По мере того как приближаемся мы в этом цикле к роковым датам июля 1914-го и февраля 1917-го, центральные вопросы нашей темы все усложняются. Поначалу, как мы помним, казалось, что у них лишь два аспекта — военный и политический, теперь мы видим, как отчетливо раздваивается сам их политический аспект. Если в первой его части, до июля 14-го, все, в конечном счете, зависело от решения царя, то во второй — после его отречения — решали дело сменявшие друг друга Временные правительства.
Здесь поговорим о том, что предшествовало царскому Манифесту 19 июля (1 августа) 1914 года, которым, ссылаясь на свои «исторические заветы», Россия объявила, что будучи «единой по вере и крови со славянскими народами, она вынуждена перевести флот и армию на военное положение». Другими словами, ввязалась в войну, которая иначе, чем катастрофой, закончиться для нее не могла.
Д. Ф. Керенский
Предварим мы этот разговор лишь двумя парадоксальными, скажем так, соображениями. Первое. «Тринадцатый год кончился для России, — вспоминал впоследствии П. Н. Милюков, — рядом неудач в балканской политике. Казалось, Россия уходила [c Балкан] и уходила сознательно, сознавая свое бессилие поддержать своих старых клиентов своим оружием или своей моральной силой. Но прошла только половина четырнадцатого года, и с тех же Балкан раздался сигнал, побудивший правителей России вспомнить про ее старую, уже отыгранную роль — и вернуться к ней, несмотря на очевидный риск вместо могущественной защиты балканских единоверцев оказаться во вторых рядах защитников европейской политики, ей чуждых».
Парадокс здесь вот в чем. Если Россия уже осознала свое бессилие восстановить былое влияние на Балканах, то зачем ей было встревать в войну ради этого безнадежно утраченного влияния? Едва ли найдется читатель, сколь угодно антибольшевистски настроенный, который объяснил бы этот неожиданный, чтобы не сказать, безумный поворот в политике России происками Ленина и большевиков, влияние которых на принятие решений было, мы уже говорили, примерно равно влиянию на сегодняшнюю политику Лимонова и его национал-большевиков, то есть нулю. Но если не они, то КТО? Ну, буквально же никого не остается, кроме панславистской камарильи при императорском дворе, поддержанной мощным напором патриотической истерии в прессе и коридорах Думы.
Теоретически остановить вступление России в самоубийственную для нее войну можно было: в ту пору за племенные и конфессиональные интересы воевали разве что африканские племена, и в этом смысле царский Манифест лишь продемонстрировал немыслимую в тогдашней Европе африканскую отсталость России. Но на практике — без сильного лидера «партии мира» и альтернативной рациональной стратегии — сопротивляться истерии оказалось бесполезно.
К тому же выводу приводит и второй парадокс. Достаточно было в России и здравомыслящих, то есть не затронутых истерией людей, и не молчали они, и писали, что дело идет к катастрофе, и даже предлагали более или менее серьезные планы остановить ее вступление в войну (мы еще поговорим о них подробно) — но услышать их оказалось некому. Так же как не услышали Герцена за шумом, визгом и яростью одной из предыдущих «патриотических» истерий в 1863 году.
«Для нас, людей, не потерявших человеческого здравого смысла, одно было ясно, — записывала в «Петербургском дневнике» Зинаида Гиппиус, — война для России не может кончиться естественно; раньше конца ее — будет революция. Это предчувствие, более — это знание разделяли с нами многие». Ужасное и странно знакомое ощущение, когда предчувствуешь, знаешь, что твоя страна, и ты вместе с нею, катишься в пропасть — и ничего не можешь сделать, чтобы ее остановить. Ну, что сделали бы в такой ситуации вы, читатель?
Самым пронзительным из этих предчувствий был знаменитый меморандум бывшего министра внутренних дел Петра Дурново, предсказавший исход войны в таких деталях, что историки уверены: не будь он извлечен из царского архива после Февральской революции, его непременно сочли бы апокрифом, то есть подделкой, написанной задним числом. А ведь вручен был этот меморандум царю еще за четыре месяца до рокового июля. Не прочитал? Или, еще хуже, прочитав, не понял, что читает приговор себе, своей семье и династии? И, что важнее, стране?
Основных попыток предотвратить вовлечение России в европейский конфликт я вижу три. Самым нереалистичным, хотя и необыкновенно дальновидным, было предложение Сергея Витте. Согласно ему России следовало стать посредницей при создании Континентального союза, в основе которого лежало бы примирение между Францией и Германией, что-то вроде будущего ЕС. Увы, полстолетия и две кровавых мировых войны понадобились европейским политикам прежде, чем созрели они для этой идеи Витте. В начале ХХ века она повисла в воздухе.
