

— Мне, собственно, не нужно, — ответил смущенно Егор Петрович, боясь услышать злые насмешки, — я так, просто для порядка спросил…

— Для порядка, — передразнил его Автоном. — Я бы вот для порядка давно выпроводил тебя восвояси…

И Егор Петрович настолько был удручен и напуган, что побоялся рассказать о случившемся Петру Ивановичу.

Таким порядком Автоном вынес окончательное решение, и «Бюллетень» прекратил свое существование.

ТЕНЬ УШЕДШАЯ

Дурная трава из поля вон.

Пословица

Четырехдневное отсутствие Автонома в учреждении не породило ни тревоги, ни беспокойства: людской поток центроколмассовских работников надлежащим образом наполнял учрежденские недра, а изъятие Автонома из общего водоворота по удельному весу было равномерно ведру воды, выплеснутому из моря…

Отсутствием Автонома был лишь слегка обеспокоен Петр Иванович, любивший выслушивать его шутки и вообще уважавший веселость нрава Автонома. Но к концу четвертого дня присутствие Автонома в учреждении оказалось необходимым: он случайно забрал ключ от шкафа, в коем хранилась сургучная печать для накладывания штампа на пакетах секретного свойства.

Петр Иванович, справившись о домашнем адресе Автонома в учетном подотделе, направил к нему на квартиру рассыльного, но рассыльный вернулся обратно, заявив, что квартира заперта.

Проходя после занятий той улицей, где квартировал Автоном, Петр Иванович надумал зайти лично, чтобы взять ключ, а заодно и навестить Автонома.

«Может быть, скорбь на душе человека лежит, и чужая притеха нужна», — подумал Петр Иванович, шагая по ступенькам.

Остановившись у дверей комнаты Автонома, он осторожно постучался, дабы громким стуком не нарушить чужого покоя.

Ответа не последовало, и Петр Иванович стукнул в дверь отрывисто три раза, размышляя, что Автоному надо стучать условно, а при условностях почти всегда бывает троекратный стук. По и на сей условный стук ответа не последовало.

Из соседней комнаты высунулась женская голова — женщина, должно быть, приняла на свой счет условный знак. Она кивнула головой и задала Петру Ивановичу вопрос:

— Вы его приятель?

— В некотором роде — да.

— Знаете, из его комнаты какой-то запах нехороший идет. Вы не слышите?

Обостренное обоняние Петра Ивановича сразу восприняло, действительно, дурной запах, и он чихнул.

— Да, — засвидетельствовал он, зажимая нос. — Что-то смердит.

Из других дверей показалась вторая женская голова, и разговор о запахе пошел в общем порядке.

— Знаете, не умер ли он? — заметила вторая соседка.

Все трое слегка напугались собственного измышления, но, обсудив вопрос всесторонне, порешили взломать замок двери.

Когда замок был взломан, Петр Иванович увидел потрясающую картину: Автоном лежал вверх лицом на кровати. Его глаза, почти что вылезшие из орбит, имели мутнодымный цвет. Оскаленные зубы, стиснутые от боли и потерявшие свою блистательность, казались редко насаженными и бесцветными. Сочившаяся из ноздрей сукровица пробороздила зигзагообразные полосы и засохла на щеках. На сером одеяле ссохлось почерневшее пятно свернувшейся крови, имевшей когда-то алый цвет.

Петра Ивановича охватил ужас: он в первый раз увидел самоубийцу. Живая человеческая рука не отдала последнего долга этому праху — не пригладила волосы, не закрыла глаз парой медных пятаков и не одела посмертного савана — потому он казался более безобразным.

— Автоном! — простонал Петр Иванович, и свой же голос послышался ему, как некий замогильный звук.

Он выбежал из комнаты, но в дверях столкнулся с милиционером, извещенным о происшедшем досужими соседями покойного.

Прах Автонома был отправлен в морг. Петр Иванович остался с милиционером и еще с одним понятым, чтобы составить опись имущества, скрепить подписью надлежащие акты и запечатать сургучом скарб, носимый покойным.

Только после удаления праха Автонома Петр Иванович как следует рассмотрел внешний вид комнаты и ее скудную обстановку. На стене, над письменным столом Автонома, висел плакат с четкой, сделанной от руки надписью: «Председатель общества любителей легендарного времени». На столе лежал журнал «Минувшие дни», раскрытый на странице с фотографическим снимком Распутина. Были подчеркнуты двумя черточками распутинские слова: «Что завтре?» Распутинский вопросительный знак, уродливый и малюсенький, был подчеркнут еще и вверху.

«А Распутины нашего времени?» — задавался вопрос, начерченный Автономом на полях страницы.

«На что намекал Автоном?» — подумал Петр Иванович, сравнивая собственную роль при «Центроколмассе» с ролью Распутина при дворе.

На другой стене висели широкие склеенные листы бумаги с крупной надписью:

Домашняя стенгазета

«Пролетарское благо».

Полюбопытствовавши, Петр Иванович подошел ближе и прочитал передовую статью:

Я хочу усложнить свою жизнь, чтобы она не была такой простой и не текла в общем порядке, а носила организационные формы. И выпуская первый нумер «Пролетарского блага», я приветствую себя с большим культурным завоеванием. Стенгазета поможет моей одичалой жизни и преобразует бытовое начало. Отныне мои коварные замыслы будут обнаружены, совместно с замыслами разных Чемберленов и уничтожены в зародыше.

Раньше у меня, хоть и не было больших обязанностей, но все же были — а прав не было никаких.

Ныне открывается широкая полоса моей самодеятельности — бичевать, затрагивать, рекомендовать, устранять и доброжелательно относиться к благим начинаниям. Моя стенгазета восполнит большой культурный пробел, образовавшийся вследствие моего бытового бюрократизма.

Затем Петр Иванович пробежал заметки под общей рубрикой: «Красный сплетни к» и остановил взор на одной из заметок, именуемой «Автоном — подтянись!»

…Служба твоя, брат Автоном, — отдушина, где отводишь душу смехом над схемами, именуемыми людьми. Схемы — интереснее живых людей, ты в этом убедился, побывав в кукольном театре. Не правда ли? Оказывается, кукла может произвести произвольное движение сразу обеими руками и обеими ногами, выбрасывая их вперед. Ты видишь человеческие схемы и доволен их действиями.

Но ты приходишь домой. Отдушина закрывается. У тебя нет поля деятельности, и хохот твой смолкает. Породи, Автоном, некий прообраз схемы в своем бытии, чем и удовлетворишься. Тормошись и что-нибудь делай. Первым долгом займись устранением всевозможных непорядков и придай внешности бытия организационное начало. Ты останешься этим доволен. Например, ты точно не определил, для чего служит шкаф. Наклей на него бумажку с четкой надписью: «Харчевое отделение». Сделай надпись у вешалки: «Раздевальня», а также и над кроватью: «Уголок отдыха». Учреди для себя ряд должностей и кого-либо выдвини для работы. Ты замечал, что по коридору бегает соседский кот, хорошей сибирской породы. Приручи кота к общественной работе. Кот, он хоть и не обладает большим умом, может, уничтожать мышей, если они заведутся. Тогда в твоей комнате обнаружится дух присутствующей массы, представителем которой и станет кот.

Автоном — подтянись!

На втором столе, служившем местом, где принималась пища и питье, стояли две бутылки и тарелка. На одной из бутылок, наполненной жидкостью, на самодельной этикетке Петр Иванович прочитал написанное церковно-славянским шрифтом:

Бедняцкое питье

Ликер

«Мир хижинам»

На тарелке лежала заплесневевшая колбаса, а в колбасе воткнута на приколке надпись: «Колбаса — за что боролись».

Милиционер, оторвавшийся от писания протокола, поглядел на бутылку, затем, ототкнув пробку, понюхал.

— Надо попробовать, — сказал он, наливая жидкость в рюмку.

— Фу, настоящая водка, — заключил милиционер, сплевывая, и затем нацедил вторую рюмку.

— Я думал, в самом деле, какое-либо культурное питье, — проговорил он, поднося вторую рюмку ко рту.

Петра Ивановича поразило творчество Автонома. Втайне он даже позавидовал ему, думая о том, почему не он первый начал издавать домашнюю стенную газету.

«Ну, погоди, авось мы что-нибудь да придумаем», — решил Петр Иванович, представляя самого себя во множественном числе. Затем он углубился в детальное изучение автономовских немногочисленных, но любопытных архивов — разбросанных различных клочков, бумажек.

Да. Это неизбежно. Когда ты разрушаешь дом, на месте много остается хаоса. Ты строишь новое здание — валяются стружки, щебня, стены залиты известью.

Не зная, к чему отнести подобного рода слова, Петр Иванович отложил этот клочок бумажки, принялся за изучение других документов.

Я говорю, когда падает гигантская стена, ты сгораешь от нетерпения: — она рухнет со всей силой, и сильное дуновение воздуха отшвырнет легкие предметы.

«Будто бы не член союза строительных рабочих был Автоном, а пошел по ихней линии», — подумал Петр Иванович, откладывая и этот клок.

Придя домой, Петр Иванович, находясь под сильным впечатлением происшедшего, долго не мог ответить жене, по каким причинам он опоздал. И только тогда, когда жена, убежденная в том, что заседаний в этот день не бывает, приревновала его к рыжей делопроизводительнице, по которой, в самом деле, Петр Иванович иногда вздыхал, — он очнулся.

— Перестала бы ты, душенька, понапрасну деревянной пилой пилить. И так на сердце кошки скребут.

И Петр Иванович рассказал жене все по порядку.

— Да, Маничка, — сказал он наконец. — Автоном Кириллович — был большой человек. Недаром, милая, я его оценил с первого раза. Ты помнишь, я тебе рассказывал?

Жена хотя этого случая и не помнила, но в знак согласия кивнула головой.

«Но что бы мне придумать такое — пооригинальнее?» — подумал Петр Иванович, завидуя опять инициативе Автонома, издававшего домашнюю стенную газету.

Утром первым долгом Петр Иванович доложил о случившемся Родиону Степановичу.

— Ключ нашел? — задал ему вопрос Родион Степанович, считавший нужным справиться прежде всего о деле.

— Ключ? — переспросил растерявшийся Петр Иванович. — Да ключ-то найден. Но он описан в вещах Автонома. Милиционер сказал — надо форменное заявление подать, тогда отпустят.

— Ну вот, так я и знал, — сказал недовольно Родион Степанович. — Как же быть теперь?

У Петра Ивановича быстро явилась мысль заменить сургучную печать гербовой стороной медного пятака, что он немедленно и исполнил.

Затем Родион Степанович хладнокровно выслушал информацию о смерти Автонома и заключил:

— Упадочный элемент. Это я видел давно, только не говорил.

И тут же подумал написать статью об упадочничестве вообще и в общую прессу, а в стенгазету — о смерти Автонома.

— Ладно, — перебил он Петра Ивановича, увлекшегося докладом о смерти Автонома. — Давай-ка, брат, проект циркуляра «О полезности и целесообразности применения ветровых сил тяги в маломощных хозяйствах».

Егор Петрович выслушал сообщение о смерти Автонома взволнованно.

— Жалко, жалко парня! Веселого нрава человек, — сказал Егор Петрович.

Но когда ушел Петр Иванович и в кабинете никого не осталось, Егор Петрович перекрестился, принимая Карла Маркса за икону.

— Слава тебе, господи. Сошла тень с моего пути…

ТОЧНОЕ УТОЧНЕНИЕ

Поросла долинушка травой сорною,

Да травой сорною — чертополохом…

Загубила я, млада, волю девичью,

Да волю девичью — долей бабьею…

Народная песня

В недрах рабоче-крестьянской инспекции, в заднем углу, где в конце длинного коридора расположен стол с чайной посудой с несколькими сотнями опорожненных стаканов — уборщица Феклуша заваривала чай. И дабы чай принял темно-коричневый цвет — специально для любителей крепконастоенного чая, — она завернула медный чайник громадных размеров в шерстяной теплый платок, принесенный для этой цели из дома. Хотя и предстояло долгое заседание лиц среднего служебного качества (изрядного по количеству, правда), однако на столе не было бутербродов, о чем Феклуша, оставленная для обслуживания заседания, очень сожалела: понадеявшись на бутерброды, она не обедала. Бутерброды же неделю тому назад были отменены протокольным постановлением как предмет излишества, особенно недопустимый в учреждениях рабоче-крестьянской инспекции, показывавшей пример и порядок прочим учреждениям.

Уборщица открыла малый зал заседаний, чтобы смахнуть пыль с полукольцеобразного стола, накрытого красным сукном. Но стол оказался чистым, и товарищ Родных — секретарь протокольной части — уже раскладывал перед каждым стулом листы чистой бумаги и отточенные карандаши.

— Чай подашь на тридцать персон, — сказал Родных, отдавая распоряжение уборщице. Затем он попробовал председательский колокольчик, чтобы удостовериться в чистоте звука. Звук оказался прозрачным, как серебряная россыпь, и товарищ Родных выразил немое удовольствие, бросив улыбку в сторону Феклуши. Уборщица, не поняв значения секретарской радости, вышла в коридор, чтобы между делом протереть привинченные на дверях хрустальные пластинки с подложенными под испод красными пластами неизвестного ей качества. Она любила эти хрустальные пластинки и часто засматривалась на золоченые буквы, обозначающие малопонятные наименования, например: «кабинет методической проработки деловых бумаг». Она долго думала, зачем существуют надписи, ибо посетители, приходившие в учреждение, все равно ничего не могли отыскать и чаще справлялись у них, уборщиц, чем пользовались услугами надписей. Но со временем Феклуша узнала, что надписи существуют не для порядка, а для услады посторонних взоров, — отнеслась к ним вполне сочувственно и, улучив свободную минуту, протирала их чистой тряпкой, дабы смахнуть пыль, нанесенную в просторные коридоры сапогами всевозможных жалобщиков.

Главными носителями пыли были жалобщики, так как элегантные люди снимали галоши в швейцарской, а перед приходом в учреждение одежду чистили у себя дома. Феклуша сразу научилась отличать жалобщиков и относилась к ним лишь снисходительно, по служебной обязанности.

Протирая пластинку на дверях «малой коллегии», она заметила Авенира Евстигнеевича, шедшего по коридору, нервно жестикулирующего. Зная, что он не является человеком, коему присуща печаль, Феклуша предложила ему для успокоения нервов крепкого чаю. Но Авенир Евстигнеевич махнул рукой и исчез в соответствующем его служебному положению кабинете. Ему предстояло сегодня сделать доклад в предварительной комиссии, к заседанию которой и был приготовлен малый зал.

Авенир Евстигнеевич был взволнован письмом неизвестного происхождения, однако отнюдь не анонимным. Он перечитал его несколько раз и не мог припомнить адресата, да и сам адресат не упоминал о случае знакомства с ним. На конверте письма значилось:

«Здесь. РКИ.

Главному рационализатору

Авениру Крученых»

Лаконическая надпись на конверте забавляла Авенира Евстигнеевича, а звание «рационализатор», не присвоенное ему по должности, даже несколько обрадовало: «Очевидно, это у меня — нечто врожденное», — подумал он о себе. Авенир Евстигнеевич с удовлетворением разорвал конверт, чтобы достать содержимое.

«Слушай, друг мой, — начиналось письмо, — это письмо, если можно так выразиться, «с того света» Да, да. Ты не пугайся, именно с того света. Я решил покончить с собою. В моем револьвере, — права ношения на который я не имел, — случайно после фронта гражданской войны уцелел один патрон. И дабы не усложнить истории потомством, я решил прекратить собственное существование. Как видишь, я пишу тебе письмо без волнения, и смерть не производит на меня тягостного удручения. Я спокойно взял револьвер, наставил дуло к виску, плавно, по правилам военной науки, нажал курок. Курок щелкнул… но я остался жив… Должно быть, капсюль был советского производства и дал осечку…

Таким образом я получил некоторую отсрочку на право жизни, чтобы написать тебе это письмо.

Но почему тебе? Больше некому. Был у меня один близкий друг — с коим происходило содружество по бродячей жизни, но я его потерял из виду уже годов пять. Где он — не знаю, но, говорят — жив.

Была ли вообще потребность кому-либо писать? Должно быть, да, иначе не писал бы. Но почему потребность написать необходима, я не додумался, за малой отсрочкой на право жизни. И почему я пишу тебе, не будучи с тобой особенно знаком? — Мне кажется, что ты останешься на земле продолжать меня: у нас много сходных основных черт. И к тебе именно, как человеку, похожему на меня, я пишу письмо. Ты, может, против этого станешь возражать, но твои возражения будут не по существу, а формально — это я знаю. Но я не выступлю оппонентом, не беспокойся. Первым долгом ты обвинишь меня в упадочничестве — каждого самоубийцу принято называть упадочником. Я не возражаю, валяй, — ведь я от этого не перевернусь в гробу, пускай даже прах не сожгут в крематории. Пусть буду упадочным элементом. Но если ты хоть немного меня помнишь, то я был постоянно весел и смешил других. Даже сейчас у меня игривое настроение — я пишу и смеюсь. Кстати: я хочу рассказать о причинах моего смеха. Так, чтобы ты знал — ведь ты тоже человек веселого нрава. Мой смех понятен только самому мне, а люди, смеявшиеся со мной вместе, просто делали это по инерции, как включенные в водоворот. Много ли надо, чтобы рассмешить такой народ? В детстве я видел мужика, снявшего портки и показывавшего голую задницу. Все хохотали тогда над мужиком, а я хохотал над всеми — и больше всех.

Когда меня мать бичевала веревкой — я смеялся. Меня забавлял сам процесс экзекуции и приготовление к ней матери. Но, главным образом, меня забавлял процесс отчуждения от матери, устанавливавшей по отношению ко мне свой закон и свое право. И я, должно быть, смеялся от радости, чувствуя это отчуждение, как закон на обособленное существование.

А мать побоями думала приблизить меня к себе, дескать, — вразумлю, ибо я его породила. Глупая, она ведь знает, что землю, породившую злаки, не возбраняется топтать ногами.

Я для себя тогда еще опростил это понимание и тогда же ушел из деревни.

Я не был ленив, однако и не хотел работать. Около четырех лет я бродил по деревням, чтобы вылавливать новые факты для собственного удовлетворения — смеяться. И один, сидя где-нибудь на канаве, произнося слово «загуль», мог смеяться в продолжение цельного дня. Что могло означать это магическое слово? Этим словом один мужик охарактеризовал меня, мало работавшего и жившего сносно. И я тогда еще знал, что труд — не удовольствие, а трудящийся — не свободен — иначе зачем бы ему стремиться укорачивать трудовые дни, если труд — сплошное удовольствие.

Теперь о другом: я упомянул о капсюле, что дал осечку, обвиняя советское производство в плохом качестве. Думаю, что не примешь эти слова за контрреволюционное настроение: качество предметов советского производства — плохое, иначе зачем бы вам, государственным людям, создавать «комиссии по борьбе за качество»?

Был пожар — революция. Я вместе со многими горел, а затем обуглился. Посильную лепту внес. Уголь не горит, а всего лишь тлеет. А я не просто тлел, а еще и потрескивал. Вот мое отношение к советской власти. Я оставался до конца дней самим собой — я, обуглившись, трещал.

Почему я, обладая веселостью нрава, ухожу из сего мира? Умираю потому, что, боюсь, и меня захватит организационное начало и что я окунусь с головой в какое-либо надлежащее руководство. Я умираю не потому, что боюсь наседающего со всех сторон бюрократизма, — я его не боюсь, ибо он мне приносит эликсир жизни — смех. Мне достаточно самому себе произнести два слова: «соответствующая установка», чтобы смеяться всю ночь напролет. Я умираю потому, чтобы самому не стать бюрократом и не начать организовывать вселенную.

Но все же, почему я обратился с письмом к тебе? Я уже сказал, что у тебя в характере есть несколько моих черточек. Ты мне скажешь: «Но ведь я руковожу и организую». Да, это так. Но является ли твое руководство от чрезмерной чувствительности к сим условным понятиям? Не временный ли у тебя это налет? Ты не чиновник, а мысль твоя трепещет в формах, чуждых твоему классу. Не произносишь ли ты слова «надлежащие мероприятия», как попугай: «попка дурак»? Не оскорбляйся, Авенир, а думай и выходи из условных форм. Я устал писать, а сказать тебе хотелось многое. Кроши, крой всех бюрократов и истребляй бюрократизм, если можешь, всеми мерами. Не чеши гребенкой форм бюрократизма, ибо от этого происходит его растительность. А «Центроколмасс» ты только причесал. Что это означает? Что и ты, в быстром потоке бюрократического разлива, был захвачен воронкой, вьющейся над пучиной. Бойся этой пучины. Она начала засасывать и тебя. Сейчас мне остается отнести это письмо, опустить его в почтовый ящик, а затем умереть. Но прежде напишу еще заметку в домашнюю стенгазету «Пролетарское благо». Я, видишь ли, занялся организацией внутреннего порядка ради смеха и напугался в первый раз в жизни — не всурьез ли это я делаю?

Итак, после заметки — покончу с собой. Я перережу вены на правой руке и истеку кровью. Должно быть, будет большая услада в смерти, и по-моему, ее люди боятся зря. Быть может, она является громадным актом наслаждения. Жаль, что не могу прислать тебе второе письмо с того света.

Прощай. Автоном Пересветов».

Прочитав письмо, Авенир Евстигнеевич отложил его в сторонку, как ненужный документ, изложенный «лишним человеком», хотел подняться со стула, но не смог.

