Часть третья КАФЕ «ЛАДЬЯ»

1

Лёня Гольдберг вошел в директорский кабинет со словами:

— Хочу тебя порадовать. К нам приехал Боо Боо.

— Кто это? — Владислав Масловский поднял голову от бумаг.

— Как, ты не знаешь? — притворно удивился Лёня. — Все газеты пишут: приехал посол Камеруна Боо Боо.

Владислав потрогал свои пышные, толстые, как у Конан Дойла, усы, будто приклеенные к узкому бледному лицу. Он их отрастил в последнем рейсе назло мерзавцу капитану.

— Мы давно его ждали. А теперь я тебя порадую. Вчера приходили сюда двое. Один вроде спокойный, второй волком смотрит, а говорит — как режет. Я-то подумал, они от Сидоренки пришли, мы ж по телефону условились. Прошу, говорю, садиться, господа, вы от Тихон Васильича? Тот, что постарше, отвечает вежливо: «Мы не знаем Тихон Васильича. А знаем, что ваше кафе грозятся разбить». — «Как это разбить?» — спрашиваю. «Люди грозятся, а мы, — говорит, — хотим вас охранять…»

— Понятно, — сказал Лёня Гольдберг. — Сколько потребовали?

— Я им говорю — спасибо, но мы не нуждаемся в охране. Тут второй глазами — зырк, а глаза бешеные и, знаешь, такие… близко посаженные… «Если, — говорит, — откажетесь, вашу забегаловку разнесут на хер. А с нами надежно. Выкладывай, — говорит, — тридцать кусков щас, а потом каждый квартал».

— Забегаловка! — Лёня хмыкнул. — Ну? Ты вышвырнул их?

— Сказал, чтоб проваливали, здесь они ничего не получат. Они — матюгаться, да я ведь тоже умею. Ушли с угрозами. «Завтра, — говорят, — придем, и если не выложишь, будет плохо». Думал позвонить в милицию, но решил дождаться твоего приезда.

— Правильно сделал. Какая милиция? Охрану же нам не поставят. Что мы, три мужика, не отобьемся от этих сволочей?

— Да кто же знает, сколько их придет.

— На окнах у нас решетки. Данилыча попросим приглядывать у дверей.

— Если Данилыча за вышибалу, кто подавать будет посетителям?

— Я стану за официанта. Делов! Может, Марьяна ваша приедет, поможет.

— Нина запретила ей бегать в кафе.

— Да? — Лёня качнул головой. — Ладно, обойдемся. Теперь смотри, что я привез. — Он подсел к Владиславу и развернул листок. — С молоком и овощами порядок, взял по договорной цене, а вот с мясом плохо. Черт знает, что творится. В одних хозяйствах скот и не мычит, в других забивают на продажу, но требуют тридцатку за кило.

— Мы больше двадцати не потянем. У нас в день самое малое уходит…

— Знаю, знаю. — Лёня закурил. — Я и не взял. Придется с Ропшей проститься, Влад.

— Как это проститься? У нас договор с совхозом.

— Им не деньги нужны. Поставьте нам, говорят, кровельное железо — тогда дадим мясо.

— Подадим на них в суд.

— Пока будешь судиться, у нас посетители помрут с голоду. Что будем делать без мясных блюд? Без фирменного пирога? За Ропшей есть такая Бегуница, там, говорят, можно еще взять мясо по пятнадцати рэ. Завтра туда поеду.

Он, молодой Гольдберг, день-деньской мотался по области на своем «Москвиче», закупал продукты. С самого начала, когда Владислав Масловский задумал это кафе и позвал Лёню в компаньоны, знали, что затевают хлопотное дело. Но оно оказалось во сто раз труднее, чем думали. Крутиться приходилось между ценами, налогами и платежами по кредитам, как неразумному кенарю, случайно вылетевшему из клетки и спасающемуся от прыгучей кошки.

Чего стоила одна только очистка полуподвала, загаженного многолетним складом вонючих химикатов! Три месяца трудились как ломовые лошади, вывезли всю гадость, вычистили, настелили новый пол, покрасили стены в желто-черную клетку. Такая была идея: шахматное кафе «Ладья». Чтобы, как во времена Стейница, собирались по вечерам и играли шахматисты. Сам-то Владислав играл так себе, а вот Лёня унаследовал от отца шахматную силу. Правда, не дожал до мастера, ходил в кандидатах. Ему вот чего недоставало: усидчивости. Всякое дело хорошо начинал, азартно, и уверенно шел к успеху — вдруг надоедало, все бросал и устремлялся к чему-то другому. Словно дразнила его радужными перьями неуловимая жар-птица.

Он над собой посмеивался: «Я — несостоявшийся человек». Лёня Гольдберг в институте слыл математической головой, вдруг оборвал учение, умотал в экспедицию на край света… загремел в армию… Потом была бурная любовь, скоропалительная женитьба… Однако спустя три года Лёня семью не удержал: Ирочка ушла к модному художнику-модернисту, вскоре уехала с ним насовсем в Америку и дочку увезла. Искусству и Лёня был не чужд — рисовал карикатуры, писал в клубах — для заработка — панно и портреты, но художником-профессионалом не стал.

Очень огорчал Леонид родителей. Отец умер, так и не дождавшись увидеть сына хорошо устроенным. Затея с кафе отцу не нравилась. «Владельцы кафе все-таки в потертых джинсах не ходили», — иронизировал он. «Это верно, папа, — отвечал Лёня. — Вот дело наладится, я куплю хороший сюртук и штаны со штрипками». — «И пузо отрасти, — советовал старший Гольдберг. — И по пузу — золотой бамбер». У отца с детства было четкое марксистское представление о буржуях.

Около трех часов стали съезжаться служащие кафе. Приехал повар Богачев — маленький, толстенький, с выпученными глазами. Он раньше плавал вместе с Владиславом на теплоходе «Сызрань» и считал себя знатоком международных отношений, особенно японских дел. «Сызрань» действительно в Японию ходила часто, на стоянках общительный Богачев любил разговаривать с тамошними докерами, разъяснял им правильную советскую политику. Повар он был хороший, и тут, в кафе «Ладья», куда его пригласил бывший судовой доктор Масловский, Никита Богачев освоился быстро, придумывал затейливые салаты и жюльены.

Приехала мать Владислава Виктория Викентьевна, худая и тощая блокадница. У нее полжелудка было вырезано, питалась она, можно сказать, одним воздухом, но была замечательная искусница по части пирогов. Около года назад умер от рака ее муж, инженер-полковник в отставке Бронислав Фадеевич Масловский, и Виктория Викентьевна, энергично тянувшая его три с лишним года, в одночасье осталась не у дел в оглушительном одиночестве. Когда сын Владислав позвал ее в свое кафе ведать выпечкой, она сперва удивилась, а потом согласилась: живое дело все-таки, и люди вокруг. Виктория Викентьевна, старая колдунья, создала для «Ладьи» фирменный мясной пирог поразительной вкусноты.

Приехал Алексей Данилович Квашук, крепкий мужичок лет под тридцать, красавчик, похожий на молодого Жана Маре. Он прежде тоже плавал на теплоходе «Сызрань» — и вот какая приключилась на этом судне история, в которой оказался замешан и он, Квашук.

В 1985 году назначили на «Сызрань» нового капитана — Борзенкова. О нем в пароходстве шла молва, что с экипажем крут, но с начальством очень даже мягок. Одновременно на судне появилась и новая буфетчица Тоня — гибкая белокурая фея с загорелым лицом и светло-голубыми глазками, словно молящими о защите. Старший рулевой Квашук узнал в этой Тоне бывшую одноклассницу — учились когда-то в школе на Малой Охте, откуда Квашук после восьмого класса ушел в мореходку. Было у них, конечно, что вспомнить, о чем поговорить, — Квашук зачастил к Тоне. Само собой, это не осталось незамеченным.

А рейс оказался долгим и неприятным. Еще не вышли из Балтийского моря — на подходе к Эресунну, — Тоня попросила Квашука к ней в каюту больше не приходить. Кто-то доложил о его визитах капитану, и тот осерчал. Известно, на Морфлоте буфетчица — особа, приближенная к капитану. Ну что ж. У Квашука в Питере была подруга, можно даже сказать, невеста, — и он не собирался посягать на честь буфетчицы Тони. Ну, перехватил пяток поцелуев, всего-то делов. Однако капитан Борзенков на Квашука смотрел волком, а при подходе к Бремерхафену, в свежую погоду, когда судно рыскнуло на волне, обложил его, старшего рулевого, матом.

Владислава Масловского капитан тоже невзлюбил — что-то в докторе его раздражало. Может, интеллигентная внешность, а может, то, что доктор по вечерам пел под гитару песни Высоцкого и Галича и свободные от вахт набивались к нему в каюту.

Однажды в кают-компании капитан произнес филиппику против судовых врачей: дескать, все они бездельники, ничего не знают и не умеют, кроме как йодом мазнуть и таблетку в рот запихнуть. Он это сказал за своим столиком, обращался к первому помощнику и старпому, но достаточно громко, чтобы Масловский — в другом углу кают-компании — услышал. И Масловский не стерпел, возмутился: «Какое вы имеете право так обвинять?» — «А я не к вам обращаюсь, — повернул к нему капитан красное усмешливое лицо. — Так что помалкивайте, доктор».

