Глава десятая. Прогулки вдоль Тибра и Трастевере

Рим под дождем. — Гостиница для паломников. — Замок Святого Ангела. — Трастевере. — Игра «мора». — Как делаются паллии. — Остров на Тибре. — Английский кардинал. — До свиданья, Рим.
1

Я встретил в соборе Святого Петра молодую пару, которая говорила по-английски с забавным легким акцентом. Когда они спросили, как я думаю, из какой они части Англии, я развел руками, но в качестве догадки высказал предположение, что из Восточной Англии. Они рассмеялись и признались, что никогда не были в Англии, что они датчане.

Новые знакомые пригласили меня на ланч в гостинице для паломников, где они остановились, в двух шагах от собора Святого Петра. Она стояла на берегах Тибра фасадом на набережную, всего в нескольких ярдах от уличного указателя, который привел меня в восторг, когда я только-только приехал в Рим: «Лунготевере-ин-Сассия». Гостиница представляла собой большое и красивое палаццо эпохи Возрождения, которое «в миру» стало, как я читал в одном из старых путеводителей, военной академией. В Святой 1950 год здание превратили в гостиницу для паломников и оно остается таковой до сих пор. Пролет невысоких ступенек, сделанных для кардиналов, ныне давно умерших, ведет в огромные апартаменты и приемные, которые сочетаются с поистине спартанскими спальнями, где усталые паломники могут отдохнуть. Комната, в которой сейчас смотрят телевизор и надписывают открытки, все еще помнит совсем другие сцены. Несколько батарей конной артиллерии могли бы с музыкой продефилировать по великолепному двору.

Мои новые друзья жили не в гостинице — она была зарезервирована для групп паломников, а в саду, где для путешественников-индивидуалов построены флигели с отдельными номерами, где есть ванные. Этот сад привел меня в восхищение своими огромными деревьями, зарослями ежевики и пересохшими чашами фонтанов, в которые куры откладывают яйца. В кустах валялись обломки мрамора с полустертыми щитами. Это было странное и очень привлекательное место, и, когда я понял, что мои новые друзья через день-другой возвращаются в Данию, я пошел в контору и попросил себе комнату, которую они должны были вскоре освободить. Итак, я опять сменил место жительства в Риме и оказался в квартире, хотя и холодной, как монастырская келья, но в некотором смысле самой подходящей из всех, какие мне случалось занимать.

Я был совершенно свободен и мог приходить и уходить, когда хотел, и считал, что мне очень повезло. Мою комнату совершенно незаметно для меня убирали призрачно-бледные девочки-сироты в ужасающих черных одеждах и толстых шерстяных чулках. За девочками присматривали бдительные монахини.

Самое удивительное в гостинице — сами паломники. Средневековое представление о паломнике — почтенного вида человек с длинной бородой, спешащий припасть к святыням. Но в этой гостинице было трудно найти кого-нибудь старше двадцати. Они приезжали со всех концов мира, и их лица светились здоровьем и энтузиазмом. Иногда они появлялись целыми подразделениями под командованием своего приходского священника, и я думал о них как о весьма утешительном слое молодого поколения Европы и интересном последствии социальной революции. Сейчас молодые лазают по горам, занимаются зимними видами спорта, ездят на Ривьеру и в Рим и делают множество вещей, ранее доступных только состоятельным людям, не имея при себе не только денег, но и вообще ничего, кроме рюкзака. Со времен Средневековья по континенту никогда не бродило столько народа, и мне хотелось бы думать, что такое познание жизни других наций укрепит международное взаимопонимание и сделает мир более мирным.

Переехав в комнату в саду, я задумался о том, что значит менять места жительства в незнакомом городе. Всегда есть искушение осесть в каком-нибудь одном месте и попробовать устроить себе там настоящий дом, но надо это искушение побороть. Переехать — все равно что заново начать жизнь; ты принимаешь новые ориентиры и открываешь для себя новые стороны того же города. Рим богатых, который я наблюдал с Виа Венето, отличался от делового Рима Виа Венти Сеттембре. А как поражает Яникул, с неторопливой и размеренной жизнью монахинь, когда попадаешь туда после центра, бурлящего туристами с их фотоаппаратами, картами, нейлоновыми носками, сохнущими на подоконниках, многоязычной речью, постоянными отъездами и приездами. Теперь моя улица в одну сторону вела к собору Святого Петра, а в другую — в чудесный район Рима — Трастевере.

Я вдруг с изумлением понял, что на дворе октябрь — возможно, самый красивый месяц года в Риме. Деревья окрасились в сотни оттенков красного и золотого. Иногда город словно омывал какой-то жемчужный свет, резкий и чистый, как весеннее утро на Акрополе, а по вечерам улицы заливало розовое сияние, которое длится от сумерек до темноты. На уличных прилавках красовались гроздья великолепного винограда, черного и белого. Они напомнили мне о вакханалиях, уважаемых Церковью процессиях — такое странное сотрудничество, пожалуй, не удивило бы Григория Великого. Вакханалии регулярно проводились в винодельческих центрах Castelli Romani, где сейчас как раз собирали новый урожай. Это вергилиевское дуновение с утра возникало в воздухе Рима, оно появилось вместе со странными повозками, гружеными рядами маленьких винных бочонков. Водитель сидел под огромным ребристым зонтиком, похожим по форме на раковину какой-нибудь потасканной и неряшливой Афродиты. Повозки тащились в Трастевере и пополняли запасы погребков, и мне пришло в голову: а не съездить ли во Фраскати — проведать моих знакомцев по винному погребку. Должно быть, они сейчас стоят по колено в винограде. Но я не поехал.

И еще мой переезд на новую квартиру совпал с первой для меня грозой в Риме. День был жарче обычного, и пахло в Трастевере примерно так, как пахнет в Танжере летом. На следующий день я проснулся ранним утром под раскаты грома и удивленно отметил, что все предметы в моей комнате то и дело вспыхивают голубым. По ветхой крыше моего жилища забарабанил дождь, и, выглянув в окно, я увидел отвесный поток падающей воды, рвущийся напоить иссохшую почву.

Я стоял у окна, вспыхивали молнии, гремел гром. И вся эта сцена была для меня приподнята над обыденностью, потому что это был Рим. Древние римляне верили, что молнию днем посылает Юпитер, а ночью — темное божество по имени Сумман, которое принимает у него эстафету с наступлением темноты. Они верили, что человека, убитого молнией, когда он бодрствовал, всегда находили с закрытыми глазами, а человека, убитого во сне, с глазами открытыми. Запрещалось приносить тела таких людей на погребальный костер, их следовало закапывать в землю. Верили также, что единственным млекопитающим, которое нельзя убить грозой, является тюлень, и именно поэтому, как утверждает Светоний, Август, который очень боялся грозы, носил одежду из тюленьей кожи.

