Приложение 1 «ПРОСВЕЩЕННЫЙ НАЦИОНАЛИЗМ» ЛЬВА ГУМИЛЕВА

Лев Николаевич Гумилев — уважаемое в России имя. Уважают его и «западники», которых он, скажем мягко, недолюбливал, и «патриоты». Вот что писал о нем с восхищением в «Литературной газете» «западник» Гелий Прохоров: «Бог дал ему возможность самому изложить свою теорию. И она стала пьянить, побуждая думать теперь уже всю страну». Андрей Писарев из «патриотического» «Нашего современника» в беседе с мэтром был не менее почтителен: «Сегодня вы представляете единственную серьезную историческую школу в России».

Возможно ли, что роль, которую предстоит сыграть Гумилеву в общественном сознании России после смерти еще значительней той, которую играл он при жизни? Так думает, например, С. Ю. Глазьев, советник Президента РФ и неофициальный глава Изборского клуба «собирателей» Российской империи, провозглашая в 2013 году Гумилева одним из «крупнейших русских мыслителей» и основоположником того, что именует он «интеграцией» Евразийского пространства.

Л. Н. Гумилев


Как бы то ни было, герой нашего рассказа, сын знаменитого поэта Серебряного века Николая Гумилева, расстрелянного большевиками во время гражданской войны, и великой Анны Ахматовой, человек, проведший долгие годы в сталинских лагерях и сумевший после освобождения защитить две докторских диссертации — по истории и по географии, опубликовать девять книг, в которых оспорил Макса Вебера и Арнольда Тойнби, предложив собственное объяснение загадок всемирной истории, без сомнения был при жизни одним из самых талантливых и эрудированных представителей молчаливого большинства советской интеллигенции.

Как в двух словах сказать о том слое, из которого вышел Гумилев? Эти люди с режимом не воевали. Но и лояльны ему они были только внешне. «Ни мира, ни войны» — этот девиз Троцкого времен брестских переговоров 1918 года стал для них принципиальной жизненной позицией. По крайней мере, она позволяла им сохранить человеческое достоинство в условиях посттоталитарного режима. Или так им казалось.

Заплатить за это, однако, пришлось им дорого. Погребенные под глыбами вездесущей цензуры, они были отрезаны от мировой культуры и вынуждены были создать свой собственный, изолированный и монологичный мир, где идеи рождались, старились и умирали, так и не успев реализоваться, где гипотезы провозглашались, но навсегда оставались непроверенными. Всю жизнь оберегали они в себе колеблющийся огонек «тайной свободы», но до такой степени привыкли к эзоповскому языку, что он постепенно стал для них родным. В результате вышли они на свет постсоветского общества со страшными, незаживающими шрамами. Лев Гумилев разделил с ними все парадоксы этого «катакомбного» существования — и мышления.


Патриотическая наука

Всю жизнь старался он держаться так далеко от политики, как мог. Он не искал ссор с цензурой и при всяком удобном случае клялся «диалектическим материализмом». Более того, у нас нет ни малейших оснований сомневаться, что свою монументальную гипотезу, претендующую на окончательное обьяснение истории человечества, он искренне полагал марксистской. Ему случалось даже упрекать оппонентов в отступлениях от «исторического материализма». «Маркс, — говорил он, — предвидел в своих ранних работах возникновение принципиально новой науки о мире, синтезирующей все старые учения о природе и человеке». В 1980-е Гумилев был уверен, что человечество — в его лице — на пороге создания этой новой марксистской науки. В 1992-м он умер в убеждении, что создал такую науку.

Но в то же время он парадоксально подчеркивал свою близость к самым свирепым противникам марксизма в русской политической мысли ХХ века — евразийцам: «Меня называют евразийцем, и я от этого не отказываюсь. С основными выводами евразийцев я согласен». Яростно антизападная ориентация евразийцев его не пугала, хотя и привела она их — после громкого национал-либерального начала в 1920-е — к вырождению в реакционную эмигрантскую секту.

Ничего особенного в этой эволюции евразийства, разумеется, не было: все русские антизападные движения мысли, как бы либерально они не начинали, всегда проходили аналогичный путь деградации. В своей трилогии я описал трагическую судьбу славянофильства. Разница лишь в том, что их «Русской идее» понадобилось для этой роковой метаморфозы три поколения, тогда как евразийцы управились с этим на протяжении двух десятилетий. Нам остается только гадать, как уживалась в сознании Гумилева близость к евразийцам с неколебимой верностью марксизму-ленинизму.

