Борис Лапин

ГРЯДЕТ ВСЕМИРНОЕ ПОТЕПЛЕНИЕ

Многие помнят еще то время, когда наш институт, только-только отпочковавшийся, переживал период становления.

Именно тогда были заложены основы научного направления, которое мы разрабатываем, и укоренялись нравственные и житейские кормы, которым следуем до сих пор. Коллектив наш был маленький, компактный, и все знали друг друга не только в лицо. Лаборатории размещались в тесном старом корпусе, как солдаты в строю — чувствуя плечо соседа, а рядом с главным зданием, даже на улицу выходить не надо, в деревянном пристрое было общежитие, то есть не столько общежитие, сколько предельно уплотненное жилье всех тех ценных и уважаемых сотрудников без чинов и степеней, кому город не смог сразу предоставить квартиры. Этой теснотой и малочисленностью, близостью жилья, возможностью без отрыва от производства собрать друзей на чай, а то и чего покрепче, и объясняется атмосфера теплоты и доверительности, сложившаяся в институте еще в те времена.

Институт наш занимается изучением климата. Вещь это достаточно специфическая, поэтому не стоит, наверное, с самого начала рассусоливать научно-популярное варево, тем более, что подобная история с равным успехом могла произойти в любом другом институте. Скажу лишь, что мы, климатологи, родные братья метеорологов, которым так достается от попавшего без зонта под дождь обывателя. Мы ошибаемся, вероятно, не реже, но нас труднее уличить, да и стоит ли, если климат, как выражается наш научный бог Алехин, та же погода, только растянутая на век. А кого заинтересует дождичек в четверг сто лет назад? Поэтому обыватели и фельетонисты нас не трогают да и едва ли знают. Хотя институт имеет немалое влияние: мы даем долгосрочные прогнозы, и ни одно масштабное дело — канал через пустыню, гидростанция, нефтепровод, город в тайге, экспедиция на полюс — не начнется без нашей визы. Еще важно, что мы связаны теперь с девяноста тремя странами мира — климат ведь штука абсолютно международная — и поэтому чувствуем себя полуиностранцами. У нас даже вахтеры и гардеробщицы знают языки, директор института член-корр. Алехин блестяще владеет четырьмя языками, многие завлабы, не вылезающие из загранкомандировок, — пятью-семью, а заведующая научно-технической библиотекой Вера Владимировна Стрельникова даже одиннадцатью. Разумеется, таких климатологов-полиглотов найти нелегко, и текучка кадров в институте практически отсутствует. Из тех, кто пришел в эти стены семнадцать лет назад, никто не покинул институт без сугубо уважительных причин. Этим объясняется и стабильность традиций в коллективе, и живучесть местного фольклора — легенд и хохмочек про наших ветеранов.

История, которую я собираюсь изложить, до сих пор рассказывается новичкам как легенда. Хотя какая же это легенда, если все ее герои не только живы, но и успешно трудятся на своих постах, ходят в столовую и в кино, и каждое третье и восемнадцатое число подруливают к окошечку возле бухгалтерии? Впрочем, судите сами.

Итак, семнадцать лет назад, когда Алехин, отпочковавшись, переехал сюда из Москвы, вместе с полусотней докторов, кандидатов и лаборантов, он привез тоненькую большеглазую девочку Веру Стрельникову, библиотекаря с феноменальным знанием языков. Была эта девочка, уже тогда незаменимый работник, строга, замкнута и молчалива, носила темные платья с высокими воротничками и гладко зачесанные назад волосы, косметики на ее лице никто никогда не видел, впрочем, как и улыбки. Первое суматошное время, пока все утрясалось, жила Верочка с лаборантками, тоже приехавшими из Москвы, с ними лишь общалась, вела себя скромно и достойно, мужчин, как пожилых и остепененных, так и молодых-холостых, сторонилась, с завидным рвением и упорством, начав почти с нуля, комплектовала институтскую библиотеку, а в часы досуга совершенствовалась в лингвистике. О романах Верочки Стрельниковой язык не повернулся бы говорить — настолько далека была она от всяких романов. Скорее, следовало бы поставить ей в укор монашеское поведение.

И вдруг, когда все более-менее утряслось, когда лаборатории заняли отведенные им помещения, научные работники получили квартиры, а все прочие — деревянный пристрой под жилье, обнаружилось, что одну из комнат общежития заселили три молоденькие мамы-одиночки с младенцами: лаборантка Мариша, машинистка Надя и Верочка Стрельникова. Было тогда Верочке что-то под двадцать. А ее маленькую дочку звали Танчей.

Три молодые мамы рассредоточились по углам общей комнаты, разгородившись шкафами, ширмами, занавесками и чем придется, соблюдая видимость трех отдельных квартир, хотя жили одной семьей, вели общую кухню и по очереди дежурили с малышами; да и деньги едва ли считали, все скромные наличные ресурсы бросив на общее дело. Но были и различия. К Марише и Наде, хотя они уже не надеялись обрести своим чадушкам официальных пап, нет-нет да и заглядывали папы фактические: к одной открыто — веселый спортсмен-мотогонщик без царя в голове, к другой крадучись — лысенький, осторожный и женатый кандидат. Посидят полчаса, поболтают, осведомятся, что и как, то десятку сунут, то цветов букетик ко дню рождения, то коробку конфет или кулек апельсинов. Плохо, мало, обидно, торопливо, а все лучше, чем ничего. К Верочке же никто никогда не приходил. Да она и не ждала никого, ни в болезни, ни в отчаянии никогда никакого мужского имени не произносила и, видимо, даже в уме не держала. Словом, осталась такой же гордой и замкнутой, разве что четче, острее определился овал лица да еще больше стали серые иконописные глаза, будто бы высветились изнутри обжигающим душу тайным страданием. И даже чуть позже, когда ее малютка, Танча, тяжело заболела, Верочка никого не позвала на помощь.