На исходе второго месяца плавания «Сызрань» отдала якорь на Западном рейде Сингапура. Тут Масловский в судовой амбулатории сделал Тоне аборт. Мог бы и не делать, в его обязанности это не входило, но — как устоять перед умоляющими голубыми глазками? В Японии переходили из порта в порт, брали груз на Находку, а в Находке — груз на Вьетнам. Во Вьетнаме, известно, стоянки долгие, с разгрузкой не торопятся. Новый год встречали в Дананге. Борзенков уединился в своей каюте со старпомом и стармехом, пили полночи, потом капитан пошел искать Тоню. А они накануне поссорились, и Тоня, в числе прочего обслуживающего персонала, встречала Новый год у доктора в амбулатории. Поскольку выпивка не поощрялась, Масловский запер дверь и затемнил иллюминатор, выходящий на главную палубу. Поставил бутылку красного вина, флакон японской сакэ. Выпивали тихо, песен не пели. Капитан искал Тоню по всему пароходу — и не нашел. А спустя несколько дней они помирились, Тоня рассказала Борзенкову о встрече Нового года в амбулатории. Капитан вызвал доктора, наорал на него: пьянство на судне разводите! Схлестнулись они сильно, первый помощник утихомирил их, но ненадолго.

В Индийском океане набросился на «Сызрань» зимний муссон. В Аденском заливе полегчало. Шли Красным морем, когда Тоня опять заявилась к доктору: снова она залетела. Но слезы на сей раз не помогли буфетчице: Масловский наотрез отказался делать аборт. Его отношения с капитаном обострились до предела. Борзенков с помощью послушного старпома искал малейшего повода придраться к доктору. То международная сандекларация неправильно составлена, то в аптечке хищение спиртосодержащих лекарств, то упущен контроль за питьевой водой. «Ничего не упущен! — возмутился Масловский. — Команда давно предупреждена: пить только минералку, полюстровскую! И в аптечке все на месте!» — «А вот придем в Питер, назначим комиссию, посмотрим, что на месте, что не на месте», — сказал капитан с издевочкой. Разговор произошел в кают-компании за ужином. Уже позади был Суэцкий канал, «Сызрань» мотало на средиземноморских волнах. Нервы у Масловского не выдержали, он закричал: «Хоть сто комиссий! — И, уже напрочь сорвавшись с якорей: — Вы… вы потому придираетесь, что я вашей Тоне отказался делать второй аборт!» Лицо капитана налилось тяжелым свекольным цветом. Он трахнул кулаком по столу так, что подпрыгнули тарелки с макаронами, гаркнул: «Вон из кают-компании!»

На «Сызрани» стало душно, как перед грозой. Не пел, не бренчал на гитаре доктор по вечерам. Он отпустил усы. В кают-компанию приходил питаться позже всех, чтоб не встречаться с капитаном. Голубые Тонины глазки были постоянно заплаканы. Борзенков объявил ей, что к беременности непричастен, «все претензии к твоему Квашуку». Тоня в слезах — к бывшему однокласснику. Тот пошел к первому помощнику жаловаться, что капитан вешает на него, Квашука, свое блядство. А у первого, человека, подплывающего к пенсии, одно было на уме: чтобы на судне все было тихо-спокойно. «Успокойся, Квашук, — сказал первый. — Мало ли что сгоряча он брякнет. Тоня же тебе не предъявляет…» — «А если предъявит, — мрачно пообещал старший рулевой, — я капитану морду побью». — «Ну и что достигнешь? Под суд пойдешь», — сказал рассудительный первый.

Пришли в Ленинград, стали под разгрузку. Тут и комиссия на борт пожаловала, а во главе — сам предсудмедперсонала. Хищений в аптечке не нашли, но нервы Масловскому потрепали изрядно. «Капитан заявляет, что с вами не сработался. Я обязан это учесть», — сказал председатель медперсонала. И предложил Масловскому перейти на другое судно. Но Владислав решил уйти из плавсостава: спасибо, нахлебался досыта, не хочу больше зависеть от капризов бешеного капитана — и общий привет.

Нина одобрила его решение: черт с ними, японскими и сингапурскими шмотками, лучше, чтобы муж был дома, а не мотался месяцами в океанах. «Я и лицо твое не успела запомнить, — смеялась она. — А усатого тебя и вовсе не узнала…»

Несколько лет Владислав Масловский работал в поликлинике пароходства, и это было здорово: вместе с Ниной ездили на работу, вместе возвращались домой. Однажды к нему на медосмотр заявился Квашук. Загорелый, атлетически сложенный, предстал перед Владиславом, заулыбался: «Привет, доктор!» Масловский спросил, почему его давно не видно, не слышно. «А вы тот рейс помните? Меня же Борзенков обвинил, что я в рейсе развратничал. Я его вызвал на дуэль». — «Как — на дуэль?» — удивился Масловский. «На рапирах. Я в школьные годы ходил в кружок, фехтовал. А нет — так кулачный бой. Но Борзенков не принял. Написал бумагу в кадры, и мне закрыли визу». — «Вот ты какой… дуэлянт… А дальше что — пошел в бичи?» — «Бичевал недолго. Плавал по Неве на буксире. А Тоня в загранку ходила, так что — ничего…» — «Какая Тоня? — еще пуще удивился Масловский. — Та самая буфетчица с „Сызрани“?» — «Ну да». — «Так ты на ней женился?» — «Уже развелись мы. Она с сыном улетела в Холмск. Один штурманец с Сахалинского пароходства взял ее к себе». — «Постой… Так она от тебя родила сына?»

«Ну, доктор! — сказал Квашук, хитро прищурив глаза. — Все вам расскажи…»

Квашуку снова открыли визу, он начал ходить в загранку, но спустя года полтора что-то случилось, и опять по женской части. На стоянке в Сингапуре, в огромной пестрой круговерти «малай-базара», он отбился от тройки и несколько часов отсутствовал. Уже капитан с первым помощником решили обратиться в полицию, как вдруг Квашук заявился, как ни в чем не бывало поднялся на борт. И одно только удалось выяснить — что застрял он в квартале, где днем и ночью горят красные фонари. Само собой, от такого ходока пароходство поспешило избавиться. Какие могут быть в рейсе половые сношения с падшими женщинами? В лучшем случае приваришь это самое на конец, в худшем — попадешься на крючок к спецслужбам, коими кишат иностранные порты.

К мореплаванию Квашук с той поры вкус потерял напрочь. Какое-то время перебивался с хлеба на квас, а потом, с легкой руки молодой жены, дочери известного в Питере уфолога, увлекся «летающими тарелками». Сам Квашук, верно, инопланетян не встречал ни разу, но тех, кому посчастливилось с ними общаться, он фотографировал (втайне удивляясь, почему у всех контактеров одинаково напряженные обиженные лица) и записывал их рассказы на диктофон. Случайная встреча с Масловским опять повернула своенравную судьбу Квашука: он принял предложение доктора, пошел работать в «Ладью» барменом.

— Данилыч, — сказал Масловский, — тут рэкетиры грозились прийти, так ты постой сегодня у дверей, присматривайся к гостям.

— За вышибалу, значит? — Квашук, дурашливо вздев руки, поиграл мускулами. — Добавочки к окладу надо бы, доктор. За вредность.

— Прокурор добавит, — отшутился Владислав.

На кухне Богачев и Виктория Викентьевна «развели пары» — там шипело и скворчало на сковородах и в кастрюлях, томилось в духовке, и плыл дух сытной жизни. В пять вечера открыли кафе. Первые посетители были сплошь командировочные, проголодавшиеся от многочасовой беготни по учреждениям, в коих с ними обошлись неласково. Рассаживались за столиками по двое, по трое, закуривали сигареты «Стюардесса», с недоверием выслушивали Лёнину рекомендацию заказать фирменное блюдо — мясной пирог. Лёня, в белой курточке, быстро передвигался с раскрытым блокнотом от столика к столику.

Владислав за стойкой бара отпускал вино и коньяк, но прижимистый командировочный люд заказывал алкоголь неохотно, а некоторые и вовсе не брали, откупоривали бутылки, принесенные с собой. Не полагалось так в «Ладье», а что поделаешь? Все же не времена Стейница на дворе, когда все вокруг было устойчиво и приходили в кафе приличные люди в сюртуках, часами играли в шахматы, неспешно пили арманьяк или что там еще.

Около семи в маленькую прихожую «Ладьи» влетело юное существо в белой шубке, белой шапочке и белых же сапожках — ни дать ни взять Снегурочка, — и зеркало охотно отразило ее розовые щечки, плохо вязавшиеся с текущим моментом перестройки.

— Ой, Данилыч! — Девушка сбросила шубку на руки Квашука. — Ты что сегодня, за швейцара? А погода! Туман! Мокрый снег!

— Привет, Марьяна. — Квашук, улыбаясь, окинул ее одобрительным взглядом. — Ты как Эдита Пьеха.

Она, и верно, была похожа лицом и фигурой на знаменитую певицу. Быстрыми взмахами щетки взбадривала перед зеркалом кудри. На ней была красная кофточка и короткая синяя юбка.

— Данилыч, не смотри на меня таким донжуанским взглядом. Я же смущаюсь!

— Ничего ты не смущаешься.

— Нет, смущаюсь! — Марьяна вскинула голову и нараспев произнесла: — «Так, руки заложив в карманы, стою. Меж нами океан. Над городом — туман, туман. Любви старинные туманы…» — И со смехом устремилась в зал.

Владислав за стойкой бара удивленно поднял брови:

— Марьяна? Ты почему здесь? Мама же запретила.

— Мама запретила, а я уговорила! — Быстро оглядела зал. — Ой, сплошь лысые мужики. Лёня, приветик!

— Привет, Мари. Вон тех, в углу, обслужи, которые распахнули пасти и ждут корма. Ты слышала? К нам приехал Боо Боо.

— Не может быть! — Марьяна нырнула в прилив собственного смеха. Побежала на кухню, надела кокетливый передник, на котором млела под пальмами некая процветающая страна.

— Марья, — обратил к ней разгоряченное кухонным жаром лицо Богачев, — вот скушай жюльен с грибами.