Нельзя не сказать, впрочем, что это удивительное раздвоение, способность служить (Гумилев рассматривал свою работу как общественное служение) одновременно под знаменами двух взаимоисключающих школ мысли, резко отделяла его от того молчаливого большинства, из которого он вышел и которому были глубоко чужды как марксизм, так и тем более евразийство. И не одно лишь это его от них отделяло.

Гумилев настаивал на строгой научности своей теории и пытался обосновать ее со всей доступной ему скрупулезностью. Я ученый (как бы говорит каждая страница его книг), и политика, будь то официальная или оппозиционная, ничего общего с духом и смыслом моего труда не имеет. И в то же время, отражая атаки справа, ему не раз случалось доказывать безукоризненную патриотичность своей науки. Опять это странное раздвоение.

Говоря, например, об общепринятой в российской историографии концепции монгольского ига ХШ-XV веков, существование которого Гумилев отрицал, он с порога отбрасывал аргументы либеральных историков: «Что касается западников, то мне не хочется спорить с невежественными интеллигентами, не выучившими ни истории, ни географии» (несмотря даже на то, что в числе этих «невежественных интеллигентов» оказались практически все ведущие русские историки). Возмущало его лишь признание этой концепции историками «патриотического» направления. Вот это находил он «поистине странным». И удивлялся: «Никак не пойму, почему люди, патриотично настроенные, обожают миф об «иге», выдуманный немцами и французами. Непонятно, как они смеют утверждать, что их трактовка патриотична».

Ученому, оказывается, не резало слух словосочетание «патриотическая трактовка» научной проблемы. Если выражение «просвещенный национализм» имеет какой-нибудь смысл, то вот он перед нами.


Вопросы, которые он задал

Новое поколение, вступившее в журнальные баталии при свете гласности, начало с того, что дерзко вызвало к барьеру бывшее молчаливое большинство. Николай Климонтович писал в своей беспощадной инвективе: «И мы утыкаемся в роковой вопрос, была ли «тайная свобода», есть ли что предъявить, не превратятся ли эти золотые россыпи при свете дня в прах и золу?» Не знаю, как другие, но Лев Гумилев перчатку, брошенную молодым поколением, поднял бы с достоинством. Ему было что предъявить. Отважный штурм загадок мировой истории — это, если угодно, его храм, возведенный во тьме реакции и продолжающий, как видим, привлекать верующих при свете дня. Загадки, которые он пытался разгадать, поистине грандиозны.

В самом деле, кто и когда объяснил, почему, скажем, дикие и малочисленные кочевники-монголы вдруг ворвались на историческую сцену в XIII веке и ринулись покорять мир, громя по пути богатейшие цивилизованные культуры Китая, Средней Азии, Ближнего Востока и Восточной Европы? И все лишь затем, чтобы два столетия спустя тихо сойти со сцены, словно их и не было. А другие кочевники, столь же внезапно возникшие из Аравийской пустыни и ставшие владыками полумира, вершителями судеб одной из самых процветающих культур в истории? Разве не кончилось их фантастическое возвышение превращением в статистов этой истории? А гунны, появившиеся ниоткуда и рассеявшиеся в никуда?

Почему вспыхнули и почему погасли все эти исторические метеоры? Не перечесть историков и философов, пытавшихся на протяжении столетий ответить на эти вопросы. Но как не было, так и нет на них общепризнанных ответов. И вот Гумилев, опираясь на свою устрашающую эрудицию, предлагает ответы совершенно оригинальные. Так разве сама дерзость, сам размах этого предприятия, обнимающего 22 столетия (от VIII века до нашей эры) не заслуживает уважения?


Гипотеза

Одной дерзости, однако, для открытия таких масштабов мало. Как хорошо знают все причастные к науке, для того чтобы гипотезе поверили, должен существовать способ ее проверить. На ученом языке, она должна быть верифицируема. А также логически непротиворечива и универсальна, то есть объяснять все факты в области, которую она затрагивает, а не только те, которым отдает предпочтение автор, должна действовать всегда, а не только тогда, когда автор считает нужным. Присмотримся же к гипотезе Гумилева с этой, обязательной для всех гипотез точки зрения.

Начинает он с самых общих соображений о географической оболочке земли, в состав которой, наряду с литосферой, гидросферой, атмосферой, входит и биосфера. Пока что ничего нового. Термин «биосфера» как понятие, обозначающее совокупность деятельности живых организмов, был введен в оборот еще в позапрошлом веке австрийским геологом Эдуардом Зюссом. Гипотезу, что биосфера может воздействовать на процессы, происходящие на планете (например, как мы теперь знаем, на потепление климата) предложил в 1926 году академик Владимир Вернадский.