Девчонки недолго гадали, кто же папа Танчи, мало ли случайностей в девической жизни, захотела бы — сама рассказала, хотя бы по секрету, а нет — значит, нет. Значит, и не надобно. Мужская же половина коллектива охотно вела беседы на эту тему и головы ломала, потому что была Верочка хороша и привлекательна, глазищи ее дымчатые, безулыбчивые губы и белая шейка над черным монашеским воротничком многих притягивали, а кроме того, обращали на себя внимание ее неизменная приветливость, опрятность и какая-то особенная, еще угловатая, девически-наивная женственность. Так что и при наличии «приложения» она котировалась. Но знала мужская половина еще меньше, чем женская, которая ничего не знала, и вскоре всяческие на эту тему разговоры умолкли.

А вскоре объявился и претендент на звание Танчиного папы.

Просто приехал к нам с Дальнего Востока на стажировку отличный парень Александр Званцев, аспирант-кибернетик, задумавший диссертацию по статистическим методам обработки допотопных синоптических данных с помощью ЭВМ, а дело это было тогда новое, перспективное и настолько его увлекло, что решил Званцев осесть у нас на полгода, и наш шеф член-корр. Алехин ухватился за него двумя руками, почувствовал, что может Званцев перевернуть и осовременить всю механику работы института. Так он и остался у нас, кто говорит — из-за работы, кто — из-за Верочки.

Сидел однажды Званцев, парень ладный, плечистый, разве что в очках с толстыми линзами, в библиотеке, просматривал метеосводки за тысяча восемьсот …надцатый год — и время от времени косился на хорошенькую библиотекаршу, восседавшую за стойкой на высокой табуретке. Черное платье — нежная белая кожа. Печальные глаза — и полные алые губы. Сдержанность, достоинство, стать — и редкая непоседливость… Что-то она все суетилась, бегала куда-то, звонила за переборкой по телефону, пробовала что-то писать и снова вставала. А тут привезли книги, пришлось этой девочке-монашке-мадонне таскать на руках тяжеленные стопки, переламываясь в тоненькой талии. И тогда Званцев встал.

— Моя фамилия Званцев. Могу я вам помочь?

— Помогите, Званцев, — разрешила Верочка. Но даже не улыбнулась.

А когда с книгами покончили и заняли каждый свое место, заскочила в библиотеку перепуганная Мариша, что-то шепнула Верочке и убежала. Верочка растерянными глазами окинула читальный зал и в отчаянии буквально схватилась за голову. Званцев видел все это, готов был предложить услугу вторично, но побоялся показаться навязчивым. Тогда Верочка сама решительно направилась к его столу.

— Вы меня извините, товарищ Званцев, но вы так добры, а у меня болеет девочка, пришел врач и… Не могли бы вы полчаса присмотреть за библиотекой?

— Конечно, конечно, — почему-то покраснев, пробормотал Званцев. — С превеликим удовольствием.

Не слыша его, Верочка кивнула за барьер:

— Туда никого не пускайте. А кто уходит, пусть оставляет книги здесь…

И она торопливо покинула зал. Из-за неплотно прикрытой двери донесся дробный цокот ее каблучков. Званцев задохнулся от какого-то необъяснимого упоения — впервые в жизни почувствовал он нечто вроде сердечной недостаточности. И вплоть до возвращения Верочки пребывал в состоянии полубессознательного щенячьего восторга. Через полчаса она заняла свое место за барьером, в знак благодарности едва кивнув Званцеву. А в конце дня, когда он сдавал сводки, сказала:

— Я вам бесконечно благодарна, Звонков. Уж вы меня извините.

Званцев покорно проглотил «Звонкова» и застенчиво улыбнулся в ответ.

— Что вы, что вы… А что сказал доктор, как ваша девочка?

— Пока плохо. — Губы Верочки дрогнули и Званцев явственно почувствовал, как больно и прерывисто заколотилось сердце, будто несчастье грозило не этой тоненькой женщине, а ему самому. — И о чем только думает медицина? Доктор прописал лекарство, которого нигде нет. Сам же сказал…

И Верочка нервно затеребила рецепт.

— Так не бывает, чтобы нигде, — не очень-то уверенно успокоил ее Званцев. — Выписал, значит, где-то есть. Позвольте, если не секрет… — Он вытянул рецепт из ее слабо сопротивлявшихся пальцев. — И всего-то! — с дозой пренебрежения воскликнул он, силясь разобрать латинские каракули. — Если вы доверите мне этот документ, завтра к обеду лекарство будет у ваших ног… как выражались предки. У меня друг в аптекоуправлении.

— Хорошо, — одними посиневшими губами покорно прошелестела Вера Владимировна. — Спасибо. Вы так добры, Звонарев.

Назавтра он проявил прыть, какой сам от себя не ожидал, обегал полгорода, завязал дюжину фантастических скоропалительных знакомств, заставил носиться сломя голову дядьку, у которого остановился, и его болезненную жену, даже объяснился в любви одной молодящейся вдове, в конце концов добрался до аптекоуправления — и в полдень выложил перед изумленной Верой Владимировной плоскую коробку ампул. Она приняла это как должное, поблагодарила кивком и не сказала ни слова. Зато через два дня, когда Званцев снова увидел ее, на шее Верочки был повязан газовый с васильковыми цветами шарфик, чрезвычайно ее украшавший, и повеселевшие глаза лучились теплом и благодарностью.

— Спасибо, Званцев, лекарство помогло. Танча моя оклемалась. От души спасибо — вам и вашему мифическому другу из аптекоуправления.

И впервые улыбнулась ему — редкостной застенчиво-заразительной улыбкой, свойственной лишь женщинам страстным и чистым. Для Званцева разверзлось небо, ему открылось вдруг, что и улыбка эта, и особенный взгляд, и шарфик — все для него, только для него! Впитывая эту обвораживающую улыбку, он почти физически ощутил, как рвутся, расползаются, трещат нити, связавшие его с миром, и как другие тонкие нити, почти паутинки, притягивают его к этой незащищенной женщине, притягивают, привязывают, приковывают. Уже одно то, что она запомнила наконец-то его такую обычную фамилию, а значит, выделила из прочих, заронило в пораженное недугом сердце Званцева негасимую искру надежды.