— Спасибо, Никитушка, я лучше бабулиного пирога кусочек. Можно, бабуля?

Виктория Викентьевна, чуть приподняв в улыбке уголки бледных губ, отрезала полоску от светло-коричневого, словно лакированного пласта свежеиспеченного пирога и поднесла Марьяне на тарелке.

— У-у, вкуснотища! — Марьяна уплетала за обе щеки. — Бабуля, ваш пирог занесут в книгу Гиннесса!

В зале смешивались гул голосов и тихая музыка. Марьяна по-хозяйски выключила ее, сунула в магнитолу другую кассету — и грянул жизнерадостный новомодный ансамбль. Те, в углу, позакрывали голодные пасти, заулыбались, когда она, хорошенькая, подлетела к ним — «что будете есть-пить, господа?».

Наступил короткий час, когда командировочные, заморив первого червячка, расслабили натруженные беговой жизнью организмы, а местное население было еще на подходе к «Ладье».

— Влад, — обратилась Марьяна к отчиму, — твоя гитара в кабинете? Можно, я возьму?

— Зачем?

— Песню хочу показать. Лёня, послушаешь?

Вот это более всего привлекало юную Марьяну — не школьная премудрость, а сочинение песенок. Голосок, по правде, был слабенький, необученный, но с микрофоном и не такие голоса звучали ныне с эстрады — уж Марьяна знала.

В директорском кабинете она извлекла из шкафа гитару, проверила настройку. — «Тум-пам-пам-пам», — зарокотали струны. Повелительно кивнув Лёне — слушай, мол, — Марьяна запела:

Белый снег над Невой,

Над моей головой,

Белый снег покрывает Неву…

Тут на высокой ноте голос сорвался. Марьяна досадливо поморщилась (и премилая, надо сказать, получилась гримаска) — и продолжала:

Как мне хочется знать,

Не могу я понять,

Для чего я на свете живу…

Телефонные звонки оборвали лирическую жалобу души. Лёня снял трубку:

— Да. А, Нина, привет! Да, здесь. — Протянул Марьяне: — Тебя.

— Что, мам?.. Нормально добралась… Потому что сразу включилась в работу, не успела… Мам, ну прости, что не позвонила. Ты не беспокойся, я с Владом приеду. Ну, пока. — Марьяна положила трубку и — взгляд взметнув горе: — Одно у нее на уме — как бы кто не сцапал ненаглядного ребеночка. Лёня, слушай дальше!

Как мучительна ночь!

Ты не хочешь помочь,

Для тебя это все чепуха.

Может, глупая я,

Чтобы смысл бытия

Разгадать? Или просто плоха?

Опять телефон.

— Да, кафе «Ладья», — ответил Лёня грубоватому голосу в трубке. — Что-что?.. Это почему я должен приготовить тридцать тысяч?.. Ты не угрожай… Не угрожай, говорю, тут не слабонервные!.. Па-ашел ты!.. — Он бросил трубку.

— Кто звонил, Лёня?

— Подонок какой-то. Раньше только в книжках читали про рэкет в Америке, теперь и до нас добрался. Ты песню кончила?

— Еще один куплет. Но давай лучше в другой раз.

— Пой! Там подождут.

Марьяна тронула струны и запела, склонив набок красивую голову:

Невеликая честь,

Уж такая я есть.

Снег навеял мне белые сны.

Как мне хочется жить,

Белым снегом кружить,

И упасть, и уснуть до весны.

— Все, — сказала она, прижав струны ладонью. — Конечно, глупо петь так наспех.

— Да нет, песня хорошая, — возразил он. — Ну, может, немного музыку помягче. А так нормально.

— Тебе правда нравится, Лёня?

— Ты молоток! — Он по-приятельски хлопнул Марьяну по плечу и пошел в зал.

Владислав за стойкой бара недовольно топорщил усы. Леонид ему коротко сказал о телефонной угрозе и устремился к новым посетителям. Гости прибывали, почти все места уже были заняты.

Один из новоприбывших, плотный редковолосый блондин лет сорока с одутловатым красным лицом и бледно-голубыми глазами, пришел недавно с сотоварищем, дылдой в клетчатом костюме. Оба явно поддатые, они сели за столик, за которым сидела немолодая пара, уже приступившая к десерту — кофе-гляссе.

Лёня подошел, протянул блондину меню, сказал дежурную фразу:

— Добро пожаловать. Рекомендую фирменный мясной пирог.

Блондин уставился на Лёню:

— Это вы владелец кафе?

— А в чем дело? Такие вопросы в меню не входят.

— А то, что не имеете права, — повысил голос блондин. — Школьницу заставляете официанткой… Ей уроки учить, а не бегать тут…

— Вы пьяны, гражданин! Уходите из кафе!..

Скандал быстро нарастал. Немолодая пара, не допив гляссе, спешила рассчитаться. Из табачного тумана глядели любопытствующие лица. К столику направился Владислав. И уже бежала сюда Марьяна.

— А ну, пойдем отсюда! — Блондин, поднявшись, схватил ее за руку. — Нечего тебе тут…

— Перестань, папа!

Марьяна выдернула руку. Блондин покачнулся, ударился боком о стол, там попадали бутылки, упала и разбилась тарелка.

— Товарищ Бахрушин, — сказал Владислав, — прошу, успокойтесь…

— Я те не товарищ! Я т-те покажу, полячишка! — закричал блондин и, коротко размахнувшись, двинул кулаком.

Владислав отшатнулся, удар скользнул по уху. Марьяна завизжала. Лёня ребром ладони ударил Бахрушина по сгибу руки, тот вскрикнул от боли, бросился на Лёню, клетчатый сотоварищ тоже, и произошла бы драка, если бы на шум не подоспел Данилыч. Втроем повели упирающихся, сопротивляющихся Бахрушина с сотоварищем к выходу — и вытолкали. Те с бранью ломились обратно, но Квашук стоял в дверях как скала, не пускал, грозил вызвать милицию.

В свете фонаря косо летели крупные хлопья снега.

Возле кафе стояло несколько машин, ближе всех — «Жигули» светло-капустного цвета, в них темнели фигуры седоков, а за ветровым стеклом висела куколка — ярко-оранжевый олимпийский мишка.

Бахрушин с сотоварищем, пошатываясь, побрели к черной «Волге». Хлопнули дверцы.

Марьяна с Леонидом быстро сменили скатерть на залитом вином столе, вынесли тарелочные осколки.

— Так это твой отец? — спросил Лёня.

— Да. — Марьяна, расстроенная, перед зеркалом поправляла прическу. — Годами сидел в Будапеште, будто и не было его никогда. А теперь…

Пол-одиннадцатого Владислав напомнил гостям, что ровно в одиннадцать кафе закрывается. После закрытия прибирались и около полуночи покинули заведение. Никите Богачеву было тут близко, три автобусных остановки. А вот Виктория Викентьевна жила далеко, в Автово. Обычно Владислав на своей машине отвозил маму, потом уж с Марьяной домой. А тут Марьяна сказала:

— Влад, знаешь что? Лёня повезет Данилыча, а он у Витебского вокзала живет, оттуда десять минут по Загородному до нас. Так я лучше с ним поеду, чем колесить с тобой. Лёнечка, отвезешь меня?

— Ну, конечно.

Ленинград в этот поздний час был безлюден. Его словно вымел норд-вест, с мокрым снегом ворвавшийся в город. Редко-редко горел свет в окнах.

Лёня включил в «Москвиче» печку. Трудолюбиво пощелкивали «дворники». Марьяна — пушистая Снегурочка на заднем сиденье — жаловалась на отца:

— …Вернулся из Будапешта и покоя не дает. Заботу проявляет, хочет, чтоб я непременно поступила в МГИМО. А зачем мне это? Дипломатом я не стану. Нету у меня такого призвания. Не хочет понимать. У меня, говорит, там связи… Ужасно неприятно, что он пьет.

Остался позади Обводный канал, черный, мрачный, озябший.

— Данилыч, — покосился Лёня на Квашука, — верно Никита говорит, что ты ходишь к Самохвалову в Румянцевский сквер?

— Ну, был раза два, — неохотно ответил тот.

— К Самохвалову? — Марьяна подалась вперед то ли от удивления, то ли от толчка машины. — Ведь он фашист!

— Да какой фашист? Если требует, чтоб русских не обижали, что ж тут плохого…

— Он кричит, что Россию загубили евреи!

— Ты что, слушала его самого?

— Нет, конечно. Наши мальчишки в школе говорили.

— Мальчишки… — Квашук хмыкнул. — Самохвалов про сионистов излагает.

— Что ж ты, Данилыч, — сказал Лёня, — работаешь у еврея-кооператора? У погубителя России?

— Да что ты привязался? — Квашуку разговор был явно неприятен. — Ты-то не сионист.

— Сионисты — это которые агитируют уехать в Израиль. А я не собираюсь.

— Ну и все!

— Все, да не совсем. Те, кто шумят в Румянцевском, считают — раз еврей, значит, сионист.

— Я-то так не считаю. На том углу останови, мне недалеко тут…

Марьяна пересела на переднее сиденье. Машина понеслась дальше по Загородному проспекту, слабо освещенному фонарями с налипшим снегом.

— Вот не думала, что он к фашистам бегает, — сказала Марьяна. — У них же вывихнутые мозги. А Данилыч вроде нормальный, не упертый.

— Ладно, черт с ним. — Леонид произнес патетически: — Белый снег над Невой, над моей головой…

— Ой-ой, не надо так! — Марьяна руками в белых варежках на мгновение прикрыла уши.

— Да я ж не в обиду, Мари. По-моему, песню ты сочинила — вполне.

