HOMO SCRIBENS[6]

…И гордый гоголь быстро несётся по нём…

Н. Гоголь. Тарас Бульба


Мрачна, величественна и загадочна фигура ночи. Великолепная, она стоит неподвижно, как торжественный и немой сфинкс, как сокровеннейший памятник божеству, врытый в землю по самое основание, так что тщетны все усилия сдвинуть с места хоть на вершок эту тьму-тьмущую. Как жалок человек в сравнении с этим молчаливым и грозным исполином, как мал и ничтожен! А что день? Расфуфыренный и напомаженный кривляка, франт, который вышел прогуляться по Невскому, да заодно щегольнуть новым фраком, сшитым в долг у наимоднейшего портного в надежде на незнамо откуда должное свалиться наследство. Впрочем, почему незнамо? а хоть бы, например, и от тётушки его, добрейшей и почтеннейшей Авдотьи Никитишны, помещицы богатейшей, что вот-вот должна преставиться в энском уезде эмской губернии — в самом деле, почему бы и нет? почему бы ей и не преставиться, как положено всем другим? да вот, вишь беда: черти-то, тьфу на них, никак не берут старую перечницу! Но её ненаглядному племянику не хватает терпения, ему невмоготу ждать, и теперь, упиваясь быстротечной радостью своей, которая, ох, как скоро кончится — знает он! чувствует это мелкая глубина души его! — сыростью долговой ямы и гнилостным запахом тюрьмы, спешит он насладиться, как увядающая кокетка, последним балом своим, торопливо кланяется направо и налево, вздымая фалды, вертясь и вихляя перед проходящими кавалерами и, в особенности, дамами, которые, от души смеясь над ним, помахивают ему в ответ своими обманчивыми ручками, а он, словно не замечая ничего вокруг, рад-радёшенек продолжить театральный и комичный путь свой до тех пор, пока не столкнётся и не разобьёт себе лоб о бесконечно тяжёлый постамент ночи. Вот что такое день на фоне ночи. Он лишь трепетная тень её — суетный, обморочно бледный силуэт на божественном полотне мирозданья! Но как изумителен италийский рассвет, возразят мне. И мы воздадим должное таланту, столь искусно набросавшему его краски на небесный холст, но всё же это работа только шаловливого и незрелого ученика, а отнюдь не мастера, который рачительно приберёг силы и всё умение своё для иной, великой картины — картины ночи, где смогла бы воплотиться вся замечательная мощь его, и потому не сравниться ей с бликасто-солнечным этюдишком дня.

Ночь. Ты бредёшь, сгорбившись, в её чреве, спотыкаясь в кромешной тьме. Одинокий, плутаешь во мраке, путаясь в лабиринте улиц и мыслей. Эй, кто ты? Откуда? Куда идёшь? Нет ответа. Лишь шорохи всевидяще слепой ночи да шёпот исписанных при догоревшей, как жизнь, свече, а после скомканных в бумажные шарики листков, которые катит по пустым тротуарам холодный бессмысленный ветер.

Что же ты бродишь, как призрак, когда все вокруг спят? Зачем пугаешь и будишь их? Разве ты что-нибудь потерял? Быть может, жизнь. Значит, ты её ищешь? Значит, ещё не нашёл? А хоть что-то взамен? Так, пару метафор, небывалых доселе сравнений, дюжину ловких синекдох, да с десяток фантазий. О, Боже, как мало! Значит, ты, странник, пришёл в эту ночь, длинную-длинную, как коридоры чиновников, где присутственное время уже истекло и служилый люд второпях снимает с вешалок замызганные шинельки свои, чтобы поскорее освободить сей важный департамент, который, пустея, будет теперь, как медведь зимой, погружаться в долгую беспробудную спячку, значит, ты явился в эту длинную и жуткую ночь только затем, чтобы отыскать здесь нечто неуловимое и мимолётное, как розопёстрая бабочка, которая вот только что под утро разорвала непрочный кокон и расправила чудесные крылья свои, или то недоступное, что неведомо где и существует, как цветок папоротника, что каждый раз на Ивана Купала неутомимо ищут полные надежд и веселья, ещё не растратившие их в бешеном, изнурительном хороводе чубатые парубки и ясноокие дивчины? Ты пришёл сюда встретить то, что непременно завянет днём, что замнут и затаскают грубые руки, то, что скоро, скорей даже, чем ты думаешь, сотрётся в общем гомоне языка. Посмотри, как жадно, словно огонь поленья, пожирает он всё, что ни попадётся ему! И как злобно хохочет при этом искристое пламя! Видишь? И это вместо собственной жизни? Ах, как глупо! И печальное, вторит тебе из угрюмой ночи гулкое эхо: «Глупо…»