С этого часа начал он с удовольствием и удовлетворением разрывать себя между диссертацией, ради которой приехал в наш город, и неведомой ему полуторагодовалой Танчей, вымаливая и выхлопатывая право доставать ей лекарства и приносить молоко, втридорога покупать на рынке редкие фрукты и разыскивать, бог знает, где, не менее редкие детские питательные смеси. Добровольная его кабала принималась как должное, со сдержанной благодарностью, а то и с приветливым равнодушием, причем далеко не всегда Вера Владимировна вспоминала фамилию благодетеля, иной раз вылетало у нее нечто похожее, но непременно на «з»: Звягин, Зенин, Земцов.

А девочке между тем становилось все лучше и лучше, пока однажды Вера не проинформировала Званцева, что потребность в нем окончательно отпала: доктор нашел Танчу совершенно здоровой и выписал в ясельки. «Так что огромное вам спасибо, Александр Петрович, мы с Танчей никогда не забудем вашу помощь. Прощайте!» Вера Владимировна не умела кривить душой.

Со дня их знакомства минуло чуть больше двух месяцев.

И поскольку были они уже не совсем чужие, однако их контакты основывались на зыбкой почве и теперь отпали, Званцев, поколебавшись, решил попытать судьбу и выяснить, нет ли других точек соприкосновения, более ему желательных, а если нет, постараться установить. С одной стороны, Верочка относилась к нему вроде благосклонно и как должное принимала помощь, значит, есть же в ней какое-то чувство к нему! Но с другой стороны…

Словом, не сразу решился Званцев ступить под своды нелепой облупившейся арки, что громоздилась на бульваре со времен царя Гороха. Была эта бессмертная арка бельмом на лице города, никто не знал и не помнил, когда и чего ради она появилась на свет, и примыкал к ней не дворец генерал-губернатора, не особняк сибирского золотопромышленника, не витиеватая хоромина купчины, а скромный деревянный пристрой к институту. И всяк, под ее треснувшие своды ступавший, невольно задавался вопросом: да так ли уж необходимо попасть ему в старый, заросший травой двор? Вот и Званцев не раз и не два споткнулся об этот вопрос, опасливо минуя арку, а в конце квартала поворачивал и возвращался.

Было Восьмое марта, под ногами хрупал весенний ледок, пропархивал редкий снег. В руках Званцев держал тщательно упакованный в газеты букетик ранних гвоздик. Наверное, если бы не гвоздики, дорого ему доставшиеся, он так и не решился бы свернуть под арку. Не сразу отыскал Званцев на втором этаже пристроя комнату Верочки — Мариши — Нади, а когда отыскал, не сразу постучался костяшками пальцев.

— Вера, к тебе! — безошибочно определила Мариша.

Верочка приняла цветы холодно и как бы недоумевая, весьма сдержанно поблагодарила, пройти в свой закуток не позвала, наоборот, стояла в дверях, загораживая их собой, и смотрела на Званцева с некоторым удивлением, словно силясь вспомнить его фамилию, так что Званцев, потоптавшись с минуту у порога, извинился и откланялся.

Поначалу он мужественно решил раз и навсегда отсечь эту хворость; очевидно было, что у нее кто-то есть; если она и не принимала в этот праздничный день некоего удачливого соперника, то наверняка ждала и боялась, что Званцев своим вторжением все испортит; да и вообще… вообще, не может же пребывать без поклонника, а прямо сказать, без любовника, такая хорошенькая женщина: будь ты хоть трижды недотрога, рано или поздно навяжется какой-нибудь обормот… да и маленькая Танча тому свидетельство.

Потребовался месяц наблюдений, раздумий, осторожных выспрашиваний, чтобы убедиться, что никого у нее вроде бы нет, и решиться на вторую попытку. На этот раз он уверенным шагом, без тени колебаний, проследовал под арку, придерживая в кармане пальто два билета на редкостные в нашем городе гастроли МХАТа, редкостные и такие притягательные, что ни одна женщина не устояла бы. Но Вера Владимировна лишь укоризненно покачала головой.

— Ну что вы, Званцев! Все эти развлечения не для меня. Я ведь затворница. Так что не тратьте на меня ваше драгоценное время. Спасибо и извините.

И дверь перед ним захлопнулась.

На этом ему следовало бы поставить точку, да и любой самый настырный претендент, так явно и показательно отшитый, бросил бы безнадежное ухаживание. Но Званцев был не таков. Недаром он и в науке пер по бездорожью, грудью прокладывая путь. Упорное равнодушие Верочки лишь распалило его. Но, страшась в третий раз получить от ворот поворот, он все откладывал и откладывал решающий визит в дом под аркой и набрался духу лишь накануне отъезда в свой город, уже имея авиабилет, который был необходим ему «для храбрости», как иному стопка водки.

В городе вовсю цвела черемуха, летней синью полыхало небо, на газонах пестрели солнечные блики одуванчиков, а парки и скверы были наводнены воркующими парочками. То ли плененная общим настроением, то ли смягчившись после мрачного «Вот, попрощаться зашел», Верочка проявила себя приветливой хозяйкой и пригласила гостя в свой тесный и скудный закуток.

Впервые на этот раз увидел он Танчу, которая оказалась забавным и смышленым младенцем, мило что-то лепечущим, а вовсе не той хорошенькой (и похожей на маму!) девчушкой с голубым бантом, какою представлял ее Званцев. Смущаясь и понимая, что промахнулся, достал он подарок — пушистую, из натурального меха, козочку с коваными железными ножками и рожками, изящное изделие какого-то пережившего свой век кавказского умельца, творящего нечто из ничего, — и протянул Танче. Танча тут же ухватила козу за рога, а острые ножки потянула в рот. Вера Владимировна испуганно вскрикнула и отобрала подарок. Готовый сорваться упрек застыл на ее губах.

— Ой, какая прелесть! — изумилась она. — Какое маленькое чудо! Мягкая, ласковая, симпатичная!

— Я хотел подарить ее Танче…

— Ей нельзя, она еще крошка. А если не жалко, подарите лучше Танчиной маме. Она была бы счастлива. Ей никто ничего не дарил… кроме родителей. Но это было давным-давно…

И в голосе ее послышались слезы. Действительно, всем другим дарят, даже куда менее достойным, а ей… так уж сложилось. А тут еще, как назло, обиженная вмешательством матери, захныкала Танча, потянула ручонки к Званцеву и вдруг сначала неуверенно, а потом все тверже и восторженнее принялась на все лады произносить неведомое ей прежде слово папа: «хоцю к папе», «папа, возьми Танцю», «папа, тпруа» и даже «мама кака, папа ньяка».