— Тебе правда нравится? Ой, я рада. Нет, ты не думай, я не строю иллюзий. Знаю, мне еще далеко…

— Ты что же — пойдешь в барды? Не будешь в институт поступать?

— Буду, наверное. Мама и Влад просто не поймут, если я… Хотят, чтоб непременно в мединститут. Мама уже присмотрела преподавателя, который готовит по биологии. А меня биология — ну, совершенно не интересует! — Она сделала обеими руками отстраняющий жест.

— Тебе — знаешь что? Надо бы взять уроки по вокалу. Голос поставить.

— Лёнечка! — Марьяна засмеялась. — Один ты меня понимаешь.

— Поживешь с мое, тоже поймешь, что к чему.

— Ах-ах, старичок нашелся!

— Сравнительно с тобой — точно, старичок.

— Глупости какие! Просто у тебя опыта жизни больше, а так… — Она умолкла, вдруг сделавшись задумчивой и печальной.

— Что — так? — спросил Лёня.

Вместо ответа она прочитала нараспев:

Ревнивый ветер треплет шаль.

Мне этот час сужден — от века.

Я чувствую у рта и в веках

Почти звериную печаль.

— Опять Цветаева твоя любимая?

— Кто ж еще. Лёня, не проскочи мой подъезд.

Он остановил машину. Марьяна не торопилась вылезать. Она посмотрела на Лёню, и было нечто вопрошающее в ее взгляде.

— Утром опять покачу в область, — сказал Лёня. — Продукты покупать. Ты перед сном помолись, чтоб дороги снегом не завалило.

— Помолюсь, — ответила она серьезно.

Теперь, когда машина повернула обратно, снег летел поперек ветрового стекла. Город, погасив огни в домах, погружался в зимний сон.

Зимний сон! Память как бы прокрутила ленту жизни лет на двадцать назад: вертолет вылетел из Оймякона, внизу простерлась необжитая ледяная страна, увенчанная белыми зубцами хребта Черского, — страна вечной зимы, словно приснившаяся в фантастическом сне… Белое безмолвие… Мальчишка, начитавшийся Джека Лондона, удрал из института в экспедицию. «Волк был терпелив, но и человек был терпелив не меньше…» Нет, все было по-другому, без волков, — плановая экспедиция, карабканье по диким нагромождениям скал вдоль берега Индигирки, тяжесть теодолита, рвущая жилы. Зато однажды на исходе ночи, высунув голову из спального мешка, увидел рядом с солнцем, низко стоящим над горизонтом, еще три солнца…

Многие ли видели ложные солнца? — думал Леонид, гоня машину по ночному Питеру. А я видел. Я прошел тропой ложных солнц… Иногда я ощущаю себя таким бывалым, пожилым… хоть сорок два — не так уж много… но все же это не восемнадцать, как тебе… как тебе…

Я рад, когда ты прибегаешь в кафе… и показываешь мне песни… Знаю, тебе хочется спеть свои песни на людях. Но тут не Париж, у нас не принято петь в кафе. Да и кто станет слушать — командировочные, которым поскорее бы нажраться да выпить? Что им, озабоченным беготней по равнодушным учреждениям, что им твои песенки? Белый снег над Невой… Милая, наивная… Вокруг бушуют страсти, разбуженная страна митингует, объявлен плюрализм, талдычат о рынке, — а ты молитвенно бормочешь цветаевские стихи.

Что-то я стал много думать о тебе. Ловлю себя на том, что в блокноте, среди колонок цифр и названий продуктов, рисую твой профиль… твой словно по линейке очерченный независимый нос, губы, нежный подбородок… Что-то подсказывает, что и я тебе небезразличен…

Отставить!

Меж нами, как в цветаевских стихах, океан. Пропасть почти в четверть века.

Нельзя…

Ну, вот и Лиговка. Знакомые ряды фонарей, уходящие в туман. Над городом туман, туман. Любви старинные туманы…

Поворот на родную Расстанную. Ого, как метет. Неужели к утру не утихнет? Как же я завтра поеду?

Лёня поставил машину на площадке перед домом номер семь, рядом со светлыми «Жигулями», и, перейдя трамвайные рельсы, подошел к своему подъезду. Простонала тугая пружина, хлопнула дверь. Холодно, полутемно…

Отделившись от стены, метнулась быстрая тень… Инстинкт сработал, Лёня отпрянул с коротким выкриком: «Что такое?»

В следующий миг тяжкий удар обрушился на голову.

2

Звонок.

Колчанов проковылял к двери, отворил. Нина вошла, как всегда, стремительно и шумно. Чмокнула отца в жесткую щеку, скинула ему на руки дубленку и, стягивая сапоги, осторожно снимая шапку, говорила быстро и непрерывно:

— Жуткая давка в автобусе. Один типчик прижимался, трогал за задницу, я его локтем отпихнула. Ну, как ты? Ноги болят? Буду сейчас лечить. Анализы так и не сделал? Безобразие, папа, как ты относишься к своему здоровью. Гераська! — крикнула коту, вертевшемуся под ногами, погладила по голове: — Котяра, милый, усатый! Я тебе рыбу принесла! Папа, не шути со здоровьем!

— Да какие шутки. — Колчанов с улыбкой глядел на дочь. — Какие могут быть шутки в эпоху перестройки?

— От этой перестройки скоро в магазинах останутся одни мыши!

Нина устремилась в кухню, стала вынимать из сумки продукты.

— Жил старик по фамилии Белл, — сказал Колчанов. — Только кашу на завтрак он ел. А чтоб было вкусней, в кашу пару мышей добавлял старый лакомка Белл.

— Фу-фу! Что за гадость ты придумал?

— Это не я. Мне попалась книжка Эдварда Лира, он сочинял лимерики… Ну, такие парадоксальные стишки.

— Парадоксальная у нас вся жизнь! Невропаты, психопаты так и прут ко мне на прием. Папа, набери в кастрюлю воды, вон в ту, красную, — сварю тебе суп.

Покойная Милда обожала красный цвет, все у нее было красное — посуда, шторы, кофточки, платья. Эту любовь к красному, как говаривала, смеясь, Нина, унаследовала от бабки Марьяна.

— Картошка есть у тебя? Почисть, пожалуйста, штук десять, — командовала она.

Поставив кастрюлю на газ, принялась мыть и нарезать принесенный кочан капусты.

— Не знаю прямо, что с ней делать, — продолжала Нина изливать отцу горести жизни. — Нашли прекрасного преподавателя биологии — все, кого Краснухин готовит, поступают в мединститут, это верняк. Так нет! Не хочет! Одно у нее на уме — бренчать на гитаре, сочинять песенки. Четверть кончает с двойкой по математике…

— Послушай, — прервал Колчанов ее нервную речь. — Может, не надо ей в мединститут?

— А куда? — Нина метнула на отца гневный взгляд. — Института, где учат сочинять песни, нету. Официанткой в кафе? Да она б вприпрыжку, но я никогда не допущу, чтобы моя дочь…

Совершенно как Милда, подумал Колчанов. «Не допущу, чтобы моя дочь…» Такая же твердая убежденность, что у нее все должно быть лучше всех… Такой же быстрый пронзительный взгляд…

— Вот тебе картошка.

— Ага, спасибо. Налей еще воды в ту кастрюлю, поставлю рыбу варить для Герасима. Теперь каждый день бегает в больницу, сидит там часами…

— Это она к Лёне бегает? Как он там?

— Ну, ты же знаешь, папа, сутки был без сознания, потом очнулся, но не говорит. Вернее, речь появилась, но скандированная, невнятная. Ничего не помнит.

— А внутреннего кровоизлияния нет?

— Энцефалограмма не показывает. Но сотрясение мозга сильное. Огромная гематома на черепе, подскок давления. Ужасно жалко Лёню. Но нельзя же торчать часами…

— Валентина говорит, подозревают бывшего твоего…

— Чепуха! Бахрушин, конечно, опустился, алкоголик краснорожий, устроил в кафе скандал — но напасть в подъезде на человека? Нет, нет, невозможно! Вот пара морковок, почисть. Лёню ограбили, забрали все деньги, он же собирался ехать закупать продукты, — не может быть, чтобы Бахрушин.

— Следствие покажет.

— Любому следователю заявлю: на грабеж Бахрушин не пойдет. И потом: почему бы ему нападать на Лёню? Скорее уж — на Влада. На соперника, так сказать. Влад говорит, за день до того приходили двое, ну, как это — раньше были в Америке, теперь у нас появились…

— Рэкетиры?

— Да, да! Требовали денег. Вот их и надо искать.

В кастрюлях булькало, из-под крышек рвался пар. В точности как Милда, опять подумал Колчанов. Все на большом огне… Я ее так и называл: Милда Большой Огонь…

Плыл рыбный дух, вызывая беспокойство у Герасима. Он вертелся с нетерпеливым мявом у ног, его круглые зеленые глаза выражали отчетливое вожделение.

— Валентина плачет в трубку, — сказал Колчанов. — Говорит, если Лёня погибнет, она покончит с собой.

— Господи! Да не погибнет! Ей объясняет врач в больнице, и мы с Владом твердим — поправится Лёня, только время нужно, — а она будто слушает, но не слышит.

— Ей плохо, Нина.

— А кому хорошо? Влад отвез ей транквилизаторы. Что еще можем сделать? Мы же все дико заняты, не можем сидеть с тетей Валей.

— Надо бы мне к ней съездить, — сказал Колчанов. — И к Петрову надо. Что-то плохо я хожу.

— Давай-ка посмотрю твои ноги. Приляг на тахту.

Ноги отца ей не понравились.

— Видишь, опухли. Тут больно? А тут? Да… Возможно, эндартериит. — Нина покачала головой. — У меня было такое подозрение, я привезла троксевазиновую мазь.

