XVIII

«А молчальники вышли в начальники…» Нет, теперь ситуация радикально переменилась: в начальники выходят говоруны. Место Петрова в Делином секторе занял ее бывший однокурсник Кеша — непременный член диссидентских компаний и активист кампаний предвыборных, друг Галича и академика Сахарова. С Сахаровым он, правда, особенно сблизился после похорон последнего, но смог, однако, предъявить пару прижизненных фотографий, где его отделяет от совести России не более двух-трех голов. Насчет Галича дело обстояло еще туманней: единственным вещдоком является фонограмма последнего домашнего концерта Александра Аркадьевича, где после исполнения песни про Клима Петровича раздается смелое «ха-ха», принадлежащее именно Кеше. Да бывал я на одном из таких жутковатых прощаний, — говорю я Деле, — где все смотрели на Галича как на покойника, а друг в друге готовы были подозревать стукачей. — «Но ты не попал ни в фонограмму, ни на фотографии, а он попал. И теперь мне работать под ним, а заодно — и за него, поскольку в деловом отношении он совершенно невинен».

И вот на таком фоне я сам получаю сомнительно-лестную инвитацию от директора нашего института: ступайте, дескать, Андрей Владимирович, департаментом управлять, то бишь в мои заместители. Предыдущего зама по науке, старого сталиниста, только что отправили на заслуженный, и по этому поводу тут царила эйфория. Я очень смутился — тем более, что в кабинете директорском, кажется, в первый раз оказался, — раньше не заносила туда нелегкая. Для меня настолько очевидным ответом был отказ, что я после десятиминутного разговора малодушно соглашаюсь. То есть я, конечно, выторговываю три дня на размышления, но внутренне уже побежден. Благородный мотив возникает в сознании: может быть, еще не поздно вернуть в институт Ранова и продолжить замечательную серию зеленых томов, которые он так здорово начал со своими учениками? Кроме этого, высокого соблазна возникает еще один, очень убедительно поданный директором:

— Как, Андрей Владимирович, вы только один раз побывали за рубежом? Нет, так нельзя, мой дорогой! Я, например, очень люблю это дело, с младых ногтей. Помню, лет двадцать шесть мне было, когда я по линии общества дружбы с народами на Кубе побывал. Просыпаешься в гостинице на берегу океана, и молодая мулатка вносит в номер поднос с чашкой дымящегося кофе. Что уж твердо вам могу обещать — так это не менее двух хор-рошеньких загранкомандировок в год.

К Кубе я довольно безразличен, но перед чашкой хорошего кофе, да еще возведенной в метафизически-мечтательную степень (в реальности мы с директором пили растворимую бурду изготовленную секретаршей) устоять невозможно. От института до дома иду пешком, занимаясь калькуляцией полюсов и минусов сформулированного предложения — пока еще вопросительного. Раньше беспартийность была гарантией безопасности, надежно охраняла от подобных испытаний, а теперь… Стали активами наши пассивы, как сказал поэт? А ну как наоборот, еще недозревшие посевы наших активов таким способом обратятся в мертвые пассивы?


Делюсь сомнениями с нервно глотающей пиццу моего приготовления Делей, погасшей, подавленной, источающей смертельную усталость и душок выпитого на работе по поводу чьего-то дня рождения сивушного югославского «виньяка».

— Ну, и на хрена тебе это нужно? Не потянешь ты такую контору, да и не любишь ты свой институт, я же вижу.

Страшно раздражает меня такой тон. Сапожник без сапог, я так и не смог научить навыкам речевой культуры даже самого близлежащего человека. Пытаюсь возразить: при чем тут любовь-нелюбовь? Институт — мужского рода, я собираюсь не ласкать его, а поставить на более или менее осмысленные рельсы.

— Ладно, можешь хоть всех лаборанток и мэнээсок перетрахать, пожалуйста. Только постарайся меня при этом не потерять.

Шизофрения! Да в нашем институте нет такого обширного контингента лаборантов, как у них там в медицине. А потом они по большей части отнюдь не юны, и многие младшие научные сотрудницы тоже. Если и вступать с ними в нежную дружбу, то разве что с целью уговорить их по-мирному уйти на пенсию. Но на такое коварство я органически не способен.

Всего этого не произношу, а лишь подразумеваю. Сегодня между нами сверкнула молния совсем иной ревности: Деле судьба и общество отказывают в том, к чему она всей душой стремится и чему она честно всецело отдается, а мне, томному сибариту, примерно то же подносят на блюдечке, на халяву. Неделю назад в институте нашем выступала восходящая звезда словесности Татьяна Толстая. Пожилые доктора и докторши наук почему-то обращались к молодой и абсолютно уверенной в себе писательнице как к некоей пифии: «А что вы думаете по поводу перестройки?» — «Я-то за нее, но делается у нас перестройка через жопу», — эпатнула звезда чинную публику, навек оставив неповторимый лексико-стилистический след в институтском фоноархиве. Мне такая рассчитанная грубость пришлась тогда не по вкусу, но по сути, наверное, все правильно сказано. Даже в масштабе моей маленькой семьи человеческие ресурсы, так называемые кадры, используются нерациональным способом, а они ведь, говорилось когда-то, решают все.