Верочка и смущалась, и обижалась на дочку, и восторгалась. Кончилось тем, что настырная девчушка добилась своего и забралась на руки к Званцеву, а Верочке ничего не оставалось, как накрыть стол к чаю.

Так непритязательная, пахнущая овчиной козочка, несомненные отходы производства только входивших тогда в моду дубленок, лучше всяких цветов и театральных билетов проложила Званцеву путь в дом Веры Владимировны Стрельниковой и ее дочери Танчи. В тот вечер был длинный чай с милыми, хотя и ничего не значащими разговорами и даже немного с коньяком, а после чая, осмелев под оживленным взглядом хозяйки, Званцев выклянчил себе право хоть изредка заглядывать к ней на огонек, а покуда добыть, вывезти и наколоть две машины дров, потому что дровяная проблема для трех одиноких женщин этой квартиры оставалась неразрешимой.

Поздно вечером, когда Танча уже спала, Верочка вышла проводить гостя до арки через темный двор и там, под этим неуклюжим сооружением, нежно взяла под руку и сказала голосом, вибрирующим от волнения:

— Спасибо вам за все, Александр Петрович. Своими заботами вы хоть немножко облегчаете мне жизнь. Вы добрый человек и верный друг. Но не надо обольщаться. Видит бог, как хорошо я к вам отношусь. Но люблю я другого. И боюсь, это навсегда…

— Ничего, — сказал Званцев, бережно держа за кончики пальцев ее озябшую руку. — Мне и не нужно ничего. Только не прогоняйте меня!

Прозвучало это с такой мольбой и, наверное, так некстати в тот момент, когда она меньше всего собиралась «прогонять» его, что Верочка невольно улыбнулась. Во второй раз. И погладила его легкой ладонью по щеке, прошептав:

— Милый Званцев!

И тут же убежала.

К этому времени они были знакомы почти полгода.

До новорожденной золотисто-зеленоватой зари над рекой бродил Званцев по городу, не давая себе отчета, день сейчас или ночь. То ли бродил, то ли парил, то ли витал, во всяком случае, ног под собой не чуял. Смысл сказанного ею не доходил до его сознания, гас где-то на подступах, и он бесконечно возвращал себя к ощущению со ласкающих прикосновений, срывающегося — может быть, от скрываемой нежности? — голоса, холодных пальцев и теплых глаз, к ее нечаянно-отчаянному «милый Званцев», и состояние у него было такое, будто она только что объяснилась ему в любви, а не отвергла напрочь, деликатно и с сочувствием, но тем более безнадежно. Спящий город казался ему в эту ночь седьмым небом, а перспектива отношений с Верочкой настолько радужной, что он уже почитал ее своей женой, а Танчу дочкой, следовало лишь набраться терпения.

Назавтра он сдал билет и заявил Алехину, что решил обосноваться в институте. Алехин и удивился, и обрадовался: еще накануне он долго и безрезультатно уговаривал Званцева остаться, обещая все, вплоть до квартиры и скорой гарантированной защиты. Теперь же Званцев припомнил квартиру, обронил мимоходом:

— Вероятно, в скором будущем мне предстоит женитьба. Даже скорее, чем защита.

Однако время показало, насколько он был опрометчив в своем прогнозе.


Ближайшие три года ознаменовались научным и служебным триумфом Званцева. Он защитил наконец свою диссертацию, наделав немало шума в институте и в Москве, получил несколько почетных приглашений на чтение лекций за рубежом, стал завлабом и поселился в новой, специально для него отделанной под наблюдением самого Алехина двухкомнатной квартире. Алехин в нем души не чаял, поговаривали: старик прочит его своим преемником, да и все в коллективе любили и ценили Александра Петровича Званцева. Единственное место, где он по-прежнему не имел никакого успеха, было замороженное сердце Веры Владимировны Стрельниковой.

Все это время, правда, он изредка навещал Веру и Танчу. Ему разрешалось привозить дрова и картошку, а если понадобится, и шкафы-столы-диваны в квартиру трех одиноких матерей, играть с Танчей и дарить ей книжки и недорогие игрушки, а ее маме — цветы, духи и коробки конфет ко дню рождения или по большим праздникам. Раз в месяц ему разрешалось сводить маму Веру в кино и два-три раза в год — в театр или на концерт. Кроме того, теперь он мог засиживаться до полуночи, пить чай и слушать разрывающую душу «Осеннюю песню» Чайковского. Но категорически возбранялось — и это как-то само собой вошло в обычай — приносить и распивать спиртные напитки, мыть за собой посуду, задерживаться после двенадцати и хотя бы пальцем касаться Веры Владимировны.

Они тихо и мирно — вполне по-семейному — пили чай с вареньем, причем нередко бойкая Танча взбиралась на колени к Званцеву и теребила его бесконечными «как», «что» и «почему», а когда девочка засыпала, обсуждали институтские новости или недавний фильм, или Вера с волнением в голосе пересказывала только что вышедший в оригинале роман Джона Апдайка или Франсуазы Саган, так что ни разу не случилось им искать темы для разговора. Для Званцева эти вечера были счастливыми проблесками настоящей жизни, но и Вера как будто не скучала, наоборот, оживлялась, хорошела, выходила из постоянных «рамок», в которых привыкла держать себя, и, когда Званцев подымался, удивлялась, что уже пора. Однако ни разу ни на минуту не удержала. Без пяти двенадцать Званцев отчаливал. Вера провожала его через весь большой и темный двор и под аркой говорила, дружески касаясь руки:

— Спасибо, что не забываешь нас, Званцев. До свиданья, Званцев.

Они перешли на «ты», но произносилось это доверительное местоимение таким тоном, что Званцев нисколько не удивился бы, услышав другую похожую фамилию на «з».