Она объяснила, как делать на ночь компрессы с этой мазью. И потребовала, чтобы завтра же отец отправился в поликлинику, взял направление на анализы — на протромбин, на сахар.

— И брось курить! Папа, умоляю, умоляю! Ты просто не представляешь, как опасно для тебя курение!

3

У Владислава Масловского висел большой японский календарь, а с календаря обворожительно улыбалась японочка в красном бикини на морском берегу — словно обещала ласку и прочие радости на будущий девяносто первый год.

Следователь Ильясов, войдя в кабинет, внимательно посмотрел на японочку и пожевал губами, как бы пробуя незнакомую пищу. Он был немолод и франтовато одет. Воротничок рубашки у него был с пуговками на уголках, галстук — космической тематики, с изображением спутника. На крупном носу прочно сидели очки.

— Владислав Брониславович, — старательно выговорил он имя-отчество Масловского, — прошу подробно рассказать о вечере, который предшествовал избиению и ограблению Гольдберга.

Он поставил перед собой диктофон.

Кафе было еще закрыто, но доносились из кухни невнятные голоса, быстрый стук ножа Богачева. За стойкой бара Квашук звякал фужерами и насвистывал нечто неритмичное.

У Влада вид был усталый, только вчера он возвратился из утомительного автопробега по области. Теперь, когда Лёня Гольдберг выбыл из строя, приходилось ему закупать продукты. Да если бы просто приехать и купить — то дело не хитрое. Но окрестные совхозы мясо продавали неохотно — желали свой продукт обменять на стройматериалы, на шифер, на удобрения. Черт знает что творилось в хозяйствах: деньги, даже живые, наличные, все более теряли привлекательность.

Влад разгладил свои толстые усы, словно приклеенные к узкому бледному лицу, и стал рассказывать о том вечере — как Бахрушин затеял скандал из-за того, что дочка помогает тут, в кафе, и оскорбил Гольдберга и его, Масловского, и лез в драку, и пришлось силой выпроводить пьяного скандалиста.

Ильясов слушал с непроницаемым видом. Его лицо с синими от бритья жестких волос щеками не выражало ничего, кроме, пожалуй, скуки. Можно было понять следователя: дело дохлое, у ограбленного отшибло память, единственная версия — Бахрушин — сомнительна. Отнятые двадцать тысяч — деньги не малые, но и не такие, чтобы — ах! Дело, в общем, мелкое и вряд ли будет раскрыто — повиснет, как тысячи других…

— Моя жена, — говорил Влад, — уверена, что Бахрушин, ее бывший муж, ни в коем случае не мог…

— С вашей женой, — прервал его Ильясов, — будет отдельный разговор. Прошу пояснить: каковы мотивы у Бахрушина? Почему он оскорбил Гольдберга и вас?

— Ему не нравится, что Марьяна… его дочь… что она помогает нам в кафе.

— Она работает официанткой?

— Понимаете, мы не общепит, у нас кафе свое. Частное. И члены семьи в свободное время помогают…

— Вы платите ей зарплату?

— Нет.

— Бахрушин был обозлен именно этим?

— Он считает, что мы эксплуатируем Марьяну. Она же школьница выпускного класса. Он хотел ее увести из кафе, она вырвалась. Я попросил Бахрушина успокоиться, он крикнул: «Я тебе покажу, полячишка». Дословно. И ударил меня…

— Вы поляк?

— Да, по отцу. Отец был полковник Советской армии…

— Дальше? Куда он вас ударил?

— По уху. Гольдберг стукнул его по руке. Вот так, ребром ладони. Бахрушин бросился на Гольдберга, но тут подоспел Квашук, наш бармен. Втроем мы вывели Бахрушина и его собутыльника из кафе.

— Опишите собутыльника.

— Ну, я не очень приметил. Долговязый, в клетчатом пиджаке — это все, что могу сказать.

— Бармен Квашук здесь? Позовите его.

Алеша Квашук вошел с широкой улыбкой, с порога предложил выпить коньяку. Ильясов повел на Квашука свой крупный нос, сухо сказал:

— Я вызвал вас не для того, чтобы выпивать. Сядьте и отвечайте на вопросы.

Присмиревший Квашук рассказал, как выводили из кафе Бахрушина с клетчатым напарником.

— Слышали ли вы угрозы Бахрушина по отношению к Гольдбергу?

— Он, конечно, ругался, когда вытаскивали. Матерился.

— Гольдбергу, отдельно, угрожал?

— Отдельно? Н-нет, не помню. Он орал, напарник усадил его в машину, в «Волгу» черную, и они отвалили.

— Товарищ следователь, — сказал Влад. — Вот насчет угроз. За день до этого, еще кафе было закрыто, постучались двое. Я думал, они пришли от поставщика, впустил их сюда, в кабинет. А они — давай, говорят, тридцать кусков.

— Рэкетиры?

— Да. Я отказался, они ушли с угрозами.

— Опишите их внешность.

— У обоих такие, знаете, узко посаженные глаза. Один безусый, а второй — с черными усами. В нейлоновой куртке, синей с красным. И очень нервный.

Ильясов записал приметы в блокнот. В задумчивости постучал ручкой по столу.

— Так, — сказал он. — Ушли с угрозами. Не видели ли этих рэкетиров на следующий день? В тот вечер, когда был скандал с Бахрушиным?

— В кафе их не было. Грозились прийти, но не пришли.

— А около кафе? Может, наблюдали, выжидали?

Влад пожал плечами. Странный вопрос. Только у него и забот, что выглядывать на улицу, глазеть на прохожих.

— Товарищ начальник, — сказал Квашук, — я в тот вечер был за швейцара. Вообще-то не мое это дело, я бармен…

— Говорите конкретно.

— Ага, конкретно. Меня доктор предупредил, что могут прийти нехорошие гости…

— Какой доктор?

— Да вот же, — кивнул Квашук на Влада, — они же раньше плавали судовым врачом. С одного парохода мы.

— Дальше.

— А дальше я и посматривал. Кто да что. Возле кафе стояли машины — «Москвичи» доктора и Гольдберга, черная «Волга». И еще одна была машина, в ней сидели люди. Я еще подумал, чего они сидят, не заходят в кафе, может, ждут кого…

— Что за машина и сколько было в ней седоков?

— «Жигуль», шестерка. А сидело не то двое, не то трое. Снег же шел…

— Номер машины? Цвет?

— Так снег же шел. Первые две цифры девать и два. Машина белая. А может, серая или… Ну, светлая. Когда снегом залепляет, товарищ начальник, то — не знаю, как вы, а я плохо вижу.

Следователь Ильясов внимательно посмотрел на Квашука, и тот сердечно, как родному человеку, улыбнулся ему. Ильясов, не отвечая на улыбку, перевел взгляд на календарь, на японочку в красном бикини.

4

Отпуск у майора Виталия Петрова заканчивался. После праздников предстояло снова лететь на Кубу — там, на далеком острове, он второй уже год служил военным советником. Быстро пролетел отпуск, но и, как теперь говорят, конструктивно. Виталий Дмитриевич смотался в Москву, получил инструктаж, убедился, что начальство его ценит. Можно было рассчитывать по возвращении с Кубы на хорошую штабную должность. И маячила — уже не в облаках, а в земном лакированном облике — новенькая «Волга» в конце контракта. Виталий Дмитриевич хотел темно-зеленую, а жена Зинаида — бежевую, тут был пункт расхождения в их вообще-то согласованной жизни.

Но вот что беспокоило Петрова-младшего: здоровье отца. Вообще-то Дмитрий Авраамович был не из хилых пенсионеров. Очень поддерживала его политическая активность характера. Все, что происходило в стране ли, за рубежом ли, старший Петров принимал очень близко к своей нервной системе. Но стало у него плохо с глазами. Серым туманом заволакивало экран телевизора, а вместе с ним и бурную жизнь перестройки. Газеты Дмитрий Авраамович, конечно, читал, как же без газет, никакая катаракта не отвратила бы от любимого занятия, — но читать приходилось через сильную лупу. Врач-окулист в поликлинике исправно выписывала капли и ждала полного созревания катаракты, чтобы отправить Петрова на операцию.

Но Виталий-то Дмитриевич не мог ждать, у него отпуск кончался. Зинаида предлагала остаться в Питере, чтобы обихаживать свекра до и после операции, но оставлять жену одну Виталий не хотел. Не то чтобы он наверное знал, что у Зинаиды тут, в Ленинграде, кто-то есть, но подозрение было. Факт тот, что такую пышнотелую бабу, как Зинаида, надо держать при себе, оно спокойнее.

К отцу дважды в неделю приходила пожилая дальняя родственница — убирала, приносила продукты, готовила еду. Из денег, отпускаемых Петровым на питание, она явно приворовывала. Но — рассудил младший Петров — уж лучше терпеть мелкое воровство, чем изнывать от черных дум ревности.

В праздничный вечер седьмого ноября сидели за столом, пили чай после обеда, а вернее — чай пила Зинаида, Петровы же, старший и младший, потягивали пиво из высоких стаканов. По телевизору показывали парад, демонстрацию — ну, как положено в праздник. Вдруг перемигнуло на экране, и возникла большая масса людей с плакатами, оратор в кузове грузовика, и дикторша медовым голосом объявила, что в Ленинграде произошел митинг демократов-неформалов, возмущенных гидасповским митингом восемнадцатого октября. И тут такое понеслось из ящика, что Дмитрий Авраамович поперхнулся пивом, чего с ним прежде никогда не случалось. Кашляя, вытянув голову, насколько позволяла короткая шея, он щурился на очкарика-оратора, который громко и резко обвинял в ухудшении жизни народа «партийно-кремлевскую мафию». Надо же, так и сказал!