Некоторые вспышки были так сильны и неожиданны, что я опускал занавеску и отворачивался от окна. Теперь меня не удивляло, что римские храмы разрушались от удара молнии, и я понимал, почему эти суеверные люди, которые и шагу не могли ступить, не погадав предварительно по внутренностям какой-нибудь дохлой коровы, так боялись гнева Юпитера.

Дождь продолжался весь следующий день, и Рим показался мне невероятно обветшавшим под этим влажным и облачным небом. Здания, которые обязаны своей красотой солнечному свету, покрывающему их волшебной патиной, теперь имели весьма неприглядный вид. Они напоминали гуляку, который возвращается утром с бала в маскарадном костюме. Невероятно, насколько серьезно дождь расстраивает все городские службы Рима. Из-за этой грозы, которой Лондон и не заметил бы, остановились трамваи и даже прервалась телефонная связь! Забавно было также наблюдать удивленные лица римлян, вышедших под зонтиками и в плащах или рассекающих лужи на мостовой в своих «веспах». Казалось, город поразило какое-то стихийное бедствие. Даже у кур в саду был возмущенный вид, и, похоже, они обвинили во всем петуха, который сидел в сторонке, забрызганный грязью и, съежившись под садовой скамейкой, косил недобрым желтым глазом.

Когда дождь прекратился и небо очистилось, настало самое красивое время в Риме. Воздух как будто дочиста отмыли. Жара спала, ранним утром в городе было свежо, как в апреле. Проснувшись однажды раньше обычного, до восхода солнца, я накинул халат, прямо в шлепанцах перешел дорогу и, оказавшись на набережной Тибра, посмотрел вниз на реку. Теперь течение было гораздо быстрее, и река сменила бледный облачно-зеленый цвет на коричневый, хотя посередине оставалось еще много островков камышей и травы, образовавшихся за время летнего мелководья. Стояла чудесная тишина, Рим еще не проснулся. Всего лишь в трех мостах от меня поднимался красный округлый абрис замка Святого Ангела.

Вдалеке, у реки, я заметил какое-то движение. Пожилые мужчина и женщина, где-то, возможно под мостом, переждавшие грозу, поспешили нарезать тростника, как будто поднимавшийся Тибр грозил украсть у них даже это. Они шли по мокрой траве с охапками тростника. Я подумал: интересно, что они будут делать с этим тростником — чинить стулья или плести корзины?

Солнце сначала позолотило крылья статуи архангела Михаила на вершине замка, затем залило изъеденные временем крепостные валы, а потом наводнило светом весь город, и колокола принялись созывать к ранней мессе.

2

С набережной Тибра я часто смотрел на огни и тени замка Святого Ангела: несмотря на средневековый вид и обветшалость, это все еще гробница Адриана.

В последние месяцы жизни император, раздувшийся от водянки, отправился умирать в Байи, на берег Неаполитанской бухты. Испытывая сильные страдания, он приказывал докторам умертвить себя, подкупал рабов, чтобы они убили его. Он нашел точку под сердцем: резкий удар — и смерть наступила бы мгновенно. Но ни у кого не хватило смелости убить властителя мира. Странно, но в то самое время, когда он лежал больной и униженный, распространился слух, что он может творить чудеса. Одна слепая девочка прозрела после того, как приложилась губами к его колену; слепой старик пришел к нему из Паннонии, император дотронулся до него, и тот исцелился. Какая ирония судьбы в том, что все это разыгрывалось вокруг смертного одра больного и немощного человека, который себе-то самому помочь не мог.

Лежа на вилле, выходящей на бухту, Адриан сочинил следующие пять строчек, которые всегда искушали переводчиков более, чем все, что написано на латыни. Это обращение Адриана к своей душе:

Animula, vagula, blandula,

Hospes comesque corporis,

Quae nunc abibis in loca,

Pallidula, rigida, nudula,

Nec ut soles dabis jocos?[127]

Сто шестнадцать переводов этой задумчивой строфы на английский язык собрал в 1876 году Дэвид Джонстон, и «Бат Кроникл» опубликовал их в небольшой и теперь очень редкой книжечке. Конечно, за восемьдесят лет накопилось много новых версий, потому что каждый, кто пишет книгу об Адриане, испытывает непреодолимое желание коснуться этих строчек и предложить свое собственное прочтение.

Байрон в девятнадцать лет попытался, но добавил одну собственную строчку, что не совсем правомерно. Вот что получилось:

Ah! Gentle, fleeting wav'ring Sprite,

Friend and associate of this clay

To what unknown region borne

Wilt thou, now, wing thy distant flight?

No more, with wonted humour gay,

But pallid, cheerless, and forlorn.

Чарлз Меривейл предлагает более точный перевод:

Soul of mine, pretty one, flitting one,

Guest and partner of my clay,

Whither wilt thou hie away,

Pallid one, rigid one, naked one,

Never to play again, never to play?

А недавно я наткнулся на перевод, который мне понравился, сделанный Томасом Спенсером Джеромом в «Воспоминаниях о Риме».

Genial, little, vagrant sprite,

Long my body's friend and guest,

To what place is now thy flight?

Pallid, stark, and naked quite,

Stripped henceforth of joke and jest.

10 июля 138 года н. э. эта «маленькая бродяжка-душа» покинула тело великого Адриана и отлетела в вечную тьму. Сначала прах императора хранили на вилле Цицерона в Путеоли, потом перевезли в Рим, чтобы поместить в мавзолей на берегах Тибра, который император начал строить за три года до смерти.

Гробница напоминала, скорее, огромный свадебный торт — дальняя родственница и предшественница памятника Виктору Эммануилу. Это была двухярусная постройка, облицованная белым мрамором, где выстроенные в круг колонны венчала роща кипарисов, границы которой охраняли более шестидесяти статуй. Тонкие, темные пирамидальные кипарисы до сих пор можно встретить на итальянских кладбищах, а этот висячий лес был снабжен гениальной дренажной системой, благодаря которой избытки воды стекали в землю и впадали в Тибр. Еще считается, что там была гигантская бронзовая еловая шишка, которая сейчас находится в Джардино делла Пинья (в Саду Еловой шишки) в Ватикане, хотя некоторые думают, что вершину венчала золотая колесница с Адрианом, правящим четырьмя лошадьми.

Император сам спроектировал это строение, этакую своеобразную пирамиду. Как и в пирамидах, длинный наклонный пандус вел в гробницу, в склеп, что находился в самом сердце здания. Все, что можно увидеть сейчас, — огромная кирпичная сердцевина, так как ни кусочка мрамора давно не осталось.

В мавзолее хранился прах Адриана, Антония Пия, Марка Аврелия и Септимия Севера, императора, который, подобно Адриану, хорошо знал Британию.

Огромная усыпальница пришла на смену круглому мавзолею Августа на противоположном берегу Тибра, который ко времени Адриана был уже полон прахом цезарей.

Все эти урны оставались целы и невредимы несколько столетий, вплоть до набегов готов в V–VI веках. Надеясь найти здесь золото, варвары взломали бронзовые ворота имперских гробниц и ворвались внутрь, вынули урны из ниш и разбросали пепел.

