ПРОИСШЕСТВИЕ II САРАНЧОВОЕ ЛЕТО

В году 1821-м на исходе июня месяца Ламиа, супруга Гериоса, замкового управителя, произвела на свет мальчика, которого назвали сперва Аббасом, а затем Таниосом. Еще не успев открыть свои невинные глазки, он навлек на селение поток незаслуженных напастей.

Это он впоследствии получил прозвище «кишк», и именно ему выпала достославная доля. Вся его жизнь сделалась чредой невероятных проявлений судьбы.

«Хроника горного селения», принадлежащая перу монаха Элиаса из Кфарийабды

(Прежде чем связать вновь нить этой истории, мне бы хотелось на минутку остановиться на приведенных выше строчках и, в частности, на загадочном слове «oubour», которое я перевел как «происшествие». Хотя монах Элиас нигде в своем труде так и не соблаговолил дать ему толкование, оно постоянно появляется под его пером, и я смог установить его смысл лишь методом исключения.

Автор «Хроники» говорит, например: «Рок — это то, что происходит: он непрестанно входит в нас и исходит из нас, подобно тому, как игла сапожника проницает кожу заготовки», а в другом месте замечает: «…Провидение печется о внушающих оторопь происшествиях, метящих наш путь собственными вешками, изменяя жизнь по своему произволу».

«Происшествие», следовательно, оказывается одновременно знаком судьбы, резко и открыто меняющей свое направление, когда Провидение иронически, жестоко, а то и воистину провиденциально вмешивается в жизнь, и какой-то явно различимой метой, что выделяет в повседневном существовании некий особенный этап. В этом смысле искушение Ламии является для судьбы Таниоса первоначальным «происшествием», из коего проистекли все остальные.)

I

Когда Гериос возвратился из своей поездки, была ночь, на сей раз настоящая. Его жена уже улеглась, он нашел ее на ложе в их спальне, и они не обменялись ни единым словом.

Прошло несколько недель, и у Ламии впервые возникли приступы тошноты. Она была замужем около двух лет, близкие с беспокойством поглядывали на ее живот, все еще остающийся плоским, и полагали, что пора обратиться к покровительству святых и помощи целебных трав, дабы избавить ее от порчи. Эта беременность обрадовала всех, женщины так и завертелись вокруг будущей матери, благо многие были к ней сердечно привязаны. Тщетно было бы выискивать среди всего этого хоть один подозрительный взгляд, малейшее недоброжелательное шушуканье. Лишь в марте месяце, когда шейхиня вернулась в замок после своего затянувшегося гостевания в отчем доме, Ламиа почувствовала, насколько вдруг холоднее стало ее обхождение. Правда, супруга хозяина переменилась ко всем — гневливо и презрительно встречала поселянок, когда те потянулись к ней на поклон, да и лицо у нее словно бы сморщилось, осунулось малость, хотя сама она при этом не перестала быть тучной.

Поселяне не преминули насмешливо отметить сии изменения. Причуды «своего» шейха они были готовы сносить, но еще не хватало терпеть капризы от чужачки, от этого «бурдюка с прокисшим молоком», этой «занозистой бабы, набитой фокусами Загорья»! Если Кфарийабда ей больше не по нутру, пусть возвращается домой, скатертью дорога!

Однако Ламии не удалось успокоить себя предположением, будто хозяйка замка взъелась на всю деревню разом, нет, шейхиню наверняка настроили именно против нее, и она ломала голову, чего ей могли наговорить.


Ребенок родился в ясный, погожий летний день. Легкие облака смягчали жар солнечных лучей, и шейх распорядился устелить коврами террасу, откуда открывался вид на долину, чтобы устроить завтрак на свежем воздухе. С ним были «буна» (кюре) Бутрос, еще двое влиятельных местных персон да Гериос, а чуть поодаль на табурете восседала шейхиня со своим тантуром на голове и сынком на руках. Все не без помощи арака пребывали, казалось, в превосходном расположении духа. Никто не был пьян, но речи и жесты стали развязнее, как это бывает навеселе. А невдалеке, у себя в комнате, Ламиа под надзором повитухи со стонами выталкивала дитя из своего чрева. Сестра держала ее за руку — старшая сестра, «хурийе», жена кюре.

Маленькая девчушка со всех ног примчалась к сотрапезникам, спеша сообщить новость, которой они ждали; их взгляды, видно, смутили ее, потому что она зарделась, спрятала лицо и ограничилась тем, что шепнула одно словечко на ухо Гериосу, и тотчас убежала. Но торопливость вестницы выдала ее, все всё поняли, а муж Ламии, разом утратив обычную сдержанность, громко провозгласил: «Саби!»

Мальчик!

Наполнили кубки, чтобы отпраздновать это событие, потом шейх спросил своего управителя:

— Как ты думаешь его назвать?

Гериос чуть было не произнес имя, что вертелось у него на языке, но по тону своего хозяина смекнул, что у этого последнего тоже имеется своя идея на сей счет, и потому он предпочел сказать:

— Об этом я пока не думал. Ведь он тогда еще не родился…

Эту благоразумную ложь он подкрепил весьма выразительной миной, означающей, что он-де из суеверия не осмелился выбрать имя заранее, ибо это значило бы предположить, что непременно родится мальчик и притом живой, то есть поступить так, как если бы он принимал за достигнутое то, что ему еще не даровано, а Провидение не любит такой самонадеянности.

— Что ж, — молвил шейх, — у меня есть имя, которое я всегда предпочитал, это Аббас.

Гериос по привычке, как только хозяин начал говорить, закивал согласно, и едва лишь имя было произнесено, решение уже созрело:

— Итак, быть ему Аббасом! А потом парню расскажут, что имя для него выбрал наш шейх собственной персоной!