«Нельзя же так смотреть пренебрежительно на человеческий документ», — подумал он и потянулся за письмом, чтобы прочитать его вторично.

Прочитавши, он откинулся на спинку кресла, долго думал. Авенир чувствовал, что самоубийцу он где-то видел и был склонен к личной дружбе с ним, но мешали этому именно формы, о которых говорил автор письма. Обратившись к собственному сознанию, Авенир решал вопрос: прав ли автор «объективно» или суждения его весьма «субъективны»?

Ему представилась окровавленная голова самоубийцы, которая, оскалив зубы, добродушно произнесла: «Опять ты рассуждаешь в общем порядке?» «Может быть, он был прав, — вспомнил Авенир, подумавши об Автономе, — когда говорил: если можешь — выгони семьдесят пять процентов на производство кирпичей».

Он припомнил физиономию Автонома и догадался, что автор письма — он.

«Что же лучше: производить кирпичи — или писать ненужные бумаги?» — подумал Авенир. И в его воображении сразу возник ряд картин. Тысячи людей копошились в глине и воде, делали кирпичи. Другие тысячи выстраивали из этих кирпичей высокие здания, а в зданиях — работали миллионы рабочих.

Перспектива оказалась заманчивой, и он порылся в своем докладе, чтобы посмотреть, сколько аппарат «Центроколмасса» пожирает средств, не создавая ценностей. Сумма оказалась изрядной — до семи миллионов в год.

— Гм, да! — проговорил он вслух. — Сумма изрядная. Можно уездный город построить…

И Авенир в третий раз перечитал письмо Автонома.

«Ну, как его назвать? Дураком — не подходит, неглупый парень. Упадочником — тоже нет. Чудак, должно быть. Стоит ли помирать от бюрократизма, когда мы ему живо голову свернем».

Затем Авениру Евстигнеевичу пришла в голову несерьезная мысль: «Является ли портфель признаком культурности или же он есть признак бюрократизма?»

— Тьфу, черт возьми, какая мерзость лезет в голову, — сказал он громко и вышел из кабинета. Письмо он вложил в потайной карман, чтобы перечитать его еще раз на досуге.

Волнение Авенира и заметила Феклуша. Авенир Евстигнеевич прошагал по коридору и снова вошел в кабинет.

Он старался думать о предстоящем через несколько минут докладе, но в голову лезло содержание полученного письма.

«В общем и целом, обследование происходило секционно», — подбирал он слова для начала доклада.

«Надлежащие мероприятия проведены в общем порядке», — процедила сквозь зубы вновь представившаяся голова самоубийцы.

В малом зале, где, пока что, прогуливались ожидавшие начала заседания посетители, Авениру Евстигнеевичу бросились в глаза десятка полтора портфелей. На одном из них увидел серебряную пластинку с надписью: «Дорогому супругу в день рождения. Прими скромный подарок — портфель делового человека». И Авенир Евстигнеевич снова подумал о портфеле, как о признаке бюрократизма.

И когда после звонка товарища Микусона — заведующего отделом по реформации учреждения, на коего по должности возлагалось председательство, — все уселись за стол, Феклуша подала чай.

Авенир Евстигнеевич видел, как из того портфеля — подарка в день рождения — владелец вытащил бутерброд и стал не спеша его жевать, роняя крошки на стол.

— Ваше слово, товарищ Крученых, — сказал Микусон. Но Авенир Евстигнеевич, углубившись в думу о портфеле, не услышал председательских слов.

Товарищ Родных держал наготове карандаш над бумагой, чтобы записать сущность речи, но Авенир Евстигнеевич думал, а не говорил.

— Товарищ Крученых, ваше слово для доклада, — повторил Микусон громче.

Авенир Евстигнеевич кашлянул и не спеша проглотил из стакана воды, чтобы промочить горло.

— Я не чиновник, и мысль моя не связана формами, чуждыми моему классу, — начал Авенир Евстигнеевич, припоминая что-то из письма Автонома.

— Товарищ Крученых, вам предоставлено слово. Не отвлекайтесь, а говорите по существу, — перебил его Микусон.

— В общем, работа у нас шла в общем порядке и секционно, — начал Авенир Евстигнеевич сызнова.

После этих слов некоторые из заседавших наклонились и занесли на бумагу: «Методика — секционное».

— А по существу — это было только приглаживание гребенкой, — продолжал Авенир Евстигнеевич, перемешивая по нечаянности цитаты из письма самоубийцы со словами доклада.

Заседавшие вели между собой беседы и плохо слушали доклад. Кто-то записал для порядка слово «гребенка», принимая его за товарный предмет, которым торгует «Центроколмасс», чтобы в выступлениях отметить нецелесообразность торговли гребенками.

— Бюрократизм надо крошить мерами военного коммунизма, — продолжал Авенир Евстигнеевич, не сознавая, что говорит. И почти все сделали пометки: «Меры воен. коммунизма».

Но Микусон опять остановил докладчика:

— Товарищ Крученых, ближе к сути, вам предоставлено всего двадцать минут.

— Двадцать минут? — вопросительно переспросил Авенир Евстигнеевич и догадался, что он плел какой-то вздор.

— Да. Позвольте, товарищи. Я не готов к докладу, — ответил он после некоей паузы. — Я не могу сделать доклада. Мне надо произвести «точное уточнение». — В этих словах он почувствовал некое созвучие бюрократизма и напугался их.

И когда доклад был снят, Авенир Евстигнеевич облегченно вздохнул и крупными глотками выпил остывший стакан крепкого чаю. Заседание на сем было закончено, без протеста и раздражения со стороны заседавших.

УГЛУБЛЕННОЕ УГЛУБЛЕНИЕ

Тиха вода, да омуты глубоки.

Народная поговорка

Кто измерял глубину работы «Центроколмасса»? Кто опустился на дно, чтобы исследовать омуты, поглощающие зря ценности материального накопления? В подвалах «Центроколмасса» я видел седовласого архивариуса, кашлявшего от непомерной подвальной сырости и терпеливо очищавшего от плесени пожелтевшие от давности архивные бумаги. Но архив не омут, а бумажное кладбище, архивариус же не акула, поглощающая живые существа, а лишь вурдалак, питающийся мертвечиной.

Родион Степанович Бурдаков изложил доклад «о воссоздании примерной деревни» на трехстах листах обычного канцелярского формата и, разослав его по соответствующим инстанциям, был озабочен новой, захватившей его идеей. Предполагая, что социализм можно быстрее построить посредством вмешательства в это строительство учреждений и лиц, управляющих учреждениями, он выдвинул новую «проблему» — расширить масштаб центроколмассовской деятельности, доводя его до пределов всесоюзного значения («Центроколмасс» значился как учреждение эресефесерского масштаба). Идею, выдвинутую Родионом Степановичем, восприняло правление, и сам председатель правления эту идею выдал за собственную, против чего Родион Степанович не считал нужным возражать.

Получив директиву «проработать соответствующий план», Родион Степанович предварительно учел все могущие возникнуть препятствия в процессе предварительной работы. Он, главным образом, опасался украинцев, которых неоднократно подводил под рубрику «самостийников». Но украинцы не страшились подобного наименования и имели собственный удельный вес.

Республики, по своей территориальности имеющие уездное значение, не вызывали беспокойства: лишенные административного воздействия со стороны губвластей как промежуточной инстанции, они всегда нуждались в непосредственном руководстве центра и даже тосковали по руководству.

Вторым моментом, усложняющим обстоятельства, мог явиться Совнарком и его планирующие органы: эти учреждения надо будет обойти маневрирующим порядком — предпосылками экономических данных и тяготением республиканских филиалов к координированному руководству. Кроме того, надо избрать срединную смету, чтобы общий центроколмассовский бюджет имел повышение в незначительных процентах.

Родион Степанович созвал по сему вопросу инструкторское совещание, дабы конкретно обнаружить ростки, не пустившие еще корней в почву автономного существования аналогичных «Центроколмассу» республиканских центров.

Первым выступил инструктор Сомицкий, считавшийся главным учрежденским начетчиком и уставщиком.

— Товарищи, — сказал он с возбуждением и, вынув из кармана носовой платок, вытер выступивший на лбу горячий пот. — Фактически «Центроколмасс» — учреждение всесоюзного значения. Республиканские учреждения имели законное тяготение к столице как к единому регулирующему центру и мощному экономическому фактору. По логике вещей слабый нуждается в руководстве сильного. Мы по силе-мере пытались руководить слабыми единицами, но это руководство не было систематическим. Чего нам недоставало? Юриспруденции? — Нет. Откройте наш устав на странице четырнадцатой, взгляните в параграф тридцать второй, и там вы черным по белому прочитаете… — Сомицкий открыл устав и прочитал: «Учреждения республиканского масштаба, аналогичные «Центроколмассу», могут объединяться в единый всесоюзный «Центроколмасс», если они на это выявят добровольное согласие».

Выступавший инструктор Семичев нашел, что параграф, прочитанный Сомицким, является в принципе правильным, однако подлежит точному уточнению: отсутствие законного оформления, как предела юридических норм, не может носить зачатков закономерности.

Семичеву возразил Прутиков, выставивший основательные мотивы «де-факто».

— Де-юре в нашем государстве второстепенная вещь, — сказал он.

Однако, по мнению Столбика, Прутиков был неправ.

— Де-факто имеет значение, конечно, — сказал Прутиков. — Но не меньшее значение имеет и де-юре, и нельзя умалять его достоинства. Бумага, скрепленная печатью, оплаченная гербовым сбором, хотя и не является одушевленным предметом, однако имеет большее право на жизнь.

В конце заседания выступил Егор Петрович. Он рассказал сказку об отце, предложившем сыновьям сломать веник.

— Вот, — заключил он, — целиком веника никакая сила не сломает, а поодиночке прутики — чик и готово.

Простая мудрость, высказанная Егором Петровичем, понравилась Родиону Степановичу, и его выступлением он закрыл совещание, оборвав его, как полагал, на самом сильном месте, чтобы осталось впечатление.

«Незначительный мужичонко, а всегда нужен при ударе», — думал Родион Степанович по поводу рассказа о венике, идя вечером домой.

Напившись чаю, Родион Степанович сел за письменный стол, дабы разработать «проект плана по превращению «Центроколмасса» из учреждения российского значения в «Центроколмасс» всесоюзного масштаба».

«…Углубить и расширить работу», — начал Родион Степанович с абзаца и приостановился, подняв голову.

«Что значит — углубить? — подумал он. — Я наглядно этого углубления не представляю. Можно яму сделать глубокой, река, море могут быть глубокими, но как же, в самом деле, углубить работу в учреждении? Еще вширь, я понимаю, — всесоюзный охват. Нет, зачеркну я магическое слово «углубить».

Но припомнив, что комиссия рабоче-крестьянской инспекции предложила именно работу «углубить», Родион Степанович этих слов не вычеркнул и продолжал писать.

Значение слова «аппарат» Родион Степанович уяснил точно и сейчас же себе представил пятиэтажное здание «Центроколмасса». Оно вырисовывалось на чистом фоне крупным планом, и сотни нитей связывали его со срединными звеньями. Затем срединные звенья связывались со «звеньями низовыми», опутавши все пространство паутиной проволоки, как это делается на схемах.

«Но где же пунктир, обозначающий косвенное влияние?» — подумал Родион Степанович и, путаясь воображением в нитях, связывающих между собой срединные звенья с низовыми, с испуга закричал вслух:

— Боже мой! Да это проволочные заграждения!

— Что с тобой? — спросила жена, не отрываясь от работы, а Родион Степанович, опамятовавшись, продолжал писать:

«Аппарат «Центроколмасса» по своей структуре, подбору работников и размаху перерос эресефесерское значение и может управлять не только во всесоюзном масштабе, но и в общеевропейском, если вовремя подоспеет революция.

«В чем же заключается сила аппарата?» — продолжал Родион Степанович писать и снова остановился, чтобы обдумать, в чем же, в самом деле, сила аппарата.

«Сила заключается в условном понимании линии, связывающей центр с местами путем переписки и живого общения.

Простой бумажки достаточно, чтобы организовать и подчинить волю сильных людей. В варварские времена шли целые вооруженные полчища, чтобы подчинить чужую волю своей силе. Убивали тысячи людей, уничтожали пожарищем целые селения и истребляли питательные злаки человеческой услады».

Выйдя из обычной колеи официального доклада, Родион Степанович продолжал философствовать:

«Ныне нет того варварского обычая — он истреблен величайшим актом цивилизации, совершившейся в силу революционных завоеваний. Чего же проще и нагляднее: здесь, в столице, на эластичной пишущей машинке прелестными руками пишется под диктовку или же с черновика циркуляр, разъясняющий значение и цели. Лист вкладывается в конверт, относится на почту, с почты — на железную дорогу. Адресат читает и выполняет волю, предначертанную центром. Это ли не великий акт цивилизации?

Но этого мало. Ныне к услугам людей появилось радио. В сотую секунды по необъятной планете расходятся радиусом столичные звуки непосредственно в толщу масс и воспринимаются ими как руководство. Исчез тот хаос впечатлений, разносимых по селам разными кумушками и прочими любителями всевозможных сплетен».

На этом месте Родион Степанович остановился и подумал о том, является ли в самом деле радио достижением техники и целесообразно ли им пользоваться в административных целях?

— Нет! — решительно отверг он. — Радио воспринимается на слух, а циркуляры должны быть не только запоминаемыми, но и зримыми. По радио нельзя передать справки, ибо печать не приложишь к эфирному пространству. — И Родион Степанович вычеркнул слова, упоминающие о радио как о культурном достижении.

«Когда будет усовершенствована передача снимков на расстояние — тогда — да», — подумал он и успокоился окончательно.

Оставив незаконченной философскую запись, Родион Степанович стал размышлять о практическом проведении намечаемого плана.

«А если Совнарком не разрешит?» — вдруг опять всплыл неожиданно вопрос.

Обмозговав все до тонкостей, каким образом обдурить Совнарком и планирующие органы, Родион Степанович стал придумывать, как перехитрить самостийных украинцев.

«Предварительно наметить съезд «Всеуколмасса», а на съезде выпустить тяжелую «артиллерию». В качестве «тяжелой артиллерии» он выдвигал себя и Егора Петровича. Мысль о выдвижении Егора Петровича очень понравилась Родиону Степановичу. «Мужчина плотный, бородой внушительный — может простым словом лучше убедить, чем теоретическими доводами».

И вот Родиону Степановичу кажется, что Егор Петрович выступает на всеукраинском съезде. Голос его мощен и зычен. Он снова говорит об отце, повелевшем сломать веник.

Родиону Степановичу уже кажется, что отец развязал веник и дает сыновьям отдельные прутики. Прутики трещат, ломаются. Речь Егора Петровича так убедительна, что зал дрожит от аплодисментов. Самостийные украинцы побеждены. Урррааа!

По вдруг на трибуну поднимается Савченко — выдвиженец-украинец. Его самостийность обнаруживается с полуслова и производит дурное впечатление.

— Та чого цей дид бачив? — говорит Савченко на украинском языке, обращаясь взором к Егору Петровичу. — Може той виник був сухий, от жвачины переломилися. А мы лозы наломаемо свижой. От такий жвачин хай кто попробуе сломать. Ваша жвачина суха, як бюрократ, а наша тоненька та гнута, як дивчина у семнадцать рик!

— Пропало дело! — крикнул Родион Степанович, напугав жену.

— Ты что? — оглянулась она и снова уткнулась в собственную работу.

— Так! — ответил он и решил оставить временно писание проекта, дабы осветить предварительно вопрос в прессе в порядке дискуссии. И, зачеркнув весь написанный текст, Родион Степанович, желая вложить глубокий смысл, начал писать статью и вывел заголовок: «Углубленное углубление».

НА ПОДНОЖНЫХ КОРМАХ

Наша жизнь — терпелива, как дратва: ее наващивают прежде чем протащить сквозь узкую щель.

Я. Раков — мыслитель восьмидесятых годов

Что нового произошло в жизни Егора Петровича? — На «новый год», когда были подведены некоторые итоги и скромный центроколмассовский журналист орготдела, открывая новый исходящий журнал, поставил единицу, как порядковый нумер, — деятельности Егора Петровича на поприще государственного охвата исполнилось шесть месяцев. В тот самый день он снял с себя замызганный кожух и надел черную дубленую шубу, присланную из деревни. И войдя твердой походкой в день нового летоисчисления в свой кабинет, он, как никогда, почувствовал прочность своего служебного положения.

Однообразные стены, длинные коридоры, вереницы спешивших куда-то людей уже не вызывали того любопытства, как это было, казалось, только вчера. Бумаги, перечитываемые им с прежним усердием, не вызывали каких-либо размышлений, — ибо туманность их содержания рассеялась и наступил какой-то ослепительный свет, сделавший и темные пятна прозрачными.

С нового года, по утрам, к квартире Егора Петровича подавали машину. Машина, стрекоча мотором, возбуждала любопытство Егора Петровича, ибо ее сложный механизм регулировался нажимом соответствующих рычагов, а этого простого способа он и не мог бы постигнуть.

Он не знал, что учрежденский аппарат есть лошадь, запряженная в автомобиль. Из автомобиля лошадью управлять каждый сумеет. И будь в управителях аппаратами люди, как шоферы у машин — разве долго бы проскакать пространство, отдаляющее от социализма?

Ни разу в жизни ему не пришла в голову подобная мысль. Когда он сидел в машине и несся по улице, — встречный ветер раздувал его широкую бороду, обжигая холодом лицо. Быстрая езда опьяняла его рассудок, и он чувствовал себя пребывающим на лоне большой государственной возвышенности.

«Вот бы мужики турчаниновские увидели», — думал он, придавая внешности горделивую осанку.

Егор Петрович часто с высоты птичьего полета рассматривал пройденный им жизненный путь. Его постоянные стремления были весьма узкого свойства: стоять крепко на своих ногах, с бережливой расчетливостью и хозяйственной выгодой.

«Чем был крепок наш бричкинский корень, давший много отростков?» — задавал он не один раз себе подобный вопрос и тут же находил соответствующий ответ:

«Бричкинский корень не выдернут потому, что в подпочвенность проникнут глубоко, и не впрямь, а извилинами».

Унаследовав от предков не только надворные постройки, живой и мертвый инвентарь, но и практическое мышление, Егор Петрович вступил в полосу личного хозяйствования прочной подошвой.

Соседи полагали, что Егор Петрович, прибыв с военной службы, откроет во вновь отстроенном каменном здании мелочную торговлю, как лицо, отвыкшее уже от крестьянского труда. Но они глубоко ошиблись: Егор Петрович не только не открыл торговли, но и осуждал торговый класс, некогда изгнанный Христом посредством бича из храма. На сей предмет у него с лавочником Филоном не раз происходил крупный разговор, доходящий иногда до драки.

— Христос твой был деспот, он дрался бичом, — хрипел тщедушный Филон под грузной тяжестью Егора Петровича.

Праздничными днями Егор Петрович ходил в церковь, нацепляя на грудь две начищенные до блеска бронзовые медали, полученные в честь каких-то воинских столетий.

Подходя к свечному ящику, он покупал несколько пятикопеечных свечей, опоясанных золотом, зажимал их между пальцами левой руки и, прижимая руку к груди, продирался вперед, беспрерывно крестясь, чтобы обратить на себя внимание людей.

Осенью Егор Петрович в вечернее время засел за грамоту, чтобы постигнуть простую арифметику.

Дабы не подозревали соседи, что столь умный человек, а не знает счета, он учился у своего тринадцатилетнего племянника, сына отделенного брата, окончившего сельскую школу. И чтобы мальчик не разболтал, Егор Петрович платил ему не за уроки, а за понедельное молчание: за первую неделю — гривенник, за вторую — пятиалтынный, доводя таким образом общую сумму платежей до одного рубля.

Мальчик добросовестно выполнял возложенные на него обязанности, хотя и полного вознаграждения за труды не получил: платеж Егор Петрович довел только до 45 копеек, да и то десять копеек выдал постом, когда мальчик говел, а Егор Петрович в то время был уже ктитором.

— Ты же вот сам теперь торгуешь в храме, — упрекал Егора Петровича лавочник Филон.

— Дурак, — отвечал Егор Петрович, — я не торговец, а носитель божественного благовония. А ты, болван, кудрон да воблу астраханскую продаешь.

Тщедушный Филон, продавший когда-то лошадь и корову и открывший мелочную торговлю с целью накопить денег, чтобы отправиться в землю Христофора Колумба, книжку о котором он прочитал в детстве, — боялся Егора Петровича и не высказывал мысли до конца.

— Мне что, — заискивая, говорил он, — мне бы только в Новый Свет добрести.

Но Новый Свет постепенно отдалялся от Филона: от непривычки к торговым делам он проживался и ежегодно добавлял к торговым оборотам денежные средства, полученные от сдачи душевых наделов земли.

Землю его снимал Егор Петрович за полцены и постоянно трунил:

— Что же, твою душевую землю — старую, стало быть, снимаю, а ты поезжай на новые плодородные земли.

— Сволочь, гадина! — кричал ему вслед Филон, получивши от него деньги.

— Что? — вопрошал Егор Петрович, останавливаясь в дверях, сдвигая брови.

— Ась? Я ничего, — понижал тон Филон из-за боязни быть избитым. — Я ничего. Я вот говорю, хорошо вам на подножных кормах-то.

— То есть как на подножных кормах? — вопрошал Егор Петрович, уже улыбаясь.