Я был удивлен размерами замка Святого Ангела. Чтобы понять, какая это огромная цитадель, нужно затеряться в темных коридорах, пройти по петляющим лестницам и внезапно оказаться в прекрасных покоях, расписанных такими же великолепными «гротесками», как Ватиканская библиотека; нужно выйти вдруг во дворик, полный каменных пушечных ядер, пройти дорогами часовых, увидеть амбразуры, из которых стрелял Челлини. Первым, что привлекло мое внимание, была шахта лифта эпохи Возрождения. Лифт устроил здесь папа Лев X примерно в 1513 году, чтобы избавить себя от утомительного подъема в папские апартаменты на верхнем этаже. Конечно, лифт приводили в движение вручную. Команды людей, манипулировавшие сложной системой лебедок, тормозов и шкивов, переправляли папу и его кардиналов наверх, дюйм за дюймом. Жаль, что подъемник не сохранился. Возможно, это был самый роскошный лифт из когда-либо существовавших.

Длинный наклонный пандус, часть первоначального мавзолея, петляет и петляет, и в конце концов вы оказываетесь в самом сердце здания, где стены, когда-то облицованные мрамором, состоят из огромных блоков травертина. Здесь и стояла урна с прахом Адриана. Теперь здесь нет ничего, но на ближайшую стену кто-то прикрепил трогательную дощечку со знаменитым «Animula, vagula, blandula».[128]

Я читал эту надпись в полутемном переходе, думая уже не о папах и антипапах, но о той гораздо более отдаленной во времени картине: умирающий Адриан, глядящий на Неаполитанский залив. Суть его небольшого стихотворения в том, что душа лишь гостит в человеческом теле и когда-нибудь должна покинуть его и продолжить свое таинственное путешествие, и печаль по этому поводу не решился бы осудить ни один христианский священник. Возможно, это мысль агностика, но не атеиста, и появление здесь этих слов производит большое впечатление: ведь это последнее высказывание человека, который изучил все религии, включая христианство, в поисках правды.

На верхнем этаже, где располагаются апартаменты столь же роскошные, как и все апартаменты в Ватикане, я увидел удивительную картину: ванная комната Климента VII, осажденного в замке во время разграбления Рима в 1527 году. Кто бы мог подумать, читая отчеты о разрухе и голоде, что у папы была эта роскошная маленькая ванная комнатка, отапливаемая горячей водой, циркулирующей в полых стенах, с мраморной ванной. Каждый дюйм этой совершенной римской комнаты: пол, стены и потолок — веселая роспись по штукатурке — все напоминает знаменитую ванну кардинала Биббиены в Ватикане. Рафаэль расписал ее сценами, которые сочли столь непристойными, что комната была заколочена на долгие века.

Всякий, кому знаком замок Святого Ангела, думаю, согласится со мной, что это одно из самых пугающих зданий в мире. Не нужно быть психически больным или даже просто чувствительным, склонным к фантазиям человеком, чтобы понять — страдания все еще живут в этих коридорах. Вы не удивились бы, если бы, поднимаясь по каменным ступеням в неверном свете, услыхали страшный вопль или, открыв дверь, увидели сцену убийства или пытки. Есть очень красивые комнаты, где можно сидеть и слушать музыку, а в нескольких ярдах от них — подземелье. По крайней мере, в одной из самых веселых комнат есть потайной люк, провалившись в который, попадаешь в темницу. По сравнению с замком Святого Ангела Лондонский Тауэр — просто счастливое место!

Я подумал об этих страшных женщинах X века: о Теодоре Старшей и ее еще более ужасной дочери Мароции, которая возводила на престолы и смещала пап и, как утверждает Гиббон, возможно, причастна к странному средневековому мифу — о папе Иоанне XI. Я вспомнил о великом папе Григории VII, вынужденном искать убежища в замке Святого Ангела от ярости императора Генриха IV, которого он унизил в Каноссе.

Я видел тюрьму, где держали Беатрис Ченчи перед казнью. Хотя современные исследования пролили свет на эту трагедию, Шелли веришь больше, и люди предпочитают думать о ней как о невинной жертве неописуемо подлого отца, которого она убила, чтобы спасти свою честь.

Ее казнили сентябрьским утром, и эшафот был на мосту перед замком Святого Ангела. Склонив свою прекрасную голову перед топором палача, Беатрис умерла как романтическая героиня и живет в памяти Рима и всего мира как La Bella Cenci.

Еще одно привидение этого замка — папа Александр VI Борджиа. Как-то раз, в Святом 1500 году он стоял на крепостном валу, глядя, как его обожаемая дочь Лукреция едет через мост Святого Ангела в Латеран, чтобы посетить великие базилики. Она сидела на низкорослой испанской лошади, покрытой богатой попоной; по правую руку ехал ее муж, дон Альфонсо, по левую — одна из придворных дам. За ними следовал капитан папской гвардии Родриго Борджиа и эскорт из двухсот дворян и их дам.

Пока она переезжала мост, папа, который при всей своей жестокости был одним из самых чадолюбивых людей в истории, провожал ее глазами, полными обожания. Страстью его жизни было золото, и он стоял и с умилением смотрел на свою золотоволосую дочь, пока она не скрылась из виду.

Как неожиданно было обнаружить в одной из комнат папских апартаментов большое полотно, на котором изображен «Въезд Якова III Английского в Болонью». Классическая арка; толпа народа; экипажи на заднем плане; на переднем плане женщина указывает своим детям на изгнанника Стюарта; кардинал, снявший свой красный головной убор перед королевской особой, приглашающим жестом протягивает руку в сторону арки. На Якове пышный парик, голубой шелковый мундир со звездой и орденом Подвязки, в руке трость. В небольшой группе якобитов — удивительной красоты юноша лет четырнадцати, это, вероятно, Красавец принц Чарли. Жаль, что на картине нет даты. Думаю, она была заказана в те дни, когда Якову оказывались королевские почести при дворе папы и когда считалось, что ганноверскую династию нужно сместить. В конце концов, когда надежда постепенно иссякла, картина, как и многие другие, перекочевала на чердак, в данном случае на чердак замка Святого Ангела.

Вид с крыши замка — один из самых величественных в Риме. Западнее — собор Святого Петра и длинная узкая стена с тайным ходом, идущая от бастиона замка к Ватикану; а восточнее — весь Рим, с Тибром, огибающим Марсово поле. Незабываемое зрелище.

3

Кто-то представил меня священнику, который полностью соответствовал моему представлению об аббате XVIII века. Он был очарователен, общителен, забавен и явно привык вращаться в самом лучшем обществе. У него было хобби — фотография. Этот общий интерес привлек нас друг к другу, и, должно быть, наблюдавшие, как мы с ним подолгу неторопливо прогуливаемся под деревьями, были бы весьма разочарованы, узнав, что мы обсуждаем всего-навсего фокусные расстояния и достоинства проявителей на тонкослойных эмульсиях.

