8

Мы заблудились…

Кажется невероятным, что тут можно заблудиться, меньше, чем в получасе езды от Рима, ясным летним вечером, собравшись поужинать во Фреджене — заблудиться мне, родившемуся в Риме и коренному римлянину, и этому странному человеку рядом со мной; исходившему, по его собственным словам, здесь все “вдоль и поперек” с кадастровой описью; тем не менее, это факт — мы заблудились. Он остервенело роется в карманах дверей, кресел, в бардачке, вероятно, в поисках карты и, хотя я уже понял, что, когда имеешь с ним дело, нельзя торопиться с выводами, не могу не отметить то, как он ищет — вслепую, нервничая, скорее как вор, а не хозяин машины. Никакой карты, естественно, он не находит, если он ищет именно карту: кроме документов на машину, уже мною изученных, наружу вываливается всякий замшелый хлам — заплесневелые крекеры, затрепанный справочник “Весь город” (но не Рим, а Генуя) и изорванная книга — Клио Пиццингрилли, разбираю с трудом на обложке, “Выход… “ — даже не изорванная, а изгрызенная, причем, не человеком, судя по размеру укусов, правильных, круглых, прорезающих книгу насквозь, как будто медведь Йоги полакомился бутербродом.[26]

— Что за черт… — бормочет он.

Он откидывается на спинку сидения, которое издает леденящий душу скрип, потом пожимает плечами и далее с гримасой — весьма выразительной, которую я никогда не сумел бы воспроизвести — сообщает мне, что не суть важно, где мы находимся. Снова смотрит на меня, в тишине отчетливо слышен свист в его легких, меня притягивает пристальная глубина его взгляда, и я понимаю, что здесь, сейчас, на этом месте, по какому-то непостижимому стечению обстоятельств, он выложит мне настоящую причину своего появления в моей жизни. Можете мне не верить, конечно, но я понял это сразу, а почему это не поддается логическому объяснению: вот понял и все тут. И оказался прав.

— Твой отец тоже был коммунистом, — объявил он.

Ну и загнул!

— Я специально завел разговор о том, как люди лгут, — продолжает он, — хотел подготовить тебя, но не знал, с чего начать. Я, пожалуй, слишком долго крутился вокруг да около, поэтому лучше сказать тебе ясно и прямо, тем более от этого ничего не изменится. Твой отец прожил совсем другую жизнь, о которой ты вообще ничего не знаешь. Он был коммунистом с мальчишеских лет и остался им до последнего часа. Для него это было важней всего в жизни — коммунизм.

Мимо проезжает грузовик, поток воздуха от него раскачивает наш утлый челн.

— Есть в Тоскане деревня, — говорю я, — названия не помню, но могу разыскать, где состязаются, кто лучше соврет. Не знаю, какой приз получает победитель, наверное, окорок, но полагаю, что если вы примете участие…

— Он был не только коммунистом, — обрывает он меня, — он был агентом КГБ.

Пауза.

— Шпионом, — уточняет.

Думаю, что, объективно говоря, то, как я реагирую, чрезвычайно важно; наверное, в любом фильме в этом месте мое лицо дали бы крупным планом, но если мгновением раньше, после его первого заявления, меня просто переполнял сарказм, теперь я ощущаю пустоту, не знаю, почему, и отсутствие какой-либо реакции. Ее вообще нет. Если только не считать реакцией неподвижность и молчание.

— Я, — продолжает он, — сейчас делаю, можно сказать, подлость, нарушаю торжественную клятву, которую дал твоему отцу, да еще подтвердил, когда видел его в последний раз, за два дня до смерти — клятву, что я никогда, ни при каких обстоятельствах ничего тебе не скажу.

Кашляет, потом, к моему удивлению, врубает скорость и трогается с места, уверенно выбирая дорогу, ведущую — об этом сообщает указатель — на автостраду.

— Я поклялся, ведь не станешь спорить с умирающим, но был с ним не согласен, он это знал, и я ни секунды не сомневался, что нарушу клятву. Несправедливо, по-моему, чтобы его сын не знал, что он было за человек на самом деле. При жизни — одно дело, выбора не было, но сейчас, увольте, нет, я не могу хранить этот секрет и не хочу, потому что это будет неправильно, и ты, Маурицио, это знаешь…