И действительно, ужасно глупо, словно безумный, на белые и мёртвые, как волосы седого казака, страницы наносить письмена своей души. Ведь даже с частицей души они всё равно мертвы. Мертвы! Эх, Николай Васильевич! Сжечь бы в раскалённой докрасна печке все эти мёртвые души! А? Страсть как хочется! Сразу и без мучений. Без проклятой стариковской слезинки, что медленно ползёт вдоль уныло повешенного в нездешней печали сиранодебержераков-ского носа и, стекая, капает на скрипучие половицы, без всяких этих постыдных всхлипов и гаденьких, словно бы сморкаешься, рыданий. Одним махом! Или нет? Может, не стоит? Может, всё-таки не надо? Э, да бросьте вы, пройдёт!

Пройдет, разлюбезный собрат, Николай Васильевич! Вон уж слышно, как скрипнуло перо ваше — обмакните его скорей в чернильницу, а родись вы чуть восточнее, так опустите кисточку в тушечницу да заверните историю так, как заворачивают пироги на ярмарке в Сорочинцах (так славно пироги умеют заворачивать только у нас на Руси, когда все кругом стоят обалдело, разинув рты, да чешут затылки, приговаривая: вот эдак завернул! завернул, так уж завернул!), да заморочьте бедные головушки всем этим евлампиям никанорычам и аристархам феофилактычам, которые только и делают, что чаёвничают, откушивают, потчуются да изволят почивать, как в своё время, в отрочестве заморочили вашу драгоценную голову истории всяких геродотов и полибиев. Ишь, выискались щелкопёры, бумагомараки греческие!

«Да что толку морочить-то? — спросит вдруг кто-то недовольным голосом и нахмурит строгие брови свои. — И так все кругом врут!» Но не поддавайтесь, милый Николай Васильевич! Не поддавайтесь! Лучше очертите вокруг себя мелом, и да оградит этот круг вас от страшных подземных голосов, от сурово насупленных бровей и глаз, что скрывают железные веки! И, бога ради, не отвлекайтесь!

О, я и так вижу, как вы криво усмехнулись в тонкий рот свой, выводя: «И гордый гоголь быстро несётся по нём…» — я-то знаю, что вы тогда подумали острым умом своим.

Ну что ж, неситесь, Николай Васильевич! Плывите по волнам буйного своего воображения, и пускай вас подгоняет ветер из словечек, которые позаковыристей, и ни с чем не сравнимых оборотов речи! Пусть пронесётесь вы гоголем по незашелохнувшемуся речному зеркалу мимо сереньких уток-качек, мимо краснозобых курухтанов, мимо куликов и мимо злобно притаившегося в густых камышах охотника, который, как ни целится, обязательно даст промах и в досаде на неумелость и всем очевидную бессильность свою, топая сапогами в болотной жиже, будет ещё долго потом кричать и ругаться, плюя вслед, браня и пороча ваш изысканнейший полёт! Счастливого вам пути! Счастливого вам пути и там, где, наверное, уже не встретишь никаких охотников, где уже нет ни куликов, ни звонких лебедей, ни всяких иных птиц, что водятся здесь в тростниках и на прибрежьях, нет там, наверное, и дорог, по которым летают птицы-тройки с отчаянными ямщиками, перед которыми все расступаются, ни бричек со степенными кучерами, от которых редко когда дождёшься окрика: «Эй, залётные!», нет ни Миргорода с его развешенными на плетнях глиняными горшками, ни пасечника Рудого Паньки, ни галушек в сметане, нет даже самой Святой Руси, а есть только одна ночная мгла, которая заволокла и заполнила всё тамошнее пространство.

Чу! Слышите, как в этой раскинувшейся над миром, распростёртой, словно гигантское бездыханное тело, тихой, но и не украинской только, а даже выходящей далеко за бескрайние пределы украинские, ночи кому-то не спится? Пишущий человек! Исполнись высшей силы и переложи эти ветхие, как платьишко титулярного советника, буквы в новом порядке, настрой их на новый лад так, чтобы слова, как опытнейший в импровизации музыкант, сами бы нажимали на клавиши, что торчат в мозгу у читателя, заставляя их наигрывать ту единственную и дорогую, словно колыбельная, под которую баюкала его в люльке любимая матушка, вечно юную мелодию, да так зачаруй его трепетными звуками её, чтобы, остолбеневший и обомлевший, он только бы и смог, что промолвить самому себе потаённо и в изумлении: «В искусстве — Бог!»


Загрузка...