Надеюсь, что если бы какой-нибудь Веблен стал изучать социальные особенности нашего времени, он написал бы о фотографии под заголовком «значительные затраты». Около тридцати лет назад, когда изобрели эти маленькие фотокамеры, любительская фотография считалась очень провинциальным хобби. Во всяком случае, никто не стал бы утверждать, что обладание такой камерой повышает социальный статус. Снобы оценили дорогостоящие аппараты примерно с того момента, как герцог Виндзорский, принц Уэльский, не постыдился показаться в обществе с одним из них. С тех пор они еще подорожали и стали еще более популярны, а их механические несовершенства вызвали к жизни так много дополнительных приспособлений (все они имелись у моего знакомого священника), что к тому времени, когда фотограф наконец выбирал, какой инструмент ему использовать, объект, который он хотел запечатлеть, либо уже исчезал из поля зрения, либо был больше не достоин снимка. Одним из первых фанатиков малоформатной фотокамеры был Бернард Шоу, и он, говоря о бешеном расходе пленки, которого требует это устройство, замечал, что оно подобно треске, мечущей миллионы икринок, чтобы одна из них выжила и развилась в полноценную особь.

Однажды вечером я писал у себя в комнате. Мне в окно настойчиво постучали. Передо мной стоял мой друг священник с треножником в одной руке и чемоданчиком в другой. Глаза его горели неподдельным волнением.

— Пойдемте скорее! — воскликнул он. — Нельзя терять ни секунды! Замок Святого Ангела горит!

Не имея даже времени спросить, как такое могло случиться с этой почтенной громадиной, я выбежал из комнаты, и мы вдвоем помчались через сад и двор к набережной Тибра. Там я все понял.

По случаю одного из бесчисленных конгрессов, которые вечно проводятся в Риме, в замке Святого Ангела была устроена иллюминация. Он был освещен сотнями желтых огненных брызг. Голубой свет прожекторов заливал фигуру архангела Михаила, и все это выглядело так, что мне показалось, будто вернулся XIV век. Бесчисленные светильники отбрасывали мерцающие красные блики на весь замок, и он стоял на фоне темного неба, ужасный, угрожающий и в то же самое время странно веселый. Огонь, враг замков, способный пожрать их, теперь был укрощен и одомашнен и, подобно тигру в цирке, исполнял забавные трюки для увеселения Рима.

Священник был полон энтузиазма. Использовать ли ему пяти- или девятимиллиметровые линзы? Какую выдержку поставить? И правильную ли он выбрал позицию? Хотя у него впереди была вся ночь, он вел себя так, как будто иллюминация может прекратиться в любой момент. Решив, что мы не на том берегу реки, он бросился через мост и установил свой треножник на противоположном берегу. И правильно сделал. Оттуда открывался вид еще более величественный. Можно было себе представить, что какой-нибудь средневековый папа и император Священной Римской империи вместе пируют в этой крепости в редкий момент мира и согласия.

Я ушел, но несколько часов спустя вернулся посмотреть на замок. Масляные светильники все еще горели, а там, где они погасли, зияли черные дыры.

4

Я сидел в кафе в Трастевере. Кафе было похоже на многие другие кафе в Риме, разве что завсегдатаи бросали друг на друга более внимательные, оценивающие взгляды, отрываясь на секунду от своих важных дел.

— Если хотите купить золото или бриллианты или если потеряли что-нибудь и хотите вернуть за вознаграждение, но, не задавая никаких вопросов, то вам именно сюда, — сказал мой спутник.

— Золото и бриллианты — здесь?

— Да. И говорят, не знаю, правда это или нет, что все улицы в округе изрыты тоннелями, куда стекается краденое со всего Рима.

Теперь мне уже чудилось нечто зловещее в молодых «Борджиа» с их прилизанными волосами, толпящихся у кофеварки эспрессо. Великолепный образец убийцы XV века опустил жетон в прорезь телефона-автомата в баре и заговорил, певуче и умоляюще, все время жестикулируя свободной рукой. Он наклонялся и раскачивался, ходил туда-сюда, насколько позволяла длина телефонного провода, но однажды, случайно встретившись глазами со своим приятелем, вдруг цинично ему подмигнул. Потом положил трубку и присоединился к своим товарищам, характерно, очень по-римски, пожав плечами. Я подумал, что, должно быть, где-нибудь в Риме польщенная женщина сейчас тоже положила трубку.

Как умеют себя подать на людях эти молодые итальянцы! Это то, я полагаю, что называется far figura, что еловарь определяет как «поражать своей внешностью, выглядеть хорошо». Но, пожалуй, имеется в виду нечто более глубокое и важное. Иметь представительный вид, сохранять лицо — все это необходимо итальянцу для самоуважения, и ущемить его самооценку — значит нажить себе врага. Бандиты и головорезы эпохи Возрождения, должно быть, очень хорошо умели far figura: это видно по портретам того времени: по тому, как они нагло смотрят вам в глаза, как небрежно держат в руке перчатку, как вторая рука, унизанная кольцами, лежит на рукоятке меча. В Трастевере быть far figura так же важно, как считаться истинным римлянином. Может показаться странным, что кому-то захочется признать свое родство с римской чернью, самыми коварными, ненадежными, подлыми людьми в истории, тем не менее жители Трастевере доказывают его дни напролет. Я думаю, что по происхождению они корсиканцы. Самодовольное «noialtri» можно услышать в Риме где угодно, но нигде так часто, как в Трастевере. Это значит «наши», «такие как мы» и произносится с тем же чувством удовлетворения, что испанское nos otros. Я спросил как-то одного приятеля, живущего в Риме, о чем, по его мнению, говорят весьма поглощенные беседой мужчины, и он ответил: «О самих себе и о Риме, но в первую очередь, конечно, о себе!» Подойдите к любой компании за столиком — и вы непременно услышите эти слова: noialtri и i Romani. Римляне вообще и жители Трастевере в особенности постоянно заняты собой и очень себе интересны.

Однажды, выходя из кафе со своим итальянским знакомым, я нарвался на вспыльчивую местную жительницу. Это была разбитная, крепкая девица, они с подругой догнали нас, и, проходя мимо, девушка сказала подруге, но явно для нас:

— Эти мне иностранцы! Приезжают в Рим посмотреть на дворцы! Почему бы им не взглянуть на мерзкую дыру, в которой мне приходится жить!

— Скорее скажите ей, что мы не прочь посмотреть! — шепнул я приятелю.

Испытывая крайнее неудобство, боясь, вероятно, показаться невежливым, мой друг догнал их и сделал, как я просил. Услышав вежливое обращение по-итальянски, девица поначалу несколько сникла. Потом презрительно смерила нас взглядом с головы до ног и выдала такое ругательство на жаргоне Трастевере, которое даже мой друг не смог понять. Был момент, когда мне показалось, что она собирается броситься на нас. Вместо этого она пожала плечами и надменно удалилась. И я пожалел того, кто хоть раз попробовал бы поспорить с ней или перехитрить ее.