Радостно оглядывая собравшихся, как бы сбирая дань подобающего одобрения, Гериос заметил, что кюре хмурится, что шейхиня внезапно в необъяснимой ярости прижала к груди своего сына. Она была бледна, словно ветвь куркумы, так мертвенно, что ей можно было бы искромсать лицо и руки, но ни одна капля крови не выступила бы из-под кожи.

Взгляд Гериоса на мгновение задержался на ней. И вдруг он понял. За каким дьяволом он одобрил это имя? И главное, с какой стати шейх его предложил? Радость и арак — вот что затуманило рассудок им обоим.

Эта сцена продолжалась всего секунд десять или пятнадцать, но для ребенка, для его близких, для целой деревни все разом рухнуло. «В тот день, — как пишет автор „Хроники горного селения“, — участь их была решена, приговор судьбы скреплен печатью; отныне он мог лишь разворачиваться, подобно листу пергамента».


Столько прискорбных последствий из-за одного, пусть грубого, промаха, допущенного (и, заметьте, тотчас исправленного) шейхом?

Тут надобно заметить, что в Кфарийабде в отношении имен существовал нерушимый обычай, хранимый многими поколениями. Поселяне, «те, что внизу», как их называли, давали своим сыновьям имена святых: Бутрос, Булоз, Гериос, Рукоз, Ханна, Фрем или Ваким в честь святого Петра, Павла, Георгия, Роха, Иоанна, Ефрема или Иоахима; иногда в ход также шли имена ветхозаветные, к примеру, Айюб, Мусса и Тубийя в честь Иова, Моисея и Товия.

В семействе шейха — у «тех, что наверху» — действовал другой обычай. Мальчикам полагалось носить имена, содержащие напоминание о могуществе или былой славе. Вроде Сахра, Раада, Хосна, что означало «утес», «гром», «крепость». Наравне с этими здесь встречались имена, происходящие от исламских корней: хотя род шейха на протяжении столетий исповедовал христианство, это отнюдь не мешало семейству претендовать на право числить среди своих предков Аббаса, дядю самого Пророка, и сверх того еще добрый десяток калифов; к тому же в Зале с колоннами, на той стене, под которой обыкновенно восседал шейх, красовалась шпалера изрядных размеров как в ширину, так и в высоту, на коей было вышито генеалогическое древо, при виде которого пришлось бы побледнеть от зависти многим увенчанным коронами физиономиям, не исключая той, что принадлежала истанбульскому султану, чье происхождение, каким бы там калифом он ни был, отнюдь не восходило к благороднейшим вельможам Мекки, скорее, напротив, терялось где-то в степях Восточной Азии.

Своего сына шейх нарек Раадом, именем, которое носил его собственный родитель. Что до него самого — это мудрено объяснить, но так уж оно было, — его звали Франсисом. Да, вот так: шейх Франсис. Имя, какого, совершенно очевидно, не носил никто из членов семьи Пророка, но и к воинственному арсеналу касательства не имевшее, оно к тому же сильно смахивало на распространенные среди простолюдинов имена святых. Но сходство сие было лишь видимостью. Тут не было никакой связи с календарными праведниками — ни с Франциском Сальским, ни с Франциском Ассизским, не считая той подробности, что именно в честь последнего был наречен Франциск I. «Шейх Франсис» рождался в каждом поколении семейства, начиная с семнадцатого века, когда король Франции, получив от Сулеймана Великолепного право послеживать за судьбой христианских меньшинств Леванта, а также и Святой земли, разослал письма главам знатных семейств Предгорья, обещая им свое покровительство. Среди получателей сего сообщения оказался один из предков нашего шейха; говорят, ему доставили послание в день, когда увидел свет его первенец. Каковой и был тотчас наречен Франсисом.


Объяснения, которые я только что привел, ныне кажутся необходимыми, но поселяне той поры в них не нуждались. Ни один из них не счел бы малозначительным фактом, что шейх мог дать сыну Ламии самое прославленное из имен своего рода. Гериосу казалось, будто он уже слышит, какую бурю насмешек обрушит на его голову Кфарийабда! Где ему теперь укрыться от позора? Когда он поднялся из-за стола, чтобы пойти взглянуть на ребенка, он совсем не походил на гордого, счастливого отца, усы у него словно обвисли, ноги заплетались, он насилу смог, не оступившись, дойти до комнаты, где дремала Ламиа.

Туда набилась добрая дюжина хлопочущих женщин разных возрастов. В своем глуповатом усердии не замечая ничего, кроме собственной через край бьющей радости, они подтолкнули его к колыбели спящего младенца, чью голову уже покрывал льняной колпак.

— По всему видать, он в добром здравии, — жужжали они. — Даст Бог, будет жить!

Только у жены кюре хватило зоркости приметить, как он переменился в лице.

— Что это у тебя вид такой замученный, неужто потому, что твоя семья увеличилась?

Он застыл, не отвечая, немой, неподвижный.

— Как ты думаешь его назвать?

Гериос хотел бы скрыть свое замешательство, но с ней, с хурийе, он должен был поговорить. Нельзя забывать, какое влияние она имела на всех жителей селения, не исключая самого шейха. Получившая некогда имя Саады — впрочем, никто уже не называл ее так, — она в свое время была прекраснейшей из девушек Кфарийабды, совсем как ее сестра Ламиа десять лет спустя. И если восемь или девять беременностей, пережитые с тех пор, отняли ее свежесть и утяжелили стан, то не скажешь, что очарование покинуло ее, скорее оно все сосредоточилось в глазах, лукавых и властных.

— Мы сидели за завтраком, и вдруг… шейх предложил назвать его Аббасом.

Гериос силился подавить свое смятение, но конец фразы вырвался у него, как стон. Хурийе сдержалась, не вздрогнула. Ей даже удалось притвориться, будто она позабавлена:

— Ну, я его узнаю, твоего шейха! Вот человек, который без удержу отдается порывам своего великодушного сердца. Он высоко ценит твои заслуги, твою преданность, честность, ты для него теперь стал как брат, вот ему и вздумалось тебя почтить, дав твоему сыну свое фамильное имя. Но в селении на это посмотрят по-другому.