— А так-с, как скот-с: зимой стоит на кормах готовых, не работает и тощает, а летом на подножном корму, работает и жиреет…

«Прав, сукин сын! — думал Егор Петрович, уходя домой. — Подножные корма сытнее, даром, что рука человеческая не касается их: луговые угодия, лесная поросль, ковыльная степь — дар природы…»

Ктитором Егор Петрович пробыл только два с половиной года: подоспела русско-германская война, и он был мобилизован. Оставляя на жену хозяйство, к коему, в результате ктиторства, прибыло кое-что из живого и мертвого инвентаря, он давал жене строгий наказ:

— А ты, баба, веди хозяйство по-разумному: не гнушайся мелкими делами, коль крупных нет. Попадет что за бесценок — не упускай. Война много нужды людям принесет, и будут они метаться из стороны в сторону. Тут-то, в этой суете, и можно поживиться. А хороший человек и на войне не пропадет. Не бойся, я целым приду.

Егор Петрович, действительно, остался невредимым: пребывая, как и на действительной службе, в денщиках, он умело угождал офицеру, доставляя ему пропитание.

— Много ли барскому детенышу надобно, — говорил он льстиво офицеру, вынимая из походного ларца частицу курицы.

— А вот куриный пупочек — настоящая господская еда, — выдавал он порцию на другой день, питая таким образом офицера одной курицей несколько дней.

Офицер был занят своими мыслями — думал об окопах, в которые ему надо завтра идти, оставив походное имущество и денщика в обозе второго разряда. Он был беспомощен, а потому не был злым.

На войне Егор Петрович не пренебрег и мелкой торговлей: он торговал сахаром, то обменивая его на махорку, то на хлеб — в зависимости от выгоды, играл в карты и выигрывал шельмовством.

Об этом вспоминал он, сидя в автомобиле, отъезжая на какое-то совещание.

«Подножный корм!» — вдруг вспомнил он слова лавочника Филона и заулыбался, но за улыбкой пришли грустные мысли. Он глядел на проходивших граждан, постоянно неизвестно куда спешивших: «Не живут ли эти люди на подножных кормах?»

И ему показалось, что ноги этих людей движутся не по булыжным улицам, а по посеву, уничтожая зеленя.

«Подножный корм», — опять вспомнил он, и у него от полнокровия и быстрой езды закружилась голова.

Оглушительный выстрел поверг его в беспамятство. Казалось, весь мир обрушился на его голову. Очнувшись, он догадался: лопнула камера, ибо у машины суетился шофер.

ОТЗВУКИ ПРОШЛОГО

На торной дороге трава не растет.

Поговорка

Письмо Автонома вызвало обстоятельное беспокойство: оно волновало Авенира Евстигнеевича, стремившегося логическим мышлением погасить навязчивые думы о нем.

«Рассудок обязан победить чувствительность, как классовую надстройку», — решил он и снова возвращался к думам о незнакомце, покончившем самоубийством.

«Смешно, ей-ей, смешно, — утешал он себя, — самоубийство из-за бюрократизма».

Авенир Евстигнеевич силился рассмеяться, но выходила лишь неестественная улыбка.

«Бюрократизм — принадлежность государственности, вернее — государственного аппарата. Аппарат должен работать с точной четкостью», — раздумывал Авенир Евстигнеевич, запоминая чьи-то слова. Само слово «аппарат» — в применении к учреждению — не раз уже смущало его. Будучи токарем по металлу, он привык мыслить об аппарате как о вещи механического свойства.

«Возможен ли бюрократизм в машине? — Нет, — решил он, если загораются подшипники от недостачи масла, то машину надо остановить».

Авенир Евстигнеевич силился не задерживаться на подобных вопросах и не доводить их до логически последовательного конца. Но стоило ему отогнать мысль о машине, как вставал вопрос о письме. С его строчек будто бы высматривала хохотавшая физиономия Автонома, страшная, с оголенными зубами.

«Должно быть, в самом деле, этому человеку был и смешон, и страшен бюрократизм», — заключил Авенир Евстигнеевич и как-то невольно вздрогнул.

— Стало быть, и я напугался, — проговорил он вслух, — а ведь я человек не трусливого десятка: не в похвальбу сказать, под снарядами стоял, в платок сморкался.

Авенир Евстигнеевич немножко разоткровенничался, приподнимая краешек занавески в прошлое, а я, как досужий человек, воспользовавшись его малой слабостью, хочу открыть занавес несколько больше.

О своем детстве Авенир Евстигнеевич не любил рассказывать, ибо, на его взгляд, ничего замечательного в нем не было. Он рос в рабочей семье (сын литейщика), имевшей местожительство в рабочем поселке. Коксовая пыль покрыла толстым слоем поселковые площадки, и растительность на улицах была чахлой. Дым заводских труб прокоптил рабочие убежища, придавая им цвет вороненой стали. Воздух, отравленный гарью и запахом кузнечного угля, щекотал в ноздрях у проходивших по улицам людей.

Литейщик Евстигней Семенович — отец Авенира, — любивший вечерами в праздничные дни пить черный кофе, — водил с собою сына в поселковую кофейню под названием «Чары и грезы», чтобы посидеть на крылечке за столиком, на «лоне чахлой природы», как называл это крылечко сам Евстигней Семенович.

«Чары и грезы» посещали немногие — как бы некоторая изысканная рабочая аристократия. К этому слою, надо полагать, принадлежал и Евстигней Семенович, находивший в этой кофейне какую-то задушевную теплоту и уют.

Евстигней Семенович, идя в «Чары и грезы», брал с собой сына обдуманно: если он шел с сыном, то жена верила в его трезвые намерения.

Таким образом Авенир с двенадцати лет разделял участие в собутыльничестве в равномерной с отцом пропорции, — сообразуясь с соотношением возрастов. С того же времени он научился хранить тайну и от матери, за что и был любим отцом.

Окончив поселковую «четырехкласску» с ее «ремесленным отделением», Авенир был определен в токарный цех того же машиностроительного завода, где работал отец.

Отец не пожелал, чтобы сын приобрел его специальность, — ибо, по его мнению, литейщик гнет спину троекратно: при отсеванни и рыхлении почвы, на формовке, сидя на корточках, и на разливе расплавленного чугуна по формам.

— Поэтому-то и нет литейщиков, статных по корпусу, — говорил он сыну, — а человек со статным корпусом дальше видит, прямее идет и быстрее побеждает.

После длительной зимы, когда окончательно исчах снег и в поселке стало сухо, на шестнадцатом году жизни Авенир почувствовал себя как-то по-иному: в его жилах заиграла новая кровь, согревающая молодое тело, придавая ему бодрость и стройность. От прилива крови на работе часто кружилась голова и лицо становилось красным.

— Спустить кровь надо, Авенирка, — говорил ему токарь Лобков, весьма серьезный человек, у которого Авенир приобретал квалификацию, будучи в подручных.

В один из воскресных дней, в первых числах мая, Авенир вместе с двумя подростками пошел в лес, находящийся в пяти верстах от поселка. Подростки прослышали, что в этот день состоится «маевка», и, сгорая от любопытства, направились в лес. Подойдя к опушке леса, они увидели токаря Лобкова, лежащего в траве. Лобков что-то недовольно проворчал и указал пальцем на березку. Ничего не подозревая, парни, направившись в указанном направлении, увидели под березкой слесаря Беликова. Беликов так же пальцем показал направление. Идя в направлении, указанном Беликовым, они набрели на кузнеца Карпова, лежавшего под сосной и указывавшего куда-то пальцем. Таким образом парни добрели до небольшой поляны, где происходило дружеское собеседование рабочих, чинно разместившихся на траве. Парни так и не догадались, что попадавшиеся им на пути люди — живая цепочка связи. Авенир присел к группе рабочих и слушал их разговор, не вникая в его суть. Ему стало скучно, он приподнялся и крикнул что-то товарищам.

— Эй, ты, — закрой плевательницу! — крикнул ему седой кузнец Прошка.

Авенир застыдился, присел на корточки, устремив взор в пространство. И вдруг в этом пространстве он послышал другой запах, отличавшийся свежестью своего дыхания и нежностью услаждающей прохладительности. Ароматный запах цветущей лужайки, перемешанный с густым запахом сосны, впервые так резко ощутимый, слегка замутил разум, и голова его закружилась. Авенир неохотно зевнул, широко открывая рот, а затем отошел от группы в чащу леса, повалился на бок. Казалось, тяжелая глыба свалилась с его плеч, и прилег он потому, что был слишком облегчен.

Раздался резкий свисток, а затем выстрел, другой. Авенир лениво поднялся, окинул глазами ту поляну, где происходило рабочее собеседование, но никого не увидел. Какое-то тревожное чувство пробежало по телу, как электрическая энергия по проволоке, и он ринулся в глубь леса. Где-то кто-то стрелял, наполняя лес трескотней. Остановившись, Авенир прислушался, но стрельба смолкла, и по лесу шел какой-то шепот листвы и треск ломившихся сучьев, которому Авенир уже не придавал особого значения. Под согнувшейся березкой Авенир увидел несколько пятен свежей крови.

«Кто-то кровь спускал», — подумал он, припоминая сказанные ему слова Лобкова.

В поселке он узнал, что по рабочим стреляла полиция, разогнавшая маевку. Кузнец Прошка был ранен пулей и подобран товарищами.

В другое воскресенье его снова потянуло в лес, где, оставаясь до самого вечера, он впервые в жизни почувствовал огромную любовь к природе, открывшейся для него каким-то новым миром.

«Люди изнывают в жалких конурах, пропахнувших плесенью, обвешанных паутиной, — думал он, — а здесь необъятный охват красоты и пространства, свежее дыхание природы и покой».

Среди недели по какой-то неважной причине он не вышел на работу и с большой радостью направился в лес. Нечаянно он натолкнулся на то место, где увидел кровь, пролитую кузнецом Прошкой. Но пятна крови уже омылись дождем, а на месте их остались лишь темные крапинки. Какой-то непонятный ужас охватил Авенира, и он бросился бежать от того места.

В этот день природа не казалась ему привлекательной. Его тянуло в завод, к станку, к его равномерному движению. Он подумал, что правильное в жизни только то, что движется посторонней силой и механическим свойством.

«Ну-да, — удостоверял он самого себя, — червячный винт не может подать вал на полмиллиметра больше: механике свойственна точность».

И суппорт, и его собачка, и ползун — все это были вещи, движущиеся равномерно, для которых нет другого закона.

«А что означает чувство человека? — Вчера я здесь, на этом месте, ощущал красоту, ныне — пришла боязнь и скорбь. Стало быть, чувствительность — вещь весьма неусовершенствованная».

Думал над этим вопросом Авенир долго, скрывая думы от всех, — как бы не посмеялись товарищи и старшие. Он не догадался, что и товарищи по возрасту, и старшие — с малых лет думают над теми же вопросами и не могут их разрешить.

Долгие и мучительные годы войны обнажили этот вопрос, было понятно всем, не каждый обходил его сторонкой, чтобы не бередить и чужих, и своих ран, да не попасть под подозрение.

Авениру шел двадцать четвертый год, и он, как и многие его товарищи, заглушал в себе чувство возмущения, ожидая своего времени.

Февральская революция принесла некоторые изменения: возмущаться была просторная возможность, изливать чувства можно было без конца, а когда нет конца, должен быть какой-то предел. С первых же дней революции люди устанавливали предел: восторгались и стояли посередине. Можно было наклониться вправо, но отнюдь не падать на левый бок. По этому серединному течению плыл и Авенир, но плыл уже лежа на левом боку.

В октябре Авенир взял в руки винтовку. Бродя по грязным поселковым улицам, он мозговал, что применить ему винтовку не на чем. На углу одной улицы он увидел трепавшийся от ветра клок бумаги, приклеенный одним концом к стене. На клочке Авенир прочитал: «Голосуйте за партию народной свободы».

Зло обуяло Авенира, и он ринулся к углу, как разъяренный бык на красное. С остервенением сорвал он этот лоскут бумаги, разорвал его в мелкие куски. Сим беспримерным актом он и вступил в преддверие гражданской войны. Но в настоящую гражданскую войну он вступил уже не с винтовкой.

— Винтовка — оружие кустарное, — говорил он, — а кустарное производство не есть массовое.

В гражданскую войну он был артиллеристом, предпочитая этот род оружия по весьма основательным мотивам.

— Гражданская война, — говорил он, — тоже своего рода кустарничество. С одной стороны — кустари и с другой — кустари. И вот, когда в кустарную цепь пехоты выпустишь крупное производство — большой снаряд, кустари не выдержат конкуренции.

Авенир, будучи командиром и комиссаром дивизиона, старался как можно скорее первым произвести по вражеской цепи артиллерийский выстрел.

— Да вы же обнаруживаете себя артиллерии противника, выбирая позицию на пригорке, — говорили ему военные спецы.

— Ничего, — отвечал он невозмутимо, — нужно первым выстрелить, а тогда по нас стрелять будет некому. В гражданской войне не бой важен, а острастка.

В таких случаях Авенир всегда был правым. Теперь, припоминая слова из письма Автонома «я горел, да обуглился», Авенир думал о себе:

«Неужели, черт возьми, и я уже обуглился и больше не буду гореть, а лишь истлею?»

Уходя в прошлое, он вспоминал о начале своей работы впервые в советском учреждении, куда пришел он после фронтов. Он перебирал факты, которые могли бы уличить его в формальностях, косности и бюрократизме.

— Надлежащие мероприятия, — прошептали оскалившиеся зубы Автонома, не губы, а именно зубы, как будто ляскавшие.

«Ну, постой же ты, Автоном, постой, друг. Дай припомню», — подумал Авенир, и в его воображении возникло много проходивших через него дел.

Авенир припомнил случай: когда он работал в земельном органе губернского масштаба, к нему пришла старушка, опираясь на палку. Она просила лесу: у нее сгорела изба.

Авенир посмотрел на старушку и уже принялся было писать записку о бесплатном отпуске леса, как его отозвал заведующий — Авенир был замом.

— Удостоверение о пожаре имеешь? — спросил у старушки заведующий.

— Какое удостоверение, родимый, — пожар был, вот на мне платок, и тот обгорел, — посмотри вот, — и старуха показала концы теплого платка, который, действительно, чудесным образом спасся от пожара, — его вытащили багром через окно, когда концы его уже охватило пламя.

— Притворяется, — сказал тогда заведующий Авениру тихонько на ухо. — Хитрые, бестии, — они тебе такую белиберду наговорят…

Авенир промолчал.

— Нет, без удостоверения не можем выдать, — сказал заведующий.

А старухе надо было возвращаться за сто верст, чтобы принести удостоверение.

На второй день старуха пришла опять, и Авенир отрезал концы обгорелого платка старухи для приложения к делу в качестве оправдательного документа. — лес ей отпустил.

Дело обнаружилось примерно через год. Пришла комиссия и нашла эти горелые концы среди бумаг. Комиссия посмотрела на это дело, как на курьез, и все же сказала:

— Нет, это незаконно — всякий хлам к бумагам государственной важности приставлять. К тому же, кто поверит обгорелым кускам тряпки? Может быть, скажут, что вы в печке эти тряпки обожгли…

ЦЕНТРОБЕЖНАЯ СИЛА

Между моим языком и цепельником нет большой разницы: они оба на привязи и оба болтаются.

Кузьма Ащеулов. «Стреноженный конь»

Подготовительная работа к восприятию «Центроколмассом» всесоюзного масштаба протекала ускоренным темпом: каждый служащий, успокоенный за собственную судьбу (при расширенном масштабе не может быть и речи о сокращении) — отдавался делу с особой любовью и нежностью. Делопроизводитель Тряпочкин, посоветовавшись с «заведующей бандерольными отправлениями» Таней Сверчковой — дамой положительной и доброкачественной по внешности, решил заблаговременно приобрести «карты административного деления автономных республик», чтобы на первых же порах безошибочно рассылать новым адресатам надлежащее руководство. Но в Москве необходимых карт не оказалось, и Тряпочкин, заготовляя сотню штампованных бумаг однообразного содержания, начинающихся словами: «по встретившейся надобности» и заканчивающихся «соблаговолите выслать в наш адрес» — разослал бумаги по всем столицам новых республик, включая Кзыл-Орду и Чебоксары.

Таня Сверчкова приобрела «Полное расписание почтовых пунктов с поверстным указанием отстоящих пунктов от водных и железнодорожных путей, а равно и грунтовых трактов».

Петр Иванович Шамшин, радовавшийся больше других, не расставался с телефонной трубкой. Он буквально повис на телефонном аппарате, беспрерывно созваниваясь с типографиями. К нему приходили агенты почти всех типографий, раскладывали образцы шрифтов, рекомендуя различные гарнитуры. Но к великому прискорбию Петра Ивановича, ни одна из типографий не могла выполнить полностью его заказа. Петру Ивановичу были нужны новые бланки на шести языках, обусловленных всесоюзной конституцией, а типографии не имели шрифтов национальных меньшинств. По окончании занятий Петр Иванович заходил к Егору Петровичу, составлявшему уже второй месяц «для убедительности правительства особое мнение практического работника о целесообразности организаций всесоюзного охвата». Петр Иванович трепал его дружески по плечу:

— А-а! Каково! Вот тебе и фунт изюма.

— Н-да, — соглашался Егор Петрович и тут же вычитывал цитаты, собственноручно начертанные:

«По моему мужицкому разуму, объединяющее начало приведет страну к благим начинаниям в деле созидания хозяйств, поставленных на правильные рельсы во всем объеме».

— Ты побольше, побольше про этот самый объем! — внушал Петр Иванович. — Чтобы этот самый объем неотъемлемым был… И слезинку малость подпусти…

— Насчет слезы не учи — знаем, — отвечал Егор Петрович, — слезу мы так подпустим, что одно мокрое место станет.

И Егор Петрович читал о слезинках:

«Жены и матери наши плакали, когда мужей и сыновей брали на войну. А почему они плакали? Некому было их кормить, а голодному человеку как не плакать. И царское правительство нарочно разделяло людей на татар, мордву, чувашей, евреев и прочих горских народов».

— Во! — одобрял Петр Иванович. — Настоящая слеза. Только надо бы немножечко пожалостливее.

Инструктор-рационализатор Смычков, в виде опыта, разработал форму «наглядных таблиц» с разветвленными каналами товаропроводящей сети, расходящимися от центра и охватывающими радиусом всю периферию. Таблицы предполагалось приготовить из металлических пластинок с обозначением на них пунктов и механическим передвижением точек.

— Тогда вся работа будет на виду, — доказывал Смычков.

Пятьдесят две машинистки машинописного бюро единогласно записались во вновь организующийся «кружок по изучению украинского языка», чтобы при случае не оказаться профанами. И даже молчаливые курьеры потребовали запасной прозодежды, напугавшись, что теперь их будут гонять пешком по всесоюзной периферии.

Но больше всех, разумеется, был озабочен Родион Степанович: он согласовывал вопрос в малом Совнаркоме, прорабатывал материалы для Госплана, писал частные письма «для нащупывания почвы», докладывал правлению о «ходе дела» и «зондировал» в партийных кругах.

В свой кабинет он приходил к двум часам дня, бросал на стол портфель и хватался за телефонную трубку.

Когда в учреждении кончались занятия, он не уходил из своего кабинета. К нему являлись два чертежника, и они общими усилиями составляли схемы будущего «Всесоюзного Центроколмасса», со всеми отделениями, обозначающимися кружком или же квадратом, смотря по значимости. Поработав таким образом несколько недель, Родион Степанович не был удовлетворен работой чертежников, разместивших, по его мнению, не совсем удачно отделения, и приказал изготовить единицы отделений самостоятельно, чтобы их можно было передвигать и прикалывать кнопками.

Изготовленные кружки и квадраты Родион Степанович прикалывал, отходил на должное расстояние и прикидывал глазами.

— Нет, нижний квадрат надо приподнять. Вот так, — говорил он, когда чертежник поправлял указанный им квадрат или кружок. Схемы были исполнены и окончательно прикреплены к стене, рядом со схемой «примерной деревни». Родион Степанович почти целый час любовался на них, как на собственное детище. Но вдруг какая-то новая мысль осенила его: и он хлопнул себя по затылку:

— Дурак! Не догадался!

Утром он вызвал двух художников и заказал им новую схему. По новой схеме каждое отделение должны изображать люди различных национальностей, которые жительством преимуществуют в том или ином районе. Причем фигуры людей в своем росте должны соблюсти численную пропорцию данной национальности.

Когда заказ был сдан и художники покинули стены кабинета, Родион Степанович упал от изнеможения в кресло и вздохнул освобожденной грудью:

— Слава аллаху, теперь все в порядке.

«Слава богу» он не упоминал сознательно, заменив его «аллахом» как бы из уважения к религиям малых народностей.

И вот, в тот самый день, когда художники покинули кабинет Родиона Степановича, — пришел Авенир Евстигнеевич.

Родион Степанович, будто бы предчувствуя какую-то беду (не зря, черт возьми, ревизоры приходят в учреждения) — слегка вздрогнул и, дабы «ревизор», — как сокращенно называли Авенира Евстигнеевича центроколмассовцы, — не заметил смущения, протянул Авениру руку.

— Что пригнало в наши столь отдаленные Палестины? — справился Родион Степанович, стараясь придать голосу шутливый тон.

Авенир Евстигнеевич ответил не сразу: он вопросительно окинул взглядом «центроколмассовского заворга», как бы стараясь проникнуть в неизвестные тайны, углубившиеся где-то в душевных тундрах. Так свойственно смотреть только «ревизорам» да лицам, постигающим одним взглядом чужие тайны, чтобы раз навсегда определить: «подлец человек этот или его душевные качества носят благонамеренный характер».