На мгновение он поднимает взгляд кверху, как бы обращаясь непосредственно к моему отцу, которого и в самом деле звали Маурицио, хотя даже Франческино не поверил, что дед взаправду отправился на небо, потом опускает глаза, и как раз вовремя чтобы заметить, что мы прямиком летим на “Панду”, которая еле движется без габаритных огней. И я почти уверен, что, переключая скорость, чтобы объехать ее как ни в чем не бывало — а мы чуть в нее не врезались — и укоризненно покачивая своей огромной башкой, усыпанной перхотью, человек этот готов расплакаться. Никаких явных признаков нет, он не вздыхает, не шмыгает носом, это просто мое впечатление, молниеносное и отчетливое, и если бы это не был абсолютно незнакомый человек, если бы это был настоящий друг моего отца, из тех, что действительно навещали его в больнице, — Аттаназио, например, или профессор Ди Стефано, или генерал Террачина, которых я видел у нас в доме с детских лет и видел потом, как они седеют, толстеют, как слабеет их зрение из года в год, от одного приглашения на ужин до другого, от одной партии в бридж до другой, в течение всей жизни, так что в конце концов проникся к ним чувством невольной, вялой и холодноватой — потому что никто из них мне не нравился — но по-настоящему родственной близости; что ж, будь это кто-нибудь из них, я бы не сомневался, я бы сказал, что он действительно готов был расплакаться. А этого типа я не знаю. Может, у меня что-то путается в голове, и если кто-то готов расплакаться, так это я.

— И мне понадобилось немало терпения, — продолжает он, — чтобы дождаться сегодняшнего дня, не отвести тебя в сторонку во время похорон и не выложить всю правду там, на месте, под дождем, в окружении всех этих говнюков, этих фашистов. Твой отец не был таким, как они, ты это должен знать: он вынужден был прикидываться, будто он один из них, у него это получалось, и получалось хорошо, в течение всей жизни, но ничего общего у него с ними не было, это были его враги. Твой отец был коммунистом, Джанни, он был шпионом почти полвека, и к чертям все клятвы, я не хочу унести с собой в могилу этот груз.

Он умолкает внезапно, хотя явно еще не все сказал: возможно, еще не придумал продолжение, возможно, придумывает прямо сейчас, продолжая вести машину, широко расставив локти.

Тем временем мы все быстрее мчимся по темным деревенским дорогам. Над нами один за другим идут на посадку самолеты, все реже встречаются дома с освещенными окнами, все шире становятся поля с залегшей на них тьмой, все пронзительнее — красота, от которой у меня щемит сердце.

— У меня к вам три вопроса, — говорю я. — Вопрос первый: вы действительно были на похоронах моего отца?

— А как же!? Если хочешь, могу перечислить всех, кто там был, поименно. Андреотти,[27] генерал Оливетти- Пратезе, этот мозгляк Грамеллини, все семейство Террачина, братья Урсо, специально приехавшие из Неаполя, потом был Аттаназио, Андзеллотти, Скано…

— Ладно, оставим. Вопрос второй: вы тоже шпион?

— Да.

Резко поворачиваем направо, выезжаем на более широкую дорогу, обсаженную деревьями с выбеленными стволами.

— Нет, будет четыре вопроса. Вопрос третий: мы ведь не заблудились? Куда мы едем сейчас на такой скорости?

— Все туда же, во Фреджене. Понимаешь, я знаю путь туда только по автостраде. Возможно, мы были совсем рядом, но я решил, что вернусь на автостраду, выеду к повороту на Фреджене и доеду по знакомой мне дороге.

— Четвертый вопрос: положа руку на сердце, неужели вы думаете, что я…

— Послушай, — перебивает он меня, — можно тебя кое о чем попросить? Называй меня на “ты”.

— Что это меняет?

— Меняет то, что “вы” мне не по нутру. Пожалуйста. Ты можешь этому не верить, но сейчас, когда не стало твоего отца, за исключением твоих ближайших родственников, в мире нет, вероятно, человека, который любил бы тебя больше, чем я.

— Ого!

— Я не преувеличиваю, Джанни. Скажу тебе еще одно, чего ты не можешь знать: тебя не случайно назвали Джанни, как меня…

Да уж, нелегко иметь дело с этим человеком. Каждый раз, как он окатывает тебя ушатом воды, и ты чувствуешь, что должен как-то отреагировать, он добавляет еще. Похоже на тактику некоторых шахматистов, с которыми мне приходилось встречаться на турнирах — югославов в особенности, — они готовили две атаки одновременно, одну прикрывая другой. Я знал об этом, готовился, но все равно проигрывал.

— О’кей, как скажешь. Четвертый вопрос: ты рассчитываешь, что я всему этому поверю?

Нет, ты не работает, звучит по-идиотски.

