Глава 19 МОГЛИ ЛИ БОЛЬШЕВИКИ НЕ ПОБЕДИТЬ В 1917 ГОДУ?

Ситуация, сложившаяся в России после падения в марте 1917-го монархии, ничем не напоминала ту, довоенную, о которой мы так подробно до сих пор говорили. Тогда страна колебалась перед бездной, а в марте семнадцатого, после почти трех лет бессмысленной и неуспешной войны, бездна разверзлась. Можно ли еще было удержать страну на краю? Существовала ли, иначе говоря, альтернатива не только жесточайшему национальному унижению Брестского мира (вместе с частью страны пришлось отдать и ее золотой запас в качестве контрибуции), но и кровавой гражданской войне, голоду, разрухе военного коммунизма, «красному террору» — всему, короче, что принесла с собою Великая Октябрьская социалистическая?

Брусиловский прорыв. Бойня на реке Стоход. Художник П. Рыженко


Опять приходится отвечать двусмысленно: да, в принципе альтернатива Катастрофе существовала еще и в семнадцатом, по крайней мере, до первого июля, но реализовать ее оказалось, увы, опять-таки, как и в 1914-м, некому.

Как это могло случиться? Честнее спросить, могло ли это НЕ случиться, если даже такой блестящий интеллектуал — и замечательно искренний человек, — как Николай Бердяев писал: «Я горячо стоял за войну до победного конца и никакие жертвы не пугали меня. Я думал, что мир приближается путем страшных жертв и страданий к решению всемирно-исторической проблемы Востока и Запада и что России выпадет в этом решении центральная роль» (курсив мой. — А. Я.)? Семен Франк был, возможно, не так знаменит, как Бердяев, но к первой десятке русских мыслителей принадлежал безусловно. Он, однако, был столь же категоричен: «Независимо от всех наших рассуждений и мыслей эта война сразу и с неколебимой достоверностью была воспринята самой стихией народной души как необходимое, нормальное, страшно великое и бесспорное по своей правомерности дело». Один за другим спускались из своих хрустальных башен высоколобые философы, чтобы отдать дань смертельной борьбе против «германо-монгольского» (согласно Вячеславу Иванову) или «германо-турецкого» (согласно Дмитрию Мережковскому) монстра.

Сопоставьте эти темпераментные тирады с сухой статистикой: к концу мая уже два миллиона (!) солдат дезертировали из действующей армии, не желая больше знать ни о «стихии народной души», ни о «германо-монгольском монстре», ни тем более о «войне до победного конца». Как могло случиться, что лучшие из лучших мыслителей России, цвет нации, больше не слышали свой народ?


Немного истории

Есть две главные школы в мировой историографии Катастрофы семнадцатого. Самая влиятельная из них, школа «большевистского заговора» (грубо говоря, захватила, мол, власть в зазевавшейся стране банда леваков). Соответственно сосредоточилась эта школа на исследовании закулисных сфер жизни страны, на перепетиях леворадикальных движений, затем партийных съездов социал-демократов, кульминацией которых было формирование заговорщического большевизма. Сосредоточилась на том, одним словом, что Достоевский называл «бесовством». Другая, ревизионистская, школа «социальной истории» доказывает, что Катастрофа была результатом вовсе не заговора, а стихийной народной революции, которую возглавили большевики.

Следуя теории Владимира Сергеевича Соловьева о «национальном самоуничтожении» России, мы неминуемо оказываемся еретиками в глазах обеих этих школ. Мало того, что мы разжалуем большевиков из генералиссимусов в рядовые, мы еще и демонстрируем, что нет никакой надобности заглядывать в темное закулисье русской жизни, если готовилась Катастрофа на виду, при ярком свете дня. Готовилась с момента, когда постниколаевская политическая — и культурная — элита НЕ ПОЖЕЛАЛА в годы Великой реформы стать Европой.