В новой квартире, какой-то по-театральному холодной и чопорной, Званцев затосковал. Все здесь было не по нему, все раздражало. Раздражала гулкая пустота в комнатах и оживленная болтовня женщин внизу под окном, сверкающая белизной кухня и собственная неряшливость. И однажды, собрав всю свою смелость, заявился он к Вере Владимировне с бутылкой шампанского и полным портфелем всяческой снеди — не то чтобы для решающего разговора, а так, на авось, в неопределенных надеждах. Танча, которая уже вовсю бегала, знала наизусть уймищу стихов и песенок и забавно называла Званцева «Шурша», стремглав бросилась к нему на шею, получила книжку с картинками, поиграла в «забодаю, забодаю, забодаю» и вдруг, вспомнив, видимо, разговор в детсадике, спросила:

— А на самом деле — ты мой папа, да?

— Я хотел бы стать твоим папой. Если вы с мамой позволите, — отважно глядя в испуганные глаза Верочки, выпалил Званцев.

Верочка залилась краской, схватила Танчу, отшлепала и отправила в угол, а Званцеву заявила гневно, снова перейдя на «вы»:

— Я не давала вам никакого повода вести подобные разговоры! Больше того, предостерегала от обольщений! А ваша квартира, побеленная, как говорят, самим шефом… еще не причина, чтобы спать с вами без любви…

Гнев ее вспыхнул и тут же угас. Верочка разрыдалась. Перепуганная Танча заходилась ревом. Пришлось Званцеву потрудиться, успокаивая и утешая то одну, то другую. В итоге Танча заснула, всхлипывая, а ее мама, ежась и подрагивая плечами под пуховым платком, позволила уговорить себя пригубить шампанского и попробовать балык, грудинку и консервированные болгарские помидоры. Снедь из портфеля была и вправду хороша, маленькое нервное потрясение раскрепостило Веру, она вдруг обнаружила в себе незнакомый прежде «зверский» аппетит, да и Званцев, вошедший в роль утешителя, выглядел милее и общительнее обычного. Словом, через час они уговорили шампанское, подчистили все на столе, помирились и отправились гулять. Вдоль набережной печальный осенний ветер гнал последние листья пополам с дождем. Верочка, оттаявшая и взволнованная, нерешительно взяла Званцева под руку.

— Ох, Званцев, Званцев! Если бы ты знал, как я устала от такой жизни! Как надоели мне эти фанерные переборки. Как я хочу к тебе… в твою новую квартиру!

— Так за чем же дело стало!

— Ты ребенок, большой и наивный ребенок. Разве я виновата, что люблю другого? До сих пор! — с болью прошептала она. — Все еще люблю другого, который, может быть, мизинца твоего не стоит. Не думай, я стараюсь забыть его, изо всех сил стараюсь, но… — Она глядела в глаза Званцеву, и он видел, как наполняются слезами ее измученные глаза. — А как любит тебя Танча! Она уверена, что ты ее папа. Папа Шурша…

Они стояли под аркой на самом освещенном месте, и редкие прохожие поглядывали на них с удивлением: обычно влюбленные ищут уголок поукромнее, а эти… выставились, как на сцене! А они попросту не замечали ничего: ни арки, ни подрагивающей на ветру лампочки, ни прохожих. Верочка приткнулась к его плечу, ласково подергала за воротник и сказала сдавленно:

— Я такая дрянь, сама себя не узнаю. Боюсь тебя потерять… И не имею права держать… И обещать ничего не смею, Не знаю, что и делать. Я вся как ледышка. Хочу растаять — и не могу. Только ты ни на что не надейся. Пожалуйста, ни на что не надейся. Может, когда-нибудь потом…

— Я и не надеюсь, — ответил он, впервые бережно обняв ее за плечи. — Только ты не прогоняй меня…

Тогда она в третий раз улыбнулась, наверное, комичности его затянувшегося постоянства, приподнялась на цыпочки и поцеловала в щеку добрым сестринским поцелуем.

К этому времени они были знакомы почти четыре года.


Последующие десять с небольшим лет пролетели незаметно — в хлопотах по строительству нового здания института, в дискуссиях, в подготовке и защите докторской, в загранкомандировках и выходе института на глобальные планетарные позиции, в запуске международной системы «АСУ-климат», которая рождением своим немало обязана институту вообще и доктору Званцеву в частности. Для всех он давно стал профессором Александром Петровичем Званцевым, одним из самых уважаемых людей в институте, международным авторитетом, и лишь в деревянном пристрое, где нестареющая Вера Владимировна и бурно растущая Танча занимали уже целую секцию, по-прежнему оставался, как он сам иногда грустно острил, «незваным Званцевым». Чудаковатым очкариком-воздыхателем, привычным, как старый продавленный диван. Другом дома — увы, без традиционных приятных прав такового, зато с неизбежными обязанностями, от которых он никогда не отказался бы добровольно, рискуя потерять самого себя. Словом, в личной жизни Званцева мало что изменилось.

Но незаметно изменился город — расцвел, похорошел, и иногда казалось, за эти десять лет город каким-то чудом переместился из Азии в Европу. Преобразился и бульвар, на котором прежде стоял неприметный четырехэтажный корпус института с приткнувшейся к нему ветхой деревянной двухэтажной и аварийной аркой. Теперь бульвар застроен современными прозрачными утесами отелей, офисов и универсамов, но даже среди них смотрится пятиэтажный красавец из стекла и алюминия. Старый корпус слился с ним на правах крыла, и лишь нелепая арка да деревянный пристрой по недоразумению сохранились, напоминая об исконном, уже забытом облике этих мест.

Институт получил в городе прозвище «аквариум». И вправду, стоит постоять у его подножия полчаса, и вы убедитесь, насколько это метко и справедливо. Плавают по широким холлами лестницам медлительные декоративные рыбки с ярким оперением, толстобрюхие карасики важно покуривают за столами, иногда собираются стайками, иногда уединяются с яркоперыми и поглаживают им плавники, по какому-то неведомому сигналу все бросаются к кормушкам — и вдруг скопом вырываются наружу и рассыпаются в разные стороны.

Конечно, впечатление это внешнее, институт жил своей трудовой и достаточно напряженной жизнью, очень мало напоминающей атмосферу аквариума, и если что давало повод для подобных поверхностных аналогий, то только яркие юбки женщин, вошедшие тогда в моду.