— Хочешь, я скажу тебе, на что я рассчитываю? — спрашивает он и на минуту, когда поворачивает голову, напоминает мне Джека Пэланса[28] (не знаю почему, на самом деле сходства никакого, этот ниже ростом и толще), — Я рассчитываю на то, что ты дашь мне договорить. На это я рассчитываю. Раз уж я нарушил клятву, то рассчитываю, что ты позволишь мне нарушить ее до конца и рассказать тебе эту безумную историю всю целиком.

— Вот именно, безумную, вы правильно выразились.

На словах “вы правильно выразились” у меня изо рта случайно брызжет слюна, попадает на панель, не заметить невозможно. Делая вид, что ничего не случилось, вытираю плевок рукавом, но он явно все видел.

— Да, — говорит он, — безумную. Но если ты не дашь мне ее рассказать, если все, что бы я ни говорил, будешь сопровождать вопросами и комментариями, то значит, твой отец был прав, я не должен говорить тебе ничего, и я не успокоюсь пока…

Что мне делать, молчать? Мне есть, что сказать сейчас, нечто весьма неприятное. И почему я не должен этого делать? Почему должен сдерживаться?

— Послушайте, — говорю, — разве вы уже не рассказываете свою безумную историю? Что я не сделал из того, что вы хотели? В чем помешал? Вы ворвались в мою жизнь с пистолетом за поясом, привели меня в состояние шока… да, именно шока, сказав про Франческино то, чего никто не знал, и при этом даже не сообщили, кто вы такой. Я вынужден был бежать ночью, как крыса — вам это известно? — напугав жену, наплетя горы небылиц ее родителям, не будучи в силах уразуметь, что происходит; тем не менее, я сейчас здесь, слушаю ваши бредни о том, что мой отец, генерал, истовый католик, антикоммунист до мозга костей, убежденный христианский демократ, которого четверо пап удостоили аудиенции, личный друг Андреотти (с которым он, кстати, почти каждое утро ходил к мессе), и, кроме того, по-моему, хотя он это и отрицал, тайный член “Гладиатора”,[29] был шпионом и коммунистом. Вы отдаете себе отчет в том, сколькими вопросами я могу вас засыпать? Четырьмя не ограничишься!

Ловлю себя на том, что произношу эти слова суровым тоном, наподобие инструктора в военном училище, — это происходит помимо моей воли, и я чувствую, что смешон; значит, мне лучше умолкнуть. Я себя знаю: теперь я буду тупо твердить уже сказанное, теряя контроль над тоном, а потом и над словами, и мои аргументы, которые пока кажутся неотразимыми, сильно поблекнут. Это мой извечный дефект, и почти невероятно, что на сей раз я успеваю вовремя остановиться: обычно это случается потом, когда уже поздно.

— В любом случае, перейти с вами на “ты” у меня не получится, — заканчиваю, поэтому придется вам потерпеть…

Опускаю глаза, довольный своей речью, а еще больше тем, что сумел вовремя остановиться, но в то же время замечаю с ужасом, что вся панель забрызгана моей слюной. Что происходит? Обычно, разговаривая, я не брызжу слюной. Проклятье, будь со мной такое, я бы знал, я бы комплексовал, я бы следил за собой с упорством маньяка, прибегая ко всяким жалким ухищрениям — сглатывал через каждые три слова, старательно прикрывал рот рукой с невинным видом, правда, с тем же успехом можно повесить на грудь плакат с аршинными буквами: ОСТОРОЖНО! Я ПЛЮЮСЬ ВО ВРЕМЯ РАЗГОВОРА, но зато не заплюешь чужую машину. И пока я локтем вытираю свои плевки, до меня доходит, что на мое слюноотделение, должно быть, повлияли два джина с тоником, выпитые натощак, и к тому же сейчас уже девять вечера, а у меня с утра маковой росинки во рту не было — я и в самом деле голоден, голоден, как волк, и прибавьте к этому еще стресс от всего сегодняшнего вечера. И все-таки я не плююсь во время разговора. Проклятье!

— Ты прав, — говорит он, — и я прошу у тебя прощения. Но только не думай, что я не пытался поставить себя на твое место, посмотреть на все твоими глазами…

Он закуривает очередную сигарету, а я чувствую, что меня тоже тянет закурить. Но от его сигарет меня тошнит, и только поэтому я не поддаюсь искушению пустить насмарку все свое девятимесячное воздержание ради какой-то “Капри-суперлайт”. Но при этом думаю, что было бы, если бы он закурил “Мальборо”, если бы в углублении за переключателем передач, где он держит сигареты, мелькнула волшебная красно-белая пачка.