В эпоху, когда крестьянская частная собственность в Европе была повсеместной, она, эта элита, заперла крестьянство в общинном гетто, лишив его гражданских прав и законсервировав в допотопной московитской дремучести (что аукнулось ей полустолетием позже дикой пугачевщиной, той самой, которую ревизионисты именуют «народной революцией»). В эпоху, когда в Европе побеждала конституционная монархия, она примирилась с сохранением архаического «сакрального самодержавия» (спровоцировав тем самым две революции ХХ века — пятого года и февраля 17-го).

Дальше — больше. Ослепленная племенным мифом и маячившим перед нею видением Царьграда, втянула российская элита страну в ненужную и непосильную для нее войну (дав в руки оружие 10-миллионной массе крестьян, одетых в солдатские шинели). И до последней своей минуты у власти не могла себе представить, что единственной идеей-гегемоном, владевшей этой гигантской вооруженной массой, был не мифический Царьград, но раздел помещичьей и казенной земли (в 1913 году крестьянам не принадлежало 47 % всех пахотных земель в стране).

На фоне всех этих чудовищных и фатальных ошибок едва ли удивит читателя заключение, что русская политическая и культурная элита собственными руками отдала страну на разграбление «бесам». Совершила, как и предсказывал Соловьев, коллективное самоубийство, «самоуничтожилась». Посмотрим теперь, как это происходило на финишной прямой.


Двоевластие

Поскольку после роспуска всех имперских учреждений единственным легитимным институтом в стране оставалась Дума, Временное правительство («временное» потому, что судьбу новоиспеченной республики должно было решить Учредительное собрание, избранное всенародным голосованием) было сформировано из лидеров думских фракций. Парадокс состоял в том, что буквально с первого дня правительство столкнулось с двумя неразрешимыми проблемами.

Первая заключалась в сомнительной легитимности самой Думы (из-за столыпинской манипуляции с избирательным законом в 1907 году). Напомню ее суть. Один голос помещика был приравнен тогда к четырем голосам предпринимателей, к 65 голосам горожан среднего класса, к 260 крестьянским и 540 рабочим голосам. В результате 200 тысяч помещиков получили в Думе 50 % голосов. Удивительно ли, что воспринималась она как буржуазное, а не народное представительство?

Вторая проблема вытекала из первой. В тот же день, что и правительство, в том же Таврическом дворце возник Совет рабочих и солдатских депутатов, народное, если хотите, представительство: два медведя в одной берлоге. Впрочем, это было не так страшно, как может показаться. Медведи, как оказалось, вполне могли ужиться. На самом деле состав правительства был одобрен Советом. Ларчик открывался просто: Совет состоял из умеренных социалистов, которые исходили из того, что в России происходит «буржуазная революция» и руководить ею — под контролем народа, разумеется, — подобает «буржуазному» правительству.

Ссорились медведи, конечно, беспрестанно, чего стоит хотя бы знаменитый Приказ № 1, изданный Советом вопреки правительству, но единственным и действительно неразрешимым разногласием между ними был вопрос о прекращении войны. Правительство стояло за «войну до победного конца», Совет — за немедленный мир без аннексий и контрибуций. Поэтому едва министр иностранных дел Милюков заикнулся в апреле о Константинополе, Совет поднял Петроград против «министров-капиталистов» и профессору Милюкову (хотя какой уж из него капиталист!) пришлось расстаться с министерским портфелем (заодно прицепили к нему и военного министра Гучкова).

В том же апреле явился из Швейцарии Ленин, усвоивший за годы изгнания идею перманентной революции Троцкого, и тотчас потребовавший «всю власть Советам», хотя в ситуации «буржуазной» революции эта власть Советам и даром была не нужна. Они-то надеялись УБЕДИТЬ Временное правительство, что продолжение войны для России смерти подобно. И, казалось, все карты шли им в руки. Во-первых, они сумели продемонстрировать свою силу, мобилизовав массы и изгнав из правительства «ястребов». Во-вторых, Ленина и большевиков можно было теперь использовать как пугало. И, в-третьих, самое важное: крестьяне по всей стране начали самовольно захватывать помещичьи земли и делить их, не дожидаясь Учредительного собрания. Удержать солдат в окопах, когда дома делили землю, выглядело предприятием безнадежным.

