XXXI

Теорема эквивалентности № 3. Язык и не-язык находятся в равноправном взаимодействии. (Следствие: художественная динамика литературного произведения создается в равной мере двумя неслиянными и эквивалентными факторами — словесным и композиционным).

Двадцатый век ознаменовался колоссальным преувеличением реальной роли языка. Щедрую дань лингвистическому фетишизму отдали и художники, и журналисты, и политики. Любой малоначитанный полуинтеллигент может сейчас тебе вдохновенно процитировать, что слово — это Бог, что солнце останавливали словом да еще, дескать, словом разрушали города. Но солнце пока вроде на месте, а города и до и после Гумилева разрушали и разрушают экстралингвистическими средствами. Давайте без гипербол порассуждаем. Любить язык для человека так же естественно, как любить самого себя, свою мать и свою родину. Но, когда эти природные чувства выходят за нормальные пределы, они оборачиваются соответственно эгоизмом, инцестом и национализмом. А экстатически-языческое идолопоклонство перед языком ведет к словесному бессилию, тавтологичности, когда что-то наговорено, но в итоге ничего не сказано. Любопытно, что тавтологическая речь на холостом ходу наиболее свойственна представителям таких отдаленных друг от друга сфер, как политика и поэзия.

Язык многое может, многое хранит в себе, но делиться всем этим он начинает с нами только когда мы предлагаем ему нечто равноценное и равносильное: новые логические построения; свежие, не захватанные словами эмоции; новые факты, которые еще только предстоит назвать и обозначить; подробности и оттенки, до которых язык еще не добирался. Язык дан нам как орган речи и вкуса, но и сам он постоянно пробует нас на вкус: чем мы можем быть ему интересны, что мы можем ему предложить?

Во-первых свою индивидуальную глубину и высоту, вертикаль своей личности, соизмеримую с той вертикалью, которая пронизывает язык — от фонетики до синтаксиса, которая создается сообразностью, изоморфностью всех уровней.

Во-вторых, гибкость мысли и чувства, на которую язык может отозваться присущей ему бесконечной гибкостью.

Гибкая вертикаль. Она есть и у языка и у экстралингвистического мира, то есть не-языка, всей невербальной реальности. На этой основе язык и не-язык пребывают в постоянном равноправном диалоге. На таких же основаниях может вступить в диалог с языком и отдельная личность, причем свидетельством глубины такого диалога будет не «красивость», не экспрессивность речи индивидуума, а ее естественность, органичность для данного субъекта. Лингвистически интересный человек — не тот, кто говорит «красиво», а тот, кто говорит по-своему. Ведь обыденная наша речь как минимум на девяносто процентов состоит из цитат, из клише. Свой неповторимый язычок в нехудожественном пространстве можно высунуть не более чем на одну десятую.

В иных, сплошь интимных отношениях с языком находится писатель стихов и/или прозы. Обручившись со словом, он уже без него ни единого слова сказать не может, — все у них теперь общее. Однако это иллюзия — думать, что язык сам по себе что-то «диктует» пишущему подкаблучник, раб, пассивный исполнитель этому властному, но в то же время гибко-податливому существу не нужен. «Поэт издалека заводит речь.// Поэта далеко заводит речь» — цитируя Цветаеву, обычно акцент делают на втором стихе, но что значит «издалека» в стихе первом? Значит, из своей глубины, из дословесного и внесловесного космоса, из боли, проходящей, согласно той же Цветаевой, «всего тела вдоль». Подлинная духовная вертикаль, кстати, проходит и через нижнюю половину души. А вертикаль половинная, «верхняя» — это всего-навсего «культура», духовность поверхностная, не космическая.

Поздний и пост(ный)модернизм взамен глубинного диалога с языком вступили в дешевую интрижку с легкомысленным двойником языка, с речью-проституткой, па-речью (пользуюсь древней словообразовательной моделью: не «сын», а «пасынок»). В этом симбиозе от мира взят наносной, поверхностный хаос, от человека — эгоцентрический цинизм, от языка — легкодоступная свобода игрового плетения словес. Это словоблудие почти неуязвимо для разоблачения, его невозможно призвать к ответу, поскольку оно ни за что не держится и ничем не дорожит. Тем не менее есть один обобщающий аргумент против бесконечно-«горизонтальной» болтовни: она не создает новых композиционных форм. Здесь мы подходим к приведенному выше следствию из нашей теоремы.

Настоящий, живой язык по своей натуре — строитель. Он всюду видит корень, укрепляет его приставками и суффиксами, венчает окончанием. Так он строит слово, фразу, речь в целом. Он не просто ткет «тексты», он текст разворачивает одновременно как сюжет и как словарь. Литературный талант — это не «хорошо подвешенный» язык, не болтливый «язык без костей», это природная связь приемов языка с приемами композиции. А большие композиционные задачи сегодня можно решать только вкупе с философскими вопросами об устройстве человека и мироздания.

Как это ни грустно нашему брату признать, филологическая эпоха кончилась. Не навсегда, конечно: через пару жизней, может быть, и нагрянет следующая. Но вот сейчас, когда я пишу эти строки, а вы пишете свои, уже наступила эпоха антропологическая, когда надо заново понимать человеческую природу, и думать при этом придется не языком, а головой. При участии души, если таковая имеется. Языку же выпадает труднейшая работа по обретению нового баланса между разумом и чувством, по обозначению природных связей, открытых на этом пути.

Загрузка...