Гериос разлепил губы, собираясь спросить, как же отнесутся к этому односельчане, но из гортани его не выдавился ни единый звук, так что жена кюре сама продолжила:

— Станут ворчать: Гериос совсем нос задрал, поселился с теми, что наверху, так уж и не хочет дать своему сыну имя, как у нас. Обозлятся на тебя, да и на твою жену тоже, и распустят языки. Ведь они уже и теперь завидуют положению, которое ты занимаешь…

— Может статься, ты и права, хурийе. Да только я уже сказал шейху, что польщен его советом…

— Значит, пойдешь к нему и объяснишь, что Ламиа принесла обет, только держала это в тайне. А ты как бы хотел его назвать, своего мальчишку?

— Таниос.

— Отлично, стало быть, скажешь, что мать дала обет назвать его в честь бара Таниоса, если этот бар, то есть святой, поможет ей родить в добром здравии.

— Ты права, так и надо ему сказать. Завтра, когда окажемся наедине, потолкую с ним об этом.

— Завтра будет поздно. Ты пойдешь к нему сию минуту — одна нога здесь, другая там, не то шейх раззвонит про этого своего Аббаса направо и налево, тогда он уже не пожелает отказаться от этой затеи.

Гериос удалился, подавленный, чуть ли не больной от одной мысли, что должен впервые в жизни воспротивиться воле своего господина. Он усердствовал как мог, подготавливая в уме длинное, обстоятельное объяснение, отягченное уверениями в вечной благодарности и нижайшими извинениями. Задача оказалась гораздо проще, чем он предполагал.

— Обет — это святое, — обронил шейх при первых же его словах. — Таниос так Таниос, не будем больше говорить об этом!

У владетеля здешних мест было время поразмыслить, он тоже кое-что сообразил. Особенно когда шейхиня, встав, так резко подхватила сына с земли, что ребенок заревел, а потом удалилась, не сказав сотрапезникам ни единого слова.

Она уединилась у себя в комнате, или, если быть точнее, на балконе, где и провела остаток дня, мечась взад-вперед и бормоча сквозь зубы жгучие проклятия. Никогда она не чувствовала себя до такой степени униженной. За каким чертом ей, взращенной и взлелеянной в одном из богатейших местных родов, терпеть выходки этого деревенского петуха? Что она здесь делает? Она была зла на весь свет, даже на патриарха, своего духовника. Разве не ему принадлежала идея этого злополучного брака?

Она поклялась себе, что завтра же на заре вместе с сыном покинет этот проклятый замок, а если кто-нибудь попробует ей помешать, известит обо всем своего отца и братьев, они придут освободить ее с оружием в руках, со всеми своими людьми, пусть опустошат владения шейха! До нынешней поры она всегда выказывала покорность, молча сносила все. Но на сей раз это были уже не прежние сельские шалости, тут совсем другое: этот человек сделал ребенка женщине, живущей под их кровом, и, не удовлетворившись этим, пожелал еще возвестить о своем успехе во весь голос, ему вздумалось наградить это дитя именем своего знаменитого предка, чтобы ни у кого больше не возникало сомнения в его отцовстве!

Сколько бы способов она ни придумывала, чтобы это оправдать, как бы ни искала повода, чтобы еще раз проявить мягкость и послушание, но нет, такого она стерпеть не могла. Даже самая что ни на есть забитая поселянка и та постаралась бы отомстить, если бы ей нанесли подобное оскорбление, а она, дочь могущественного властителя, — она позволит ноги об нее вытирать?

Обеими руками вцепившись в тантур, венчающий прическу, она сорвала его с головы и швырнула на пол. Ее волосы темными прядями рассыпались по плечам. На ее залитом слезами лице ожиревшего ребенка проступила победоносная усмешка.


А тем временем на замковой кухне поселянки своими проворными руками, облепленными корицей и тмином, с легким сердцем готовили праздничное «мехли» в честь появления на свет новорожденного.

II

На следующее утро после рождения Таниоса шейх ни свет ни заря отправился охотиться на куропаток в сопровождении Гериоса и еще нескольких значительных лиц Кфарийабды. Когда он чуть за полдень воротился, служанка громким голосом в присутствии всех домочадцев, высыпавших его встречать, объявила, что шейхиня, собравшись второпях и прихватив их наследника, отбыла в Великое Загорье, причем слышали, как она бормотала, что здесь ее не скоро дождутся.

Мало кто сомневался, что хозяин способен весьма легко мириться с отсутствием своей супруги, сколько бы оно ни затягивалось; если бы она сама сообщила ему о своем намерении уехать, он и не подумал бы пытаться удержать ее. Но выслушать подобную весть в такой форме, при народе, предстать в роли брошенного мужа — этого он вытерпеть не мог. Он заставит ее вернуться в замок, если надо, за волосы притащит!

Оседлав своего лучшего коня, рыжего иноходца по имени Бсат-эр-рих, что значит «ковер-самолет», он вместе с двумя молодцами из своей охраны, великолепными наездниками, пустился в путь, даже лица не умыл, спать лег в чистом поле, скорее затем, чтобы дать передышку лошадям, чем чтобы самому отдохнуть, так взбодрила его ярость, и подоспел к дому своего тестя, когда экипаж его супруги еще только распрягали.

Она, заливаясь слезами, устремилась в свою девичью комнату, отец с матерью поспешили за ней. Шейх тотчас последовал за ними туда. И сразу ринулся в атаку:

— Я здесь затем, чтобы сказать лишь одно. Моя супруга — дочь могущественного владыки, которого я чту, как родного отца. Но она стала моей женой, и будь она хоть дочерью самого султана, я не допущу, чтобы она без моего позволения покидала мой кров!

— И я тоже, — отвечал тесть, — имею сказать только одно: я отдал свою дочь отпрыску славного рода, дабы он оказывал ей должное уважение, а не затем, чтобы дожить до такого дня, когда она возвратится ко мне в отчаянии!