Новое начинается с момента, когда Гумилев связал два этих ряда никак не связанных между собою явлений — геохимический с цивилизационным, природный с историческим. Это, собственно, и имел он в виду под универсальной марксистской НАУКОЙ. Правда, понадобилось ему для этого одно небольшое, скажем, допущение (недоброжелательный критик назвал бы его передержкой): под пером Гумилева гипотеза Вернадского неожиданно превращается в биохимическую энергию. И с этой метаморфозой невинная биосфера Зюсса вдруг оживает, трансформируясь в гигантский генератор «избыточной биохимической энергии», в некое подобие небесного вулкана, время от времени извергающего на землю потоки невидимой энергетической лавы (которую Гумилев назвал «пассионарностью»).

Именно эти произвольные и не поддающиеся периодизации извержения биосферы и создают, утверждает Гумилев, новые нации («этносы») и цивилизации («суперэтносы»).


А когда пассионарность их покидает, они остывают — и умирают. Вот вам и разгадка возникновения и исчезновения исторических метеоров. Что происходит с этносами между рождением и смертью? То же, примерно, что и с людьми. Они становятся на ноги («консолидация системы»), впадают в подростковое буйство («фаза энергетического перегрева»), взрослеют и, естественно, стареют («фаза надлома»), потом как бы уходят на пенсию («инерционная фаза») и, наконец, испускают дух («фаза обскурации»). Все это вместе и называет Гумилев этногенезом.

Вот так оно и происходит, живет себе народ тихо и мирно, никого не трогает, а потом вдруг обрушивается на него «взрыв этногенеза», и превращается он из социального коллектива в «явление природы». И с этой минуты «моральные оценки к нему неприменимы, как ко всем явлениям природы». Дальше ничего уже от «этноса» не зависит. На ближайшие 1200–1500 лет (ибо именно столько продолжается этногенез, по триста лет на каждую фазу), он в плену своей пассионарности. Все изменения, которые с ним отныне случаются, могут быть только ВОЗРАСТНЫМИ.

Вот, скажем, происходит в XVI веке в Европе Реформация, рождается буржуазия, начинается Новое время. Почему? Многие пытались это объяснить. Возобладала точка зрения Макса Вебера, связавшего происхождение буржуазии с протестантизмом. Ничего подобного, говорит Гумилев. Это возрастное. Просто в Европе произошел перелом от «фазы надлома» к «инерционной». А что такое инерционная фаза? Упадок, потеря жизненных сил, постепенное умирание: «Картина этого упадка обманчива. Он носит маску благосостояния, которое представляется современникам вечным. Но это лишь утешительный обман, что становится очевидным, как только наступает следующее и на этот раз финальное падение».

Это, как понимает читатель, о европейском «суперэтносе». Через триста лет после вступления в «инерционную фазу» он агонизирует, он — живой мертвец. Другое дело Россия. Она намного моложе Европы (на пять столетий, по подсчетам Гумилева), ей предстоит еще долгая жизнь. Но и она, конечно, тоже в плену своего возраста. Этим и объясняется то, что с ней происходит. Другие ломают голову над происхождением, скажем, перестройки. Для Гумилева никакого секрета здесь нет, возрастное: «Мы находимся в конце фазы надлома (если хотите, в климаксе)».

Несерьезной представляется Гумилеву и попытка Арнольда Тойнби предложить в его двенадцатитомной «Науке истории» некие общеисторические причины исчезновения древних цивилизаций: «Тойнби лишь компрометирует плодотворный научный замысел слабой аргументацией и неудачным его применением». Ну, после того как Гумилев посмеялся над Максом Вебером, насмешки над Тойнби не должны удивлять читателя.

Правда, каждый из этих гигантов оставил после себя, в отличие от Гумилева, мощную научную школу. И не поздоровилось бы Гумилеву, попадись он на зубок кому-нибудь из их учеников. Но в том-то и дело, что даже не подозревали они — и до сих пор не подозревают — о его существовании. Просто не ведает мир, что Гумилев уже создал универсальную марксистскую Науку, позволяющую не только объяснять прошлое, но и предсказывать будущее, что «феномен, который я открыл, может решить проблемы этногенеза и этнической истории». В том ведь и состояла драма его поколения.