Впрочем, изменились не только моды. К сожалению, вместе с ними изменились нравы.

У нас в институте модернизация этики особенно ощутима. В старом корпусе, где властвовали Вера Владимировна Стрельникова (техническая библиотека, два нижних этажа) и Александр Петрович Званцев (ВЦ, два верхних), сохранились старомодный уют, полусумрак и тишина, попахивало музейною пылью, добропорядочностью и академической наукой. Модерновый же аквариум жил бурной ультрасовременной жизнью. Здесь, не стесняясь никого и ничего, в открытую цапались из-за путевок на курорт и симпатий начальства, «подъезжали» к месткому и буфетчице, группировались и блокировались накануне заседаний ученого совета и жилищной комиссии, принародно поносили жен и мужей, наперегонки заводили амуры и шуры-муры, «кооперировались» на пару махнуть летом в отпуск, брали замужних дамочек напрокат, наставляли друг другу рога, подкладывали свинью, виляли хвостом, лаялись, обезьянничали и оказывали друг другу медвежьи услуги. И притом еще оправдывались, пожимая плечами: а чего скрывать, у всех на виду живем, в аквариуме! Но печальнее всего, что во всех этих деяниях энергичные представительницы прекрасного пола обскакали недостаточно гибких и недостаточно современных мужчин.

Наглядный тому пример Мариша. Помните Маришу, бывшую лаборантку, соседку и подругу Веры Владимировны? Теперь она не Мариша, не лаборантка и не соседка, хотя подругой осталась. В некий памятный день, когда ей особенно осточертели фанерные переборки, она произнесла знаменательную фразу: «К черту порядочность, жизнь проходит!» — и вместе с сынишкой перебралась к одному влиятельному человеку, который ради ее белокурых локонов и застенчивой улыбки написал ей диссертацию. На память от него осталась у Мариши дочка. Но чтобы эту диссертацию защитить, пришлось бедной Марише перекочевать к еще одному влиятельному человеку. От него остались кандидатские корочки и еще одна дочка. Те, кто помог Марише переехать в трехкомнатную квартиру и приобрести «Москвич», особой памяти о себе не оставили.

Теперь Марина Викторовна живет полновесной жизнью: и карьеру успешно делает, и культурный уровень повышает, и дом ведет вполне прилично, и троих детей воспитывает, и еще ухитряется регулярно влюбляться. Но как-то уж слишком все это свалено у нее в кучу: родительские собрания и косметические кабинеты, супермодные кофточки и суповые наборы, общественная работа в товарищеском суде и мимолетные интрижки с «нужными людьми». Однако сама Марина Викторовна считает себя женщиной современной и, пожалуй, счастлива. Во всяком случае, многие ей завидуют. Да и есть чему: иметь троих детей — и вести столь активный образ жизни! Поди попробуй.

Впрочем, в наши бурные времена рискованно судить кого-либо, каждый живет по своему разумению. Странно только, что и на тех, кто «скооперировался» махнуть вместе к морю, и на тех, кто трудно идет навстречу друг другу долгих пятнадцать лет, смотрят одинаково. И то, и это называют человеки туманным словом «любовь».

Вот и Званцев был уверен, что у него тоже любовь. Неудачная, неразделенная, несовременная, но любовь — со всеми ее радостями и горестями. И чего там больше, радостей или горестей, он не знал и не мерил, да и при всем желании не смог бы измерить, потому что горести приходили и уходили, а радость оставалась, сплошная, огромная, и не будь ее, он наверняка счел бы свою жизнь, такую наполненную работой, успехами, путешествиями, друзьями, книгами и музыкой, — просто несостоявшейся. К счастью, она была, эта радость — в лице Веры Владимировны. И была рядом. И нуждалась в нем. И позволяла ему быть рядом, при ней. А это было не так уж мало.

Отношения их стабилизировались — если можно назвать отношениями то, что происходило между ними, и если позволительно говорить о какой-то стабильности, когда все держится на волоске! Во всяком случае, теперь Званцев не только обеспечивал дровами, но и покупал Танче лыжи и велосипеды, сапожки и плащи, штормовки и палатки, потому что росла Танча как на дрожжах и увлекалась всеми видами спорта, а маме ее иногда дарил янтарь, или недорогой перстень из благородного камня, или тяжелые сердоликовые бусы (в отличие от всех прочих женщин она любила камень и презирала золото, что особенно восхищало его). В остальном же каждый из них как бы удерживал завоеванные позиции, не помышлял ни о новом наступлении, ни об укреплении обороны, а лишь раз-два в году происходило у них бурное объяснение со слезами, упреками, извинениями и утешениями, и Вера Владимировна отчитывала Званцева за посягательство на ее независимость, а после плакала у него на плече и умоляла не оставлять ее.

В одно из таких объяснений, когда оба в голос заклинали друг друга не бросать их, и не принимать упреков близко к сердцу, и простить за все, за все, — а шторы на окне были спущены, и бутылка отличного вина стояла нетронутой, и Танча была в лагере, и все легко и естественно могло бы выясниться и уладиться само собою, — Званцев увидел вдруг эту сцену чужим сторонним глазом, и даже его испытанное долготерпение не выдержало, он психанул, наговорил дерзостей и хлопнул дверью, решив никогда больше не возвращаться сюда и немедля жениться на первой же попавшейся нормальной бабе.

Первой попавшейся оказалась московская референтка, женщина красивая, хваткая и властная, судя по всему, имевшая опыт по части замужества, и она, угадав тайные намерения перспективного профессора из глубинки, вмиг вцепилась в него и навязала бурный роман. Бурный в прологе, интригующий в первой части, монотонный в середке и нестерпимо нудный к концу полуторамесячной командировки. Бесспорно, дамочка не лишена была обаяния, отчасти натренированного, и вполне искренне стремилась свить гнездо, так что едва ли следовало винить ее в холодности и расчетливости. Скорее, причиной быстрого отрезвления Званцева были страдальческие глаза Веры, постоянно преследующие его.