— Разве хоть единожды случалось, чтобы она попросила чего-либо и ей было в том отказано? Разве не имеет она столько челяди, сколько пожелает, и десятки поселянок разве не ждут одного ее слова, чтобы кинуться услужать ей, не успеет она обронить его из уст? Сама пусть скажет, пусть говорит без утайки, ведь она в доме своего отца!

— Может быть, ты и не отказывал ей ни в чем, но ты ее унижал. А я, видишь ли, не для того отдавал свою дочь замуж, чтобы избавить ее от нужды. Я ее обвенчал с наследником знатного рода, чтобы в доме супруга ее окружили тем же почтением, к какому она привыкла здесь.

— Не могли бы мы потолковать, как мужчина с мужчиной?

Тесть дал знак своей жене, чтобы та увела дочь в соседнюю комнату. Выждал, когда дверь за ними закроется, и продолжил:

— Нас предупреждали, что ты в своем селении не даешь проходу ни одной юбке, однако мы надеялись, что женитьба сделает тебя благоразумнее. Но, к несчастью, бывают мужчины, угомонить которых способна только могила. Если дело обстоит так и другого средства нет, в здешнем краю найдется немало лекарей, умеющих его прописывать.

— Ты угрожаешь мне смертью сейчас, когда я под твоим кровом? Что ж, действуй, убей меня! Я пришел сюда один, с голыми руками, а твои приверженцы кишат повсюду. Тебе стоит только кликнуть их.

— Я не угрожаю тебе, я лишь пытаюсь понять, каким языком надобно с тобой говорить..

— Язык у меня тот же, что у тебя. И я не совершил ничего такого, чего не делал бы и ты. Я уже прошелся по твоему селению: и здесь, и во всей обширной местности, которой ты владеешь, половина детишек похожа на тебя, а остальные смахивают на твоих братьев либо сыновей! Обо мне в моем селении ходят такие же толки, как о тебе — в твоем. Наши отцы и деды в свое время были такими же. Не станешь же ты в меня пальцем тыкать, будто я сотворил нечто неслыханное, только потому, что твоя дочь примчалась сюда в слезах? А твоей жене разве не случалось покидать этот дом из-за того, что ты махал заступом на чужих наделах?

Довод, похоже, достиг цели, поскольку знатный обитатель Великого Загорья впал в продолжительное раздумье, словно не мог решить, какой образ действия ему надлежит избрать.

Когда он заговорил снова, речь звучала несколько медленнее, да и потише:

— Есть немало такого, в чем каждый из нас может себя упрекнуть: и я не святой Марон, и ты не Симеон Столпник. Но что до меня, я никогда не пренебрегал супругой, прельстившись женой какого-нибудь полевого обходчика, а главное, ни разу не обрюхатил другую женщину под своим собственным кровом. А если какая-нибудь и рожала мальчишку, зачатого мной, у меня и в мыслях не было наградить его именем одного из моих самых прославленных предков.

— Этот ребенок не мой!

— Как видно, все вокруг думают иначе.

— Что думают все, совершенно не важно. Я-то знаю. Что ни говори, не мог же я переспать с этой женщиной против своей воли!

Тесть вновь помедлил, видимо, еще раз оценивая положение, затем распахнул дверь и позвал дочь:

— Твой муж заверил меня, что между ним и той женщиной ничего не было. А раз он это утверждает, мы должны ему верить.

Тут вмешалась мать шейхини, такая же тучная, как она, завернутая в черное покрывало наподобие некоторых монахинь:

— Я хочу, чтобы эту женщину выгнали вон вместе с ее младенцем!

Но на это у шейха Кфарийабды ответ был готов:

— Будь это дитя моим, я был бы чудовищем, если бы прогнал его из моего дома. А если это не мой сын, в чем я могу его упрекнуть? В чем провинились та женщина, ее муж, их ребенок? За какое, по-вашему, преступление я должен их покарать?

— Я не вернусь домой, пока оттуда не уйдет эта женщина, — заявила шейхиня, всем своим видом показывая, что в этом деле торг недопустим.

Шейх собирался возразить, но хозяин дома его опередил:

— Когда твой отец и муж принимают решение, твое дело помалкивать!

Его дочь и жена уставились на него с ужасом. Но он, более не уделяя им ни малейшего внимания, обернулся к зятю, приобнял его за плечи:

— Через неделю твоя жена возвратится домой, а если заупрямится, я ее к тебе сам привезу! Однако хватит болтать. Идем, не то мои гости могут вообразить, что мы тут ссоримся!

А вы, женщины, вместо того чтобы торчать здесь и пялиться на нас, как коровы, ступайте на кухню, посмотрите, готов ли обед! Что подумает о нас наш зять, если мы после столь долгой дороги оставим его голодным? Да пусть позовут дочь Саркиса, она споет нам «атабу»! И пускай нам принесут кальян с новым персидским табаком! Вот увидишь, шейх, дым у него сладкий, можно сказать, медовый.


К тому времени, когда хозяин вернулся, селение прямо трясло от пересудов о бегстве его жены, о его собственном поспешном отъезде и, само собой, о Ламии, ее сыне и имени, которым его чуть было не наградили. Однако хозяин на все это и ухом не повел, шейха занимало совсем другое. Тесть. Его выходки наводили ужас на всех обитателей Горного края, каким же чудом он так легко переменил свое мнение и согласился с зятем, хотя за минуту до того угрожал ему смертью? Поверить, что доводы супруга его дочери оказались столь убедительны, он не мог: для людей, подобных тестю, вся жизнь — битва, и если он не вернул полученный удар незамедлительно, у его противника есть основания забеспокоиться.

На расспросы поселян, во множестве сбежавшихся, чтобы приветствовать его благополучное прибытие, шейх ответствовал короткими пустопорожними фразами, а о своей супруге и тесте упоминал в выражениях крайне осмотрительных.