«Круговое объяснение» истории

Смысл гипотезы Гумилева заключается, как видим, в объяснении исторических явлений природными: извержениями биосферы. Но откуда узнаем мы об этих природных возмущениях? Оказывается, из истории: «Этногенезы на всех фазах — удел естествознания, но изучение их возможно только путем познания истории». Другими словами, мы ровно ничего о деятельности биосферы по производству этносов не знаем, кроме того что она, по мнению Гумилева, их производит. Появился на земле новый этнос, значит, произошло извержение биосферы.

Откуда, однако, узнаем мы, что на земле появился новый этнос? Оказывается, из «пассионарного взрыва». Иначе говоря, из извержения биосферы? Выходит, объясняя природные явления историческими, мы в то же время обьясняем исторические явления природными? Это экзотическое круговое объяснение, смешивающее предмет точных наук с предметом наук гуманитарных, требует от автора удвоенной скрупулезности. По меньшей мере, он должен объяснить читателю, что такое НОВЫЙ этнос, что именно делает его новым и на основании какого объективного критерия можем мы определить его новизну. Парадокс гипотезы Гумилева в том, что никакого критерия, кроме «патриотического», в ней просто нет.

Понятно, что доказать гипотезу, опираясь на такой специфический критерий, непросто. И для того чтобы обьяснить возникновение единственно интересующего его «суперэтноса», великорусского, Гумилеву пришлось буквально перевернуть вверх дном, переиначить всю известную нам со школьных лет историю. Начал он издалека, с крестовых походов европейского рыцарства. Общепринятое представление о них такое: в конце XI века рыцари двинулись освобождать Святую землю от захвативших ее «неверных». Предприятие, однако, затянулось на два столетия. Сначала рыцарям удалось отнять у сельджуков Иерусалим и даже основать там христианское государство, откуда их, впрочем, прогнали арабы. Потом острие походов переключилось почему-то на Византию. Рыцари захватили Константинополь и образовали недолговечную Латинскую империю. Потом прогнали их и оттуда. Словом, запутанная и довольно нелепая история. Но при чем здесь, спрашивается, великорусский «суперэтнос»?

Притом, обьясняет Гумилев, что, вопреки всем известным фактам, Святая земля, Иерусалим и Константинополь были всего лишь побочной ветвью «европейского империализма», почти что, можно сказать, для отвода глаз. Ибо главным направлением экспансии была колонизация Руси. Почему именно Руси — секрет «патриотической» истории. Тем более что на территории собственно Руси крестоносцы не появлялись. Приходится предположить, что под «Русью» на самом деле имелась в виду Прибалтика с ее первоклассными крепостями и торговыми центрами Ригой и Ревелем (ныне Таллинн), к которым и впрямь потянулся под предлогом обращения язычников в христианство ручеек ответвившихся от основной массы крестоносцев. Там, вокруг этих крепостей, и обосновался небольшой орден меченосцев.

Воинственным язычникам-литовцам соседство, однако, не понравилось, и в 1236 году в битве при Шауляе они наголову разгромили меченосцев, а заодно и примкнувших к ним православных псковичей. Ганзейский союз немецких городов, не желая отдавать добро язычникам, пригласил в качестве гарнизона крепостей несколько сот «тевтонов» из Германии. Понятно, что читателю в России, никогда не слышавшему о Шауляйском побоище (его не было даже в советских энциклопедиях) и воспитанному на фильме «Александр Невский» (где рядовая стычка новгородцев с этими самыми тевтонами, в которой обе стороны отделались малой кровью, как раз и изображена как «побоище»), трудно представить себе, что воевали тогда в Прибалтике вовсе не русские с немцами, а тевтоны с литовцами. Конечно, в свободное от войны время тевтоны, как, кстати, и литовцы, были непрочь пограбить богатые новгородские земли. Но этим, собственно, их отношения с Русью и ограничивались.

Тут-то и начинается гумилевская «патриотическая» фантасмагория. Вот ее суть: «Когда Европа стала рассматривать Русь как объект колонизации, рыцарям и негоциантам помешали монголы». Такой вот невероятный поворот. Орда, огнем и мечом покорившая Русь, превратившая страну в пустыню и продавшая в иноземное рабство цвет русской молодежи, оказалась вдруг под пером Гумилева ангелом-хранителем самостоятельности Руси от злодейской Европы. Так он и пишет: «Защита самостоятельности — государственной, идеологической, бытовой и даже творческой — означала войну с агрессией Запада».