Тем более что армия и без того разваливалась, фронт держался на ниточке. Дезертирство достигло гротескных размеров и без Приказа № 1, а кто не дезертировал — братался с неприятелем. Наблюдая эту фантасмагорическую картину, германский командующий Восточным фронтом генерал Гоффманн записывал в дневнике: «Никогда не видел такую странную войну». Для России эта странная война шла плохо, чтобы не сказать безнадежно. Наступательная стратегия провалилась, как и предсказывал Данилов, в первые же недели военных действий. Французам помогли, но русская армия была разгромлена. Потери исчислялись десятками тысяч: 30 тысяч убитых. 125 тысяч сдались в плен. На других фронтах дела шли не лучше. Пали все десять западных крепостей, из-за которых неистовствовали в свое время думские «патриоты». Польшу пришлось отдать. Финляндию тоже.

Казалось, правительство вот-вот капитулирует перед призраком всеобщей анархии. Факты били в глаза. Воевать страна больше не могла, нужно было быть слепым, чтобы этого не видеть. Именно этой уверенностью, надо полагать, и обьясняется сокрушительная победа умеренных социалистов на первом Всероссийском съезде Советов в июне. У большевиков было 105 делегатов против 285 эсеров и 245 меньшевиков. Немедленный переход к социалистической революции, к которому призывал Ленин, представлялся дурной фантазией. Массы — опора умеренных — жаждали мира и помещичьей земли, в вовсе не какого-то непонятного им «сицилизьма». Увы, те и другие недооценили Ленина.


Момент истины

Еще до съезда умеренные заполучили козырного туза. 15 мая Петроградский совет в очередной раз обратился со страстным посланием к «социалистам всех стран», призывая их потребовать от своих правительств немедленного мира без аннексий и контрибуций. В тот же день ответил ему — кто бы вы думали? — рейхсканцлер Германии Бетманн-Гольвег, предложивший России немедленный мир на условиях Совета — без аннексий и контрибуций. Стране с разваливающейся армией, неспособной больше воевать (немцы знали об этом не хуже русских министров) предлагался мир на почетных условиях.

Чего вам еще надо? Чего вы ждете? Чтобы армия совсем развалилась и те же немцы отняли у нас Украину, как отняли Польшу? — аргументировали представители Совета в споре с министрами. Разве вы не видите, что именно этого добивается Ленин? На лепет министров, что на карте честь России, что она не может подвести союзников, у Совета тоже был сильный ответ: о судьбе союзников есть кому позаботиться, Конгресс США уже проголосовал за вступление Америки в войну. Свежая и полная энтузиазма американская армия станет куда более надежным помощником союзникам, чем наш деморализованный фронт. Так или иначе Америка позаботится о судьбе союзников. Но кто позаботится о судьбе России?

Аргумент был, согласитесь, железный: союзники не пропадут, но мы пропадаем. Правительство взяло паузу — до съезда Советов (что обеспечило победу умеренным). Но когда немцы продолжали настаивать — предложили перемирие на всех фронтах, и правительство его отвергло, — стало ясно, что на уме у него что-то совсем иное, что готовит оно вовсе не мирные предложения, как все предполагали, а новое наступление. Вот тогда настал час Ленина, большого мастера «перехвата» (вся аграрная программа большевиков была, как известно, «перехвачена» у эсеров). В роковом июле 1917-го «перехватил» Ленин у умеренных понятные массам лозунги — немедленный мир и землю крестьянам. Конечно, он и раньше говорил об этом, но первого июля доказал, что его партия — единственная, которую Временное правительство НИКОГДА НЕ СМОЖЕТ ОБМАНУТЬ. Для солдатской массы то был момент истины. Многое еще произойдет в 1917-м, но этого уже не изменит.