Родион Степанович ощутил этот взгляд, именно взгляд пытливого «ревизора», которому суждено прощупывать и иметь личные суждения об индивидууме, на предмет его дальнейшего пребывания в той или иной должности.

«Ну, что же, — решил Родион Степанович, — ты хочешь узнать? А не угодно ли посмотреть обратную сторону медали? Мы уже знаем вас, молодой человек приятной наружности-с».

И оба они поняли друг друга, хотя и повели разговоры в благопристойных тонах, даже справившись поочередно друг у друга о здоровье и новостях.

Родион Степанович не ошибся: Авенир Евстигнеевич прибыл проверить, в какой мере осуществлены предложения комиссии да проработать кое-какие материалы, вызвавшие у Авенира сомнения. Родион Степанович понял, что снова весь орготдельский аппарат должен будет обслуживать «ревизора», да и сам Родион Степанович оторвется от столь насущного и спешного вопроса, как организация «Центроколмасса всесоюзного масштаба». Это больше всего не понравилось Родиону Степановичу, хотя он и не подавал виду.

«На глазах противника надо казаться хладнокровным, — думал он, окидывая веселым взором Авенира, — пусть-ка попробует взять нас голыми руками».

Объявив о своих намерениях, Авенир Евстигнеевич распрощался, пообещав прибыть завтра в урочный час, обусловленный началом занятий.

Весенний воздух освежающе пахнул в лицо, опьяняя пылкой взволнованностью горящей крови, приступавшей к голове.

Он шел по Никольской улице, решив пройтись, чтобы проветриться.

«Вот еще чудак — застрелился, — думал Авенир об Автономе, — а жизнь-то как хороша».

Но Авенир тут же усомнился, действительно ли хороша жизнь.

«Самоубийство от бюрократизма, — Авенир при этой мысли силился улыбнуться, но улыбка не получилась. — А не стал ли бюрократом и я? — задавал он вопрос. — Не чужды ли, в самом деле, такие слова, как «надлежащие мероприятия», моему классу? — думал Авенир. — Да. Машине чужд бюрократизм. Не потому ли меня и поныне тянет к токарному станку?»

Но его не посылали к станку. Он числился той изюминкой в советском аппарате, которая должна вытравить бюрократизм и придать аппарату ту особую крепость, которую изюмина придает сухарному квасу.

«Квас шибает в нос, так и нам, рабочим, надо шибануть в нос бюрократизм», — решил Авенир и невольно сжал кулаки.

«Борись, если можешь, мерами военного коммунизма», — припоминал он слова Автонома. Но кто выбросил эти строки? Разве они являются для него лозунгом? Их воспроизвел упадочник. Вот кто воспроизвел их, — сердился Авенир. Зачем меры военного коммунизма, коль идет нэп?»

На Никольской улице Авенир приостановился у магазина утвари. Он часто видел этот магазин, но не обращал на него внимания.

Сейчас в окнах он увидел то, что видел и раньше, но это было для него чем-то потрясающим. В витрине была выставлена церковная утварь вместе с утварью революции. Церковная дарохранительница нашла мирное соседство с советским гербом, а церковные хоругви — с красным знаменем.

«Борись мерами военного коммунизма», — мелькнуло в голове.

И Авенир ринулся к окну, приподнял кулаки, но быстро их опустил.

Проходившие люди на минутку приостановились, а затем побрели своей дорогой.

Авенир также пошел домой, но весьма удрученный.

«Сколько глупостей еще впереди, — подумал он. — Чего только мы ни окрасили в красный цвет. Даже завод называется у нас «Красный Перун», а ведь Перун — идол».

О ПОДОРВАННОМ АВТОРИТЕТЕ

Языком мел и, а рукам воли не давай, — ибо язык твой без костей: он не причинит физической боли.

Ек. Холодная. «Сумерки моей юности»

В тот день, когда Авенир Евстигнеевич возобновил обследовательскую работу в «Центроколмассе», с Петром Ивановичем произошел несчастный случай: узнав от сослуживца о новом дополнительном пребывании «ревизора» в учрежденских недрах, он был охвачен каким-то непонятным ужасом. Со страха его тело как-то натужилось, и у него лопнули подтяжки. Брюки, имевшие в объеме запас на случай накопления жира, мгновенно сползли почти до колен. Оторопевший Петр Иванович не знал, что делать, и простоял в сем неприличествующем положении несколько секунд, пока до его уха не донесся отчетливо смех сослуживцев. Час спустя рыжая делопроизводительница, к которой Петр Иванович питал сверхъестественные чувства, слегка хихикая, напомнила:

— Петр Иванович, — сказала она, — каким образом вы уронили авторитет?

Петр Иванович вначале не понял этого тонкого намека, но, догадавшись, покраснел и без особой надобности ощупал пояс брюк и оправил его. Петр Иванович почему-то предчувствовал, что такие обстоятельства могут принести омрачение в будущем. Предчувствие не обмануло его: Авенир Евстигнеевич в тот же день потребовал немедленного сокращения служащих, которые после первого акта комиссии зачислены в служебный резерв. Родион Степанович протестовал, звонил куда-то по телефону, но Авенир Евстигнеевич показал специальное отношение, подписанное влиятельным лицом, о «немедленном проведении в жизнь всех вышеуказанных мероприятий».

Так как в предписании не было указано, о каких именно «мероприятиях» идет речь, то Родион Степанович и на сей раз перехитрил ревизора: он провел сокращение только тех служащих, которые часто попадаются на глаза «ревизора». В число этих лиц попал и Петр Иванович, правая рука Родиона Степановича. Этим актом Родион Степанович хотел сказать, что распоряжение влиятельного лица он выполняет беспрекословно, однако за дальнейший ход работы снимает с себя всякую ответственность. Родион Степанович пообещал принять Петра Ивановича вновь ровно через месяц, когда последний израсходует выходное пособие. К тому времени, заверял Родион Степанович, очень ощутится в орготделе отсутствие Петра Ивановича.

Петр Иванович, хотя и ощущал некую дрожь, однако верил словам Родиона Степановича, — столь авторитетного начальника, в подчинении коего он прослужил несколько лет. И, проникнутый чувством особой благодарности к заботам начальника, Петр Иванович был даже до некоторой степени обрадован: ему хотелось отдохнуть.

Таким образом из предназначенных к сокращению шестисот человек Родион Степанович сократил всего пятнадцать.

Проводить постановление полностью Родион Степанович считал глупостью, полагая в ближайшие месяцы иметь всесоюзный масштаб, когда штаты могут быть увеличены на пятьдесят процентов.

Авенир Евстигнеевич углубился в изучение вопроса о росте нагрузки на одного служащего, перенося тяжесть работы в плановый отдел и бухгалтерию.

Авенир Евстигнеевич, решивший самостоятельно проверить цифры, не доверяясь больше бухгалтерам-ревизорам, обнаружившим неправильную запись в шесть копеек, работал в бухгалтерии уже больше недели.

— Что он ищет? — задавали вопрос бухгалтера и удивлялись.

И, наконец, не выдержав, Авенир Евстигнеевич задал бухгалтерам вопрос:

— Послушайте. Мне кажется, что товаров наша страна произвела столько же, сколько и прошлый год, — на несколько процентов больше — чепуха. Откуда же нагрузка, черт возьми, прибавляется и сами служащие прибывают?

Сухой, по внешности, бухгалтер не лишен был некоего остроумия.

— Хотите, я вам фокус-мокус покажу, — сказал он, сухо улыбнувшись. И, не дождавшись ответа, вынул из кармана коробку папирос. — Видите? Коробка папирос. — Бухгалтер открыл крышку коробки и поднес к носу Авенира Евстигнеевича, дабы показать, что в коробке, действительно, папиросы. Затем бухгалтер поставил рядом пять стульев и усадил на них пять счетоводов и, чтобы получился некий эффект, приказал каждому счетоводу вытянуть вперед руки, вывернув их ладонями вверх.

— Ну, глядите, — сказал бухгалтер Авениру Евстигнеевичу и положил коробку на руки крайнему счетоводу.

— Климов, передай коробку Петушкову, — приказал бухгалтер крайнему счетоводу, и тот приказание выполнил, положив коробку на руки соседа.

— Что за аллегория? — проворчал недовольно Авенир Евстигнеевич.

— То и есть, о чем вы изволили спросить, — ответил бухгалтер.

— Не понимаю.

— Очень жаль.

Бухгалтер, распустив счетоводов, разнес по местам стулья и уселся за свою конторку.

— Нет, постойте, — остановил его Авенир Евстигнеевич, — раз начали с фокуса, так разъясните все до конца.

— Да это очень просто, — проговорил бухгалтер. — Предположим, что это была не коробка, а пятачок. Один пятачок Климов подержал в руках — пятачок. Петушков подержал еще пятачок, ну и остальные — тоже. У каждого в руках побывал пятачок и каждый бы его посчитал. Из одного пятачка получилось бы целых пять пятачков. Поняли?

Авенир Евстигнеевич понял. Он понял, что товаропроводящие каналы — отделения «Центроколмасса», пропустив всю продукцию по периферийным этапам — механически увеличивают нагрузку. Какой-то страх охватил Авенира Евстигнеевича.

Через два дня он, выступая на общем собрании служащих «Центроколмасса» по вопросу о причинах вторичного обследования и результатах его, старался демонстрировать результаты фигурально якобы для большей убедительности. Приседая на четвереньки, Авенир Евстигнеевич старался изобразить дойную корову, каковой, по его мнению, является «Центроколмасс», а затем чмокал губами, как бы сося коровьи сиськи, как, по его мнению, сосут центроколмассовцы «Центроколмасс».

— И не только сиськи сосут, — добавил он, — но и коровий хвост.

Центроколмассовцы, сидевшие доселе спокойно, зашевелились и задвигались на стульях, поднимали руки и наперебой просили внеочередного слова. Они все считали долгом высказаться, ибо была задета личная честь каждого. Дамская часть собрания отплевывалась, как будто, в самом деле, каждая из дам только что оторвала свои крашеные губы от коровьего хвоста.

За поруганную честь центроколмассовских служащих и ответственных работников выступил Родион Степанович, давно ощущавший необходимость на арене словесной борьбы помериться силами с «ревизором», человеком, по его мнению, не обладающим большим умом. Он поднялся на трибуну, и весь набитый людьми зал ему зааплодировал, выражая таким образом полное одобрение защите коллективно-ведомственной и индивидуально-нравственной чести. Сдерживая наплыв чрезмерных чувств, Родион Степанович проглотил глоток воды.

— Товарищи! — сказал Родион Степанович. — Что значит наше учреждение? Сложная машина, с массой шестерней и шкивов, приводимых в движение приводными ремнями. Центробежная сила находится здесь в центре. Эта сила развивается, шестеренки цепляются зуб за зуб и вращают различные малые аппараты, отстоящие от нас далеко на периферии. Машина наша регулярно движется, и пульс ее биения равномерен. А кто есть вы? Вы — маленькие винтики, необходимые в каждом сложном механизме. Вы помните, когда на занятия по болезни два дня не выходила наша всеми уважаемая заведующая отправными бандеролями, аппараты на местах не ощущали силы и не вращались. Значит, центробежная сила развивалась вхолостую — без нагрузки. Вот насколько было вредно отсутствие отдельного винтика в аппарате. А что делает наш «достопочтимый ревизор»? Он уже вынул из машины цилиндры и хочет совершенно разрушить аппарат. Кроме того, он нанес личное оскорбление каждому из нас, называя нас «сосунками». Я не ошибусь, если выражу всеобщее возмущение центроколмассовских масс…

Взрыв аплодисментов прервал речь оратора, и его охватило какое-то блаженное сладострастие, физически слившее его с этой массой.

Родион Степанович спустился с трибуны и растворился в массе. Центроколмассовские дамы устремили на него взгляды, полные благодарности, и Родион Степанович принял эти взгляды с любовью. Он опустил глаза, дабы придать своей внешности особый вид благородства и застенчивости.

За Родионом Степановичем для решительной схватки выступил Егор Петрович. На этот раз он не обмолвился о венике, а рассказал некую притчу о спице, выпавшей из колеса.

— Ободок колеса не выдержал грузной тяжести — переломился, — пояснил Егор Петрович. — И вот, будто бы не мудрая штука спица, а при своем месте нужная…

В заключительном слове Авенир Евстигнеевич характеризовал Родиона Степановича как явного бюрократа, а Егора Петровича обозвал «бутафорией масс». Ответработники «Центроколмасса» сочли слова ревизора за подрыв авторитета и поручили Родиону Степановичу составить жалобу для привлечения «ревизора» к ответственности.

Дело о подрыве авторитета было составлено и направлено по надлежащим инстанциям, однако Родион Степанович потерял свою прежнюю энергию, считая возможным приступить вплотную к работе только после реабилитации. Родион Степанович не мог принять Петра Ивановича вновь на службу, хотя положенный месяц уже прошел.

— Не могу, Шамшин, — говорил он ему, — пока не победим наших недоброжелателей, не могу.

Прождавши еще месяц, Петр Иванович решил испытать счастье в деле частного порядка: открыть мелочную торговлю. Но, продумав все до конца и чтобы не попасть в дальнейшем в разряд гонимых людей — частников, Петр Иванович решил открыть дело под благопристойной вывеской. Вспоминая Автонома, он решил открыть столовую и дать ей наименование «Пролетарская еда».

И каково было его огорчение, когда финотдел, куда он направился за патентом, не разрешил открыть столовой под таким названием.

Петр Иванович долго доказывал, что слова «Пролетарская еда» куда созвучнее наименований «Париж» и «Прага», однако финотдельцы были непоколебимы. Петр Иванович так и не открыл столовой и, позабыв об «уроненном авторитете», стал регулярно отмечаться на бирже труда, дабы опять идти по служебной стезе.

СЛЕДОВАНИЕ ПО ИНСТАНЦИЯМ

Чиновники должны изъясняться письменно, дабы глупость их видна была.

Из циркулярных изъяснений Петра I

Мой приятель, весьма талантливый человек, отовсюду, между прочим, гонимый, определяет бюрократизм следующей формулой:

«Бюрократизм — это такой порядок вещей, когда бумага ходит, люди мучаются, а дело стоит».

Определение весьма конкретное, не требующее дальнейших пояснений, если бы дело касалось простых людей, имеющих соприкосновение только с бюрократами. Но представьте себе, если сам бюрократ будет вести переписку по личному делу с бюрократическим учреждением?!

Правда, бумага пойдет обычным ходом, однако не совсем одиночным порядком. Через день к «основной бумаге» присовокупится бумага вторая, а еще через день вдогонку полетят «характерные дополнения», по количеству бумаги гораздо объемистее «основной». Оно и понятно: «основная» писалась второпях, с горячим сердцем, а когда сердце остывает, бюрократ вспоминает отдельные детали, кажущиеся ему весьма характерными. Тогда уже бумаги не просто ходят, а догоняют одна другую.

Дело «о подрыве авторитета центроколмассовских ответработников» проходило одну инстанцию за другой. Родион Степанович лично звонил по телефону, дополняя материал важными данными, и требовал срочного морального воздействия по отношению к «ревизору». Он справлялся, где было возможно, о прошлом Авенира Евстигнеевича, дабы чем-либо опорочить его.

После третьего опроса Авенир Евстигнеевич был не в меру обозлен и дерзок. Лицо, ведущее следствие, принимая серьезный вид и покойный тон, на его дерзость заметило:

— Будьте вежливы, товарищ Крученых, ибо ваша дерзость дает право думать, что материал «Центроколмасса» более объективен, чем я думал.

Придя домой вечером, Авенир Евстигнеевич нервно прошелся по комнате. Ему не хотелось ни есть, ни пить, ни спать. Он ходил, отбивая шаги, как маятник.

«Усложнение процессов, — думал он. — Ответработники «Центроколмасса», решившие меня угробить, потеряли способность работать, но где же главный корень зла? Какие причины его возникновения? Уж не есть ли зло в стремлении почти каждого человека руководить общим порядком вещей, — думал он и страшился этой мысли. — Что представляют собой, люди, стремящиеся руководить массой? И почему им кажется, что массы нуждаются в их руководстве?»

— Как бы ты на это ответил? — проговорил Авенир, как бы взывая к Автоному, и рассмеялся. — Какой-то безумный анархист, — или черт его знает кто, — вызвал меня на все эти размышления.

Но Авенир устыдился своих слов; он понял, что размышление о бюрократизме и порождающих его причинах — нечто более серьезное, чем беспричинная усмешка.

«Что такое массы? Отвлеченное или реальное понятие?» — думал он и почти так же, как Автоном, полагал, что масса — понятие отвлеченное, ибо каждый индивидуум имеет нечто свое личное и ни в коей мере не склонен к преклонению перед талантами и способностями административноруководящего свойства.

«Масса идет за людьми, проповедующими истину, — решал он, — и тогда только она является массой. Но истина бывает только относительной.

Когда проповедник превращается в администратора, он уже мерами административного воздействия пытается пролагать путь к истине, а путь этот усеян искусственными препятствиями. Тогда масса перестает быть массой».

Под влиянием всего передуманного Авенир Евстигнеевич уселся за стол, чтобы изложить письменно свои мысли как в отношении ревизии «Центроколмасса», так равно и в отношении возникшего дела «о подрыве авторитета».

«Я полагаю, — начал он, — что дело вовсе не в подрыве авторитета. Я с собой не носил динамита, да и не являются работники «Центроколмасса» гранитом, чтобы «подрывать» их. Почему я вторично заинтересовался делами «Центроколмасса» — об этом я писал уже в своей докладной: меня смущала мнимая нагрузка. Я выяснил, и вам теперь тоже известны ее причины.

Теперь я пишу не о причинах, а о следствии. Что является причиной возникновения учреждений, подобных «Центроколмассу»? Наша отсталая крестьянская страна. Подобные учреждения не создают ценностей, а делают лишь отношения, да и то недобропорядочного качества. А я полагаю: сначала надо создать вещи, а затем, если понадобится, и отношения. У нас наоборот — строят отношения без вещей, отчего хозяйство становится обветшалым.

Можно ли посредством бумаг рационализировать маломощные хозяйства? — Нет.

Деревне нужны мощные факторы экономического порядка, а не руководство бумажными отношениями. Экономический фактор сам притянет крестьянина-индивидуалиста к рационализации маломощных хозяйств и коллективизации. Центроколмассовский аппарат и его периферия поглощают те средства, которые бы возродили крупные экономические факторы.

Вот где истинная причина оскорбления мною центроколмассовских работников, а отнюдь не в подрыве авторитета работников, которые, к слову сказать, на периферии не пользуются авторитетом. Сам «Центроколмасс», по-моему, есть ненужная надстройка к ряду других учреждений.

Отсюда и озлобление ко мне, высказавшему подобные мысли. А что предосудительного в том, что я фигурально стремился изобразить корову, которую посасывают центроколмассовцы? Я делал это не для того, чтобы оскорбить кого-либо, а убедить.

По существу второго пункта, по поводу подрыва выдвиженчества, скажу одно: я за выдвиженчество, но не за такое. Я против выдвижения ради бороды и мужицкого вида. В этом я предусматриваю некоторый русский паскудный патриотизм: если раньше говорили: «шапками закидаем», то нынче можно сказать: «управляем посредством лаптей и длиннобородства». Это не достижение, а невежество. Надо выдвигать за крепкий ум, а не ради длинной бороды».

Авенир Евстигнеевич перечитал заявление несколько раз, не решаясь его подписать. Он думал о том, насколько правильно высказал свой взгляд и приемлем ли он с марксистской точки зрения. Но так как марксизм он воспринял только чутьем, а не постиг разумом, то размышления ни к чему не привели. И он крупными буквами подписался, делая росчерк завитушкой: «Авенир Крученых».

ПОЕЗДКА НА ПЕРИФЕРИЮ

Если в жизни ты бредешь узкой тропинкой, да будет благословен путь твой: ибо каждая корова, возвращающаяся из стада, бредет тропою своею.

Нина Рытова. «Записки простодушной путешественницы»

По неизвестной причине пора любви и весеннего расцвета — май месяц — омрачена народной пословицей: «Месяц май, коню корма дай, а сам на печь полезай». Больше того, если майская погода, действительно, загоняет людей на печку, то подобный порядок природы не омрачает людей: «Май холодный — год хлебородный», — говорят они, кутаясь в зимние полушубки.

Если дородные мужики в мае одеваются в шубы и залезают на печь в теплый уют и покой, то кволый и слабогрудый городской народ покидает в мае душный город и стремится в дачные места, в сосновые боры или в просторные степи.

Май — начало распада городской жизни и разнообразная целеустремленность горожан: толстобрюхие стремятся омывать телеса свои в морской соленой воде, чтобы соль изничтожила излишнее накопление; худосочные ищут покоя в домах отдыха, чтобы нарастить жир для последовательного его расходования; слабогрудые покупают карманные плевательницы и стремятся к санаторному режиму.

Вокзалы заполняются людьми, составы поездов учащаются отправкой. Бюрократизм засыпает на несколько месяцев, ибо каждый бюрократ считает обязанностью пребывать в целебных местах узаконенную норму времени.

Май всколыхнул и центроколмассовскую массу, захваченную общим весенним потоком, несмотря на «неразрешенные» еще два вопроса: о «всесоюзном масштабе» и «подрыве авторитета». В боевом порядке составлялись списки отпускников и распределялись продолжительные командировки на юг.

Егор Петрович, как не страдающий недугами, присущими городским людям, получивши месячный отпуск, решил использовать его двояким образом: побывать на периферии, чтобы ознакомиться с работой срединных и низовых звеньев и, следовательно, присовокупить к отпускным средствам еще и командировочные, — а затем навестить родину, которую он покинул около года тому назад.