— Кто это, отец? — спросил Виталий.

— Да вроде бы Иванов. Николай Иванов, следователь. Ну, он с этим, а-а, армянином расследовал в Узбекистане…

— Ага, с Гдляном. Как же это разрешают?

Толпа на экране, вместо того чтоб стащить провокатора с грузовика и закрутить ему руки, принялась аплодировать. Колыхались плакаты. Дмитрий Авраамович спросил, напряженно вглядываясь слабыми глазами:

— Что там у них понаписано?

— «Горбачев, хлеб на стол, а не танки на параде!» — читал Виталий, качая головой от изумления. — «Горбачев, где покаяние КПСС…»

— «Народ, прокляни большевиков», — прочитала Зинаида, запинаясь на крамольных, невозможных словах.

Дмитрий Авраамович заерзал на стуле, скрипевшем под его полным телом. Всем своим организмом он ощущал необходимость кому-то звонить, чтобы прекратить безобразие. Но в Смольный не прозвонишься… а в Большом доме на Литейном и сами не дураки, видят же, что творится у них под носом…

— Это кого они, гады, проклинают, а? — произнес он растерянно. — Как посмели?

А Виталий Дмитриевич рубанул:

— Горбачев виноват! Распустил страну! С гласностью своей вонючей.

Он встал и прошел к холодильнику — плотный, крепкий, похожий на отца. Достал еще пару пива. Потянулся к тренькнувшему телефону.

— Слушаю. Да… А кто спрашивает? — перенес поближе аппарат, протянул отцу трубку. — Тебя Колчанов какой-то.

Дмитрий Авраамович сделал из стакана большой глоток, прежде чем взять трубку, промочил пересохшее от волнения горло.

— Колчанов? — сказал он. — Ну, здорово, Виктор Васильич. Сколько лет не виделись… Чего вдруг вспомнил? А, ну и тебя тоже с праздником… Да ничего, тяну… Ты телевизор смотришь? Это что ж такое делается! Совсем они обнаглели… А? Какое дело? Не для телефона? Ну, так приходи, обсудим. Ты где жи… A-а, на Будапештской, так мы ж соседи! — Петров хмыкнул. — Завтра, часам к двенадцати, подгребай ко мне на Бухарестскую. Запиши адрес…

Положив трубку, он помигал на телевизор, теперь приступивший к жизнерадостному праздничному концерту. Сказал, поднеся ко рту стакан:

— Это у нас в институте был такой на кафедре марксизма-ленинизма — Колчанов. Тоже ветеран войны. Налей еще, Виталик. Ветеран-то ветеран, а где-то был слабоват по части влияний. Слушал разных этих… Ну, мы этому Акулиничу, математику, а-а, дали по рогам. Еще они не назывались диссидентами, а мы в парткоме уже поняли, кто такие, и среагировали. А Колчанову я тоже врезал. Чтоб не водился с этими…

5

С Будапештской на Бухарестскую — путь недолгий. С одного троллейбуса сойти, на другой сесть. Но между ними надо пройти несколько поперечных кварталов. Этот пеший отрезок дался Колчанову с трудом. И не только потому, что с ночи подморозило и было скользко.

Где-то он вычитал про «витринную болезнь». Идет человек по улице, вдруг останавливается и вперяет взгляд в ближайшую витрину, будто что-то его очень заинтересовало, — а на самом-то деле остановила его боль в ногах. Вот так и Колчанов — прихватило возле витрины, даром что смотреть там не на что, замазана она, магазин был на ремонте. Постоял минут десять — отпустило, пошел дальше на своих на двоих, лишенных пальцев в давней фронтовой молодости.

Открыл ему младший Петров, чью плотную, с брюшком, фигуру обтягивал синий тренировочный костюм с пузырями на коленях.

— Раздевайтесь, — сказал вежливо. — Дмитрий Авраамович вас ждет.

Из кармана пальто Колчанов вынул завернутую в газету бутылку: так рассудил он, что без нее нельзя, поскольку вопрос, с которым он заявился к старому знакомцу, был не простой.

Старший Петров пожал ему руку, всмотрелся сквозь очки:

— Вот ты какой стал. Старый, худой. Питаешься, что ли, плохо?

— Нет, питаюсь хорошо, — сказал Колчанов. — А ты тоже не помолодел.

«И голова у тебя, — добавил мысленно, — покрылась серым пухом и совсем ушла в плечи».

— Садись, Виктор, а-а, Васильич. А это зачем принес? Я не пью. Кроме пива.

— Ну, за встречу после многих лет. По сто грамм можно.

— Разве что по сто. Виталик! — позвал Дмитрий Авраамович. — Скажи Зинаиде, пусть закусь нам приготовит.

Начало было хорошее. Поговорили немного о свалившихся бедах — оба теперь были вдовцами. Вообще-то по статистике женщины дольше живут, а вот в данном конкретном случае…

И об институтских общих знакомых, само собой. Многие поумирали, да вот о прошлом месяце помер Коршунов — «ну как же, твой бывший завкафедрой».

— Очень жаль, — сказал Колчанов.

— Мне-то особенно жаль. Мы с ним связь поддерживали, текущий момент обсуждали.

Зинаида вошла с подносом, на подносе закуска, стопки. Приветливо поздоровалась, а Колчанов невольно подивился: до чего же пышная баба.

Приняли беленькой, хорошо пошла. Самое время выложить причину визита.

— Понимаешь, — убедительно говорил Колчанов, — Цыпин вовсе не хотел тебя обидеть. Он храбрый десантник, дрался до последней гранаты, а в плен попал тяжело раненный…

Петров слушал с мрачным видом.

— Ну и что, — сказал, — если храбро дрался?

— Да ему Мерекюля жжет душу. А к тебе пришел только спросить, как получилось, что разведка дала неполные данные…

— Он с обвинением пришел! — рявкнул Петров. — Будто я виноват, что батальон погиб. А я, к твоему сведению, и не готовил разведданные, а-а, по Мерекюле. У нас в разведотделе штабарма был такой Лобанов, его уже и в живых нету, вот он готовил. Да если бы и я! Мы докладывали факты, добытые авиаразведкой, еще были косвенные сведения, — что знали, то и доложили. А твой Цыпин тут провокацию развел! Много теперь таких гадов появилось — армию хаять. Я этого не терплю!

— Мы с Цыпиным и еще трое-четверо только и остались живыми после десанта. — Колчанов старался говорить спокойно. — А Цыпину досталось особенно тяжело. Плен, а после плена еше и наш лагерь…

— Ты чего от меня хочешь?

— Просьба к тебе, Дмитрий Авраамыч: не держи на Цыпина обиду, прости его.

— Это он тебя извиняться прислал?

— Нет, я сам пришел просить за него, несдержанного дурака.

— Мудака, — хмуро поправил Петров.

— Нам, фронтовикам, не надо топить друг друга. Прошу, отзови из суда свое заявление.

— Никто топить не собирается, — проворчал Петров. — Он меня ударил, за это надо ответить.

— Ты же тоже… по уху его огрел.

— Палкой тут размахался, гад. — Петров помолчал, прикрыв глаза за толстыми стеклами. — Ладно, я подумаю. Наливай еще.

Выпили, воткнули вилки в квашеную капусту. Петров, жуя с глубокомысленным видом, сказал:

— Не знаю, как ты, а мне все это не по нутру. Был мощный социалистический лагерь — а что стало? Разбежались все. «Бархатная революция», мать ее! Это ж преступление, а-а, ГДР отдали, предали, сколько в нее вложено — все теперь Колю досталось. А Горбачев с ним целуется. «Немец года»! От его улыбочек с души воротит! Правильно эти, в Верховном Совете, полковники Петрушенко и Алкснис бьют тревогу. Нельзя все, что достигли, отдавать дяде Колю, дяде Бушу, тете Тэтчер. Верно говорю?

Ох, не хотелось Колчанову говорить с Петровым «за политику», и так было ясно, что он, Петров, не приемлет перестройку, — а что поделаешь? Придется потерпеть.

— По-ихнему плю… пру… тьфу, не выговоришь…

— Плюрализм? — догадался Колчанов.

— Да! А по-моему — поганый бардак! Я бы этих демократов всех перевешал.

— Вешать не надо, — сказал Колчанов сдержанно. — Так мы договорились, Дмитрий Авраамыч?

— Что — договорились? Ты, может, тоже теперь в демократах ходишь?

— Я насчет Цыпина…

— Я помню, — продолжал Петров, все больше возбуждаясь от собственных слов, да и от водки тоже, — по-омню, ты этого защищал, а-а, Акулинина, сукиного сына…

— Акулинин умер в лагере. Так что не надо обзывать.

Петров подался к Колчанову над столом, сослепу стопку уронил.

— Я пока что в своем доме, понял? И никому не позволю, а-а, учить меня, что надо, что не надо.

— Я не собираюсь учить. Просто есть вещи, которые…

— Никому не позволю! — крикнул Петров и кулаком по столу стукнул.

В комнату быстро, пузом вперед вошел его сын:

— Отец, что такое? Почему крик?

— Вот, — старший Петров ткнул в Колчанова пальцем, — вот смотри, Виталик, пришел просить за того, помнишь, с палкой. Которого ты с лестницы спустил.

Виталий пристально посмотрел на Колчанова, сказал:

— Пожилой человек. Не стыдно вам?

Колчанов встал из-за стола, его терпение лопнуло, гнев клокотал в горле.

— Не мне, а вам должно быть стыдно. — Он прокашлялся. — Что отец, что сын — не умеете по-человечески разговаривать.

— А как мы разговариваем? — Старший Петров грузно поднялся, из распахнувшегося ворота его синей пижамной куртки виднелась красная жирная грудь. — Ну, как?