Брусиловский прорыв

Что, собственно, хотело Временное правительство доказать этим июльским демаршем на крохотном 80-километровом участке фронта, кроме того, что здравомыслящим людям с ним невозможно договориться, навсегда останется его тайной. Так или иначе, в Восточной Галиции был сосредоточен ударный кулак — 131 дивизия при поддержке 1328 тяжелых орудий — и первого июля он прорвал австрийский фронт в 70 километрах к востоку от Львова. Это было странное наступление. Как писал британский корреспондент Джон Уиллер-Бенетт, целые батальоны «отказались идти вперед и офицеры, истощив угрозы и мольбы, плюнули и пошли в атаку одни». До Львова, конечно, не дошли и, едва генерал Гоффманн ввел в дело германские войска, покатились обратно. Отступление превратилось в бегство.

Тысячи солдат покинули фронт. Десятки офицеров были убиты своими. В правительстве начался переполох. Князь Львов подал в отставку. Его заменил на посту министра-председателя Керенский. На место уволенного генерала Брусилова был назначен Корнилов. Впрочем, эти перестановки уже не имели значения. Момент был упущен. Настоящим победителем в брусиловском «прорыве» оказался Ленин. Современный британский историк Орландо Фигес (в английской транскрипции Файджес) согласен с такой оценкой: «Основательней, чем что бы то ни было, летнее наступление повернуло солдат к большевикам, единственной партии, бескомпромиссно стоявшей за немедленный конец войны. Если бы Временное правительство заняло такую же позицию, начав переговоры о мире, большевики НИКОГДА не пришли бы к власти».

А публика в столицах и не подозревала, что судьба ее предрешена. Кабаре были полны, карточная игра продолжалась до утра. Билеты на балет с Карсавиной перекупались за бешеные деньги. Шаляпин был «в голосе», и каждый вечер в Большом был аншлаг. Люди как люди, что с них возьмешь? Интереснее ответить на недоуменное замечание другого британского историка Джеффри Хоскинга: как случилось, что «ни один член Временного правительства так никогда и не понял, почему солдаты покидали окопы и отправлялись по домам»?

В самом деле, почему?


На разных языках

Первое, что приходит в голову, когда мы пытаемся решить эту загадку, оказавшуюся фатальной для России 1917 года: члены Временного правительства и солдаты, которые в разгар войны отправлялись по домам, жили в разных странах, а думали, что живут в одной. Русские мыслители славянофильского направления интуитивно угадывали это задолго до войны. Я мог бы сослаться на кучу примеров, но сошлюсь лишь на самый авторитетный. Что, по вашему, имел в виду Достоевский, когда писал, что «мы, то есть интеллигентные слои страны, какой-то совсем уже чужой народик, очень маленький, очень ничтожненький»? Разве не то же самое обнаружилось в 1917-м: два народа, живущие бок о бок и не понимающие друг друга потому, что говорят на разных языках? Один из этих народов жил в Европе, другой, «мужицкое царство», — в Московии. В этом, собственно, и заключается секрет того, как еще на три-четыре поколения продлила Московия свое существование в России после Октября: в момент эпохального кризиса «чужой народик» сам себя обманул, вообразив, что говорит от имени «мужицкого царства». А Ленин угадал московитский язык «мужицкого царства» и оседлал его. Надолго.

Как представляли себе члены правительства этот другой народ в солдатских шинелях? Прежде всего, патриархальным православным патриотом, для которого честь отечества как честь семьи дороже мира с ее врагами, и святыня православия, Царьград, дороже куска помещичьей земли. То есть это было стандартное утопическое славянофильское представление. Ленину, прожившему практически всю сознательную жизнь в эмиграции, оно было чуждо. Он знал, что ради этого куска земли «мужицкое царство» готово на все. Даже на поругание церквей. Как бы то ни было, один эпизод лета 1917-го, накануне июльского наступления, поможет нам понять эту «языковую», если можно так выразиться, проблему лучше иных томов.