Однако не весь Трастевере сплошь состоит из бандитов и хамов. Вообще-то, это один из самых интересных районов в Риме. Это островок в петле Тибра. Он соответствует Марсову полю, что находится немного выше на противоположном берегу. Главная улица Трастевере расходится на множество улочек и переулков, в которых кипит жизнь. Есть переулки, где между домами сушится белье и самые интимные предметы туалета гордо развеваются на ветру, как флаги. Здесь можно увидеть последние следы того папского Рима, которые знали наши предки двести лет назад. Как часто бывает в Риме, начинает казаться, что лица вокруг несовременные, похожие на портреты в картинных галереях. Это люди заднего плана: мелкие дворяне, форейторы, конюхи, носильщики, всадники. Если раз в год переодевать весь Трастевере в средневековые костюмы, как поступают в Сиене, это будет один из самых замечательных спектаклей в Европе.

Хотя и здесь, как везде в Риме, присутствуют шумные «веспы», в Трастевере больше вполне человеческих звуков, знакомых Риму Марциала. В тысяче маленьких мастерских — иные из них находятся в подвалах — работают люди, и, несмотря на занятость, у них всегда находится минута поболтать с соседом. Я встретил одного почтенного изобретателя станка для полировки автомобильных запчастей, который, ошибочно приняв мое ненавязчивое любопытство за истинный интерес к механике, затащил меня в свою темную пещеру и объяснил все детали процесса. «Мне даже из Милана работу присылают!» — с гордостью сказал он. Табачная фабрика, которая всегда производила нюхательный табак для пап, все еще работает в Трастевере, и вы можете повстречать там сотни маленьких Кармен, изготавливающих крепкие сигары и сигареты. Там, где когда-то был сад, стоят теперь печи горшечника, а в ближайшем сарае сушатся сотни горшков и тарелок, только что снятых с гончарного круга и, без сомнения, изготовленных из той самой ватиканской глины, которая упоминалось еще в античные времена.

Веселый и праздничный вид придают Трастевере магазины, торгующие confetti, засахаренным миндалем, подающимся на свадьбах, а иногда его разбрасывают перед счастливой парой, как в древности разбрасывали орехи. Повсюду миски не только с обычным розовым и белым миндалем, но также с зеленым, красным, и бледно-голубым. Жители Трастевере любят жениться и выходить замуж за своих, и, когда играют свадьбу, семья радостно влезает в долги, чтобы с помпой отправить сына или дочь в нелегкое плавание по волнам семейной жизни.

В прошлом столетии Огастес Хэйр сказал, что убийство в его время, хоть и являлось менее распространенным преступлением в Риме, чем в Англии, в Трастевере совершалось чаще, чем где-либо, и он относил это за счет «постоянно взвинченного состояния, в котором жители Трастевере пребывают, играя в свои национальные игры, особенно в мору».

Сейчас эта игра запрещена законом, но я много раз видел, как в нее играют. Она заключается всего лишь в отгадывании, сколько пальцев внезапно поднимет ваш оппонент. В древнем Рим эта игра называлась «Micare digitis», «мельканье пальцами». Можно завернуть за угол и вдруг наткнуться на группу молодых людей, которые стоят кружком и играют в мору. Все происходит очень быстро, они громко кричат и великолепно жестикулируют. При появлении постороннего игра сразу прекращается, и иногда игроки мгновенно исчезают за углом.

Один из самых замечательных видов Трастевере — Пьяцца Сан-Калисто, где старый фонтан выбрасывает сноп воды перед церковью Святой Марии в Трастевере, первой церковью, как считают, посвященной Святой Деве. С одной стороны, в углу площади, находится старый дворец Сан-Калисто, то есть, практически, он не в Риме, а в Ватикане. Это одно из нескольких зданий, принадлежащих Святому Престолу, которым Латеранским соглашением гарантирована экстерриториальность.

Я подумал, что фасад церкви Святой Марии, сверкающий мозаикой, — прекрасная память о первом соборе Святого Петра. Если бы вы в те времена пересекли огромный атриум церкви Константина, то здание, к фасаду которого вы вышли бы, наверно, выглядело бы именно так. Действительно, если кто хочет представить себе, каким был первый собор Святого Петра, пусть он изучит атриум Сан-Клименте, осмотрит снаружи церковь Санта-Мария-ин-Трастевере, и внутри — собор Святого Павла «за стенами».

Я вышел на пыльную площадь с маленьким веселым фруктовым рынком. Чудесная девушка продавала виноград. Я подошел купить немного, меня тут же обругали, и несколько разгневанных мужчин стали надвигаться на меня с разных сторон. Я удивленно огляделся и понял, что забрел на съемочную площадку! Такое может случиться с каждым в Риме. Дворцы, мосты, уличные рынки в то или иное время все являются декорациями фильмов. Подъезжает пара вагончиков. Осветители ставят свет, операторы — свои треножники с камерами, актеры небрежно входят в кадр. Римляне даже не всегда останавливаются поглазеть на съемки. Я извинился перед режиссером и, чувствуя себя круглым дураком, нырнул под арку. Там передо мной предстала мирная и прекрасная картина — дворик церкви Святой Цецилии в Трастевере.

Три францисканских монаха беседовали у мраморного фонтана. За ними возвышался высокий, красивой формы римский кантарус белого мрамора, должно быть, попавший сюда из каких-нибудь древних терм, и из его изящного устья бил небольшой фонтанчик воды, а другая струя стекала из «тела» сосуда в мраморную чашу. На заднем плане была церковная паперть, поддерживаемая колоннами африканского мрамора. Один из братьев, сошедшихся у фонтана, был римским жителем, двое других — паломниками. И все трое были бельгийцами. Они только что вышли из ближайшей церкви, Сан-Франческо-а-Рипа, стоящей в ограде монастыря, где останавливался святой Франциск в 1219 году, когда приезжал в Рим попросить у папы благословения на основание нового ордена. Монахи ни о чем другом, кроме как о посещении этой церкви, и говорить не могли. Им даже довелось помолиться в келье святого Франциска!

Знаменитая фигура святой Цецилии, изваянная Мадерной, находится ниже алтаря церкви. Святая предстает перед нами такой, какой ее увидели открывшие гробницу в XVI веке. Это копия той статуи, которую я видел в катакомбах святого Каликста. Под церковью я увидел и парильню, где святую заперли ее гонители. Свинцовые трубы все еще пронизывают кирпичную кладку.

Рядом с дверью церкви — могила англичанина, кардинала Адама Истона из Хертфорда. Он был настоятелем церкви Святой Цецилии в период правления Ричарда II и умер в 1397 году. Меня взволновала эта тонкая ниточка связи между Трастевере и чистеньким маленьким английским городком, и, как только выдалась минута, я отправился в великолепную библиотеку Британской школы в Риме, чтобы выяснить, как случилось, что Адам Истон умер так далеко от дома. Это оказалась странная и дикая история.