— По-собачьи. — Колчанов резко отодвинул стул и пошел к двери, превозмогая боль в ногах.

6

Прием посетителей в больнице был с четырех часов пополудни. К четырем и приехал Влад Масловский в своем «Москвиче», и, конечно, увязалась с ним Марьяна.

Лёня Гольдберг лежал в четырехместной палате. Голова его была обмотана крест-накрест бинтами, открытым оставалось только лицо, маска, почти такая же белая, как бинты. Первые несколько дней Лёня не мог говорить — сотрясение мозга было сильное, на голове налилась огромная гематома. Теперь-то уже ничего — заговорил.

— Ну, как ты? — спросил Влад, подсев к койке. — Болит голова?

— Болит. — Лёня через силу улыбнулся. — Повязка очень тугая. Маска Гиппократа.

— Это ничего. Главное, черепушка у тебя крепкая, не сломалась. Молодец. Когда тебя выпишут?

Марьяна, укладывавшая пакет с апельсинами в Лёнину тумбочку, вытаращила на отчима глаза:

— Влад, ты же сам врач — не видишь, что он еще плох?

— Я-то не плох, — возразил Лёня, с удовольствием глядя на разрумянившееся с мороза лицо Марьяны. — А гематома плохая. Она флюк-ту-ирует. Так врач сказал.

— Кровь отсасывают? — деловито осведомился Влад.

— Да. Электроприбором каким-то. Что в кафе?

— Что ж, тебя не хватает, конечно. Кручусь изо всех сил. Слушай! Приходил следователь, допрашивал нас с Квашуком…

— Вчера и ко мне пришел, врач разрешил, — сказал Лёня. — Но я ничего не помню. Абсолютно.

— Как же ты не помнишь, кто на тебя напал? Эх ты! — Влад покачал головой. — Слушай, у меня вот какое подозрение. Помнишь, приходили ко мне рэкетиры, двое, с угрозами. Вот их бы надо найти.

— Как их найдешь… — Было все же видно, что Лёня с трудом ворочает языком.

— Я дал следователю их внешний вид. Но, конечно, этот Ильясов далеко не Шерлок Холмс. Очень жаль, Лёнечка, что не помнишь. — Влад посмотрел на часы. — Ну, я поехал, скоро кафе открывать. Пошли, Марьяша.

— Нет, я посижу еще немного.

— Уроки, как всегда, тебе не задали?

— Успею сделать, не беспокойся.

— Двоечница, — проворчал Масловский. — Ну, Лёня, пока.

После его ухода Марьяна подсела к Лёне.

— Владу без тебя очень трудно, — сказала она. — Вчера мотался по области, приехал злой. Колхозы не хотят продавать мясо за деньги.

Лёня молча смотрел на нее.

— Знаешь, на кого ты похож? — продолжала болтать Марьяна. — На Петрарку! У него на портрете тоже голова обмотана. Ой, какой поэт замечательный! «Любовь ведет, желанье понукает, привычка тянет, наслажденье жжет, надежда утешенье подает и к сердцу руку бодро прижимает», — нараспев произнесла она. — Здорово, правда, Лёня?

— Ты что же, — сказал он, тихо любуясь ее лицом, — изменила Цветаевой?

— Ничего не изменила. Марина — царица поэзии.

— А у тебя новая прическа.

— Заметил? — Марьяна, воздев руки, взбила кудри. — Надоела короткая стрижка, решила отпустить длинные волосы. Ой, Лёнечка, я новую песню сочинила. Жалко, не могу тебе показать.

— А ты спой.

— Ну что ты!

Марьяна поглядела на соседей по палате. Двое спали на своих койках, а третий отсутствовал.

— Они не проснутся, — сказал Лёня. — Сядь поближе и тихонько спой.

Она тряхнула кудрями и запела вполголоса:

О поглядите, как бела больничная койка.

О поглядите, как губа изогнулась горько.

О как стремилась я понять назначение века.

Где же ты, вера моя в отзывчивость человека?

Кто же даст ответ на тщетность моих вопросов?

Вот и заносят след снега, летящие косо.

— Ну, как?

— Замечательно, — одобрил он. — Особенно отзывчивость человека.

— Тебе правда нравится?

— Ты умница! Из всех маленьких девочек ты самая умная.

— Я вовсе не маленькая, вот еще! Знаешь, если бы мне композиторский дар, я всю мировую лирику положила бы на музыку.

— У тебя есть дар.

— Лёнечка! — Марьяна нагнулась к нему ближе, и он уловил ее легкое дыхание, слабый запах духов. — Ты один меня понимаешь…

7

На остановке близ Академии художеств Алеша Квашук сошел с троллейбуса, и сразу ему в уши ударил усиленный мегафоном знакомый голос с подвыванием и ответный гул, несшийся из Румянцевского сквера.

Квашук вошел в сквер. Над обелиском с надписью «Румянцова побѣдамъ» — простер крылья бронзовый орел, припудренный снегом. Меж обелиском и возвышением — подобием эстрады с навесом, подпираемым двумя столбиками, — темнела толпа. Шапки, шапки — черные, коричневые, и среди них, вот же чудило, старый буденновский шлем со звездой. Тут и там подняты плакаты: «Россия — для русских», «Жиды погубят Россию», «Перестройка — новая диверсия жидомасонов против русского народа». У боковой ограды стайка девиц держала плакатик с требованием: «Свободу Смирнову-Осташвили!»

Квашук протолкался к ним, девицам, поближе. Про Осташвили он, конечно, слышал — что-то натворил этот герой в московском Доме литераторов, его обвинили в разжигании национальной вражды, посадили в тюрягу, — но, по правде, он не интересовал Алешу Квашука. А вот девицы — очень интересовали, даже больше, чем Самохвалов, послушать которого он, Квашук, собственно, и приехал сюда.

Самохвалов — невысокий, но по-борцовски широкоплечий, почти квадратный, — стоял на эстраде. За ним на скамейке сидели несколько молодых людей. Фуражку Самохвалов снял, седой венчик окружал крепкую розовую лысину. Черты лица у него были правильные, но, как бы поточнее, идеологически напряженные. И было нечто начальственное в крупной бородавке над верхней губой.

— Народы, происходящие от скрещивания рас, — ублюдки! — кричал Самохвалов в мегафон, слегка подвывая в конце фраз. — Мы знаем, кто они — евреи, цыгане, мулаты! Они никогда не создавали материальных благ! Не сеяли, не пахали, не стояли у домен! Они — разрушители культуры!..

Складно он говорил. Толпа чуть не каждую брошенную им фразу встречала одобрительным гулом.

Девица в светлой дубленке, курносая, в пышно-серебристой шапке, учуяла безмолвный призыв Квашука, стрельнула в него быстрыми карими глазками. Квашук хорошо разбирался в таком обмене взглядами. Да что ж, он знал, что внешностью, похожей на артиста Жана Маре, привлекал внимание прекрасного пола.

Приблизившись к курносенькой, он с широкой улыбкой обратился к ней:

— Вы первый раз тут? Раньше я вас что-то не видал.

Ну и пошло, трали-вали. Девица оказалась словоохотливой, через две минуты Квашук уже знал, что зовут ее Зоей и работает она в райкоме комсомола, а сюда пришла потому, что позвал шеф, — вон он сидит, указала она на одного из молодых людей на эстраде.

— Сионисты с помощью захваченных средств массовой информации прилагают бешеные усилия для разложения русского общества, армии и флота, учащейся молодежи! — кричал в мегафон Самохвалов. — Их цель — мировое господство! Для достижения этой преступной цели они хотят разрушить Россию! Им нужны разруха и голод! Еврейская мафия под видом кооперации грабит нас, русских!

Квашук спросил:

— Зоечка, а откуда вы его знаете? — Он кивнул на плакатик с требованием освободить Осташвили, который держала стоявшая рядом с Зоей девица в черной, под котика, шубке.

— Кого? Осташвили? — Зоя хихикнула. — Не знаем мы, кто это. Нас попросили подержать плакат, мы и держим. — Понизив голос, сообщила: — Это Рита, моя лучшая подруга. Ой, у нее такие переживания — я просто в отпаде. Риткин жених был кинооператор, еврей, он бросил ее и слинял в Израиль.

— Ай-яй-яй! — Квашук сочувственно посмотрел на девицу в черной шубке, на ее бледное лицо с карминными губами сердечком.

Вдруг легкомысленный взгляд Квашука, скользнув вбок, сделался сосредоточенным. За решеткой ограды стояли автомобили, припаркованные передками к тротуару. Один из них, «Жигули» светло-капустного цвета, привлек внимание Квашука своим номером: 92–24. За ветровым стеклом, как всплеск огня, висела куколка — ярко-оранжевый олимпийский мишка. «Вот так херня, — подумал Квашук, — это ж тот самый „Жигуль“, который в тот вечер стоял возле кафе, а в нем сидели чего-то выжидавшие люди».

Самохвалов продолжал выкрикивать, подвывая и приподнимаясь на носках ботинок в конце каждой огнедышащей фразы:

— Еврейской мафии сегодня принадлежит восемьдесят процентов мирового капитала! Теперь они хотят зацапать природные ресурсы России, принадлежащие русскому народу! Они используют в своих преступных целях гласность и так называемых демократов. Демократы — это пособники сионистского фашизма…

— Надо же, восемьдесят процентов, а им все мало! — ужаснулась Зоя. — Шеф говорил, Самохвалов — кандидат философских наук. А раньше служил во флоте. А вы, Алексей, где работаете?

Почему-то Квашук постеснялся сказать про кооперативное кафе.

— Я? Так я тоже флотский, — ответил он.