Вторую попытку сделал П. Н. Милюков. Еще в 1908 году во время своего балканского турне он убедился, что Сербия готова спровоцировать европейскую войну. Общение с молодыми сербскими военными позволило сделать ему два главных вывода. Во-первых, что «эта молодежь совершенно не считается с русской дипломатией». Во-вторых, что «рассчитывая на собственные силы, она чрезвычайно их преувеличивает. Ожидание войны с Австрией переходило здесь в нетерпеливую готовность сразиться, и успех казался легким и несомненным. Это настроение казалось настолько всеобщим и бесспорным, что входить в пререкания на эти темы было совершенно бесполезно».
Попросту говоря, сербы сорвались с цепи. У них был свой имперский проект — Великая Сербия. И когда понадобилось для этого расчленить единокровную и единоплеменную Болгарию — они в 1913 году без колебаний ее расчленили. В союзе с турками, между прочим, с которыми еще за год до этого воевали. Как доносил русский военный аташе в Афинах П. П. Гудим-Левкович, «разгром Болгарии коалицией Сербии, Турции, Греции и Румынии, то есть славянской державы — коалицией неславянских элементов с помощью ослепленной мелкими интересами и близорукостью Сербии, рассматривается здесь как ПОЛНОЕ КРУШЕНИЕ ПОЛИТИКИ РОССИИ НА БАЛКАНАХ, о чем говорят мне, русскому, с легкой усмешкой и злорадством».
П. Н. Милюков
Р. Р. Розен
А если понадобится завтра сербам расчленить для своих целей Австро-Венгрию, как намеревались сербские военные, то уж перед этим они заведомо не остановятся. Поэтому единственной возможностью уберечь Россию от вовлечения в европейский конфликт перед лицом отвязанной Сербии представлялась Милюкову «локализация конфликта», что в переводе с дипломатического на русский означало предоставить Сербию ее судьбе. Обосновал он свое предложение так: «Балканские народности показали себя самостоятельными не только в борьбе за освобождение, но и в борьбе между собою. С этих пор с России снята обуза об интересах славянства. Каждое славянское государство идет теперь своим путем и охраняет свои интересы. Россия тоже должна руководиться своими интересами. Воевать из-за славян Россия не должна».
Все, казалось бы логично. И Сербия даже не названа по имени. Но шторм в «патриотической» прессе грянул девятибалльный. Панслависты были вне себя. Милюков чуть было не потерял свою газету «Речь». Пришлось отступать. Далеко. Короче, повторил Милюков судьбу Сухомлинова, переменившего, как мы помним, в аналогичной ситуации фронт за год до него. Третья попытка удержать Россию на краю была (или могла быть) намного более серьезной и требует отдельного обсуждения. Но прежде
Нет сомнения, что здравомыслящая часть высшей петербургской политической элиты была согласна с Милюковым. Столыпин не раз публично заявлял, что «наша внутренняя ситуация не позволяет нам вести агрессивную политику». С еще большей экспрессией поддерживал его министр иностранных дел Извольский: «Пора положить конец фантастическим планам имперской экспансии». И уж, во всяком случае, вступаться за отвязанную Сербию было для России, как все понимали, смерти подобно. Ведь за спиной Австро-Венгрии, которую отчаянно провоцировали сербы, стояла европейская сверхдержава Германия. Но и не вступаться за них перед лицом бешеной патриотической истерии могло означать политическую смерть, как на собственной шкуре испытали в 1912 году Сухомлинов, а в 1913-м Милюков. Вот перед какой страшной головоломкой поставила предвоенную элиту царствовавшая в тогдашней России очередная, панславистская, ипостась славянофильства.
Единственным человеком, чья репутация спасителя России могла противостоять панславистскому шторму, был Столыпин. Во всяком случае, в 1908 году — пока страх перед революцией еще не окончательно развеялся в придворных кругах. И тут совершил он решающую ошибку: он недооценил опасность (или, как мы уже говорили, понял, что бессилен ее остановить). Впрочем, внешняя политика вообще мало его занимала. От нее требовал он лишь одного — мира. По крайней мере, на те два десятилетия, что нужны были ему для радикальной «перестройки» России. Его увлеченность своей крестьянской реформой понятна.
Но простительно ли было председателю Совета министров не обращать внимания на то, от чего сходил с ума его собственный министр иностранных дел? На то, что один неосторожный шаг Сербии — а Россия, как мы уже знаем, удержать ее от такого шага не могла, — и камня на камне не осталось бы от всей его «перестройки»? И достаточно ли было для того, чтобы ее спасти, делать время от времени антивоенные заявления?
На самом деле требовалась столь же радикальная переориентация внешнеполитической стратегии России, какую предпринял он в политике внутренней. И для этого следовало, по меньшей мере, создать столь же квалифицированную команду, какую создал Столыпин для крестьянской реформы. Днем с огнем искать людей, способных предложить принципиально новые идеи. Ничего этого, увы, Столыпин не сделал. Даже не попытался. Потому, собственно, и назвал я его фигурой трагической: не посмел идти против самодержца. Даже во имя спасения дела своей жизни. И вдобавок еще не понимал, что для царя и его окружения он всего лишь мавр, которого вышвырнут, едва убедятся, что он свое дело сделал. Не понимал, что время работает против него и надо спешить.