С его возвращения прошло лишь несколько часов, когда в Залу с колоннами торжественно вступила хурийе, и это ее появление всем запомнилось. Она держала на руках нечто, обернутое в сиреневую ткань, и еще прежде, нежели успела приблизиться к господину вплотную, громко произнесла:

— Мне надобно обратиться к нашему шейху с просьбой, но приватно.

Все те, кто при сем присутствовал, разом поднялись со своих мест, готовые удалиться. Одна лишь она, хурийе, могла так опустошить замковую гостиную, и чтобы хозяин ни словечка поперек не сказал. Его это даже забавляло, он, не гневаясь на непрошеное вторжение, только обронил с усмешкой:

— Чего тебе от меня нужно на этот раз?

Мужчины, выходившие из залы, не преминули отозваться на эту фразу целым каскадом смешков и шуток, выплеснувшихся даже за дверь.

Ибо никто не забыл, с какой просьбой она в прошлый раз явилась сюда.


Это случилось больше двенадцати лет назад, сия дородная матрона была в ту пору совсем юной девушкой, и шейх немало удивился, когда она заявилась в замок, не сопровождаемая родителями, и настояла, чтобы он выслушал ее без свидетелей.

— Я пришла просить о милости, — сказала она тогда, — но мне нечего предложить взамен.

Просьба же оказалась не простая: ее дальний родич Бутрос, которому она была обещана в жены, сын тогдашнего престарелого кюре, отправленный на учение в монастырь, дабы в будущем занять место своего родителя, был замечен одним итальянским священнослужителем, который убедил его принести обет безбрачия, как то принято в Европе, объяснив юноше, что из всех жертв, какие смертный может принести Небесам, целибат наиболее угоден им. Он даже обещал, что, ежели молодой человек воздержится от плотских уз с женщиной, его пошлют учиться в Рим, в Высшую духовную семинарию, после окончания коей он вполне смог бы стать епископом.

— Этот Бутрос, должно быть, в рассудке помутился, если ради того, чтобы сделаться епископом, готов отказаться от такой красавицы, как ты, — без улыбки промолвил шейх.

— То-то и есть, я и сама так думаю, — с отменной решимостью подтвердила юная особа, если и порозовев, то самую малость.

— Так что же я, по-твоему, должен сделать?

— Нашему шейху нетрудно будет найти слова, чтобы убедить его. А я проведала, что Бутрос вместе со своим отцом как раз завтра собирается в замок…

Старик-буна в самом деле явился, опираясь на руку сына, и с гордостью пустился толковать шейху, как его мальчик блистал в учении, наставники его очень отличали, а один заезжий итальянец даже обещает ни больше ни меньше как отвезти его в папский град, в «Румиех», как звучит на их диалекте имя «Рим».

— Настанет день, — заключил он, — и в нашем селении будет кюре куда более достойный, чем ваш покорный слуга.

Старик ожидал, что в ответ лицо господина просияет, а с уст польются ободряющие речи. Но удостоился лишь сумрачного взора. За ним последовала долгая пауза, заведомо неприветливая. И наконец прозвучали такие слова:

— Когда твой долгий век подойдет к концу, буна, и ты нас покинешь, нам более не понадобится кюре.

— Как так?

— Это дело давным-давно решенное. Я вместе со своими домашними и арендаторами, короче, мы все решили принять ислам.

Тут шейх обменялся быстрым взглядом с теми четырьмя или пятью поселянами, что в этот момент находились подле него, и они все разом тотчас принялись скорбно качать головами.

— Нам бы не хотелось, чтобы это произошло при твоей жизни, ведь тем самым мы разбили бы твое сердце, но когда тебя уже не будет среди нас, храм переделают в мечеть, и кюре нам больше никогда не потребуется.

Молоденький семинарист был сражен наповал, ему показалось, что весь окружающий мир рушится у него на глазах. Но старый буна, видимо, не испытывал подобного потрясения. Он хорошо знал «своего» шейха.

— Что-то неладно, шейх Франсис?

— Да все неладно, буна! Стоит кому-нибудь из наших отправиться в Триполи, в Бейрут, в Дамаск, в Алеппо, как ему приходится терпеть притеснения, все придираются к нему: и одежду он носит не того цвета, и поворачивает направо, когда от него хотят, чтобы шел налево. Разве мало мы выстрадали?

— Страдания во имя святой веры угодны Господу, — воспламеняясь, заявил семинарист, — надобно быть готовым к любым жертвам, вплоть до мученичества!

— С чего бы нам умирать ради папской религии, если Рим и знать нас не желает?

— То есть как?

— У них нет ни капли уважения к нашим традициям. Вот увидите, наступит день, они до того дойдут, что станут присылать к нам холостых кюре, которые будут с вожделением пялиться на наших женщин, так что ни одна больше не осмелится пойти к исповеди, и бремя греха обрушится на наши головы.

Тут семинарист начал понимать, в чем состоит истинный предмет спора. И счел нужным привести свои доводы:

— Во Франции все священники воздерживаются от брака, это не мешает им оставаться добрыми христианами!

— Что во Франции, то и есть во Франции, а что у нас, то здесь! Наши кюре испокон веку женятся, и мы всегда отдавали им прекраснейших невест селения, чтобы они были при деле и на чужих жен не заглядывались.

— Среди мужчин встречаются такие, что умеют противостоять искушению.

— Они противостоят лучше, если рядом жена!

Присутствующие закивали тем усерднее, что теперь вполне поняли истинные намерения своего шейха, чьи предки во время оно приняли христианство именно затем, чтобы жить в ладу с верованиями своих подданных.

— Послушай, сын мой, — продолжал хозяин, — теперь я буду говорить с тобой без обиняков и ни единого из своих слов повторять не намерен. Если ты взыскуешь святости, то в твоем отце, даром что он женат, ее больше, чем в целом городе Риме; если ты хочешь послужить своему селению и пастве, тебе остается лишь следовать его примеру. Если же, напротив, твоя цель стать епископом, если твое честолюбие больше, чем это селение, тогда можешь отправляться хоть в Рим, хоть в Истанбул, куда угодно. Но знай, что, пока я не умер и не погребен, ноги твоей не будет здесь, в Горном крае.