Имея возможность следовать за счет учреждения в мягком вагоне, Егор Петрович приобрел билет жесткого вагона, чтобы в личную пользу сэкономить полтора червонца, что не скрывая делают почти все командированные по служебным делам.

В вагоне, думая о только что покинутой столице, Егор Петрович рассматривал тусклые лица людей, ехавших куда-то по неизвестным ему причинам.

«Куда прет простой народ», — подумал он, рассматривая сидевшего напротив старика, прижавшего к груди какой-то узел. Кто-то порекомендовал старику положить узел на верхнюю полку, чтобы не утруждать себя понапрасну, но старик еще крепче прижал узел к груди.

«Вороватый народ пошел», — подумал Егор Петрович и тут же схватился за карман, а затем поднялся, достал с полки корзину и поставил ее на лавке возле себя. Старик, прижимавший узел к груди, давно уже сошел, породив для Егора Петровича беспокойство. В позапрошлом году он ехал из губгорода, где был по делам «низового звена», и тогда кто-то ухватил его за карман. Правда, жулик не обворовал его, но подал весьма благонамеренную мысль: воротившись домой, он объявил, что в дороге у него украли документы и деньги. И дабы не было какого-либо подозрения, он заявил, что продает собственную лошадь, чтобы внести деньги в «низовое звено». Но правление в целом, посвятив этому вопросу специальное заседание и выразив общее доверие Егору Петровичу, решило списать «пропавшую» сумму со «счета прибылей и убытков» низового звена. Егор Петрович пытался возражать, но затем смирился и принял постановление как дар, оказанный за его услуги. Он благодарил правленцев, угостив их чаем и самогоном.

Теперь Егор Петрович боялся, как бы, и, в самом деле, жулики не залезли в карман, ибо в кармане были средства, принадлежавшие ему лично.

«Вороватый народ пошел», — подумал он опять, оглядывая сидевших и дремавших пассажиров. И почти в каждом дремлющем Егор Петрович почему-то видел жулика, притворяющегося дремлющим для отвода глаз. В вагоне были сплошь простые мужики и бабы, что и усилило беспокойство Егора Петровича.

«Спят, черти беззаботные, или притворяются», — раздумывал он.

Человек, лежавший на верхней полке в том же отделении, где сидел Егор Петрович, пошевелился и закашлялся. На другой же полке тоже кашлянул человек, и Егор Петрович, притулившись в угол, задрожал от страха, принимая кашель за условленный знак жуликов, стремящихся его обокрасть.

Егор Петрович тоже подкашлянул, чтобы подать знак о себе, — пусть мнимые жулики не считают его спящим.

— Земляк, нет ли закурить? — протянул тот, что лежал на верхней полке, над головой Егора Петровича. — В душе пересохло, смерть как курить хочется.

Лежавший напротив подал ему папиросу, тот чиркнул спичкой, озарив на секунду отделение вагона, слабо освещенное свечкой. Егор Петрович, приподняв голову, разглядел, что просивший папиросу — человек средних лет, а одолживший папиросу — с маленькой стриженой бородкой.

— Эх, теперь бы на печке, на голых кирпичиках брюхо погреть, вон как дюже живот разболелся, — сказал тот, коего Егор Петрович определил человеком средних лет.

— А откуда бредешь, друг? — спросил человек с бородкой.

— С уральских гор, милок. Там при шахтах наверху в чернорабочих состоял. Житье, скажу, куда лучшее, чем в нашей деревне.

— А зачем и куда едешь? — допытывался человек с бородкой.

— Еду, милок, с домом в последний раз попрощаться.

— Ишь ты. По нраву, значит, эта самая шахта пришлась?

— Нет, ухожу к бегунками, — ответил человек средних лет.

— К кому?

— К бегункам, говорю. Люди такие в уральских лесах живут.

— А какова их религия? — не унимался человек с бородкой.

— Религии у них нет. Так, сами по себе живут. И властей не признают. А уж дюже люди душевные!

Человек с бородкой заинтересовался и, приподняв голову, вопросительно посмотрел на собеседника.

— И советской власти не признают? — спросил он как-то таинственно.

— Ни боже мой. Потому-то и бегунками называются, что от всех властей бегут.

И человек средних лет принялся рассказывать, как один раз, бродя среди лесистых гор, он пришел в какой-то населенный пункт, где люди с длинными бородами приняли его гостеприимно, водили в бортный ухожай кормить медом.

— Так вот, милок, люди живут без зависти и особых забот: питаются хорошо, а грамоты не знают. А на что нужна им грамота — одна только морока с ней. На одну грамоту и работают люди, а жить нету времени. К примеру, у нас на шахтах завком говорит мне: «Учись, Митяев, без грамоты нехорошо». А я думаю себе: восемь часов работай, два учись, четыре читай, восемь спи, час обедай, а когда же жить-то? Да мне, может быть, сама природа все тайны без всякой грамоты открывает! — разошелся человек средних лет, назвавший себя Митяевым. — Я вот лежу ночью да на звезды смотрю. Может быть, каждая звезда со мной разговор ведет, почем знать? Может быть, они такими же точками на небе живут, как мы на земле. А ученые больше изучают звезды, оттого и не живут, а мучаются.

— А «низовое звено» у этих самых бегунков есть? — спросил вдруг Егор Петрович, проникнутый ведомственными интересами.

— Селятся они, милок, на низинах у рек, чтобы рыбу ловить поудобнее было, — ответил Митяев. — А этих самых, как вы назвали, звеньев я не видел.

Егор Петрович с жаром стал рассказывать Митяеву, что такое «низовое звено» и какова его цель в общегосударственной цепи, и Митяев, проникнутый уважением к чужим словам, потому что сам любил поговорить, слушал его внимательно.

Когда Егор Петрович окончил свою речь, человек с бородкой обратился к нему, чтобы узнать, какое отношение он сам имеет к «низовому звену».

— Я член правительства по этой линии, — ответил Егор Петрович, чувствуя свое превосходство. Наступило неловкое молчание, длившееся в продолжение всей ночи, ибо все трое сразу испугались друг друга: Егор Петрович продолжал думать, что его слушатели — жулики, сознательно вызвавшие его на разговор, и досадовал, что сказал им о том, что он член правительства.

«Теперь, поди, думают о моих деньгах. Скажут, раз член правительства, значит с деньгой», — думал он.

Митяев был удручен тем, что рассказал «члену правительства» о своих намерениях перейти к бегункам. «Сейчас, черт бородатый, на первой станции заявит куда следует, и меня, голубчика, заметут», — размышлял Митяев.

«Вот черт меня за язык дернул, — думал человек с бородкой. — Наплел я разной чепухи в разговоре с бегунком, а член правительства слышал. Завтра же может прийти бумажка: «А какие ты, голубчик, свободные разговоры вел с бегунком?»

Только на рассвете осмелевший бегунок, усомнившись в том, что Егор Петрович член правительства (раз не арестовал его), задал вопрос:

— А почему, ежели вы член правительства, не в мягком вагоне едете?

— А я, друг, настроение народных умов выясняю, — солгал еще раз Егор Петрович.

«Бегунок» задумался, но деваться было некуда, и он крепко заснул.

Днем Егор Петрович сошел с поезда, чтобы заехать в «срединное звено», проверить товаропроводящие каналы и прощупать связывающую сеть.

Он взглянул на обстановку канцелярии мельком, чтобы освоиться с ее построением и сравнить, аналогично ли ее построение аппарату «Центроколмасса». Сходство в схемах оказалось несомненным, только схемы были миниатюрнее. В области руководства «срединное звено» представлялось этапным пунктом, пересылающим размноженные центроколмассовские циркуляры для дальнейшего следования на периферию. Наверху каждого циркуляра обозначалось: «при сем препровождается для точного руководства», а внизу подписи центроколмассовцев заверялись делопроизводителем «срединного звена».

— Эй ты, голова, — сказал Егор Петрович председателю, — что же у тебя копии заверяет делопроизводитель? Чай бы сам столичные бумаги заверял. Весу больше на местах. Да и нам лестнее будет.

— Так и есть, товарищ Бричкин, — ответил председатель и косо посмотрел на делопроизводителя.

Но Егор Петрович приехал не для инструктирования, а для общего наблюдения, потому и не стал в дальнейшем утруждать себя рассмотрением общей структуры.

Вечером, угощаясь председательским чаем и зубровкой, он еще раз, проникнувшись делами государственной важности, завел разговор о бегунках.

— У вас таких бегунков нету? — спросил он, предварительно рассказав председателю, что слышал ночью.

— Нет, — ответил он, — бегунков нет, а вот «дикие» — эти есть.

Егор Петрович, будучи в столице, сам не раз произносил слово «дикие», хотя и не понимал его значения.

— Да, с «дикими» беда, — проговорил он.

— Именно! — подхватил оживленно председатель. — Руководство принимают, кредит берут, а толку ни шиша не приносят. В прошлый раз я сам ездил в «низовое звено». «Что же, — говорю, — вы, ребята, тут делаете. Кредит взяли, а теперь и в ус не дуете». А они мне отвечают: «Мы, — говорят, — полностью стоим на платформе советской власти и директивы ее выполняем, значит, — говорят, — государство должно нас поддерживать, а не отнимать у нас последние средства». «Да вы, — говорю я, — ценности делайте, тогда и себе польза будет, и долги государству заплатите». «Так-то оно так, да ведь государство — оно богатее нас, — отвечают они, — пусть оно нас и поддерживает…»

Председатель замолк, а Егор Петрович вздохнул, поднимая рюмку, чтобы чокнуться.

— Н-да! — сказал он для приличия после некоторого молчания.

В ГУЩЕ МАСС

Эх, ну! Эх, ну! Животом тряхну.

А я дышу — не надышу.

Весь животик расколышу.

Частушка

В Турчанинове, на родине Егора Петровича Бричкина, куда он прибыл на отдых после обследования «срединного звена», ничего особенного за истекший год не случилось.

Мужики пахали и сеяли в общем порядке и вне плановости, не вникая в суть государственной плановой озабоченности. Городские «посевные кампании» не нашли здесь даже и глухого отзвука. И когда Егор Петрович спросил первого попавшегося мужика, как прошла «посевная кампания», мужик ответил, что «кампании» он не видел, а посев закончился благополучно. Затем мужик устремил куда-то взор, как бы что-то припоминая.

— Ах, да! — воскликнул он. — Приезжала какая-то кампания, а зачем — я не дознался. Подвыпила эта кампания и уехала.

Из деревенских происшествий, кроме смерти тщедушного Филона — бывшего лавочника, лишенного согласно конституции избирательных прав, других смертей не было, но зато увеличилась рождаемость: бабы после ряда голодных годов, наевшись вдосталь хлеба, жировали и рожали детей, с лихвой восстанавливая довоенную норму. Бабы преобладали количеством, мужики же крепли качеством: почти на каждого мужика приходилось две бабы, поэтому старики считали долгом жениться на молодых, ибо неподнятые пласты и залежи были сочнее и плодороднее. Бабы средних лет, сохранившие полнокровие, осуждали молодых вьявь, втайне же им завидовали и пробовали прельстить мужиков трясучими грудями и тучными ягодицами.

Смерть Филона, последовавшая по причине самоубийства, вызвала много беспокойства в деревне. Год тому назад у Филона умерла жена, развязавшая ему руки для осуществления давно задуманного плана — предпринять кругосветное путешествие. Девять месяцев думал Филон о маршруте и средствах передвижения, преднамечая различные варианты: по первому варианту он предполагал отправиться на аэроплане, для чего купил билеты выигрышной лотереи «Осоавиахима». Но выигрыш не пал на номера его билетов, и Филон отверг этот план как не осуществимый. Правда, этим актом он попал в разряд сознательных граждан, ибо им не только были куплены выигрышные билеты, но и была выписана ежедневная газета, чтобы следить за нумерами выигрышей. По сему случаю кто-то предложил ему подать заявление на предмет восстановления в гражданских правах, что он и сделал.

Второй вариант — поездка по железной дороге и водным транспортом — также оказался мало осуществимым: если у него хватило бы денег на билеты третьего класса, то не оставалось средств на пропитание, а насушенные сухари в количестве двенадцати пудов нельзя было забрать с собой в вагон.

По третьему варианту Филон предполагал осуществить свою поездку на лошади, впряженной в телегу, но и этот вариант оказался непригодным: по мнению Филона, путешествие должно совершаться по прямой линии, а не по искривленным грунтовым дорогам, так как он имел желание видеть целину природы, а не засиженные и затоптанные места. Кроме того, лошадь нуждалась в управлении, а Филон не желал брать в руки вожжей, чтобы покойнее обозревать девственность природы.

Самым приемлемым оказался вариант четвертый — поездка на волах: столь спокойные и непоспешные животные в пути следуют ровным шагом и воспринимают разумом возгласы, относящиеся к управлению ими.

— Цоб! Цоб! Цоб, верни! — выкрикивал Филон еще до покупки волов, как бы предвкушая простоту способов управления и очаровываясь ими.

Волы были куплены на деньги, вырученные от продажи некоторых надворных построек и домашних животных. К тому же времени из губернии прибыла бумажка, извещающая о восстановлении Филона во всех правах советской гражданственности. Через три дня после прихода бумаги соседи обнаружили нечто необыкновенное: в глиняном котухе находившиеся там волы поели плетеные из соломенных свясел куриные гнезда вместе с куриным пометом и начали глодать саманные стены. На чердаке был найден Филон, повесившийся на перекладине. Его труп, со склоненной на правую сторону головой, висел в пространстве вопросительным знаком, но малограмотные соседи не заметили этого сходства. В избе, на столе, была оставлена записка, извещавшая о причинах смерти, в которой говорилось, что Филон умер по причине восстановления его в гражданских правах. Филон узнал из газет, что полноправных граждан Советского Союза Америка в свои владения не впускает, поэтому-то он, всю жизнь думавший о посещении Нового Света, и решил удавиться.

Но мужики, как народ практический, не поверили, что по такой причине человек может прекратить свою жизнь. Бумажку, написанную Филоном, милиционер пришил к протоколу, и мужики порешили, что в записке обнаружена другая тайна, отчего и скрыли эту тайну от людей. Изба Филона осталась стоять как пугало для малых детей и жуткое воспоминание для взрослых, случайно проходивших мимо избы по ночам. Два деревенских комсомольца, не верившие в привидения, отказались, однако, от мысли приспособить жилье Филона для избы-читальни, руководствуясь соображениями высшего политического порядка: изба будет отпугивать людей, обуянных предрассудками, а отпугиванием не поднимешь культурного уровня крестьянских масс.

Егор Петрович выслушал сообщение о смерти Филона молча, а затем, обозвав его «упадочным элементом», — словами, которые он перенял у Родиона Степановича, — решил приобрести у общества филоновское поместье и уцелевшие постройки, — поместье Филона примыкало как раз к бричкинской усадьбе. Со стороны общества возражений и препятствий не оказалось, и сделка была совершена.

Были новости и второстепенного значения: поп Пафнутий самочинно снял с себя сан священника и постриг волосы, чтобы получить земельную душевую норму, потому что церковь перестала уже служить источником надлежащего питания, а лишь являлась мелким подсобным предприятием. Пять месяцев в церкви не совершались богослужения: мужики, стосковавшись по песнопению, решили произвести выборы нового попа. Молодежь настаивала на передаче церкви под клуб, чем вынудила выступить с речью попа-саморасстригу. Поп не возражал по существу, — он сам стоял за новый быт, — но, по его мнению, церковь занимать под клуб не стоит: она имеет историческое значение, раз сам Грозный совершал в ней богослужения.

На выборах нового попа саморасстрига присутствовал как гражданин, имеющий все права, и не возражал, когда его выставили кандидатом в новые попы. Наоборот, он сказал, что никакой выборной должностью не пренебрегает и рад сделать все, что заставит его народ. Молодым ребятам, с коими поп-саморасстрига уже несколько раз участвовал в спектаклях, он разъяснил, что его новое поповство не носит контрреволюционных форм, ибо религии все равно капут, да и новых священников не будет: в епархиях из-за недостатка средств прекращено существование духовных семинарий. Молодежь согласилась с новым попом — бывшим попом-саморасстригой — и продолжала пользоваться его услугами, как руководителя драмкружком и незаменимого «любимца публики» в исполнении поповских ролей.

Но одно утро положило начало к прекращению деятельности попа как на культурном, так равно и на религиозном фронте: в это утро поп, проснувшись раньше обыкновенного, не обнаружил присутствия своей «матушки», которая каждый вечер ложилась с ним на одной постели. Поп смахнул одеяло, но попадьи не было. И только тогда он догадался, что жена ушла от него навсегда, «снюхавшись», как он выражался, с учителем местной школы. Поп понял, что любительские спектакли принесли ему личный вред — ибо поцелуи попадьи с учителем на сцене были прологом к настоящим поцелуям.

Таким образом произошел распад личной поповской жизни и драмкружка. Поп запил и крадучись поджег церковь.

К этому событию Егор Петрович отнесся равнодушно, не предусматривая здесь личной выгоды и общественной пользы: сам факт, по его мнению, оказался холостым выстрелом в пространство.

Осведомившись о деревенских новостях, Егор Петрович выслушал хозяйственный доклад супруги и, одобрив его, обошел собственные владения.

За год прибытков оказалось немало, и он посчитал, что высланные им две тысячи рублей расходовались толково и с выгодой. Замечания, сделанные жене, сыновьям и дочери, носили лишь характер мелких деталей: жену он упрекнул в том, что она продержала на божнице целую неделю просфору и стравила ее тараканам, позабыв разломить ее на части и раздать членам семьи для поминовения предков. Дочери указал на неправильность чистки никелевого самовара: ибо, чистя самовар песком, она сгоняла никель и оголяла медь.

— Надо, дочка, кирпичной пылью чистить, а не песком. Да осторожно этак, чтобы не бередить лоска…

Старшему сыну заметил, что кузнец плохо приварил сломанный рожок к вилам, не загладив плевна, а младшему вразумил, чтобы тот не воровал из гнезд яйца, а попросил бы у матери на покупку семячек по две копейки в неделю, так как яйца — штука экспортная, а медяки имеют хождение лишь внутри страны.

На досуге Егор Петрович много передумал о сгоревшей церкви и о колоколах.

О колоколе, приобретенном обществом больше ста лет тому назад, ходила легенда, передававшаяся от предков к потомкам, и Егор Петрович знал эту историю и принимал звук колокола за божественный отголосок, а сам колокол — за ниспослание господне. Говорили, что когда колокол был привезен и его стали поднимать на колокольню, — колокол вверх не подавался, а врастал в землю. Из церкви вышел священник, сложил руки на груди и крикнул:

— Снохачи — отскочи!

Поповские слова возымели действие: семь бородатых мужиков отошли от колокола, сгорая от стыда, а колокол легко пошел ввысь. Если раньше старики принимали эти сообщения всерьез, то молодежь превратила их в анекдот, чем немало был удручен Егор Петрович. Звук колокола был бархатен и задушевен. Однажды в снежную метель, когда Егор Петрович заплутался в поле, он услышал звук этого колокола. «Оказывается и колокол приносит пользу человеку, — подумал он. — Тогда бы мне замерзнуть в поле, а я приехал на звук».

Егор Петрович сохранил эту мысль втайне, чтобы кто не подумал о нем как о приверженце старого. Он осудил молодых людей, укравших колокол, который упал с колокольни во время пожара.

Молодежь украла колокол, продала в городе, а на вырученные деньги купила фисгармонию и радиоприемник.

Старики, пришедшие впервые послушать радио, возбужденные любопытством, заговорили о пропавшем колоколе, что пропал он попусту и лучше было бы его продать, а вырученные деньги израсходовать на покупку радио.

— Так мы же так и сделали! — ответила молодежь.

Смущенные старики сначала покачали головами, а затем сказали:

— Валяй.

Но Егор Петрович, усмотрев в этом поступке что-то нехорошее, отметил его в своей тетради, где по наставлению Родиона Степановича он думал вести ежедневную запись. Тетрадь он озаглавил:

«Запись Егора Петровича Бричкина.

Находящегося в гуще масс Настроения народных умозрений».

«Колокол, — начал он на первой странице — есть вещь хотя и старого порядка, а все же вещь. Так зачем же колокол воровать? Наши советские законы охраняют порядок и никакого воровства не поощряют».

И чтобы своими записями прельстить умиленные взоры начальства, Егор Петрович продолжал запись:

«Как живет наш деревенский народ? В общем жизнь улучшилась: лавочник Филон покончил самоубийством, так как его торговлю задавил кооператив. Народ носит ситцевые рубашки, и только не хватает плисовых шаровар. Настроение у людей бодрое, и всякое государственное начало народ приветствует. Поп сам отказался от своего сана, ибо догадался, что религия в самом деле — опиум для народа. Ропота на действия центра нет, но на местные власти неким образом, помаленьку ворчат».

Егор Петрович думал наблюдать жизнь деревни сторонкой, как бы сознательно сторонясь масс, хотя он имел страшное желание возвыситься в глазах деревни. Но масса пугала его, ибо она весьма требовательна, а как известно, не всякое требование масс выполнимо. Однако в воскресный день он вынужден был пойти на сельский сход, как домохозяин и как человек, представляющий частицу центра. К тому же на сходе предполагалась сдача лугов, и Егор Петрович был не прочь, через доверенных лиц, принять участие в торгах. Масса густо столпилась вокруг председательского стола, вынесенного на улицу, и Егор Петрович проник в самую гущу. Масса раздвинулась, уступая ему дорогу к председательскому столу, однако председателем собрания его не избрала.