Странно, согласитесь, слышать о государственной и прочей «самостоятельности» в ситуации, когда Русь уже была колонией Орды. Непонятно также, о какой «агрессии Запада» речь, поскольку тевтоны могли угрожать разве что Пскову, да и то едва ли, имея в виду, что Псков как раз тяготел к союзу с ними. Но Гумилев уверен в спасительной роли монголов. В самом деле, когда б не они: «Русь совершенно реально могла превратиться в колонию Западной Европы. Наши предки могли оказаться в положении угнетенной этнической массы. Вполне могли. Один шаг оставался».

Мрачная картина, нечего сказать. Но вполне фантастическая. Несколько сот рыцарей, с трудом отбивавшихся от литовцев, угрожали превратить в колонию громадную Русь? И превратили бы, уверяет тем не менее Гумилев, не проявись тут «страстный до жертвенности гений Александра Невского. За помощь, оказанную хану Батыю, он потребовал и получил монгольскую помощь против немцев и германофилов. Католическая агрессия захлебнулась» (нам, правда, так и не сказали, когда и каким образом эта агрессия возникла. Не сказали также, за какие такие услуги согласился Батый оказать князю Александру помощь в ее отражении).

Так или иначе, читателю Гумилева должно быть ясно главное: никакого монгольского ига и в помине не было. Был взаимный обмен услугами, в результате которого Русь «добровольно объединилась с Ордой благодаря усилиям Александра Невского, ставшего приемным сыном Батыя». Из этого добровольного объединения и возник «этнический симбиоз», ставший новым суперэтносом: «смесь славян, угро-финнов, аланов и тюрков слилась в великорусской национальности».


«Контроверза» Гумилева

Ну, хорошо, переиначили мы на «патриотический» лад историю: перенаправили крестовые походы из Палестины и Византии на Русь, перекрестили монгольское иго в «добровольное объединение», слили славян с тюрками, образовав новую «национальность», то бишь суперэтнос. Но какое все это, спрашивается, имеет отношение к извержениям биосферы и «пассионарному взрыву», в которых все-таки суть учения Гумилева? А такое, оказывается, что старый распадающийся славянский этнос, хотя и вступивший уже в «фазу обскурации», сопротивлялся тем не менее новому, великорусскому, «обывательский эгоизм был объективным противником Александра Невского и его боевых товарищей».

Но в то же время «сам факт наличия такой контроверзы показывает, что, наряду с процессом распада, появилось новое поколение — героическое, жертвенное, патриотическое». Оно и стало «затравкой нового этноса. Москва перехватила инициативу объединения русской земли потому, что именно там скопились страстные, энергичные, неукротимые люди».

Значит, что? Значит, именно на Москву изверглась в XIII–XIV веках биосфера и именно в ней произошел «пассионарный взрыв». Никаких иных доказательств нет, да и не может быть. Так подтверждал Гумилев свою гипотезу. Суммируем. Сначала появляются пассионарии, страстные, неукротимые люди, способные жертвовать собой во имя величия своего суперэтноса. Затем некий «страстный гений» сплачивает вокруг себя этих опять же «страстных, неукротимых людей и ведет их к победе». Возникает «контроверза», новое борется с обывательским эгоизмом старого этноса. Но, в конце концов, пассионарность побеждает и старый мир сдается на милость победителя. Из его обломков возникает новый.

И это все, что предлагает нам Гумилев в качестве доказательства новизны великорусского этноса? А также извержения биосферы на Русь? Таков единственный результат всех фантастических манипуляций переиначивания на «патриотический» лад общеизвестной истории? Но ведь это же всего лишь тривиальный набор признаков любого крупного политического изменения, одинаково применимый ко всем революциям и реформациям в мире. Причем во всех других случаях набор этот и не требовал никаких исторических манипуляций. И мы тотчас это увидим, едва проделаем маленький, лабораторный, если угодно, мысленный эксперимент, применив гумилевский набор признаков извержения биосферы, скажем, к Европе XVIII–XIX веков.


Эксперимент

Разве мыслители эпохи Просвещения не отдали все силы делу возрождения и величия Европы (тоже ведь суперэтноса, употребляя гумилевскую терминологию)? Почему бы нам не назвать Руссо и Вольтера, Дидро и Лессинга «пассионариями»? Разве не возникла у них «контроверза» со старым феодальным «этносом»? И разве не свидетельствовала она, что «наряду с процессом распада появилось новое поколение — героическое, жертвенное, патриотическое»? Разве не дошло в 1789 году дело до великой революции, в ходе которой вышел на историческую сцену Наполеон, кого сам же Гумилев восхищенно описывал как «страстного гения», уж, во всяком случае, не уступающего Александру Невскому? Тем более что не пришлось Наполеону в отличие от благоверного князя оказывать услуги варварскому хану, подавляя восстания своего отчаявшегося под чужеземным игом, виноват, под «добровольным объединением» народа? Разве не сопротивлялся новому поколению «обывательский эгоизм» старых монархий? И разве, наконец, не сдались они на милость победителя?