Посчитав, что дискуссия зашла чересчур далеко, старый кюре решил привести ее к завершению:

— Что угодно нашему шейху? Ведь если мы пришли его повидать, то именно затем, чтобы просить совета.

— К чему расточать советы, если никто не желает к ним прислушаться?

— Говори, шейх, мы поступим так, как ты пожелаешь.

Все взоры обратились к Бутросу. Сей последний, подвергнувшись такому напору, был принужден кивнуть в знак согласия. Тогда шейх знаком подозвал одного из своих стражей, шепнул ему что-то на ухо. Тот исчез, чтобы через несколько минут возвратиться в сопровождении юной Саады и ее родителей.

В тот день будущий кюре покинул замок лишь после того, как был обручен по всей форме, с отцовским благословением. Ни слова более ни о продолжении учения в Риме, ни о том, чтобы стать епископом. Какое-то время он злился за это на шейха. Но стоило ему пожить семейно со своей хурийе, как он проникся к своему благодетелю безмерной признательностью.


На этот-то случай и намекнул шейх, когда супруга кюре в тот день заявилась к нему. А когда они остались один на один, высказался еще откровеннее:

— В прошлый раз ты хотела получить руку буны Бутроса, и я дал тебе ее. Чего же тебе нужно на этот раз?

— На этот раз мне нужна твоя рука, шейх!

И прежде чем он успел прийти в себя от изумления, она в самом деле взяла его за руку, потом сбросила ткань, прикрывавшую тот предмет, что она держала в руках. Это было Евангелие. Властным жестом она положила руку шейха на священную книгу. Будь перед ним кто угодно другой, он бы вознегодовал, но то была она, и он подчинился. Самоуверенность этой женщины всегда забавляла его и восхищала.

— Считай, что ты на исповеди, шейх!

— С каких это пор исповедь принимает женщина?

— Сегодня это так.

— Поскольку отныне женщины научились хранить секреты?

— То, что ты скажешь, не выйдет из этих стен. И если там, за порогом, мне придется лгать, чтобы защитить свою сестру, я буду лгать. Но я хочу, чтобы ты сказал мне правду.

Тут шейх, по-видимому, призадумался и долго хранил молчание. Затем обронил, изобразив досадливую гримасу:

— Этот ребенок не от меня, если ты желаешь знать именно это.

Может статься, он добавил бы что-нибудь еще, но она не дала ему на это времени, да и сама ничего больше не сказала. Она снова обернула Евангелие своим шелковым покрывалом и вышла, унося его.


Мог ли шейх солгать, положа руку на Священное Писание? Не думаю. Зато нет никаких оснований утверждать, что хурийе в точности передала его слова. Она ведь и сама обещала, что будет говорить односельчанам только то, что сочтет нужным сказать.

Поверили они ей? Вероятно, нет. Но во всеуслышание подвергнуть сомнению ее слова не захотел ни один.

А все из-за «саранчи»…

III

Когда в первую неделю августа шейхиня вернулась в Кфарийабду, ее сопровождал отец, вместе с ним — пятеро братьев и шестьдесят всадников, а кроме того, три сотни пеших воинов эскорта с конюшими, свитой приближенных и дамами, взявшими с собой лакеев и прислужниц. Так что в общей сложности свита шейхини приближалась к шести сотням.

Замковая стража пустилась было скликать окрестных жителей на защиту и подмогу, но шейх велел всем успокоиться и хранить хорошую мину, ибо то были всего лишь гости, хотя их визит выглядел как нашествие. Сам шейх, полный достоинства, встречал гостей на лужайке перед замком, на лице его застыло выражение несокрушимого благодушия.

— Как и обещал, я приехал вместе с дочерью. Несколько моих ближайших родственников пожелали меня сопровождать. Я им сказал, что во владениях шейха всегда найдется тенистый уголок, где преклонить главу, и парочка оливок, чтобы заморить червячка.

— Располагайтесь как дома! Вы — в кругу близких друзей!

Владетельный родственник из Загорья картинно повернулся к своим спутникам:

— Все слышали? Вы здесь все равно что у себя. Узнаю великодушие нашего зятя!

Эти слова были встречены не в меру ликующими возгласами, и подобная восторженность не могла не вызвать подозрений.

В первый день гостей приветствовали пиром, как того требовал обычай. Назавтра нужно было снова кормить все это сборище. Так же пришлось поступать и на третий, и на четвертый день их визита, и на пятый… В замке еще не делали запасов провизии на зиму и весну, так что последующие непрерывные пирушки — иногда их задавали и по два раза на дню — быстро опустошили замковые житницы. Не оставалось ни капельки масла, вина или арака, ни щепотки муки, ни кусочка сахару, истощился и запас копченой баранины. Урожай в тот год отнюдь не обещал быть изобильным, а приходилось каждый день забивать козочек и телят, барашки же умерщвлялись дюжинами, не говоря о птице с подворий, так что люди моего селения уже предчувствовали приближение голодных месяцев.

Почему же они не возмущались? Конечно, желания им было не занимать, и пресловутая «неприкосновенность гостя» их тоже нимало не смущала: они всех этих обжор до последнего охотно насадили бы на вертела, прекрасно отдавая себе отчет в том, что пресловутые «гости» сами намеренно нарушали все неписаные правила пристойного поведения. Но происшествие было слишком из ряда вон выходящим, чтобы мерить его мерками обычных условностей. Ибо, не забудем, при всем прочем это оставалось делом сугубо домашним. В гротескно искаженных формах, конечно, но все-таки частным семейным выяснением отношений. Феодал из Загорья на свой манер собирался проучить зятя, который его оскорбил, и никто лучше шейхини не выразил сути дела, когда та обронила в присутствии некоей местной жительницы, выражавшей свое возмущение происходящим: «Иди и скажи твоему повелителю: если ему не по силам подобающе содержать знатную даму, женился бы на одной из своих поселянок». Именно подобное было на уме у «незваных гостей». Они пришли не истреблять мирных жителей и грабить замок… они просто намеревались свести на нет все запасы хозяина дома.