— Небось, там замучился председательствовать! — крикнул кто-то из массы, придав голосу иронический тон.

Егор Петрович кинул в сторону крикнувшего злой взгляд, но тут же опустил его, придавая себе спокойный вид. Было заслушано много докладов и столько же принято резолюций. Ни по докладу о кооперации, ни по докладу «низового звена» не происходило прений, ибо докладчики козыряли малоупотребляемыми словами, доказывая, что хотя у гидры голова сшиблена, но мировые гады еще шипят. И дабы не быть причисленными к мировому гаду, каждый молчал, чтобы не оскорбить словами государственный порядок вещей.

Когда были закончены вопросы государственного порядка, — перешли к сдаче лугов. Объявив о целях этой сдачи и назначив по тридцати рублей за десятину, председательствующий задал вопрос, не желает ли кто дать больше.

Мартын, прозванный в деревне за общипанный вид и фискальничество Лахудрой, действуя по поручению Егора Петровича, соглашаясь с ценой, объявленной председателем, накинул на весь клин ведро самогона.

В соревнование с Лахудрой вступил Тимофей, по прозвищу Сигунок. Сигунок действовал по поручению другого Бричкина, дальнего родственника Егора Петровича, занимающего общественную должность волостного масштаба и прибывающего часто в праздничные дни в свое село.

— Два ведра самогона, — крикнул Сигунок и подпрыгнул — свойство, за которое он и был прозван Сигунком.

Не прочь был принять соревнование кооператор Каныгин, действующий открыто.

— Даю тридцать один рубль за десятину и без всякого самогона! — крикнул он, щеголяя своей культурностью.

Два деревенских кулака, стоявшие поодаль, не решались конкурировать с Лахудрой и Сигунком: они знали, что и Сигунок, и Лахудра выступают как неофициальные представители людей, имеющих касательство к власти, а кулаки, недовольные советской властью, не хотели подставлять ножки властелинам, действующим ради личной пользы. Кулаки хорошо знали, что эти властелины, достигнув личного благополучия, перестанут быть властелинами и станут такими же кулаками, как и они. Хотя каждый кулак стремится быть в хозяйстве обособленным, все же они предпочитают, чтобы кулаков было больше, тогда легче будет борьба с новыми порядками вещей.

Мужики, выслушавшие спокойно доклады о государственных мероприятиях, присоединяли свой голос к вынесенным резолюциям, как бы одобряя эти мероприятия. Но им нужно было излить злобу на существующие с их точки зрения непорядки.

Когда выступал председатель волисполкома как представитель власти — мужики молчали, а в худшем случае ворчали что-то себе под нос. Но стоило тому же председателю выступить как конкуренту, мужикам предоставилось право вылить всю свою злобу. Как стена кулачных бойцов, они ожидали «мальчиков — затравщиков кулачного боя». В данном случае затравщиком оказалась Лушка, бойкая баба, за черный цвет волос и темное лицо прозванная Блохой.

Блоха на сход прибыла с бутылью: она знала, что сначала отведет душу — выругает всех представителей власти, а затем, когда будет сдан луг, — отольет свою норму самогона, чтобы по какому-нибудь поводу угостить того или иного представителя власти и тем загладить свою вину и избавиться от преследования за распущенный язык; Блоха была вдовой и больше других нуждалась в покровительстве и государственном вспомоществовании.

— Вот я и говорю, — начала она свою речь, — а вы меня слушайте. Чего, мол, она, глупая баба, путного скажет. И взаправду, мужики, чего путного скажет баба, если сами вы непутевый народ… Д-да, непутевый народ! — крикнула Блоха, напирая на слово «непутевый». — Чем же вы это непутевый народ? Не думайте, что бабам под юбки заглядываете, потому непутевый народ. Нет. Туда вам путь давно известен, каждый сопляк с шестнадцати лет этот путь знает.

Мужики грохнули разом, и Блоха, как искусный оратор, немного помолчала, чтобы дать стихнуть грохоту.

— А где путь, — продолжала Блоха, — указанный советской властью? Вот этого пути вы не знаете и блудите на этом пути. Вы опять, окаянные, зубы оскалили, думаете, что про блуд заговорила, как блудная баба…

Мужики снова захохотали, и Блоха опять приняла соответствующую позу, чтобы выждать момента.

— Блудите вы, окаянные, как будто хочете эту самую власть, как бабу впотьмах, за курок подержать.

— Довольно, сволочь! — крикнул разгневанный председатель волисполкома. — Программу советской власти с бабьим подолом сравняла. Не позволю!

Хотя мужики были склонны поддержать Блоху, но окрик председателя подействовал, и они, потоптавшись на месте, что-то ворчали себе под нос. Егор Петрович старался быть спокойным и выступил с разъяснением.

— Блоха обвиняет советскую власть в целом, — сказал он, придавая голосу плавность. — Это сущая ложь: советская власть хороша. А что касается нас, представителей власти, — разве мы не должны приобщаться к культурной жизни? Разве мы должны жить в нищете? Мое хозяйство — культурное, и советская власть поощряет всякое культурное начинание.

— Кулацкое твое хозяйство! — крикнул кто-то из группы молодежи, но его голоса никто не поддержал, и Егор Петрович продолжал речь:

— Я отличился ведением хозяйства, за что вы сами меня выдвинули.

— Никто тебя не выдвигал, сам в узкую щель без намыливания пролезешь, — прозвучал тот же голос, и Егор Петрович оробел и замолк.

Наступила мертвая тишина, которой воспользовался Лахудра, учтя это время как подходящий момент.

— Тридцать два рубля и ведро чистой водки! — выкрикнул он.

Молчание было знаком согласия, ибо чистая водка считалась все же лучше самогона.

Егор Петрович, окунувшись в гущу масс, решил дальше не вести своей записи: факты говорили отнюдь не в его пользу, а на прозаические выдумки он не был горазд.

ВЕЩИ И ОТНОШЕНИЯ

Житие и бытие человеческое уподоблено колесу, вращающемуся по колее своя: предки живут для потомства, а потомки, превратившись в предков, тоже живут для потомков. И путь сей бесконечен.

Г. Буераков. «Тихая жизнь»

Авенир Евстигнеевич, как и другие работники, отбыв установленное время отпуска на морском побережье, возвратился в столицу с двухдневным опозданием. Его опоздание имело уважительные причины: в подземных недрах побережья совершались сдвиги подпочвенных пластов, отчего произошло землетрясение, нарушившее нормальное движение скорых поездов.

— В природе порядок нарушен: появились бюрократические извращения, — сказал он своему соседу по купе, залезая на верхнюю полку.

Прибывши в столицу, Авенир Евстигнеевич на другой же день отправился в учреждение, чтобы вступить в исполнение своих служебных обязанностей, — засесть за неоконченный доклад по дообследованию «Центроколмасса». Но в тот же день Авенира Евстигнеевича попросил к себе член коллегии и, справившись о здоровье, задал вопрос: не желает ли он продлить отпуск хотя бы недели на две.

Отблагодарив члена коллегии за оказанное внимание, Авенир Евстигнеевич отказался от добавочного отпуска: он не догадывался, что предложение носит дипломатический характер.

— Видишь, Авенир, — сказал член коллегии после некоторого раздумья, придавая голосу какой-то обходно-маневрирующий тон, — мы все считаем тебя весьма хорошим малым. Твоя обследовательская работа всегда носила фундаментальный характер и обстоятельное проникновение в суть и существо дела. Последняя ревизия «Центроколмасса» тоже имеет ряд положительных сторон. Однако твой доклад на центроколмассовском активе до некоторой степени подорвал авторитет… Твоя объяснительная записка еще больше усугубила дело… Я не разобрался еще в полной мере в этом, однако скажу тебе, что отпуск на две недели ты должен принять…

Авенир Евстигнеевич вышел из кабинета члена коллегии весьма удрученным и взволнованным. И если там, у члена коллегии, на общее замечание он не мог ответить, то теперь, когда шел по коридору, ответ созревал в его мыслях, но уже отвечать было некому.

«Мы считаем, — подумал он о словах члена коллегии. — Значит, и среди нас, работников общего порядка, существуют «мы» и «они»? Он, видите, еще не разобрался в моем деле. Но ведь я-то в нем разобрался».

Когда Авенир Евстигнеевич был задет лично, все принципы соподчиненности казались ему никчемными, усложняющими общую установку и создающими тысячи преград к выявлению индивидуальности.

Член коллегии принял его ласково, справился даже о здоровье его детей.

— Ах да, я спутал, — поправился член коллегии на замечание Авенира Евстигнеевича, что у него детей нет, — я спутал, я хотел спросить, как здоровье Юлии Павловны.

— Моя жена не Юлия Павловна, а Зинаида Семеновна, — вторично поправил его Авенир Евстигнеевич, и член коллегии смутился, забарабанил вечным пером по столу.

«Я же не вещь, черт возьми! — думал Авенир Евстигнеевич. — Когда упаковывают ламповые стекла, их обкладывают соломой, чтобы не разбились. А я разве тоже вещица, которую нужно обложить чем-то мягким, вроде справки о здоровье несуществующих детей? Нет, я не вещь, я человек, коему свойственны все человеческие душевные переживания».

«Да. Вещи берегут, — продолжал он думать, — Все, что творится руками человека, то берегут. А вот самого человека — нет. Впрочем, следует ли беречь человека, который не производит вещей? — Ведь он только усложняет процесс бытия».

Авенир Евстигнеевич долго думал над этим вопросом и не мог разрешить его.

«Ну, предположим, я творю отношения. А люди, производящие вещи? Как они себя чувствуют?»

Он часто бывал на рабочих собраниях, и одно из таких собраний вдруг припомнилось ему.

Однажды к шести часам вечера он пришел в заводской клуб, не запоздав ни на минуту, но клуб оказался пустым.

С полчаса Авенир Евстигнеевич осматривал клуб, проникая в содержание развешенных лозунгов. Лозунги были весьма разнообразны. Все ведомства считали своим долгом внедрять в массу знания, относящееся к тому или иному ведомству. В «красном уголке», по совместительству с цитатами великих вождей, трактующих о великом будущем, были лозунги весьма прозаического свойства: «Покупайте выигрышный заем», «Вносите полный пай в кооператив». Здравотдельский лозунг силился перекричать лозунг кооперативный и извещал о том, что «Сифилис — не позор, а несчастье». Проникли в клуб и плакаты земорганов, где трактор давил кулаков, а кулаки пищали. Последним Авенир Евстигнеевич обозрел плакат: «Мойте руки перед едой» и, посмотрев на свои руки и найдя, что они грязные, отправился искать умывальник. Однако умывальника не оказалось, и Авенир Евстигнеевич немного поплевал на ладони рук и вытер их носовым платком.

Через полчаса стали появляться посетители клуба. Они, как и Авенир Евстигнеевич, водили глазами по стенам, хотя плакаты и лозунги были давно им знакомы.

Рабочие, приходившие на собрание, здоровались друг с другом, что-то друг другу говорили и смеялись запросто.

На Авенира Евстигнеевича они бросали косые взгляды, и в этих взглядах он видел если не озлобленность, то какое-то недоумение. Он чувствовал, что своим появлением, как чужой человек, мешает индивидуальной независимости каждого, — и немного волновался.

— Ну что, не начинали еще? — спросил вошедший человек и приподнял кепи, чтобы проветрить наметившуюся небольшую лысину.

— Тебя ждали! — ответил кто-то.

— Ах, конек вас задави, — весело ответил лысый. — Я так и знал, что еще не начинали.

— А ты что, пришел, чтобы расписаться и уйти?

— Вот именно, милый человек. Чтобы показать свою рожу.

— А вот запрягем мы тебя нынче председательствовать, тогда не улизнешь.

— Ради бога, ребята, не нужно, — взмолился лысый. — Потому, как я алимент несознательный и не люблю две вещи одного порядка: бывать в церкви и на собраниях.

— А вот мы тебя и выбираем нонче красным попом, посмотрим, как ты службу растянешь.

Звонок рассыпал трель, и разговоры постепенно стали смолкать.

— Кого мы нонче в председатели посадим? — спросил открывший собрание предзавкома.

— Кислова, его, лысого черта, — раздалось несколько голосов, и Кислов, посылая аудитории несколько «коньков», поплелся к сцене.

— Регламент утверждать будем али без него обойдемся? — спросил Кислов, взявшись для порядка за пуговку звонка. — Голоснем, что ли?

— Ты, Павлуха, не дури особенно, — заметил близ сидящий человек. — Веди дела по всем правилам, и голосовать тут нечего.

— По правилам! — передразнил его Кислов. — А какие тут могут быть правила, если тебя просят не голос возвышать, а всего поднять руку.

— Веди собрание, а не пререкайся с индивидуальными личностями, — заметил Кислову предзавкома.

— А ты, товарищ Глотов, помолчи, потому как я сейчас руковожу, а не ты — хоть ты и предзавкома, а я лишаю тебя права голоса. Во!

Глотов смутился и понял, что сейчас его руководство неуместно.

— Кто выскажется по мотивам голосования? — начал опять Кислое. — Ладно, у вас мотивов нет. Валяй, докладчик, да особой растяжки не имей.

Докладчик начал плавно и через минуты две промочил глотку водой. Когда докладчик вошел в раж и был увлечен собственными словами, его приостановил Кислов:

— Погоди, товарищ докладчик.

Докладчик приостановился, наступила пауза, и Кислое чего-то выжидал.

— Ну, скоро! — крикнул он. Никто не понял, к кому относятся эти слова, и снова наступило молчание.

— Да чего ты? — снова вмешался Глотов, задавая вопрос председателю.

— Да вот выжидаю, когда там ребята закончат партию, — ответил Кислов.

Двое рабочих, игравшие в заднем углу в шашки, оторвались от игры и покраснели.

— Закончили? — спросил Кислов.

— Закончили, черт тебя подери, а ты видишь, какой — руководить любишь.

— Нет, пробуждаю от спячки.

После заключительного слова докладчика взял слово Глотов, чтобы ответить что-то по личному вопросу. Он был обвинен докладчиком, который неодобрительно отозвался относительно общего руководства клубом, частицей этого руководства считал себя и Глотов.

— Товарищ Глотов, — заметил ему Кислов, — докладчик ни одной личности не задел. А каким же порядком вы приняли слова докладчика на свой счет?

Зал опять захохотал.

Авенир Евстигнеевич сидел позади президиума.

«Откуда столько независимости в этих простых словах? — думал он. — Откуда столько задора и зоркости?»

Авенир Евстигнеевич причислял себя к служилым людям и искал разницы между служилым народом и рабочими.

«Рабочий независим, потому что чувствует за собой силу. Кто может производить вещи, тот горд и независим. Служащие делают дурные отношения: они бюрократы и изворотливые лгуны».

Когда кончилось собрание, он помимо своей воли потянулся следом за Кисловым. Этот человек привлекал его.

— Кислов! — окликнул он.

— Что? — спросил Кислов, недоверчиво оглядывая внешность Авенира Евстигнеевича.

— О чем ты сейчас думаешь, Кислов? — неожиданно спросил Авенир Евстигнеевич, не находя более подходящего вопроса.

— О сковороде! — ответил непринужденно Кислов.

— О сковороде? — переспросил Авенир Евстигнеевич и улыбнулся.

— Да, милый мой, о сковороде, конек ее задави. И думаю я об ней и денно и нощно… — И Авенир Евстигнеевич понял: Кислов думал о той сковороде, которая сделана его руками и имела одну цену, и о той же сковороде, имевшей другую стоимость, когда она придет к Кислову как к потребителю.

Вспомнив всю эту сцену, Авенир Евстигнеевич решил уйти на производство. Вдруг как-то сразу наступило успокоение. И Авенир Евстигнеевич вышел на улицу с облегченным сердцем.

ПОШАТНУВШИЕСЯ УСТОИ

У горы, горы, горы,

Там дерутся комары.

Проливают свою кровь

За проклятую любовь.

Частушка

Восстановив за лето утраченные зимою силы и прикопив достаточные запасы энергии, осенью городской народ садится за упорный труд, чтобы изничтожить кипы бумаги — превратить созданную ценность в архивное ничтожество. Наступает рьяное время, и миллионы людей, плотно усевшись за письменные столы, стремятся удивить мир административной въедчивостью и проникновенной озабоченностью.

Вопрос о присвоении «Центроколмассу» всесоюзного масштаба, заглохнувший в летний период, снова встал во весь рост, и Родион Степанович толкался из учреждения в учреждение, чтобы кого-то расшевелить и чего-то проработать.

Десятки комиссий заседали по этому вопросу, высказывали пожелания, фиксировали личные мнения, требовали дополнительных материалов и углубленных мотивировок.

Центроколмассовский аппарат снабжал комиссии обильной пищей, и пищу эту пережевывали комиссии, как корова пережевывает жвачку. Жвачка не есть пережевывание клока сена, а всего лишь движение нижней челюсти. Если корова перестает шевелить челюстью, она теряет жвачку. Тогда корову взнуздывают веревкой, чтобы она нашла жвачку, иначе ей грозит смерть. Не пришлось ли бы взнуздывать комиссии, если бы они теряли жвачки, подобные центроколмассовским, и не наступила ли бы тогда смерть всяческим комиссиям? Но, увы! жвачка не может быть потеряна комиссией, ибо нижняя челюсть ее слишком развита и дает возможность жевать даже собственный язык.

Кроме обычной жвачки, Родион Степанович, как хороший хозяин, взнуздал комиссии твердым отрывком веревки.

«По добытым нами сведениям, — писал он дополнительные записки в комиссии, — периферия нуждается в координированном действии административно-руководящего центра, проникнутого единым целеустремлением и волевой твердостью. В деревнях появились разлагающиеся секты в виде всевозможных «бегунков», стремящихся к глубокому индивидуализму и сокровению от преследования властей. Нужна твердая скрепа, чтобы завершить дело: аппарат станет шурупом, ввернутым в голову организма, как некогда Брюс, сделавший человекоподобное существо из цветов, скрепив его простой булавкой. Стоило только вытащить из головы скрепу-булавку, как человекоподобное цветное существо рассыпалось. И нам, дабы скрепить организм, надо прошить его твердой волей — скрепить твердым шурупом, организовав «Центроколмасс» во всесоюзном масштабе. Только тогда будет организация прочна, и не будет ни «диких», ни «бегунков», ибо они исчезнут под организационным давлением».

Посвятив во все детали дела Егора Петровича, Родион Степанович один раз спросил его:

— А как бы ты ответил на такой вопрос: ревизор пишет, что он якобы не намерен был причесывать бюрократизм в нашем учреждении, так как от причесывания больше бывает растительность.

— А как же иначе? — возмутился Егор Петрович. — Он разве не знает, что каждый садовник ранней весной на деревьях веточки подстригает и причесывает. К примеру, акации: так ровненько подстригет, что любо-дорого посмотреть…

— Гмы… Это правда, — соглашался Родион Степанович. — Но он там насчет корня больше распространяется: говорит, что надо в корень глядеть…

— Вовсе дурак. Нешто корень обнажать возможно? Все дерево засохнет, росту не даст. За корнем другого порядка уход: почву вокруг его нужно окопать да взрыхлить. А затем поливать. А осень придет — окучивать надо. Вот как заботливые люди о корнях заботятся.

После ряда заседаний центроколмассовского актива служащие были успокоены и польщены — готовились воспринять всесоюзный масштаб. Учрежденская жизнь потекла плавнее, и никто уже не дрожал за собственную шкуру — о сокращении штатов не могло быть и речи.

Егор Петрович Бричкин продолжал прежнюю деятельность, и в его служебном положении ничто не изменилось. Однако в личной жизни произошли некоторые сдвиги. Как известно, Петр Иванович Шамшин до своего сокращения был неизменным советчиком Егора Петровича и составителем форменных бумаг, если эти бумаги исходили лично от Егора Петровича. Мужицкое практическое мышление оформлялось логической последовательностью, и обоюдное удовлетворение постепенно превращалось в личную дружбу. Но когда Петра Ивановича сократили, было суждено прекратиться и дружбе: Петр Иванович отмечался на бирже труда и не имел желания даже и в вечернее время навещать Егора Петровича, а Егор Петрович, придерживаясь мнения, что сокращают людей в виду их малой квалификации, тоже не считал нужным бывать у Петра Ивановича. И даже раз пренебрег его разумным советом — когда речь зашла о необходимости принять Петра Ивановича вновь на службу.

— Нет, друг, — сказал по этому поводу Егор Петрович. — Ты говоришь, что был моей правой рукой, — неправда: руки мои обе в исправности, а голова тоже в порядке. Руки твои половчее моих — не спорю. А дела-то у нас таким порядком шли: я топором рубил, а ты рубанком подстригал, чтобы, значит, глаже сходило. Рубанок-то, браток, без топора не обойдется, а топор и без рубанка проживет. Будет малость шершаво, да ничего.

После этого разговора дружба была потеряна окончательно, и на сердцах обоих остался неприятный осадок: Петр Иванович законно возненавидел топор, силившийся обойтись без рубанка, а Егор Петрович отбросил мысль о рубанке, старался заменить его подходящей вещицей, вроде фуганка или шершепки: приглаженный вид любил Егор Петрович и сам промасливал голову елеем.