Когда папы вернулись в Рим из Авиньона, священная коллегия состояла почти полностью из французов, и король Франции рассчитывал прибрать папство к рукам. Григорий XI, вернувшийся в Рим с помощью святой Екатерины Сиенской, скончался в 1378 году. Кардиналы собрались, чтобы выбрать ему преемника. Кровожадная римская толпа призывала выбрать римлянина, а не француза и даже протыкала, стуча копьями, половицы комнаты, где заседал Конклав. Испуганные кардиналы выбрали неаполитанца, Бартоломью Пригнано, архиепископа Бари, который, как они надеялись, стал бы послушно исполнять их волю. Вместо этого Урбан VI, как он пожелал называться, оказался настоящим зверем и начал реформы с самих кардиналов. Он был груб, неистов и в высшей степени бестактен, а некоторые католические историки даже считали его немного сумасшедшим. Но я не думаю, что он действительно был безумен, и сейчас приведу все свои резоны.

Ненавидя папу, которого они избрали, большинство кардиналов бежали из Рима и выбрали антипапу, Климента VII; затем началась гражданская война между Урбаном и Климентом. Европа разделилась. Франция, конечно, была на стороне Климента, Англия — на стороне Урбана.

Те кардиналы, которым не удалось бежать, и среди них Адам Истон из Хертфорда, попали к Урбану в плен, и это был единственный случай в истории, когда папа остался один, вообще без кардиналов. Будучи осажден в своем замке, яростный понтифик регулярно появлялся у окна трижды в день с колокольчиком, книгой и свечой, чтобы предать анафеме своих врагов. Затем он приговорил к смерти всех кардиналов, злоумышлявших против него, за исключением Адама Истона, которого пощадили по просьбе Ричарда II. Затем Урбан создал совершенно новую священную коллегию.

Я полагаю, что Урбан VI был в своем уме, потому что святая Екатерина Сиенская взяла его под свое крыло и была на его стороне. Странная пара: яростный и страстный старыи папа, изрыгавший анафемы, как испускают военные ракеты, и святая, призывавшая его смирять свой гнев и быть кротким и смиренным! Победив своих врагов и вернувшись в Рим, этот ужасный старик снял туфли и вошел в Рим босой. Такого Урбана, пожалуй, не знал никто, кроме святой Екатерины. Она была в Риме, незадолго до своей смерти, когда римская толпа штурмовала Ватикан. Папа приказал распахнуть ворота настежь, он ожидал толпу, сидя на своем троне, и грудь его была открыта для кинжалов. Увидев его, чернь побросала оружие и все пали на колени. Если поведение Урбана и было «сродни сумасшествию», как сказал монсеньор Бодрийяр, по крайней мере, никто не осмелился бы утверждать, что ему недоставало храбрости.

Англичанин из Хертфорда пережил папу на восемь месяцев. Он бежал весьма интересным способом. Ему удалось контрабандой переправить письмо — De sua calamitate[129] — бенедиктинцам в Англию. Те отправились к Ричарду II, который попросил за его жизнь. Однако перед тем как отпустить Хертфорда, Урбан лишил его сана, и Истону пришлось восемь лет скрываться под видом простого монаха, пока, после смерти Урбана и избрания Бонифация IX, он не был восстановлен во всех своих правах. Стоя у могилы в Трастевере, я думал о том, что здесь покоятся кости английского ученого, который прожил свою жизнь еще до рождения доброго герцога Хамфри и Баллиолов, а ведь именно они всегда считались первыми английскими учеными эпохи Возрождения.

5

Паллии, которые папа посылает новым архиепископам и митрополитам, веками ткали монахини в Трастевере. Я обнаружил, что их монастырь примыкает к церкви Святой Цецилии. Это огромное старое здание, и мне сказали, что когда-то в нем была большая и богатая бенедиктинская община, но теперь лишь тринадцать монахинь живут здесь в бедности.

Каждый год 21 января, в день святой Агнессы, во время пения «Agnus Dei» к алтарю церкви Святой Агнессы на Виа Номентана приносят двух ягнят.[130] Они лежат в двух плетеных корзинах, украшенных голубыми лентами. После того как папа торжественно благословляет ягнят, их отправляют в Трастевере под присмотр монахинь до наступления Чистого четверга. Тогда их стригут, и шерсти каждый год хватало на двенадцать паллиев.

Это узкие белые шерстяные полоски шириной в три пальца, украшенные черными крестами. Их носят вокруг шеи и поверх облачения таким образом, что одна полоса опускается спереди, а другая сзади, и все это напоминает по форме букву Y.

В старые времена это древнейшее одеяние носил только папа, и даже сегодня только он один имеет право надевать его в любых случаях. Оно бесконечно старше, чем папская тиара, и момент, когда на папу во время коронации надевают паллий, является самым торжественным моментом церемонии, может быть, сравнимым с миропомазанием в коронации королей. «Прими паллий, — такие слова произносят, когда облачают в него папу, — во славу Господа, и Пресвятой Девы, Матери Его, и святых Апостолов, святого Петра и святого Павла и Святой римской церкви». Как только полоска шерсти ягненка ложится на плечи папы, он становится пастырем стада Христова; по крайней мере, такой смысл придали этому предмету в более поздние века.

Первые папы даровали паллий епископам как особое отличие; Григорий Великий послал первый палий в Англию святому Августину в Кентербери. В наши дни считается неканоническим для вновь назначенного епископа приступить к исполнению своих функций, не получив паллий, но, получив, епископ может его носить только по особо торжественным случаям; и его всегда хоронят с ним.

Соткав новые палии, монахини Трастевере спешат передать их не в Ватикан, как можно было бы подумать, а иподиаконам собора Святого Петра, которые в свою очередь передают их каноникам, а те помещают в ларец под высоким алтарем Святого Петра, непосредственно над гробницей апостола. В этом акте смешались несколько красивых и достойных идей и обычаев. Вспоминаешь об Агнце Божием и Добром Пастыре, несущем на своих плечах ягненка. Вспоминаешь также и о средневековых паломниках, приносивших одежду и четки, чтобы освятить их, прикоснувшись ими к гробнице святого Петра.

6

Трастевере связан с Римом Семи Холмов несколькими мостами и… едой. Модно перейти через мост и пообедать в Трастевере, лучше поздно, так поздно, как обедают в Испании, в каком-нибудь маленьком ресторанчике, где, поверьте моему опыту, готовят вдвое лучше, чем где-нибудь еще в Риме, и все гораздо дешевле.

Я почувствовал, что стал здесь своим, когда сумел не заблудиться в Трастевере ночью. Должен признать, что сначала я несколько запутался в переулках, где почти не было света, но успокаивал себя тем, что сейчас грабители и убийцы не носят масок, как в XV веке. Масок я боялся с детства. Встретить человека в маске на улицах Трастевере — таково мое представление о леденящем душу ужасе. Удивительно: читая биографии Борджиа, замечаешь, как часто люди тогда ходили по улицам Рима ночью. Похоже, все к этому привыкли. Этих «прогуливавшихся» так и называли — «маски». «Маска» разговаривала с герцогом Гандиа в ту ночь, когда он был убит. Часто становился «маской» Чезаре Борджиа. Эти «маски» — последний штрих к портрету страшного века элегантных убийств.