Полгода после этого приключения Званцев не навещал старый деревянный дом за аркой, а потом покаялся, получил прощение, сестринский поцелуй — и все потекло по-прежнему. Впрочем, как выяснилось позднее, Верочка болезненно перенесла «измену», вовсе не так равнодушно, как ей хотелось показать, и ближайшее объяснение было особенно бурным.

— О, господи, как я тебя мучаю! — вороша его короткие седеющие волосы, с болью причитала она. — И тебя, и себя… Жизнь проходит, тебе нужна женщина, а я… Ну что ты за меня уцепился, что такого во мне нашел? Разве мало девчонок в институте на тебя засматриваются? Стоит пальцем поманить…

— Никто мне не нужен, Верочка. Только ты. Ты одна…

С непостижимой логикой она вмиг перескочила от элегически-покаянного состояния к активной обороне:

— Ну конечно, ты хочешь, чтобы я с тобой спала! В порядке компенсации за твои заботы… и твои подарки… и твою преданность… и твое терпение… — перечисляла она, и глаза ее постепенно наполнялись непроливающейся дымчатой влагой. — Хорошо, я готова, если ты настаиваешь. — И она принялась дрожащими пальцами развязывать поясок халата. — Вот, пожалуйста…

Званцев ласково остановил ее.

— Что ты, Верочка! Какие там «заботы», какие «подарки»! Это я тебе должен быть по гроб благодарен за твою доброту… и теплоту.

— Да, господи, я готова, готова, сама исстрадалась. И я не торгуюсь, я только боюсь обмануть, унизить тебя. В сущности отдать тело — такая малость… это минимальное, на что способна женщина. А я хотела бы отблагодарить тебя сполна.

— Умница ты моя…

— Какая умница! Ледышка… Если бы это был не, ты… с твоей золотой душой… Но я надеюсь… чувствую, что скоро смогу полюбить тебя. Ах, если бы не видеть его каждый день… каждый день! — вырвалось у нее в безысходной тоске.

Такой открытой, такой беззащитно искренней была Верочка в эту минуту, так доверяла Званцеву, единственному своему защитнику, что невольно проговорилась о том, первом. И даже сама не заметила. Грех было Званцеву воспользоваться ее минутной слабостью, но так уж устроен человек. Помимо своей воли и даже сожалея, что подхватил это случайно оброненное признание, Званцев уцепился за него, стал его слугой, его рабом — и надолго лишил себя покоя, низвергнувшись в неведомые до тех пор пучины ревности.

Оказывается, этот незабываемый работает в институте! Этот единственный, после которого ей никто не нужен! Эталон мужчины, исхитрившийся пятнадцать лет трусливо сохранять свое инкогнито и ни разу не сунувший коробки конфет собственной, на глазах растущей дочери! Пакостник, испортивший жизнь доверившейся ему чистой и наивной душе! Не сумевший разглядеть такую женщину — теперь уже можно сказать, несостоявшуюся женщину — в прелестном угловатом подростке…

А тех, кто работал в институте к моменту отпочкования, оставалось еще добрых два десятка — одних только мужчин, отвечающих хотя бы минимальным требованиям Веры Владимировны. И начался для Званцева мучительный детектив гаданий и выяснений, омерзительный ему самому и все-таки упоительный в своей неизбежности, беспрецедентное расследование — при полном отсутствии фактов — прошлой жизни Верочки, института и любого из возможных подозреваемых.

Тянулась бы эта фаза в биографии Званцева бог знает как долго и неизвестно куда завела, если б не случай. Танча иногда забегала к матери в институт, благо, дом был рядом, — то за деньгами, то за ключами, то еще за чем-нибудь, так что ее все знали и баловали, как своего рода «дочь полка». Однажды, направляясь в партком, Званцев заметил краем глаза, что в коридоре у окна, почти невидимый за пальмой, Алехин (который последнее время здорово сдал, сгорбился, усох и разом обратился в старика) горячо и заинтересованно внушает что-то дочке Веры Владимировны. А через несколько минут, когда возвращался к себе, услышал знакомые голоса на лестничной площадке, два женских голоса, взвинченный и упрямый. Первый твердил едва не в истерике: «Не смей, не смей», второй же бубнил под нос: «Не твое дело, хочу — и буду, хочу — и буду…»

Какая-то сила толкнула его к лестнице. Распаленная, готовая разрыдаться, почти невменяемая Вера Владимировна отчитывала Танчу, больно дергая за руку:

— Дрянная девчонка, для тебя материны мольбы — пустой звук…

— Хочу — и буду, хочу — и буду… — упрямо повторяла Танча, и Званцев впервые отметил, что она выше матери на голову, что грудь ее уже вовсю вздымается под свитером, что моложавая Вера Владимировна выглядит рядом с дочерью далеко не такой молодой и нестареющей.

— Ты что, Верочка? В чем дело, на тебе лица нет…

Он бережно взял ее под локоть. Она резко вырвала руку, не видя никого и ничего.

— Не хочу, чтоб ей внушали иждивенческую мораль! Не желаю! Не нуждаемся мы в его советах! Пусть он оставит нас в покое, этот… этот…

Танча тягостно, до слез, покраснела.

Он никогда не видел Веру такой. Такой до самых сокровенных глубин растревоженной. Точно все ее существо возмущалось и бунтовало против закрепостившего ее душу «этого».

И пока высокая тоненькая Танча уводила сгорбившуюся под грузом прошлого мать вниз, в библиотеку, вся картина разом выстроилась в голове Званцева. Ну да, ну да, он и раньше знал. Знал всегда — только не догадывался! Разве не странное хобби появилось вдруг у Алехина — самому следить за ремонтом квартиры зама, сначала двухкомнатной, а позднее, когда Званцев привез мать и больную племянницу, — трехкомнатной?! Почему-то ни для кого другого он это свое тайное хобби не употребил, именно для Званцева!

А может, он не для зама старался, для бывшей любовницы — в надежде, что они в конце концов договорятся? Неужто таким образом рассчитывал Алехин загладить свою вину перед нею? Боже мои…

Но еще не все, не все… Ведь этот затянувшийся роман протекал на глазах у Алехина, он был в курсе, наблюдал… и всячески поощрял. Двигал Званцева по службе, помогал советами, знакомствами, возможно, выгораживал и защищал где-то перед кем-то — и все ради нее… Да еще, чего доброго, инструктировал, как ей вести себя со Званцевым. Может, и навещал иногда… по старой памяти! Званцев вдруг рассмеялся — и камень свалился с его души.