В деле по приглаживанию мысли, изложенной на бумаге, исходящей лично от Егора Петровича, оказалась пригодной та рыжая делопроизводительница, которая трунила над Петром Ивановичем, напоминая ему об уроненном авторитете. Когда ее «рондо» впервые коснулось текста, изложенного Егором Петровичем, он осознал, что нужда в Петре Ивановиче окончательно миновала. В тот же день Егор Петрович отблагодарил рыжую делопроизводительницу взглядом, полным благородства, и назвал ласкательно:

— Вы — настоящая шершепочка!

Рыжая делопроизводительница, именовавшаяся Фридой Кольтман, рассмеялась и, не проникая в суть незнакомого ласкательного слова, была им заинтригована.

— Что значит слово «шершепочка»? — поинтересовалась она.

— Инструмент-с такой, — пояснил Егор Петрович, подчеркивая приставку «с», как вид некоего благородства. — Инструмент-с в плотничьем деле, который одновременно и гладит, и делает приглаженное поле волнистым. Как изволят быть волосы на вашей головке…

Фрида Кольтман лукаво засмеялась. Вечером, придя в свою квартиру, Егор Петрович думал о рыжей делопроизводительнице, и ему казалось, что раньше она бросала в его сторону прямые взгляды, и он им не придавал значения. Когда на берегу реки сидят несколько ловцов, закинувших свои удочки, каждый непременно следит за своим поплавком: заморгает чужой поплавок — нет того интереса, и усиливается интерес, когда заморгает собственный поплавок.

«Плотва, стерва, рыба хитрая, — думал Егор Петрович, — берется за бочок червяка, а не глотом, как дурашливый окунь».

«Однако и плотву изловить можно», — заметил какой-то внутренний голос.

«Ну да, можно», — подтвердил Егор Петрович, как бы отыскивая оправдание для своего легкомыслия: его поплавок тронула плотва — это он осознал и почувствовал.

«Седина в бороду — бес в ребро», — досадовал он, отгоняя от себя легкие мысли. Но увы, рыжая делопроизводительница вновь выступила на поле зрения: кудрявая головенка напоминала молодую яблоню, с которой в детстве Егор Петрович отрясал сочные плоды. Голубые глаза были похожи цветом на крыло голубки, приученной им в детстве клевать просо, насыпанное ему в ухо: клюв голубка опускала глубоко, а уха не трогала. Маленький рот, пухленькие красный губки были похожи на куст клубники, уворованный в детстве из барского сада. От стройного тела, обтянутого платьем, исходил какой-то приятный запах, запах, знакомый Егору Петровичу: такой запах имело белье офицерской жены, когда это белье Егор Петрович, будучи в денщиках, носил в прачечную. Какое необъемлемое воспоминание сосредоточилось в одной маленькой фигурке!

«Клопсик какой-то, — решил Егор Петрович, — взял бы вот, посадил на ладонь, долбанул кулаком, и богу душу отдала бы».

И ему показалось, что рыжая делопроизводительница, действительно, сидит у него на ладони, сжавшись комочком. Вот он уже размахнулся кулаком, чтобы сплющить, но вдруг его сердце сузилось.

— Мужик! Ты хочешь раздавить дорогой камушек, — послышался внутренний голос. — Не силься. Дорогие камни режут стекло. В твоих руках — жемчужина. Возьми и сохрани ее, и будет тебе, мужику, большой почет.

Егор Петрович схватился за голову, теребил взъерошенные волосы, будто бы силился вырвать их с корнем.

«Штучка! Настоящая штучка, как офицерская жена», — подумал он, вспомнив о своих обязанностях денщика. Офицерская жена, втайне именуемая им «штучкой», в то время часто приходила ему на разум.

Рыжая делопроизводительница, напоминавшая по внешности офицерскою жену, снова появилась перед глазами, и Егор Петрович невольно прошептал:

— Милая!

Теперь ему казалось все доступным, так как если по-старому восстановить табель о рангах, то его гражданский чин оказался бы куда выше штабс-капитана, — чин, который имел муж офицерской жены.

Фрида Кольтман тоже много передумала в эту ночь: она много видела в жизни городских мужчин, и они порядком ей надоели.

— Все на один лад: галантны, вежливы и скользки, как ужи!

Столкнувшись с Егором Петровичем, мужчиной тучного и упругого телосложения, она почувствовала в нем какую-то новую силу и сочность.

«Крепко, должно быть, там бурлит кровь. Инстинкт звериный, ненасытный».

Мы не будем вводить читателя во все подробности, приведшие их взаимоотношения к известному концу: все признаки оказались налицо, чтобы совершилось неизбежное, и никакого чуда, предотвращающего ход событий, не произошло.

Фрида не ошиблась: кровь, действительно, бурлила в жилах Егора Петровича, как нефтяные фонтаны, а сила трепетала в мышцах, как у бешеного тигра. Он с легкостью взмахивал ее на руки, подбрасывал к потолку и ловил, а она, свернувшись в его руках, как кошка, взвизгивала и замирала от страха и умиления.

И когда она, утомленная и упоенная сладострастием, лежала в кровати, то чувствовала, что утомленность есть наисладчайшая услада, а не неприятная усталь. Он лежал возле нее, тяжело дышал и сопел, а она, разглаживая его бороду, шептала:

— Милый, назови меня «шершепочкой».

— Ха-ха-ха! Дурочка, — смеялся он. — Шершепочка — дешевый инвентарь, а ты слишком дорога. Жемчужина — вот кто ты.

— Ах, не люблю. Не называй — противно: так все меня называют. Назови же, милый, «шершепочкой».

Егор Петрович промолчал, так как думал над действительным именем Фриды, не зная, как его произносить.

— Милый, уедем с тобой отсюда. Уедем в лес, выроем землянки, и будет твоя «шершепочка» резвиться по зеленым лугам, а ты будешь меня догонять. Догонишь — подбросишь так высоко, — до самого неба. Уедем, милый, — говорила Фрида, прижимаясь к его груди.

— Ишь, чего захотела! — полушутя, полусмехом ответил Егор Петрович.

— Уедем, милый! — шептала она. — Уедем, славный. В городе душно, люди бродят, как тени, куда-то спешат. А там — мы с тобой, цветочки, кусточки и травка. Твоя сила, моя слабость, душистый запах и красота природы. Ах, какое прелестное сочетание! Поедем, милый!

Фрида кинулась на грудь Егора Петровича и стала осыпать его поцелуями.

— Поедем, милый! Жутко жить здесь. Бежим!

— Слушай, девка, — перебил ее Егор Петрович, — я доселе думал, что шутку ты порешь, а ты, дурочка, взаправду, знать, говоришь. Да нешто можно, ежели я скоро всю власть центроколмассовскую заберу. Да я всех в бараний рог согну, а тебя, может, личным секретарем сделаю…

Фрида замолкла. Она, размечтавшаяся о жизни в лесу, среди лугов, поняла, что этот мужик растопчет не только дар природы, но и ее личное существование.

Егор Петрович был поражен неожиданностью: Фрида вздрогнула, вскочила и, как дикая кошка, вцепилась ему в бороду.

— Фу, какая гадкая борода! Швабра!

Затем она соскочила с кровати и, облокотившись на стол, зарыдала.

— Гадина! Гадина! — вскричала она. — Ползешь, гадина, и своей тяжелой ногой хочешь раздавить и уничтожить человека. Прочь, вон отсюда!

Ошеломленный Егор Петрович ушел не сразу: он не догадывался, к кому относятся слова рыжей делопроизводительницы — к нему или к ней.

— Уходи же! — крикнула она в изнеможении, и только тогда он понял, что «уходи» относится к нему.

— Боже мой! — проговорила она, выпроводив Егора Петровича. — Как я ошиблась! Как я ошиблась! Я еще думала, что нравы простых людей не испорчены…

Утром Фрида не вышла на занятия, а вечером ее посетил Егор Петрович.

— Иди, иди обратно, — крикнула она, когда он только что показался в дверях. — Видеть не могу вашу бороду.

Егор Петрович видел силу этой маленькой женщины, страшился и одновременно радовался этой силе.

«С характером баба, — думал он, — с огнем. Страсть люблю таких баб».

Егор Петрович чувствовал, что, и в самом деле, по-своему он полюбил рыжую делопроизводительницу, но почему полюбил — до конца не додумался.

«Это прямо неизвестно. Рос парнем, на рыжих девок глаз не поднимал. Ни одного святого рыжего нет. А вот теперь грех спутал».

Слова Фриды о бороде немного угнетали его, и он ощупывал бороду.

— Взаправду жесток волос, — засвидетельствовал он, — а лицо у девки нежное.

И в первый раз в его жизни собственная борода не понравилась Егору Петровичу: она казалась не только жесткой, но и чрезмерно длинной.

На следующий день Егор Петрович не вышел на занятия, сообщив по телефону, что заболел, а между тем предпринял некие меры гигиенического свойства.

Вечером он пошел к рыжей делопроизводительнице на квартиру. Она, открыв дверь, не узнала его.

— Что, не угадала! — вскрикнул Егор Петрович и захохотал, обнаженный кадык его запрыгал. Оголенное лицо его было синим, причем на правой щеке виднелся рубец, по-видимому, порез парикмахерской бритвы. Усы и борода Егора Петровича оказались сбритыми.

Догадавшись, в чем дело, Фрида расхохоталась, и хохот ее был звонок и зловещ.

— Хи-хи-хи! Жорж! Жорж! Из деревенского Егора сделали городского Жоржа! Ха-ха-ха!

Созвучие слова Жорж потрясло какие-то устои, и пол закачался под ногами Егора Петровича. Закружилась голова, и ясно было, что он — как и библейский Самсон, поддавшийся коварству Далилы, — с потерей бороды потерял не только физическую силу, но и политическое значение.

КАМЕРА СВЕТОВЫХ ЭФФЕКТОВ

Туман зрим, но ясность непроницаема взором, ибо она беспредельна: суть отличительности есть темные точки.

Н. Сыртов. «Голое ремесло»

Осенью, когда турчаниновские мужики вывезли хлебные излишки на ссыпные пункты, обычное деревенское бытие расклинила непредвиденная суета: вдова Лушка, именуемая по-уличному Блохой, вычитав заметку из газеты «Красный путь» о том, что уездным агрономом «среднего звена» изобретен наипростейший препарат по выращиванию картофеля величиною в человеческую голову, потребовала от председателя сельсовета, чтобы сей препарат был немедленно приобретен и приспособлен к условиям индивидуального крестьянского хозяйства. У Блохи были личные хозяйственные расчеты: прикинув в уме, что из вырытого ею воза картофеля можно посредством препарата вырастить десять возов, она решила восполнить хозяйственный пробел — приобрести пару поросят, чтобы выкормить их впрок.

Требование Блохи поддержали сельчане, устроившие по сему случаю двадцать три общих собрания. Однако на последнем собрании спохватившийся председатель сельсовета отказался от приобретения препарата, мотивируя отказ тем, что эти обязанности не входят в его административные функции. Председатель указал, что сим делом должно заинтересоваться непосредственно «низовое звено».

Однако «низовое звено», напугавшись непомерного картофельного притока, решило прежде всего соорудить базовые пункты и в спешном порядке приступить к устройству двух подвалов громадных по размерам и к соответствующему утеплению пожарного сарая. Таким образом «низовое звено» отвергло прямое предложение пайщиков, чем последние весьма удручились.

Но Блоха, руководимая общехозяйственным целеустремлением, отправилась в уезд лично, чтобы в «срединном звене» непосредственно распознать условия, а если таковые окажутся выгодными, приобрести препарат лично. Через неделю Блоха делала отчет о своем походе в уезд, и сельчане узнали, что в газете была опечатка: агроном «срединного звена» оказывается изобрел не препарат, а способ выращивания картофеля на грядках.

— Я вот что думаю, мужики, — сказала Блоха после информационного сообщения. — Вы, окаянный народ, когда не надо глотки дерете, а против кулаков своего голоса не возвысите: лучше хайло самогоном зальете. Кто у вас на самой главной государственной пуповине «низового звена» сидит? — Егорка Бричкин! Я спрашиваю: кто, окаянные, двинул Егорку на эту пуповину?

Блоха умолкла, а мужики опустили головы, будто бы каждого из них чей-то незримый кулак двинул по затылку.

— Да мы же не двигали Бричкина, — робко заметил кто-то. — Он но служебной стезе на пуповину забрался!

— За-абрался! — передразнила Лушка-Блоха. — Бытто не вы, окаянные, посадили его на низовую ступень.

Затем Блоха несвязной логически речью разъясняла мужикам, что кулаки не только забираются на высокие посты, но и пролезают в узкую щель, — потребовала снятия Бричкина с высокой пуповины.

— А что касается картошки величиной с мужицкую голову, она и без агронома под дождем и солнцем вырастет, — сообщила Блоха. — Вон, летом у Фетиса в огороде огурец в бутылке вырос.

— Так что же, старики? — спросил голос робкого мужика, — Лукерья правду про движенцев рассказала. Отодвинем, что ли, Егорку назад?

— Именно так, — подтвердила Блоха. За Бричкина вступился Сигунок, но его слово без посула самогона оказалось бледным, и мужички занесли в протокол о снятии Егора Петровича с центральной пуповины и периферийным путем воссадить на родовую усадьбу.

Однако, когда протокольное фиксирование было утверждено всеобщим поднятием рук, встал другой вопрос: кого из бедняков вместо Бричкина двинуть на видную пуповину.

— Поезжай, Лукерья, ты, — предложил робким голосом мужик. — Все равно картофеля у тебя до рождества не хватит, а в городе будешь на казенных харчах. А может, и про препарат там по своему бедняцкому положению скорее разузнаешь!

Сельчане поддержали разумный голос тихого мужика, и таким образом Лукерья Блоха, получив от общества мандат на замену Бричкина, поездом дальнего следования отбыла в Москву.

В вагоне Блоха столкнулась с непредвиденным обстоятельством — уронив на пол скорлупу яйца, была записана в разряд оштрафованных на три рубля, — а прибывши в Москву, чтобы постигнуть нужные правила, обратилась к милицейской помощи.

— А ты зачем, тетка, сюда приехала? — осведомился милиционер.

— Мне, милый, учреждение — «кол-массам» — нужно. Не знаешь, как бы отыскать?

— По служебной линии моя обязанность простым людям давать всякие указания, — важно ответил милиционер и не без удовольствия стал перелистывать справочную книгу.

— Что-то незаметно, тетка, твоего учреждения: вот «Техника — массам» есть, — сказал милиционер. — А впрочем бывает: другой раз, судя по газетам, «музыку массам» забрасывают.

Но Блоха спохватилась, достала из-за пазухи адрес, написанный секретарем сельсовета и протянула его милиционеру.

— Ну, вот, — улыбнулся тот, — у тебя тут все в порядке. Тебе на Ильинку надо, — в трамвай нумер двадцать первый. — И милиционер долго провожал глазами трамвайный вагон нумер двадцать один, сокрушаясь о том, что в массы пока еще мало выброшено музыки…

…Центроколмассовское здание наружным видом прельстило взор Блохи, а поглотив ее своею утробой, удивило внутренним убранством. Швейцар в галунах распахнул пред ней дверь, где лестница казалась возвышением, по ступеням которого надо подниматься в светлых башмаках с зеркальной подошвой и в одежде небесного цвета.

— Тебе чего? — осведомился швейцар, осмотрев на собственном рукаве золотистые позументы, как бы отличая их от буланого цвета шубы Блохи.

— Мне главного, что на самой пуповине власти сидит, — гордо сказала она, и швейцар почувствовал силу простого человека — раз требуется ему главный начальник, — смиренно указал перстом на окно, с надписью «справочное бюро».

Блоха исходила коридоры всех пяти этажей, охваченная любознательностью, озираясь по сторонам. Но к великому сожалению она не могла различить лица людей, двигающихся по коридорам, ибо шли они густо и с озабоченным видом. На вопросы Блохи почти не отвечали, не замедлив шага отрицательно кивали головой. Попавшегося в коридоре безбородого Егора Петровича Блоха не узнала, но Егор Петрович, узнавши Блоху, не подал вида, ибо о причинах прибытия в Москву Блохи он получил из дома письмо. Егор Петрович пал духом и, потеряв присутствие уравновешенного покоя, принял книгу «Роспись бандерольных отправлений» за очередной проект циркуляра, и на обложке книги наложил резолюцию: «С формой изложения согласен по существу, но пунктуально вношу пометки на полях».

Потеряв нить логического мышления, Егор Петрович полагал, что пометки им будут сделаны на ржаном поле, по нечаянности вписал в бланк «требование на канцелярские принадлежности» — «отпустить два крюка и одну жнейку». Дальше его пытливый разум отказался работать окончательно, и он представлял в лице «жнейки» — Блоху, а не жнейку фирмы «Мак Кормик».

Блоха же, посетив с десяток лиц высшего служебного качества, отдыхала в кабинете Родиона Степановича, присевши на краешек обычного канцелярского стула. Родион Степанович оказался весьма внимателен, ибо считал себя человеком, умевшим найти общий язык и умеренный тон в разговоре с представителями народной гущи.

— Так! — процедил он многозначительно. — Вы, значит, прибыли с черноземных мест. Как же — знаем те места.

Блоха обрадовалась душевному слову, полагая, что заворг близок ей по территориальному соседству.

— Вы не с Верхних Ясырок? — осведомилась она. В это время затрещал телефон и Родион Степанович прокричал что-то в трубку.

— Препроводить гражданку в «Отдел логической методики», пускай изложит товарищу Бричкину точку зрения о деревенских настроениях для его личного учета, — сказал он дежурившему курьеру, сам же быстро исчез за дверью.

Блоха вначале не узнала Егора Петровича, но присмотревшись, всплеснула руками и ахнула.

— Окаянная сила! Он бороду сбрил, идол! Небось, с городской бабой сваландался? — вскричала гневно Блоха; позабыв на миг классовую разницу, вступилась за обездоленную бабью судьбу жены Егора Петровича.

Оробевший Егор Петрович не произнес и единого звука, ибо был поражен не только словами Блохи, но и ее присутствием. Блоха, вспомнив о том, по какой надобности она прибыла в столицу, приняла спокойный вид.

— Вот что, Егор, — сказала она, умышленно не называя по отчеству, — поезжай-ка домой: я приехала на твое место движенцем. Вот мандат от мужиков на твою замену.

И Блоха положила на стол бумагу, скрепленную казенной печатью сельсовета.

— Дела по учету примешь или так, без росписи? — спросил Егор Петрович и облегченно вздохнул.

— А много ли у тебя дел? — полюбопытствовала Блоха.

— Срединный ящик битком набит, — кивнул Бричкин.

Блоха посмотрела на ящик и потрогала его за скобу.

— Пустое дело, — сказала она. — Я за день вагон зерна нагружала, а эту коробку в две минуты от сора очищу.

Егор Петрович не слыхал ее слов, ибо вылезал из-за стола: он окончательно потерял способность воспринимать разумом чужую речь.

Блоха села на его место и, обнаружив взором книгу — «перечень циркулярных изложений», — исчерченную изречениями канцелярских людей, взяла ее в руки и, перелистав, в конце начертила каракулями первую, но не последнюю резолюцию: «сия книга никому не принадлежит, но писана она для просветления разума».

«ЗВЕНЬЯ ОБЩЕЙ ЦЕПИ»

Прочно все то, что сцеплено обстоятельством, а не спаяно временем: время сливает грани пластов, имеющих случайное соседство, обстоятельство же смыкает разнородные узы для единого целеустремления.

К. Клягин. «Ваняткина курочка» — книга для детой младшего возраста

На заводе «По изделию металлического полуфабриката сельскохозяйственного обихода имени товарища Заборова» в одном из многочисленных столов «общезаводской столовой местного пролетариата» в обеденный перерыв заседала и обедала комиссия по учету достижений, накопившихся в рабочем быту. Председательствовал и секретарствовал в единственном числе немного знакомый нам рабочий Кислов, в качестве членов присутствовали литейщик Стонов и токарь по дереву — Прохор.

— Вспоминайте, ребята, а я буду фиксировать, — предложил для начала Кислов.

Стонов и Прохор, облокотившись, глядели в едином направлении, избрав общей точкой гвоздь, забитый в стену.

— Во! — оживился Стонов, — пиши, Павлуха… у слесаря Евтюхова жена родила сына весом в одиннадцать фунтов. Бабу откормил охматмлад.

— Факт значительный, — согласился Кислов и обмакнул в чернила перо.

— Чернорабочий Ясыркин школу ликбеза закончил, теперь в табельщики переведен, — сообщил в свою очередь Прохор.

— Мальчонка слесаря Овилова приемник радио смастерил, — сообщил Стонов.

— А жена товарища Каблукова, как сознательный элемент, на вербное воскресенье двух кинареек из клетки на волю выпустила, — припомнил Прохор.

— Погодите, черти! — воскликнул Кислов — я еще одного факта не зафиксировал. Разве перо угоняется за языком?

Члены комиссии смолкли и, переключив мысли, занялись пережевыванием уже остывших котлет.

— Запиши еще: модельщик Зотов короткими волнами Америку достал, — сообщил Стонов, ковыряя в зубах.

— А шишельница Бутузова четыре пая в кооператив внесла, — чтобы не позабыть, добавил Прохор.

— Прожуйте, дьяволы, а то словами захлебнетесь, — улыбаясь, проговорил Кислов и по ошибке ткнул пером в котлету, приняв ручку за столовую вилку.

Здесь члены комиссии могли бы рассмеяться, если бы в столовую не вошла Блоха, сопровождаемая чернорабочим Гуровым. — Блоха внешностью обратила на себя внимание всех, и сама она обвела глазами углы.

— Проходи, Луша, не бойся: тут люди свои и никто тебя не обидит. Я покедва по твоему делу потолкую, — сказал Гуров, приставив к одному из столов дубовый табурет.