Их герои выглядели, кроме всего прочего, не самыми отважными воинами, а неистовыми едоками. Такие на каждой пирушке располагались в центре своей компании и под множество напутствий, восторженных подзадориваний и подначек соревновались, кто сколько проглотит, кто запихнет в глотку больше крутых яиц, кому удастся в одиночку прикончить здоровенный кувшин золотистого вина или целое блюдо кебаба (а блюда приносили такой ширины, что руками едва ухватишь за края). Подобная бессовестная обжираловка в каком-то роде становилась способом мщения.

А что, если воспользоваться одной из таких пирушек, сопровождавшихся, кстати, обильными возлияниями, и взяться за них как следует? Обитатели Кфарийабды истово почитали воинскую доблесть, а потому не один смельчак норовил шепнуть вблизи шейхова уха, что достаточно лишь полслова, только кивнуть, и… «Нет, резать их никто не будет, как можно!.. Просто оглушить. А потом раздеть, привязать голышом к деревьям или подвесить за ноги и мирно подождать, пока сами Богу душу не вернут…»

Но шейх неизменно отбривал: «Первому же, кто вытащит саблю из ножен, собственными руками кишки выпущу. Я чувствую то же, что и вы, мне причиняет боль то, что ранит вас, мне хочется того же, что и вам, только еще сильнее. Я знаю: сражаться вы умеете, но резни нам не надо, не желаю открывать череду бесконечных убийств. К чему приведет кровная месть, если у тестя в двадцать раз больше людей? Не хочу, чтобы поколение за поколением село наше заполняли вдовы только потому, что однажды наше терпение истощили нечестивцы, которых и людьми-то назвать совестно. Доверимся Всевышнему: он заставит их заплатить за все!»

Несколько юнцов вернулись из замка с проклятиями на устах. Ведь о Господе обычно толковал кюре, а шейх вел отряд в бой… Но большинство придерживались того же мнения, что их господин, и в любом случае никто не желал брать на себя ответственность за пролитие первой крови.


Тогда-то людям вздумалось сквитаться по-другому: они прибегли к мести безруких. По селению поползли-полетели свирепые россказни о том, кого путем легкого искажения речи начали величать не «повелителем Йорда», то есть властелином бесплодных земель Загорья, но «повелителем Йорда», сиречь предводителем «саранчи». В те времена каламбуры и остроты слагали в духе простонародных виршей на манер нижеследующих:

У меня спросили: «За что ты нынче клянешь судьбу? Разве раньше ты не страдал от набегов злой саранчи?» — «В прошлом году саранча не оставила мне ни травинки, Но нынче она сожрала вдобавок еще и овец».

Селяне подолгу не ложились спать, и каждый вечер сказители народных виршей изощрялись как могли, поминая пришельцев из Великого Загорья, прохаживаясь насчет их произношения и манеры одеваться, подвергая сомнению их мужественность, сводя все их минувшие и грядущие воинские подвиги к повальной обжираловке, тем паче что доблести, явленные на этом поприще, не переставали поражать воображение. Но менее всех прочих пощажена была шейхиня; фантазия толпы рисовала ее в самых непристойных позах (виршеплетов не останавливало даже присутствие детей!). И все покатывались от хохота до полного забвения своих бед.

Но никому и в голову не могла взбрести самомалейшая непочтительность, даже в легчайшей шутливейшей форме, касательно Ламии, ее мужа или неясностей в родословной их сына. Никто ни полсловом не обмолвился, что, ежели все вышепоименованные события не имели бы места, шейхиня и не подумала бы мстить, а между тем, пожелай она небрежно обронить при своем отъезде какую-нибудь отравительную фразочку о сопернице — тихие пересуды, косые взгляды сделали бы нестерпимым существование Гериоса и его близких, все это непременно принудило бы их удалиться в изгнание. Но попросту объявив войну целому селению и прилагая все усилия к тому, чтобы сделать его обитателей поголовно беднее, голоднее, униженнее, повелитель из Великого Загорья достиг результата, обратного желаемому. Теперь запятнать нестираемым позором репутацию Ламии, усомниться в происхождении ее сына значило бы признать обоснованность претензий «саранчи» и правомерность выходки шейхова тестя — всякий, кто бы рискнул на такое, сделал бы себя врагом всего селения разом и каждого обитателя в отдельности; отныне ему бы не нашлось места среди них.

Даже Гериос, чуть было не почувствовавший после эпизода с некстати предложенным сыну именем, что сделался всеобщим посмешишем, теперь замечал, что вокруг него теснятся люди, которым не терпится ободряюще его расцеловать, как если бы ему причитались поздравления. С чем его было поздравлять? По видимости — с рождением сына, но истина крылась в ином, и хотя никто не смог бы этого как следует объяснить, в глубине души каждый понимал: тот грех, из-за которого теперь наказывали целую деревню, обернулся лихим вызовом, и каждый из принимавших в нем участие, будь то неосторожный возлюбленный, неверная супруга или рогатый муж, ныне в глазах поселян был полностью отмыт от любых обвинений.

Что касается последнего, то есть мужа, уместно заметить, что с момента появления «саранчи» и в ожидании ее «отлета» Гериос с супругой и младенцем, коему исполнилось сорок дней, предусмотрительно покинули замок и временно обосновались у его свояка кюре в комнатке, примыкавшей к церкви. Туда нескончаемой вереницей потянулись люди, преисполненные участливого внимания. Их прошло здесь больше, чем за предыдущие два года в «верхних», замковых апартаментах, и прежде всех прочих являлись матери, предлагавшие покормить — пусть хотя бы единожды — маленького грудью, чтобы их приязнь и симпатия получили прямое, «телесное» выражение.