Нет, Сталин не может быть прав даже случайно! Такие кадры не способны решить ничего. Это я об институте своем. Во-первых, почти все здесь отъявленные филоны: принципиальная стратегия абсолютного большинства моих коллег состоит в том, чтобы ходить в присутствие как можно реже, любую работу по возможности растягивать до черт знает какого года, остальное — тактика, порой довольно изощренная. Во-вторых, уже в первые недели своего скромного начальствования я оказался посвященным в тайну прямо-таки государственного масштаба — нет, никаких подписок я не давал, да и тайна эта официально не зарегистрирована никакими «первыми отделами», заключается же она в том, что процент дураков среди представителей нашей науки примерно такой же, как по стране в целом. Раньше я думал, что все у нас умело притворяются, придуряются, как бы пародируют научно-политическую риторику. Ан нет, это не маски, это у них морды такие.

Тебе смешно. А мне не очень. Когда я стоял с ними со всеми в одном горизонтальном ряду, меня вполне устраивало такое убогое окружение, дававшее мне возможность контрастно выделиться (хотя бы в своих глазах), — теперь же, когда я вынужден смотреть на все это с некоторой вертикально возвышенной позиции и отвечать не только за себя, — теперь прихожу в отчаянье при виде того, что выходит под грифом моей конторы.

Открываю раздел «Новое в лексике», там тавтологические наукообразные навороты сопровождаются примерами из Кожевникова и Первенцева! В разделе «Новое в синтаксисе» — цитата из Долматовского! Насколько же надо не любить русский язык, чтобы о нем так писать! Друзья мои, ну почему бы не взять лексику у Довлатова, а синтаксис у Бродского? Это же сорок лет назад была такая установка — использовать для примеров произведения лауреатов Сталинской премии. Беру на себя смелость это указание отменить. Если кто не может жить без команды сверху, пусть зачеркнет «Сталинской» и впишет «Нобелевской». А то ведь засмеют нас, стыдно будет смотреть в глаза мировой культуре…


— Ну ты идиот просто! Оскорбляешь людей неизвестно с какой целью — допустили мальчика до власти! Да этим простым усталым людям плевать на твою мировую культуру. Ты, как школьников, заставляешь их переделывать то, что прошло утверждение на ученом совете, о чем они забыли давно. Нельзя требовать от людей невозможного. Я у себя знаю потенции буквально всех до единого. Что бы он ни сделал, надо его по головке погладить, приласкать…

— А, теперь понял, куда вся твоя ласка уходит.

— Иди к черту, тебе с твоими шуточками еще придется скулить от одиночества. Ты не очень хороший человек и должен это понимать. Ну куда ты опять исчезаешь? Ты мне со своими глупыми амбициями совершенно не нужен, но вот это, это — мое!


Жизнь моя, до чего же скучно быть начальником! Особенно таким вот небольшим «начальничком» (в непременных интонационных кавычках). Ощущение такое, что шагнул я не вверх, а вниз, в подвал сумрачный спустился. Солнечные лучи в трехоконный кабинет категорически не заглядывают, люди заходят погасшие и перепуганные. Да что с вами, дорогие коллеги? Мы же еще вчера говорили на общем откровенном языке, бесконечно ироничном по отношению ко всем официальным статутам и статусам, а сегодня вы навязываете мне оскорбительные для меня условности. В нашей с вами неписаной иерархии свободный, независимый старший (да хоть и младший) научный сотрудник с реальным авторитетом стоял гораздо выше вынужденного корпеть над казенными бумагами администратора. Лицемерно передо мной унижаясь, вы меня прежде всего обижаете. Я ведь такой же, как вы, и в кабинет этот сел только для того, чтобы мы успели в благоприятное время изготовить пару-тройку стоящих изделий. А если это память стен, если вас раньше в этом кабинете опускали, если вы тут роняли себя и друг друга за три копейки продавали, — так я об этом ничего не узнаю. С предшественником своим никогда не разговаривал, а в пыльных шкафах его рыться охоты не имею. Да завтра же попрошу уборщицу все это выгрести и выбросить!


Напоминаю директору, что он мне обещал вернуть Ранова в институт. Тот поупирался, а потом, собираясь на две недели в Штаты, расслабился и коварно так соглашается: ладно, даю вам карт-бланш. Беру я этот карт-бланш и прямо на директорской машине заезжаю вечером к Петру Викторовичу. Самая короткая получилась у нас встреча за всю историю. «Нет. И очень прошу вас к этой теме не возвращаться. А пока давайте план по торту выполнять. Вот эта розочка прямо на вас, Андрей Владимирович, смотрит».

Бреду к трамвайной остановке — шофера мог бы и не отпускать, впрочем, в трамвае травму как-то уместнее переживать — еду с ощущением, что теперь на меня беда за бедой должны посыпаться. Почва из-под ног просто бегом убегает.

Загрузка...