— После глупости, которую я совершил в тот вечер, — продолжает он, — я вот что подумал…

Он качает головой и отирает рукой вспотевшее лицо. Мы тем временем выехали на автостраду. На въезде он поворачивает в сторону Чивитавеккья, а мне кажется, что мы уже миновали Фреджене и, значит, должны возвращаться в сторону Рима.

— Видишь ли, — продолжает он, смерть твоего отца меня потрясла, и я стал плохо соображать. Я всегда думал, что умру раньше него, потому что так и должно было быть. Я не был готов пережить его и в одиночестве тащить на себе груз всей этой истории…

— Эй, поаккуратней! — кричу я ему.

Он вылетел на автостраду, не глядя, как сумасшедший, и под истерический рев клаксона я вижу в боковом зеркале, как какой-то “Гольф” резко берет влево, чтобы не врезаться в нас, тогда как на полосе обгона бешено мчится, сигналя фарами, темный “Сааб”. Сердце подскакивает к горлу, я лишь успеваю подумать “вот оно”, сейчас всем нам конец, нас размолотит в одной из этих кошмарных мясорубок, которые что ни день видишь по телевизору. Этого не случается единственно потому, что “Сааб”, не сбавляя хода, продолжает на наше счастье слепо и безрассудно гнать вперед, проскакивая на скорости сто восемьдесят километров в час эту внезапную ловушку судьбы, как тигр в цирке проскакивает сквозь огненное кольцо; “Гольф” все-таки слегка задет, его бросает вправо, потом влево, он все время сигналит что есть мочи и выписывает зигзаги не хуже тех, после которых летят вверх колесами болиды на испытательных гонках “Формулы-1”, но все же не переворачивается, а когда выруливает на полосу обгона, “Сааб” уже пропадает вдалеке, и водителю “Гольфа” удается выправить машину.

Во всей этой заварухе мы, являясь её причиной, продолжали ехать себе и ехать как ни в чем не бывало, подобно мистеру Магу:[30] не тормозили, не перестраивались, даже не пытались извиниться, и, возможно, именно это, а не сам наш маневр, взбесило водителя “Гольфа”, который поравнялся с нами и через открытое стекло осыпает нас ругательствами, продолжая истерически сигналить. Мы оба поворачиваемся, смотрим на него и не говорим ни слова, сохраняя странное спокойствие, тогда как водитель “Гольфа” — уродливый юнец с клоками волос, стоящими дыбом, багровый, как помидор, извергает на нас весь адреналин, ударивший ему в голову. Многовато, однако, у него адреналина, судя по тому, сколько ненависти он вкладывает в свою инвективу, затем он прибавляет скорости и исчезает с последним ругательством, как раз когда я собрался отреагировать — точно не знаю, какой была бы моя реакция, возможно, тоже разразился бы ругательствами, но человек, сидящий рядом со мной, мог бы отреагировать иначе. Этот псих убрался вовремя: он так никогда и не узнает, что сыпал проклятиями в опасной близости от заряженного пистолета, а воспоминания о том, как он чудом избежал аварии и как отвел душу, не услышав ни слова в ответ, вероятно, послужат ему хорошим подспорьем, если в будущем ему понадобится поднять самооценку.

Человек рядом со мной — не знаю по-прежнему, как его называть: Джанни? друг моего отца? шпион? — посылает ему вдогонку пару сигналов фарами, потом швыряет в окошко окурок и провожает взглядом в зеркале заднего вида бесшумный маленький взрыв искр. Потом поворачивается в мою сторону и, само собой, улыбается.

— Давай договоримся, — произносит он, — я сосредоточусь сейчас на дороге и довезу тебя в целости и сохранности до Фреджене, до ресторана, где мы будем есть рыбу, как я обещал…

ЧЕРВЕТЕРИ-ЛАДИСПОЛИ 8 КМ: я был прав, мы проехали Фреджене, надо возвращаться обратно. Но он даже не видит этого…

— … и там, за блюдом креветок на гриле, я расскажу тебе все с самого начала. К черту клятву. Ты все должен знать. Потом решишь, верить этому или нет.

Что за бред, думаю. Что за чудовищный бред. Самый бредовый вечер в моей жизни. А он спокойно, сосредоченно, ведет машину по направлению к Чивитавеккья, не сомневаясь, что едет во Фреджене. ЧЕРВЕТЕРИ-ЛАДИСПОЛИ 7 КМ. Что делать? Надо ему сказать, сам он не заметит.

А я зверски хочу есть…

Загрузка...