Наверное, ему следовало все же огорчиться. Но было лишь облегчение, огромное и поначалу даже оскорбительное, будто он простил Верочку только потому, что ее единственным и незаменимым оказался Алехин. Но постепенно все стало на свои места. Действительно, уж если Верочка полюбила кого-то и кому-то отдала свою молодость, то это мог быть только Алехин. Более достойного ее любви Званцев не знал. Алехин с его благородством, с его преданностью делу, с его бесконечной порядочностью… Нет, Алехин не мог обмануть, не мог предать. А если так вышло, что ж… значит, иначе не получилось. Жизнь сложна, нет в ней однозначных решений. Там ведь еще и дети были, и, кажется, уже внуки. А теперь в директорский кабинет врывается иногда очаровательная девчушка, Дашенька. Правнучка. Ему было что терять. Авторитет руководителя… институт… науку, которая неизвестно где топталась бы сейчас, если б не Алехин с его энергией и принципиальностью… Нет, Званцев не обеливал ни шефа, ни ее, Веру. Он старался быть лишь справедливым.

Бывает, бывает, всякое бывает. Седина в голову — бес в ребро. Влюбился в хорошенькую восемнадцатилетнюю девочку, может, первый раз в жизни влюбился, до этого никогда не было: наука! А тут как раз отпочкование, семья покуда в Москве остается, а девочка — само обожание, сама чистота — едет с ним. В числе незаменимых. Ну и что? Она я была незаменима для института. Да и видно с вершины времени, не ошибся в ней Алехин, такого библиотекаря поискать. Часто отправлял ее в столицу для пополнения библиотеки — и сам сидел там немало, немудрено, что командировки их часто совпадали. В качестве переводчицы возил в Англию, в Италию, в Югославию, с ним она увидела мир. А потом родилась Танча — и с тех пор никто не видел их вместе. Алехин ни разу не подошел к Вере на людях, слова не сказал. Не хотел огласки? Или отрубил? Ее честь оберегал — или свой авторитет?

Ай-да дед, ай-да член-корр.! Ему пятьдесят, ей восемнадцать. И такая любовь… Ну что ж, Верочка стоила того, чтобы ради нее свихнуться на старости лет. Можно понять Алехина, сам недалеко ушел. И можно понять, что был это не трусливый побег от любви, а драма, драма жизни. Может быть, трагедия. Да, поступился. Отступил. Оступился. Но ради высоких целей. Достаточно высоких. Семья, дети, внуки. Институт. Наука. А с другой стороны — Верочка. Он, Званцев, не отступился бы. И не отступится. Но он всего лишь Званцев. Не Алехин.

Придя к такому выводу, Званцев громогласно расхохотался в своем кабинете директора ВЦ — и всю шелуху ревности как рукой сняло. Вроде даже полюбил Верочку еще больше за ее преданность, за талант любить, а Алехина еще больше зауважал.


А совсем недавно, когда Танче стукнуло шестнадцать, объявился у нее мальчик. Вместе с приглашенными на чай тремя подругами возник надраенный, чинный, гордый, густо краснеющий курсантик. «Познакомься, мамочка, познакомься, Шурша, это мой друг». — «Николай», — солидно пробасил курсантик и до конца вечера стушевался в уголок. Как ни трясли, ни тормошили его бойкие Танчины одноклассницы, — ничего не вытрясли. А потом Танча отправилась провожать гостей — и с концом. В двенадцать по традиции Вера Владимировна пошла прогуляться со Званцевым, и тут старшая пара наткнулась на младшую, на целующихся в тени арки Танчу и курсантика.

Ночью Вера Владимировна имела с дочерью трудную воспитательную беседу. Поначалу Танча слушала молча и смущенно, лишь сопела, а после рассмеялась:

— Не тебе меня учить, мамочка. Ты лучше о себе подумай!

У Веры Владимировны земля ушла из-под ног, как позднее объяснила она Званцеву. Танча еще и поучала ее!

— Не бойся, я не пропаду. Мне уже семнадцатый, и я кое-что смыслю в жизни. А вот ты о чем думаешь? Ты и твой терпеливый Званцев? Тебе тридцать шесть, у тебя седина пробивается, мешки под глазами и талия не та, — а твой Шурша нам все половики протер. Он же хороший, мамочка! Конечно, немножко увалень, но где ты найдешь лучше? Чего вы ждете и почему не поженитесь?!

Выслушать этакое от шестнадцатилетней девчонки было нелегко, но Вера Владимировна привыкла разговаривать с дочерью откровенно.

— Глупенькая, чтобы пожениться, надо, как минимум, любить друг друга.

— Любить? — изумилась Танча, — Так любите, кто вам мешает!

И правда, кто им мешает?

Когда Вера Владимировна рассказала Званцеву об этой беседе, у них состоялось последнее объяснение — последнее по времени, а не по итогам, — и Званцев хохотал во все горло, а Вера Владимировна опять всплакнула, и гладила сухими пальцами седой ершик Званцева, и вытирала слезы платочком, и умоляла:

— Я знаю, чувствую… теперь уже скоро… совсем скоро… только ты потерпи еще немного… и не оставляй меня… не оставляй меня одну… потому что у меня никого нет, кроме тебя… о боже, и тебя тоже нет! Но я хочу полюбить тебя… всей душой полюбить… Господи, что это я говорю, какие глупости! Если это не любовь, то что же тогда любовь? Ответь мне, что же тогда любовь? Что, что, что?!

Не знаю уж, можно ли назвать эту историю легендой. Едва ли. Но мы у себя в институте считаем ее легендой. Такой же древней и редкостной, как легенда про Одиссея и Пенелопу.

И надеемся, что счастье дождется их, что сердце Веры Владимировны в конце концов оттает. Потому что грядет всемирное потепление — к этому склоняется теперь большинство ученых. И почти весь наш институт. Правда, потепление ожидается еще не скоро, но это уже детали.

Загрузка...