Л. П. Корнилов


Читатель, я полагаю, знает, что армия в то лето боготворила Керенского. Британская сестра милосердия с изумлением наблюдала, как солдаты «целовали его мундир, его автомобиль, камни, на которые он ступал. Многие становились на колени, молились, другие плакали». Очевидно, ждали они от своего кумира слова, что переговоры о мире уже начались, что перемирие завтра и к осени они будут дома. Можно ли усомниться, что был он в их глазах тем самым добрым царем, который, наконец, пришел даровать им мир и землю? Потому-то испарилось вмиг их благоговение, едва услышали они вместо этого стандартную речь о «русском патриотизме» и пламенный призыв (Керенский был блестящим оратором) «постоять за отечество до победного конца». Он сам описал в своих мемуарах сцену, которая за этим последовала.

Солдаты вытолкнули из своих рядов товарища, самого, видимо, красноречивого, чтобы задал министру вопрос на засыпку: «Вот вы говорите, что должны мы германца добить, чтоб крестьяне получили землю. Но что проку от этого будет мне, крестьянину, коли германцы меня завтра убьют?». Не было у Керенского ответа на этот вопрос, естественный в устах солдата-крестьянина, неизвестно за что воевавшего. И он приказал офицеру отправить этого солдата домой: «Пусть в его деревне узнают, что трусы русской армии не нужны!». Будто не знал, что по всей стране деревенские общины укрывают сотни тысяч дезертиров и трусами их не считают. Ошеломленный офицер растерянно молчал. А бедный солдат лишился от неожиданности чувств.

Прочитав этот рассказ Керенского, Орландо Фигес печально заключает: «Керенский видел в этом солдате урода в армейской семье. Уму непостижимо, как мог он не знать, что миллионы других думают точно так же». Вот вам и ответ на вопрос, до сих пор беспокоящий мировую историографию: «Почему Россия стала единственной страной, в которой в 1917 году победил большевизм?». Потому что Россия была единственной страной, в которой правящее образованное меньшинство не понимало язык неграмотного большинства.

Выиграли ли большевики схватку за власть? Скорее Временное правительство ее проиграло. Оно провело эту пешку в ферзи, отвергнув совершенно очевидную до В. И. Ленинпервого июля альтернативу большевизму и упустив тем самым возможность вывести большевиков из игры. В этой ситуации большевики были, можно сказать, обречены победить. Их, если хотите, принудили к победе.

* * *

Таков был результат русской истории, начиная с XVI века, с поражения нестяжателей и отмены Юрьева дня при Иване Грозном до трехсотлетнего крепостного рабства, когда «чтение грамоты считалось (по выражению М. М. Сперанского) между смертными грехами», до крестьянского гетто при Александре II, до, наконец, «превращения податного домохозяина в податного нищего» при Александре III. И что не менее важно, это был результат Русской идеи, отрезавшей страну от источника политической модернизации, законсервировавшей пропасть между двумя Россиями, доведя ее до степени, когда они просто перестали друг друга слышать и понимать, заговорили на разных языках. С такой крестьянской историей, с такой вдобавок «языковой» глухотой правительства резонней, пожалуй, было бы спросить: как могли большевики НЕ победить в тогдашней России?

Другой вопрос, что сделала с большевиками, «красными» бесами по Достоевскому, неожиданно обретенная власть. Как увидим мы в следующей книге об истории Русской идеи, случилось с ними то, чего не могли предвидеть ни Ленин, ни Достоевский. Точно так же, как славянофилы до них, они ВЫРОДИЛИСЬ. «Красные» бесы превратились в «черных» бесов.


Загрузка...