Все, как видим, один к одному совпадает с гумилевским описанием извержения биосферы и «пассионарного взрыва» (разве что без помощи монголов обошелся европейский «страстный гений). Так что же мешает нам предположить, что изверглась биосфера в XVIII–XIX веках на Европу? Можем ли мы считать 4 июля 1789 года днем рождения нового европейского суперэтноса (провозгласил же Гумилев 8 сентября 1381-го днем рождения великорусского)? Или будем считать именно этот пассионарный взрыв недействительным из «патриотических» соображений? Не можем же мы, в самом деле, допустить, чтобы «загнивающая» Европа, вступившая, как мы выяснили на десятках страниц, в «фазу обскурации», оказалась на пять столетий моложе России.

Хорошо, забудем на минуту про Европу: слишком болезненная для Гумилева и его «патриотических» поклонников тема (недоброжелатель, чего доброго, скажет, что из неприязни к Европе он, собственно, и придумал свою гипотезу). Но что может помешать какому-нибудь японскому «патриоту» объявить, опираясь на рекомендацию Гумилева, 1868-й годом рождения нового японского «этноса»? Ведь именно в этом году «страстный гений» императора Мейдзи вырвал Японию из многовековой изоляции и отсталости — и уже полвека спустя она разгромила великую европейскую державу Россию и еще через полвека бросила вызов великой заокеанской державе Америке. На каком основании сможем мы, спрашивается, отказать «патриотически» настроенному японцу, начитавшемуся Гумилева, в чудесном извержении биосферы в XIX веке именно на его страну?

Но ведь это означало бы катастрофу для гумилевской гипотезы! Он-то небо к земле тянул, не остановился перед самыми невероятными историческими манипуляциями, чтобы доказать, что Россия — САМЫЙ МОЛОДОЙ в мире «этнос». А выходит, что она старше, на столетия старше, не только Европы, но и Японии. Но и это еще не все.


Капризы биосферы

Читателю непременно бросится в глаза странное поведение биосферы после XIV века. По какой, спрашивается, причине прекратила она вдруг свою «пассионарную» деятельность тотчас после того, как подарила второе рождение «великорусской национальности»? Конечно, биосфера непредсказуема. Но все-таки даже из таблицы, составленной для читателей самим Гумилевым, видно, что не было еще в истории случая столь непростительного ее простоя — ни единого извержения за шесть столетий! У читателя здесь выбор невелик. Либо что-то серьезно забарахлило в биосфере, либо Гумилев ее заблокировал из «патриотических» соображений. Потому что, кто ее знает, а вдруг извергнется она в самом неподходящем месте. На Америку, скажем. Или на Африку, которую она вообще по непонятной причине все 22 века игнорировала.

Говоря серьезно, трудно привести пример, где бы и вправду сработала гумилевская теория этногенеза. Ну, начнем с того, что арабский халифат просуществовал всего два столетия (с VII по IX век), даже близко не подойдя к обязательным для этногенеза пяти «фазам», по триста лет каждая. То же самое и с Золотой ордой — с XIII по XV век. Гунны так и вовсе перескочили прямо из «фазы энергетического перегрева» в «фазу обскурации» — и столетия не прошло. А то, что произошло с Китаем, вообще с точки зрения гумилевской гипотезы необьяснимо: умер ведь в XIX веке, вступил в «фазу обскурации» — и вдруг воскрес. Да как еще воскрес! Не иначе как биосфера — по секрету от Гумилева — подарила ему вторую жизнь, хотя его гипотеза ничего подобного не предусматривает.

Так что же в итоге? Чему следовало «пьянить всю страну» в 1992-м? Что должно было оставить после себя (но не оставило) «единственно серьезную историческую школу»? Смесь гигантомании, наукообразной терминологии и «патриотического» волюнтаризма? Увы, не прошли Гумилеву даром ни его «просвещенный национализм», ни роковое советское раздвоение. В этом смысле он просто еще одна жертва советской изоляции от мира.


Загрузка...