Учитывая мое отношение к «маскам» от меня потребовалось собраться с духом, чтобы подойти к человеку, который по всем статьям напоминал «маску», и небрежно спросить по-итальянски, как пройти к Viale Trastevere. Но ответ этой предполагаемой «маски» навеки исцелил меня от страха перед темными переулками. Этот человек сразу превратился в дородного жителя Трастевере в рубашке с короткими рукавами, который когда-то попал в плен в Ливийской пустыне (Египет), был знаком с несколькими английскими монахинями, знал целый куплет из «Сари Марэ»[131] и благожелательно проводил меня через лабиринт переулков к свету.

У меня было несколько любимых ресторанов. Один — рядом с Порта Сеттимиана, претендовавший на то, чтобы считаться домом возлюбленной Рафаэля, Форнарины. Я всегда садился под шпалерой, увитой виноградом. Вечером здесь было восхитительно прохладно сидеть, заказав какое-нибудь простое итальянское блюдо из напечатанного на машинке меню. Ресторанчик отличался прекрасной кухней, и готовили где-то совсем близко, под жизнерадостные голоса и звяканье тарелок. Люди с другого берега Тибра начинали стекаться часам к десяти. Ресторанчик вполне мог бы находиться где-нибудь в Мадриде. Модным молодым женщинам нравилось, чтобы их доставляли сюда на заднем сиденье мотоцикла, и к одиннадцати вечера все окрестные улицы были полны припаркованными «веспами». Приходили музыканты: гитарист и певец, исполняли свои номера и, пустив шляпу по кругу, уходили в следующий ресторан. Ни один итальянец никогда не откажется дать что-нибудь этим невозмутимым артистам, как не откажет в милостыне нищему.

Второй мой любимый ресторанчик посещали в основном жители Трастевере. Похоже, единственными иностранцами, появлявшимися там когда-либо, были люди, которых я приводил с собой. Перед входом висела занавеска из бусинок, посетитель проходил сквозь нее, как Алиса в Зазеркалье, чтобы оказаться среди восхитительных кухонных запахов. Этот ресторан славился рыбным супом, итальянской ухой и средиземноморским салатом из даров моря. В нем присутствовали креветки, омары, кусочки трески, осьминога, кальмара, в общем, всего, что нашлось в тот день утром на рыбном рынке. Это было полезное и сытное блюдо, и, кроме него, больше уже ничего не хотелось. Там также умели готовить прекрасный fritto misto di mare,[132] почти такой же восхитительный, как zarzuela de mariscos[133] в Барселоне, а это в моих устах высшая похвала блюду.

К полуночи в ресторане стоял гул, как на вечеринке с коктейлями к тому моменту, когда незатушенные сигареты беззаботно оставляют на красном дереве и слоновой кости и когда из гула голосов уже можно вычленить лишь i Roman!.. noialtri… noialtri… i Romani. Однажды я с удивлением обнаружил, что друг-итальянец, которого я пригласил в тратторию, понимает лишь половину того, что ему говорят. Жители Трастевере двуязычны: они говорят по-итальянски, как все остальные, но предпочитают свой собственный колоритный диалект.

Как-то раз ночью я вышел к одинокой красной башне когда-то могущественных графов Ангиллара и к площади, украшенной статуей человека в элегантном сюртуке и цилиндре, возвышающейся над бегущими такси. Человек этот, к моему удивлению, оказался Чосером Трастевере, поэтом, творившем на диалекте. Его настоящее имя — Джузеппе Джоакино Белли. Он, судя по всему, был одним из перевоплощений Пасквино и счастливейшим из поэтов: женитьба на состоятельной женщине не убила в нем вдохновения, но обеспечила его досугом, чтобы заниматься любимым делом, и прекрасным цилиндром, который вместе с ним обессмертил скульптор.

Однажды вечером я отправился в лучший в Трастевере магазин confetti и приобрел несколько килограммов белого, голубого, розового, красного, желтого и зеленого засахаренного миндаля. Я купил особую коробочку, тщательно уложил в нее купленное и надписал ее своему другу, чья дочь собиралась замуж. И тут передо мной встала проблема: отправить посылку из Италии в Англию.

Злобные сивиллы в черном в окошечках итальянской почты презрительно отшили меня, занявшись человеком, который стоял в очереди позади. И мне потребовалось некоторое время, чтобы понять наконец, что я должен отнести свою посылку на главный почтамт. Там я потерял в очередях полчаса, после чего велели идти в центральное почтовое отделение на Пьяцца ди Сан-Сильвестро. Там, в грязной комнате, все те, кто намеревался отправить посылки за пределы Италии, даже если это всего лишь Корсика или Сицилия, проходят все круги ада. Сначала мне пришлось купить за сотню лир три экземпляра бланка декларации, которые я должен был заполнить, указав, кому и зачем посылаю confetti; затем мною занялись таможенники, которые взяли с меня еще сто десять лир за еще один бланк, после чего распотрошили мою тщательно упакованную посылку. Они передали ее другому чиновнику, который был уже наготове с коричневой бумагой, бечевкой и свинцовыми штампами. Наконец посылку мне вернули, разрешив взвесить ее и поставить штемпель. Я смотрел, как она уезжает по покатому настилу, и боялся, что она тут же, описав круг, вернется ко мне через окошечко. Однако ее довольно быстро доставили в Англию.

Прилавок отдела посылок был завален старыми брюками, рубашками, блузками, юбками, будильниками, детскими игрушками, гроздьями винограда и самыми разными предметами, которые люди посылали друзьям и родственникам. Даже итальянцы толком не знали правил и приносили большие посылки упакованными так, что их приходилось распарывать и снова упаковывать после досмотра.

Одна женщина рассказала мне о волоките, в которую она оказалась втянутой, когда получила небольшое наследство из-за границы.

— Я неделями обивала пороги министерств, — пожаловалась она, — заполняла бланки, указывала имена моих дедушек и бабушек, девичью фамилию моей матери, отвечала на тысячу вопросов, чтобы в конце концов обнаружить, что взяла бланк, на котором нет штампа; я просиживала часы в приемных, пока однажды не разрыдалась и, крикнув чиновникам: «Я отказываюсь! Возьмите наследство и распорядитесь им, как сочтете нужным!», не выбежала из здания.

7

Было чудесное утро, безветренное и безоблачное, и это было мое последнее утро в Риме. Воздух казался шелковым, чистым, как будто его отфильтровали. Это, безусловно, подарок Риму от Греции, он становится таким после первых дождей, и все купола, дворцы и церкви вырисовываются с незабываемой четкостью. Идя вдоль Тибра, я увидел отражение краснокирпичной гробницы Адриана в желто-зеленой воде реки, потом церковь Санто-Спирито-ин-Сассия, а чуть дальше — собор Святого Петра.