Митинг подходил к концу. Самохвалов призвал записываться в отряд самообороны, чтобы бороться с сионизмом и кавказскими спекулянтами. Накричавшаяся толпа пришла в движение. Одни устремились к эстраде, с которой соскочили двое-трое молодых людей и начали записывать новоявленных борцов в тетрадки. Другие — более благоразумные, что ли, — потекли к выходу.

Квашук вышел из сквера вместе с Зоей и ее подругой. Донжуанский опыт подсказывал ему план дальнейших действий: надо пригласить девиц прогуляться, благо сегодня выходной, воскресенье, с заходом в кафе-мороженое. А там — назначить этой, курносенькой, свидание.

Но тот «Жигуль» капустного цвета почему-то вцепился, как заноза, в его мысли. И, выйдя из сквера, Квашук произнес совершенно несвойственные ему слова:

— Ну, девушки, вы на троллейбус? Пока, до свидания.

— Пока, — сказала Зоя.

В ее быстром взгляде Квашук успел прочесть недоумение. А Рита, лучшая подруга, посмотрела на него, будто он и был сбежавшим евреем-кинооператором.

С сердечной улыбкой Квашук сказал:

— Встретимся тут в следующее воскресенье, да?

Он прошел в боковую улочку, где стояли автомобили, и, закурив, стал прохаживаться взад-вперед. Вскоре появился Самохвалов в черной флотской фуражке с «крабом». Его сопровождала свита, не меньше дюжины крепких молодых людей. Все они расселись по машинам, взревели заводимые моторы.

В «Жигули» капустного цвета сели трое. Один был в серой шапке и кожаной куртке, второй, черноусый, — в сине-красной нейлоновой куртке и лыжной вязаной шапочке с многажды повторенным по обводу словом «ski». Оба были цыгановатого вида, с узко посаженными глазами. Третий — длинный, в огромной желто-мохнатой шапке и зеленой куртке. Переговариваясь, посмеиваясь, они сели, хлопнув дверцами, в «Жигули» и уехали, сразу набрав большую скорость.

Квашук проводил машину задумчивым взглядом. Потом щелчком отбросил окурок и потопал к троллейбусной остановке.

8

Вечером того же воскресного дня Нина провернула через стиральную машину груду белья. Уставшая, в цветастом халате, с небрежно заколотой золотой гривой, она вошла в большую комнату. Там Марьяна сидела, поджав ноги, в уголке дивана, смотрела телевизор. Ящик извергал модную дикую музыку. Громыхали электроинструменты, лохматый юнец в расстегнутой до пупа рубахе дурным голосом орал одну и ту же фразу: «Но все проходит, как с гуся вода».

— Марьяна, повесь белье, — сказала Нина, опускаясь в кресло. — Меня уже ноги не держат.

— Хорошо, мама.

Марьяне было неприятно, что мать постоянно недовольна ею. Так хотелось быть послушной дочкой, ни в чем не перечить. Она побежала в ванную, схватила таз с горой белья и устремилась в лоджию — развешивать.

— Но все проходит, как с гуся вода, — в двадцатый раз проорал лохматый.

Нина подошла к ящику, переключила на другой канал — лысоватый дядька в очках талдычил что-то об Ираке. Еще щелчок — на экране перемигнуло, — ага, фигурное катание. Ну, это еще можно смотреть.

Марьяна быстро управилась, вернулась на свое место в уголке дивана, принялась со знанием дела комментировать: аксель у этой пары ничего, а двойной тулуп они не тянут.

— Ну хорошо, — сказала Нина из мягкой глубины кресла. — Тулуп тулупом, а я хотела бы знать, когда ты начнешь заниматься биологией. Я же договорилась с Краснухиным…

Марьяна вздохнула. Не хотелось опять начинать долгий, нудный разговор. Но что поделаешь…

— Мама, — сказала она с самой задушевной интонацией, на какую была способна. — Ну не хочется мне в медицинский. Ты пойми, пойми! Нет у меня призвания.

— Тут не нужно призвание, Марьяна. Достаточно простого чувства ответственности. Ты любишь детей, вот и выучишься на педиатра. Ты познаешь огромную радость…

Марьяна слушала, не перебивая. Пусть мама выговорится, пропоет очередной дифирамб медицине. Только бы не сорвалась в крик, в слезы… От постоянного общения с невротиками она и сама стала… ну, очень нервной…

— Должна наконец понять, — продолжала Нина, — что нужно иметь крепкую профессию. Сочинять песни — это не профессия. Сочинительством можно заниматься между прочим. В конце концов, и твой любимый Розенбаум начинал как врач.

— Да, — подтвердила Марьяна, — Булгаков тоже был в молодости врачом. И Чехов. И Вересаев.

— Ну, вот видишь…

— И Влад был врач, прежде чем стать владельцем кафе. Какой же смысл обучаться медицине, чтобы потом забросить?

— Влад, прежде чем открыть кафе, прожил долгую трудовую жизнь, — повысила голос Нина. — Ты не смеешь его осуждать!

— Да я не осуждаю…

— Не осуждаешь, так рассуждаешь. Как будто ты самая умная, умудренная опытом жизни. А ты всего лишь школьница и к тому же двоечница. С тебя все, как с гуся вода!

— Вы с Владом сговорились, да? — рассердилась Марьяна. — Тычете под нос эту двойку. Да исправлю я ее, исправлю! Хотя математика не поможет мне приобрести опыт жизни… Мамочка! — спохватилась она. — Не раздражайся, если я резко… Ну хорошо, согласна, надо заиметь профессию. Но почему ты не хочешь понять, что не люблю, ну не люблю я биологию, не хочу изучать медицину… Мама, знаешь что? Буду поступать в университет на филфак.

— Филологический факультет? — переспросила Нина. — Это ты сейчас придумала?

— Да нет же, я об этом уже давно…

— Марьяна, это действительно то, что тебя привлекает?

— Да, да! Чем плохо гуманитарное образование?

Марьяна видела, как матери трудно освоиться с мыслью о филологическом перевороте. Да и она сама, по правде, до этого вечера всерьез не думала о филфаке — так, проскальзывала иногда мыслишка, что надо бы литературу изучить систематически, а не так, как она это делала, безалаберно читая попадающиеся под руку книги, главным образом томики поэзии.

И они, мать и дочь, углубились в свои мысли, рассеянно глядя на экран на нарядные пары, скользящие по льду. Потом проскакали по экрану лошадки, начались «Вести», опять про Ирак, про Кувейт, американцы везут и везут в Саудовские пески боевую технику и крепких, сытых солдат.

Какая странная штука — жизнь, думала Марьяна. Почему-то непременно надо заниматься не тем, чем хочется. Для накопления опыта? Да зачем это? Вон Лёня, что только не перепробовал — был в экспедиции, на военной службе, а потом и спорт, и художество, и черта в ступе — и все для того, чтобы его подстерегли в подъезде и едва не проломили череп? Люди подстерегают друг друга, чтобы отнять… отдубасить… заставить жить не так, как тебе хочется… Вот было бы здорово, если мы появлялись на свет уже с опытом жизни… умудренные… Это тема… тема для песни…

Влад Масловский приехал около полуночи.

— Чего не спите, полуночницы? — Он упал в кресло, вытянул усталые ноги в тапках. — Нет, Нина, чаю не хочу. Кефиру бы выпил.

Марьяна побежала в кухню к холодильнику. Принесла отчиму чашку с кефиром. Влад выдул ее, не отрываясь.

— Уф, хорошо! — Он тронул носовым платком губы под толстыми коричневыми усами. — Сегодня был интересный разговор с Квашуком…

— Влад, — сказала Нина, — хочешь новость? Марьяна будет поступать на филфак.

— На филфак? Ну что ж. Все красивые девицы поступают на филфак.

— Блестящее обобщение. — Марьяна сделала гримаску.

— Да, так вот, — продолжал Влад. — Квашук был на митинге в Румянцевском сквере и опознал машину, «Жигули», которая в тот вечер стояла возле кафе.

— В какой — тот? — спросила Марьяна.

— Когда Лёню избили. Он говорит — та самая машина. Он осмотрел седоков, их было трое. Номер машины — девяносто два двадцать четыре.

— Там, кажется, большой конкурс, — сказала Нина. — Что у них — сочинение и устная литература? Надо подумать о преподавателе… Прости, Влад. Ну и что — «Жигули»?

— Да вот, я думаю. По приметам Квашука двое похожи на тех, которые накануне приходили ко мне требовать денег. Такие оба черненькие, глаза узко посажены. У одного — лыжная шапочка с надписью «ski»…

— Хочешь сказать, что эти двое и напали на Лёню? — быстро спросила Марьяна.

— Да нет. Как это докажешь? Просто их описание похоже на тех… рэкетиров… А третий, говорит Квашук, высокий, в желтой шапке и зеленой куртке…

— По номеру машины ведь можно их найти.

— Найти можно. А дальше? Нет же улик, что именно они избили и ограбили Лёню… Ладно, пошли спать. Отбой, девочки.

Когда Нина, почистив зубы и наложив на лицо ночной крем, вошла в их маленькую спальню, Влад уже лежал на своей половине кровати и, похоже, спал. Нина, надев ночную рубашку, легла радом. С огорчением подумала, что Влад, выматываясь в своем кафе, по нескольку ночей кряду не прикасался к ней. А ведь какой был пылкий, неутомимый… Чертово кафе!.. Что это Влад говорил о троих в «Жигулях»? Глаза узко посажены, лыжная шапочка с надписью «ski»… Так ведь это… А третий — высокий, зеленая куртка, желтая шапка… Господи!

Она затормошила мужа:

— Влад! Влад, проснись! Я знаю, кто это был! Это Костя Цыпин и его друг… кажется, Валера… Да, да, Костя и Валера!

Загрузка...