Так или иначе сильную внешнеполитическую команду Столыпин после себя не оставил, «людей с идеями» не нашел. И это особенно обидно потому, что для этого и ходить далеко не нужно было. Человек, предлагавший своего рода ВНЕШНЕПОЛИТИЧЕСКИЙ ЭКВИВАЛЕНТ столыпинской реформы, был под боком, в его собственном МИДе лишь двумя ступенями ниже министра.
К сожалению, узнали мы об этом слишком поздно. Узнали из мемуаров Р. Р. Розена, изданных в 1922 году в эмиграции в Лондоне. Розен, кадровый русский дипломат, бывший посол в Японии, исходил из того, что первоочередной задачей внешней политики столыпинской России было избавиться от союзов, навязанных России контрреформой Александра III и способных втянуть ее в ненужную и непосильную для нее войну, — как от «рокового альянса» с Францией (требовавшего от России идти на смертельный риск ради чуждых ей интересов), так и от обязательств перед Сербией. И объяснял, как это сделать. Цинично, но в рамках тогдашней международной этики.
Розен понимал, что в обозримой перспективе идея Витте о континентальном союзе бесполезна, но для того чтобы «отвязаться» от Франции, она была превосходна. Заведомый отказ Франции присоединиться к такому союзу, предложенному Россией, мог быть истолкован как отказ от сотрудничества и разрыв обязательств по альянсу. Сложнее было с Сербией, но и тут можно было рассчитывать на могущественную союзницу, императрицу. Фанатическая роялистка, она не простила сербам убийство короля Александра Обреновича и королевы Драги в ходе государственного переворота 1903 года.
Да и счет предательствам, который Россия могла предъявить Сербии, был устрашающим. Начиная с того, что, присоединившись к Австрии на Берлинском конгрессе 1878 года, Сербия отняла у России все плоды ее победы в Балканской войне, и кончая отречением от России в 1905 году, в самый трудный для нее час, когда она больше всего нуждалась в союзниках. А ведь в промежутке было еще худшее предательство: пятнадцатилетний союз сербов с Австрией в 1881–1896 годах, то есть сразу же после того, как Россия положила десятки тысяч солдат под Плевной во имя сербской независимости.
Но главное даже не в этом. России вообще нечего было делать на Балканах, считал Розен. Более того, ее присутствие там противоречило ее экономическим интересам. Если состояли они в свободном проходе ее торговых судов через проливы, то дружить для этого следовало с Турцией, тяготевшей к Германии, а вовсе не с Сербией. Требовалось поэтому забыть о «кресте на Св. Софии» и прочих славянофильских параферналиях и, опираясь на поддержку императрицы (а стало быть, и царя, который, как известно, был подкаблучником) и мощного помещичьего лобби, чье благосостояние зависело от свободы судоходства в проливах, развязать широкую антипанславистскую кампанию за вооруженный нейтралитет России в европейском конфликте. И требовалось это срочно — пока звезда Столыпина стояла высоко.
Другого шанса, по мнению Розена, спасти реформу — и страну — не было. Перенос центра тяжести политики России с европейского конфликта и балканской мясорубки на освоение полупустой Сибири обеспечил бы Столыпину те двадцать лет мира, которых требовала его «перестройка». Я не знаю, какие изъяны нашел в этом плане Столыпин, но знаю: нет никаких свидетельств того, что он принял план Розена к исполнению. Быть может, еще и потому, что, подобно другому «перестройщику» России много лет спустя, планировал химеру. Его идея «самодержавия с человеческим лицом» имела ровно столько же шансов на успех, сколько надежда Горбачева на «социализм с человеческим лицом». Но если Горбачев все-таки добился крушения внешнего пояса империи, разрушив таким образом биполярный мир, балансировавший на грани самоуничтожения, то Столыпин всего лишь оставил Россию БЕЗ ЛИДЕРА - перед лицом грозящей ей катастрофы.
Нет спора, известный британский историк Доминик Ливен прав, когда пишет, что «с точки зрения холодного разума ни славянская идея, ни косвенный контроль Австрии над Сербией, ни даже контроль Германии над проливами ни в малейшей степени не оправдывали фатального риска, на который пошла Россия, вступив в европейскую войну». Ибо, заключает он, «результат мог лишь оправдать мнение Розена и подтвердить пророчество Дурново». Но сама ссылка историка на Розена и Дурново свидетельствует, что в июле 1914 года Россия пошла навстречу катастрофе не по причине отсутствия «холодного разума», но потому, что в решающий час оказалась без лидера, способного противостоять патриотической истерии.