Многие могли бы задаться вопросом: продлится ли подобное преувеличенное дружелюбие дольше, чем подпитывающее его присутствие на их земле пресловутой «саранчи»?

«…Ибо эти зловредные полчища в конце концов отхлынули назад, к бесплодным высотам Великого Загорья», — как сказано в «Хронике горного селения».

Накануне того благословенного дня по селению поползли слухи о грядущем освобождении от тягот, но местные жители не придали им веры: каждый день их обнадеживали подобным образом, но к заходу солнца поспевало опровержение. Подчас благая весть исходила из замка, прямо из шейховых уст. Но при всем том никто не держал на него зла за эту ложь во спасение. «Ибо разве не говорят, что в сумрачные эпохи время движется вперед ложными всполохами и люди вынуждены пробираться на ощупь, словно через горный поток, перепрыгивая с одного скользкого камня на другой?»

Однако на этот раз у шейха сложилось впечатление, что его так называемые гости действительно намереваются убраться восвояси. Сделавшись наполовину пленником в собственном замке, он тем не менее усиленно соблюдал видимость приличий и каждое утро приглашал тестя выпить с ним чашечку кофе на специальном подиуме в форме балкона, обращенного не к долине за окном, а к трапезной, называемом на местном наречии «айван», — единственном месте, откуда можно было созерцать что-нибудь, кроме десятков походных шатров, в беспорядке расставленных незваными гостями, преобразившими все подходы к замку в подлинную кочевую стоянку.

Хотя и тесть, и зять с некоторого времени уже начали обмениваться вымоченными в меду стрелами, но решила дело шейхиня, однажды объявившая родителю, что соскучилась по своему сыну, во все время этого «гостевания» оставленному на попечении бабушки, и не прочь повидать его снова. Повелитель «саранчи» разыграл самое чистосердечное возмущение:

— Как? Ты просишь разрешения уехать у меня, когда здесь находится твой супруг?

Вышеупомянутому супругу почудилось тогда, что веревочка кончает виться, смахивающее на пытку посещение близится к долгожданному финалу. Это его одновременно порадовало и встревожило. Он боялся, как бы напоследок дикая орда захватчиков в качестве прощального памятного презента не пустила бы все на поток и разграбление. Очень многих в селении до такой степени мучили подобные же страхи, что они ожидали рокового дня с ужасом и были бы не прочь потерпеть еще несколько недель мирного разбоя, отсрочивая окончание нашествия.

Действительность этих опасений не подтвердила. Против ожидания «саранча» схлынула в порядке, каковой можно бы счесть почти образцовым: только и того, что на прощание (дело происходило в конце сентября) местные виноградники и фруктовые сады удостоились «посещений» и были ободраны дочиста — но уж этого-то урона никто и не чаял избегнуть. Зато не пришлось оплакивать ни убийств, ни разрушений. Непрошеные гости не помышляли объявлять тхар — «час отмщения»; они просто желали подвергнуть зятя разорительному унижению, и таковое свершилось. При прощании шейх и его тесть даже облобызались на крыльце замка, как то было и в момент приезда всей честной компании; снова, как тогда, этой церемонии сопутствовали издевательские приветственные клики всех прочих отъезжающих.

Последним, что услышали от шейхини, явилось обещание: «Я вернусь на исходе зимы». Уточнить, будет ли при ней столь же многочисленный эскорт, она не соизволила.


В ту зиму вся округа познала голод, а наше-то селение пострадало от него сильнее прочих. И чем больше истощалось съестное, тем отчаяннее поносили «саранчу»; осмелься кто-нибудь из недавних гостей вновь объявиться в здешних местах — никому, даже самому шейху не удалось бы предотвратить резню.

Их поджидали потом годы и годы, расставили дозорных на всех дорогах, тщательно обдумали, как перебить тех, кто сунется. Если кое-кто опасался возвращения прожорливых гостей, множество других крепко надеялись повидать их еще разок, безутешно кляня себя за прошлое долготерпение. Но никто не пришел. Быть может, они вовсе и не собирались. Хотя, вероятно, причина в болезни, сразившей шейхиню, — как поговаривали в селении, то была чахотка, в коей местные жители усматривали, разумеется, не что иное, как справедливое возмездие. Приезжавшие из Великого Загорья и видевшие высокородную больную в доме ее отца говорили, что она ослабела, похудела, постарела, подурнела до неузнаваемости, и все свидетельствует о том, что дни ее сочтены.

Итак, опасность постепенно отступала, и те, у кого имелись сомнения относительно рождения Таниоса и кто считал не в меру дорогой расплату за это галантное приключение, мало-помалу осмелели и начали возвышать голос.

Сперва до сына Ламии не доходил ни один отзвук подобных пересудов, никто не хотел говорить об этом в его присутствии. Как все селяне его возраста, он рос в навязчивом ожидании «саранчи», но не мог и помыслить, что именно его появление на свет навлекло на всех это бедствие. У него было счастливое детство, вполне мирное, чуть капризное, не без излишеств веселого гурманства. Вся деревня видела в нем своего рода живой амулет от всех напастей, и он этим пользовался, знать не зная истинных причин своей избранности.

По мере того как он подрастал, подчас случалось, что какой-нибудь приезжий, видя, как прелестный ребенок носится по закоулкам дворца, по неведению или в силу своей испорченности спрашивал, уж не приходится ли он шейху сынком. Таниос, смеясь, отвечал: «Нет, я — сын Гериоса». Без каких-либо колебаний и не подозревая подвоха.

Видимо, за все эти годы у него не зародилось ни малейшей догадки о собственном происхождении вплоть до того самого дня, проклятого из проклятых дней, когда ему трижды крикнули прямо в лицо:

— Таниос-кишк! Таниос-кишк! Таниос-кишк!

Загрузка...