Ciornelli, или, как некоторые называют их, girarelli, вращались, как обычно. Это, безусловно, самый ленивый способ ловли рыбы, какой когда-либо существовал. С лодок, пришвартованных к берегу, в воду опущены вертящиеся сетки, похожие на лопасти ветряных мельниц. Предположительно, рыбак следит за работой этого хитроумного устройства, и, когда видит, что в сеть попалась рыба, подскакивает и старается выхватить ее, пока сеть снова не погрузилась в воду. Но сколько я ни смотрел, я всегда видел эти оптимистично вращавшиеся сети только пустыми.

На Палатинском мосту стоял человек с длинной бамбуковой удочкой. Он позволял своей леске тихонько дрейфовать в сторону «Великой Клоаки», и, не оставляя надежды хоть раз увидеть, как кто-нибудь поймает рыбу с моста, я долго околачивался неподалеку. Здесь, как писали многие древние писатели, ловили лучших lupi. В старых книгах говорится, что lupus — это щука, но, кажется, современные ученые верят, что это сельдь. Ничего не произошло, я устал ждать, и перешел мост, чтобы посмотреть, что там выше по течению.

Здесь моему взору предстал самый романтический вид в Риме — маленький островок на Тибре. Это небольшой клин земли посреди реки, и он все еще похож на корабль, как в римские времена. Он застроен зданиями и напоминает средневековый замок, плывущий вниз по реке. Хотя остров соединен с берегом мостом и, таким образом, легко Доступен, я никогда не пытался обследовать его. И вот решил попытаться.

Из всех мест на земле, которые мог бы захотеть посетить медик, остров Тиберина является, я бы сказал, самым вдохновляющим. Почти за три столетия до Рождества Христова остров был посвящен Асклепию, здесь воздвигли храм богу-целителю и больницу. Сегодня весь остров занимает одна из лучших римских больниц — Святого Иоанна Калибита, — находящаяся на попечении членов братства Святого Иоанна Богослова.

Пока я ждал на центральной площади, раздумывая, в какой колокольчик позвонить, по набережной пронеслась машина «скорой помощи», свернула по мосту на остров и подкатила к амбулаторному отделению. Рядом с ним обнаружилась большая аптека, где многие бедные люди получали от братьев лекарства. Братья в своих белых одеждах с широкими наплечниками и капюшонами были похожи на бенедиктинцев.

Меня провели в комнату с портретами госпитальеров, Добродетельных братьев (Fatebenefratelli). Основатель этого заведения, святой Иоанн, был португальским солдатом, который после ранения в бою решил посвятить свою жизнь Богу. После выздоровления в 1538 году он собрал вокруг себя других мирян, решивших помогать бедным и исцелять больных. Они основали больницу и аптеку, где раздавали лекарства бедным. Их странное самоназвание произошло от ящика для милостыни с надписью «Fate bene, fratelli».[134]

В комнату вошел приор с двумя братьями, один из которых был австралиец. Они весьма дружелюбно ответили на мои вопросы и с радостью показали мне больницу. Пока мы обходили светлые палаты и современные операционные, они рассказали мне, что пятьдесят братьев из двенадцати разных стран работают в больнице, которая, помимо этого, нанимает большой штат из тридцати врачей, пяти дантистов, двух фармацевтов и ста двадцати других сотрудников. Проходя по просторным приемным и рентген-кабинетам, я с удивлением подумал: с набережной Тибра казалось, что там должны лежать соломенные подстилки и работать алхимики.

— В прошлом году мы сделали четыре тысячи шестьсот серьезных операций, — сказал приор, — и приняли сто шестьдесят четыре тысячи амбулаторных больных.

Один из братьев, который работает над древней историей острова, спустился со мной к воде, чтобы показать посох и змею Асклепия, сохранившиеся там, где в римские времена была «корма корабля».

— Это необычная история, — сказал он. — Около 291 года до н. э., когда Рим поразила чума, было решено послать делегацию врачей и священников в Эпидавр, в Грецию, попросить помощи у Асклепия в его знаменитом храме. Результат был довольно оригинальный. Одна из змей, обитавших в храме, проникла на корабль римлян. Посланцы вернулись домой, радуясь такой большой чести, но не успел корабль встать на якорь в Тибре, как змея соскользнула за борт и спряталась в тростниках острова Тиберина. Римляне сочли это знаком от Асклепия, и посвященный ему храм построили именно здесь, а острову в память о том плавании придали форму корабля. В центре поднимался обелиск, символизировавший мачту. Храм стал знаменит, и больные даже из-за границы приезжали сюда, чтобы посоветоваться с докторами и попить чудодейственной воды, которая все еще есть в колодце церкви Святого Варфоломея, в которой мы будем через минуту. Подобно храму в Эпидавре, этот римский храм Асклепия стал знаменит исцелениями во сне. Опиумом ли одурманивали пациентов или каким-то другим наркотиком, навевавшим сновидения; являлись ли эти сны просто галлюцинациями, или один из Жрецов исполнял роль Асклепия и в неясном свете говорил с пациентами, врачуя их дух; применялся ли тут гипноз, — этого мы знать не можем. Но такие исцеления во сне были знамениты здесь и в Греции, и, похоже, змеи тоже играли свою роль в исцелении и были соответствующим образом натренированы — дрожали своими язычками около больного места. Собак, посвященных Асклепию, также дрессировали — чтобы зализывали раны.

То, что остров, ставший больницей за двести лет до Рождества Христова, все еще является больницей, могло бы показаться удивительным в любом городе, кроме Рима…

Мы поднялись к темной церкви Святого Варфоломея, основанной императором Отгоном III. Античные колонны римского храма поддерживают крышу. Мы заглянули в колодец, чьи воды были знамениты еще до рождения Христа. Я подумал, интересно, не исцелился ли Рагере от своей малярии именно на острове Святого Варфоломея. И не здесь ли он узрел святого, что впоследствии подвигло его основать церковь в Лондоне. Вполне возможно, ключ к названию английской больницы нужно искать на острове Асклепия.

Я пожалел о том, что открыл для себя этот удивительный маленький остров лишь в последний свой день в Риме. Узнай я о нем раньше, не раз бы сюда вернулся. Стоя на набережной Тибра и глядя на остров, я подумал, что в мире, где зло сражается за господство над умами людей, с радостью и благодарностью видишь, как добрый поступок прорастает через столетия. Приходить к добрым мыслям — привилегия тех, кто прожил, неважно сколько, в городе-родоначальнике всех западных городов.

На следующее утро, когда самолет поднялся в воздух, я на секунду увидел Рим в сиянии нового дня. С благодарностью посмотрел я вниз, на город, где столько узнал. Но ведь никто не прощается с Римом навсегда.

Загрузка...