Блоха, так легко вступившая в исполнение служебных обязанностей вместо Егора Петровича, по прошествии пятнадцати минут была неожиданно для себя смещена с насиженного бричкинского места: Егор Петрович, придя в нормальное умственное состояние, догадался, что нет простых способов смещения в усложненных обстоятельствах.

— Ну, насиделась, баба, в моем кресле, — слазь-ка, — сказал он мягким тоном, возвратившись в кабинет.

Блоха от удивления открыла рот, а затем часто захлопала ресницами.

— По какому такому праву? — запротестовала она.

— Вот тебе и на! — Я в должности утвердился законом, а ты по простой бумажке пришла. Где видено, чтобы сельская власть центральному правительству указ свой писала? — резонно ответил Егор Петрович.

— А ежели я к самому Калинину пойду? — вспыхнувши, с угрозой проговорила Блоха. — Если я скажу, что никто тебя из мужиков не двигал, а по кулацкой линии ты сюда попал?

Егор Петрович растерялся снова, ибо угроза Блохи подействовала, но присутствие духа, однако, не совсем покинуло его.

— Ты не горячись, Лукерья, — сказал он пониженным тоном, — подай твою бумагу моему начальнику, а Калинина попусту не беспокой: без тебя занятый человек, да к тому же его каждый день лихоманка трясет, — солгал для большей убедительности Егор Петрович.

Блоха выразила сожаление по поводу болезни всесоюзного старосты и раздосадовалась, что простой народ замучил его своими жалобами.

— Поневоле заболеет, радушный, раз одним сердцем семьдесят семь народов согревает, — сказала со вздохом Блоха и концом теплого платка для порядка потерла глаза.

— То-то и есть! — обрадовался Егор Петрович. — Человек он жалостный вообще, а для народа желанный: у других все от четкой линии идет, а у него от сердца.

— Ай, батюшки, — покачала головой Блоха — От сердца все?!

— Именно! — подтвердил Егор Петрович — А сердце-то у человека одно: долго ли так сердцу лопнуть от натуги.

И убедившись, что на Блоху слова произвели такое впечатление, что с жалобой идти к Калинину она отрешилась, Егор Петрович проводил ее до кабинета Родиона Степановича, сам же остался у дверей, чтобы подслушать разговор.

Я не стану утруждать читателя подробностями разговора, происшедшего между Родионом Степановичем и Блохой, ибо, конечно, со стороны первого разговор не носил возвышенного тона.

Родион Степанович старался придать голосу особую мягкость, чтобы представительница народной гущи все слова приняла к сердцу и усвоила политику центральной инстанции, далеко стоящей от периферии.

— Ну, вот, — сказал Родион Степанович, — ты даже к «низовому звену» никакого касательства не имеешь, а люди нам с периферии нужны. На твоем удостоверении даже оттиск печати не явственен.

— Да ведь сам товарищ Ленин сказал, чтобы народ из своей гущи хороших людей на посты ставил! — восклицала Блоха.

На подобные слова Родион Степанович ничего не ответил, однако подумал о том, что будь Ленин теперь, он непременно сказал бы и другие слова.

Блоха, воспользовавшись молчанием центроколмассовского заворга, стала на него кричать и кидать ему в лицо проекты циркуляров, лежавшие на столе.

Таким образом, произошел разрыв, и Блоха, ночевавшая две ночи на вокзале, ходила в «Центроколмасс», сидела в коридорах, но Родион Степанович больше не принял ее.

На третий день к вечеру Блоха нечаянно встретила Гурова — односельца, ушедшего несколько лет тому назад из села на городские заработки.

— Гаврилка! — воскликнула Блоха, — ни то это ты?

— Я, Луша, — ответил Гуров и обстоятельно расспросил о деревенских делах.

У себя на квартире Гуров выслушал Блоху и, несколько подумавши, решил как-то оказать помощь.

— Стой-ка, Луша! — догадался Гуров, — пойдем завтра к товарищу Глотову. Он был человеком чернорабочим, как и я, а теперь по научной части пошел — в председателях завкома состоит. Пойдем к нему — душевный!

Таким порядком Блоха очутилась в общедоступной столовой местного пролетариата, а Гуров, усадив ее, направился в завком.

— Ты куда, куда, Гуров? — спросил у него Кислов, и Гуров рассказал о случае с Блохой.

Блоха была немедленно окружена вниманием местного заводского пролетариата и его личной озабоченностью.

— Ты смыкаться с городом, тетка, приехала? — спросил Блоху Кислов.

— Движенцем, милый, от общества, — ответила она.

— Вот бюрократическая сволочь! К любой смычке свою отмычку найдет, — сказал Кислов и сплюнул. Блоху окружили чужие люди, но казались они ей близкими, ибо все они ругали то учреждение, которое непосредственно обидело ее.

«Стало быть, всем этот самый «кол — массам» насолил», — подумала Блоха и пожалела, что в таком случае никто ей не поможет, раз все, как и она, обижены им.

— Ну, тетка, не тужи, мы постараемся тебе помощь оказать, — сказал Кислов.

— Ты, не дури, Павлуха, — возразил кто-то, — раз не имеешь власти, какую же ты помогу окажешь бабе?

— Ах, конек тебя задави! — воскликнул Кислов. — Как же это я не имею власти, если состою членом в комиссии содействия Рыкаи?[6]

Кислов об этой должности только вспомнил и решил ею немедленно воспользоваться.

— Вот! — подтвердил товарищ Налетов, переменивший несколько дней тому назад старую фамилию в честь назначения его начальником штаба легкой кавалерии. — Воспользуйся правом, Кислов. Может быть, с собой десятка два кавалеристов прихватишь?

— Нет, не возьму! — решительно отверг Кислов. — У твоей кавалерии есть штаб, но нет коней, от того она и ходит пешком под стол. Вот если секретаря ячейки прихватить, тот серьезный малый.

…В центроколмассовских недрах Кислов, как и каждый посетивший это учреждение, узрил много служебных лиц, но ни одной одухотворенной физиономии.

«А не лучше ли было бы всем им поквартирно харчи развозить!» — с усмешкой подумал он.

К концу занятий Кислов вышел из «Центроколмасса» и пошел в сквер, где на скамейке под дождем ожидала его Блоха.

— Ну, баба, — сказал Кислов — дело в шляпе: мужик бороду сбрил и нет теперь у него отличительности. Ты баба, потому-то и отличительна на веки вечные. Пока я заберу тебя в столовую — на бесплатные харчи зачислю: бюрократы ничего быстро не делают. Ты, небось, туда через дней двадцать попадешь.

Шагая по тротуару и что-то насвистывая, Кислов приподнял голову вверх.

— Учреждению тому несдобровать, баба. Я завтра еще разок туда наведаюсь, затем самому наркому письмо пошлю. Рабочие меня поддержут. Но ты не бойся: раз ты из бедного класса, долгое время на служебной линии останешься.

Блоха от общей радости тяжело вздохнула и, переложив на другое плечо сумку, побрела с поспешностью за Кисловым.

ПОСЛЕДНЯЯ ИНСТАНЦИЯ

…Наша жизнь, как льдинка под знойным солнцем. Не спеши ее сосать: растает сама.

Андрей Платонов, из письма к автору

Дело о подрыве авторитета приобрело самостоятельную жизнь: оно следовало по инстанциям, произвольно развивая самодвижущиеся силы. По отношению к Авениру Евстигнеевичу по-прежнему проявлялась начальническая озабоченность в виде отсрочек на двухнедельные отпуска. Авенир Евстигнеевич от отпуска отказывался и уже в пятый раз потребовал решительного слова, но решительного слова не было. Да и как сказать решительное слово, если «дело», исходившее по ряду инстанций, не завершило еще узаконенного круга? В недрах учреждений на бумагах ставили порядковую нумерацию, клали резолюции, чтобы передать для дальнейшей аналогичной процедуры следующему лицу. Авенир был оторван не только от масс, но и от дела, от собственной жены и быта и впал в глубокий индивидуализм. Иногда он в глубине души презирал Автонома, натолкнувшего его письмом на какой-то образ мышления, неуясненный еще и неосознанный им до конца.

«Много горькой правды в письме Автонома, но что такое правда? Правда — понятие весьма относительное и условное: если будет ложь во спасение классовых интересов, стало быть, ложь может оказаться правдой».

Два месяца Авенир Евстигнеевич просился на производство, но в учреждении к этой просьбе относились с улыбкой.

— На производстве есть без тебя люди, производить немудрено, а вот управлять — труднее, — отвечали ему.

Да едва ли была искренней просьба Авенира Евстигнеевича: он так же мог пойти на производство, как и на всякую другую работу, поручаемую ему.

«Да, я пошел бы на производство. По крайней мере, создавал бы вещи».

«А что такое вещи, Авенир? — задавал он себе вопрос. — Вот что такое вещь: она, созданная человеческими руками, переживает самих людей, человек является невольным рабом вещей. А что такое отношения? — Регулирование совокупностей. Отношение есть нечто неорганическое, а неорганическое, как известно, поддается гибели через длительные промежутки, когда органическое имеет свой определенный век».

Вечерним временем он вел беседы с женой, ставя те же неразрешенные вопросы. Жена так же, как он, была согласна, что человек, производящий ценности, полезнее для общества, однако не оправдывала стремления Авенира Евстигнеевича о возвращении на производство.

— Да, Автоном прав, — говорила она, ссылаясь на письмо последнего. — Он прав. Физический труд — не есть услада в жизни. Труд не является сплошным удовольствием.

— Конечно, Зина, — соглашался тот, — труд — не удовольствие. Но что же бывает удовольствием? Плоды труда — вот что.

— Да, милый, в этом нет сомнения. Но, как тебе известно, плоды удовольствия пожираются не теми, кто их производит.

Жена Авенира Евстигнеевича была элементом беспартийным, а потому он иногда на нее досадовал.

— Ты успокойся, Авенир, — говорила она ему. — Ты видишь, сейчас такой порядок вещей: сейчас каждый стремится освободиться от физического труда, как от некоторого рабства.

— Ты вздор говоришь, Зина. Нашей стране нужны свои ученые, инженеры, техники.

— Разве я против этого? Я и хочу тебе доказать, что твое решение об уходе на производство неосуществимо для тебя. Это только красивые слова: «Я-то, мол, первосортный пролетарий». В самом деле ты никуда не пойдешь, да и я не отпущу, пока ты со мной живешь. Я не буду идеализировать то, что не является идеальным с моей точки зрения. Я женщина и не хочу видеть тебя чумазым.

Авенир Евстигнеевич багровел и возражал, но возражения носили не логический, а громовой и угрожающий характер: он уже не работал около десяти лет на производстве и, верно, уже потерял квалификацию. Требовалось ее восстановить. А чтобы восстановить утраченную квалификацию, надо целый год состоять на шестом разряде. Авенир Евстигнеевич не был шкурником, однако снизить материальное благосостояние едва ли желал.

«Да и зачем? — думал он втайне. — Я уйду, кто-то на мое место придет. Я буду делать вещи, он — творить отношения. Предположим, моя совесть будет якобы чище. А чем она будет чище, позвольте вас спросить? — Ты уйдешь, значит умоешь руки. Ведь системы этим актом не изменишь? Авенир уйдет, какой-нибудь Серафим придет. Чем он будет лучше меня?»

И Авенир Евстигнеевич решил не уходить на производство, ибо это совершенно не достигало цели.

«Я складываю оружие и хочу идти по линии наименьшего сопротивления. А разве это метод борьбы? Нет, борьба должна быть до конца и до победы. Я же хотел забиться в щель, чтобы оттуда иногда делать выкрики. Я напугался бумаги, захлестнувшей своим потоком мою личность. Правда, бумага опаснее открытой борьбы. В открытой борьбе идешь грудь на грудь, а здесь все на изворотах, логических последовательностях и узаконениях. Бюрократизм — это некое семиглавое чудовище в виде Змея Горыныча, которого в детстве я видал изображенным на картине. Но я не богатырь, обезглавивший это чудовище. Я только частица массы и только малую толику пользы принесу в борьбе с ним. Это чудовище будет побеждено тогда, когда вся масса возьмется за борьбу с бюрократизмом».

На всех допросах Авенир Евстигнеевич держал себя корректно и раз от разу все больше и больше понимал, насколько должность видоизменяет внешнее взаимоотношение человека к человеку.

«Вот и я то же самое, — думал он, — раньше, когда только что шел в учрежденский аппарат, полагал, что вся работа окажется простой — лишь бы бюрократизма не было. А бюрократизм, он ползет сам по себе, помимо желания. Почему? Потому что один другого желает перехитрить. Массы хотят обдурить свою власть, даром, что она ихняя власть, а власть, не доверяясь массам, стремится к выяснению, то есть к бюрократизму. И чем больше общая нищета процветает, тем крепче корни, порождающие бюрократизм. Если надо распределить тысячу рублей, то предварительно создается аппарат, пожирающий три тысячи рублей. И все аппаратчики бывают озабоченными, будто в действительности они приносят пользу обществу, не замечая того, что становятся самоедами».

Авенир Евстигнеевич подумал о том, как лично он, пришедши в учреждение яростным противником бюрократизма, постепенно обволакивался бюрократической оболочкой.

«Я пришел в учреждение, чтобы с прямотою рабочего изгонять отсюда всяческую гнусь. Я в первые дни сделал много хорошего, на мой взгляд, но учрежденские люди смеялись надо мною: я в их глазах казался пешкой. Я отпустил лес инвалиду Климову без обследования его имущественного состояния, а Климов продал этот лес на месте. Все учрежденцы были рады моей благоглупости, а я был удручен: оказывается, надо было верить бумажке, а не словам. Меня обвинили в том, что я сделал промах — на десять рублей отпустил лесу. Но что мне надо было сделать? Послать комиссию для обследования имущественного состояния Климова? Комиссия из трех лиц проработала бы, скажем, день, — содержание ее стоило бы двадцать рублей. Да. Тогда бы все было законно, нормально, и я не видел бы усмешек, посылаемых мне в продолжение двух недель служащими. Вот и теперь я говорю: «Центроколмасс» не нужен как учреждение; содержание его стоит слишком дорого для нашей нищей страны. А что же отвечают мне? Три месяца издеваются надо мной. Да еще как: сочувствуют и издеваются. А ведь теперь я уже не так прост: я подхожу к вопросу не опрометью, а как-то совершенно по-другому: я, где это нужно, бываю дипломатом, замыкаюсь в себя и не пророню зря слова, хотя сказать бы очень хотелось. Я в полной мере бюрократ».

Авенир Евстигнеевич решился на самое крайнее — пойти к наркому. До сих пор он избегал этого и не потому, как многие думают, что нарком весьма занят и ему некогда говорить с людьми средней руки. Нет, Авенир Евстигнеевич был обратного мнения. Нарком в его глазах являлся настоящим главой учреждения. Он позабыл, что учреждение не есть органическое существо и что у неорганического существа голова только приклеена, а все сочлены живут и работают самостоятельно. Нарком является не главой, а только возглавляющим. Чтобы построить водопровод, нужна водопроводная башня. Она создает то давление, которое заставляет воду бежать по трубам. Так и нарком: он производит давление на аппарат, аппарат это давление чувствует и приходит в движение, как вода по трубам. И не только нарком — каждый простой смертный знает, что проводимая политика не имеет абсолютной прямой, а дает неизбежные искривления.

Второе обстоятельство, смущавшее до некоторой степени Авенира Евстигнеевича, это то, что к наркому надо попасть через установленный институт секретарей с кратким изъяснением дела, с записью в очередь. Нарком, если и примет, может спросить предварительно лиц, ведающих это дело, а в каком изложении они могут представить это дело — неизвестно. Нарком может уделить только пять минут, но в эти пять минут нельзя изложить факты так, чтобы они показались простыми и убедительными.

Авенир Евстигнеевич встретил наркома в коридоре, и тот кивнул ему головой, слегка улыбаясь. Наркомовская улыбка не казалась улыбкой загадочного свойства, но и не была простой. Это была улыбка человека, имевшего власть и бросающего улыбки с вершины ее. А Авениру Евстигнеевичу показалось, что нарком улыбался так же, как улыбался он сам, потому-то нарком и показался ему простым.

— Товарищ нарком, — сказал Авенир Евстигнеевич, — мне надо бы иметь пять минут для беседы.

— Пожалуйста, товарищ Крученых, зайдемте ко мне.

Авенир Евстигнеевич несколько раз бывал в наркомовском кабинете, и никогда прежде он не казался ему таким величавым, как сейчас: нарком, среднего роста человек, утонувший в кожаном кресле, казался придавленным этой обстановкой.

«Человек — раб вещей», — подумал Авенир Евстигнеевич и улыбнулся. Однако эта улыбка не ускользнула от наркомовского взора, и сам нарком заулыбался.

— Я вот думаю, — сказал Авенир Евстигнеевич, — что все такие условности, как величавый вид вашего кабинета, как раз и есть та обстановка, которая сдавливает наш разум…

Нарком провел рукой по кудрявым волосам.

— Видишь, товарищ Крученых, величавый вид вещей придает то, чего недостает самому человеку. Я войду в толпу людей, никто не скажет, что я нарком, когда сольюсь я с этой толпой. Я должен чем-то себя выявить, чтобы быть выделенным. Я должен стать оратором, чтобы увлечь толпу словами. Здесь же, когда слов должно быть меньше всего, обстановка должна помочь мне: пусть каждый, побывавший в этом кабинете, почувствует, что сидит он у наркома. И вот, когда величавая обстановка произведет свое давление на присутствующего, то сам нарком станет для него проще и доступнее: он же человек, нарком. Нарком не может быть сдавлен обстановкой: свой кабинет он видит каждый день, и он для него является простой комнатой, в которой, кажется, он прожил много лет.

— А я, товарищ нарком, — съехидничал Авенир Евстигнеевич, — не знал, что кабинет является средством давления на психику.

Нарком усмехнулся и погрозил пальцем:

— Крученых! Я полагаю, что мы с тобой люди, приспособленные ко всяким обстоятельствам: ныне мы можем жить в хороминах, завтра — в подвалах. Дело касается не личностей: эффектность — неизбежная потребность людей. Мы полагаем построить величавые дворцы. Мы не будем рабами вещей, а сами вещи станут усладой нашей жизни. Однако я тоже хорош: на какие темы загнул разговор. Выкладывай-ка, о чем хотел ты сказать.

Двадцать минут говорил Авенир Евстигнеевич, а нарком, постукивая ручкой по столу, слушал. Было видно, что рассказ Авенира Евстигнеевича его увлекал, ибо входившим секретарям он подавал однообразный знак рукой, после чего они удалялись.

Когда Авенир Евстигнеевич закончил рассказ, нарком минуты две молчал, как бы собираясь с мыслями.

— Я, возглавляющий орган, не знал о том, что ты мне рассказал. Сейчас иди и работай. Дай мне краткий конспект твоих предложений, а там мы посмотрим.

Авенир Евстигнеевич вышел. Он уже знал, что это была последняя инстанция.

Через долгие два месяца соответствующими органами было вынесено решение:

«Центроколмасс», как излишнюю надстройку, расформировать: присвоенные им торговые функции передать Центросоюзу. Его «низовые звенья» передать органам сельскохозяйственной кооперации, комитетам взаимопомощи и колхозам».

Произведение закончено. Добродетель как будто должна восторжествовать. Но у жизни нет законченных сюжетов. Жизнь продолжается и создает новые сюжеты и фабулы. Индивидуумы являются только точками на полотне общественной жизни и обстановки: видоизменяется обстановка, и к новой обстановке приспосабливаются люди.

Что же случилось с героями моего произведения? «Центроколмасс» ликвидирован. Обстановка работы как будто изменилась. Но ведь люди имеют способность приспосабливаться к новой обстановке!

Родион Степанович Бурдаков остался во главе ликвидационной комиссии «Центроколмасса» и с аппаратом в триста человек уже два года «ликвидирует» свое учреждение. Структура ликвидкома уподоблена бывшему аппарату «Центроколмасса» и имеет аналогичную схему, связывающую отделы линиями и пунктиром. Втайне Родион Степанович весьма сожалеет, что царизм «ликвидирован» революционным путем.

«Создать бы комиссию по ликвидации старого режима — она по крайней мере бы годов сто работала, — думал он. — И революции тогда бы не понадобилось. И была бы возможность убежденным монархистам работать в органах этой комиссии».

Он сознательно задерживает «ликвидацию», надеясь, что правительство исправит допущенную ошибку — восстановит «Центроколмасс» во всесоюзном масштабе.

Второй мой герой — Петр Иванович Шамшин — пошел по торговой стезе, организовав артель безработных. Наконец-то его мечта осуществилась: торговое предприятие именуется «Пролетарским подспорьем».

Ничего особенного не случилось и с Егором Петровичем Бричкиным. Он живет в деревне, снова отрастил бороду. Правда, с восстановлением бороды он не восстановил раз навсегда утраченной силы, однако удостоверения, свидетельствующие о его прошлом, не раз помогали ему: на днях он привлекался по сто седьмой статье, грозившей конфискацией его имущества, но бумажки, полученные по службе в «Центроколмассе», смягчили обстоятельства. Теперь он стремится в деревне организовать коллектив — благо обладает центральным организаторским опытом.

Итак, в жизни не бывает законченных сюжетов: меняется обстановка, но не меняется громадное большинство людей: они только изворачиваются.

… А в селе Турчанинове открыта изба-читальня…

Декабрь 1927 г. — май 1928 г.

Загрузка...