Меркурьев-Мейерхольд Петр Сначала я был маленьким

Меркурьев - Мейерхольд Петр

Сначала я был маленьким

РОДИТЕЛЕЙ НЕ ВЫБИРАЮТ

Отца и мать не выбирают. Но предложи мне выбрать родителей, то около своих я остановился бы с завистью и сказал: "Нет, эти не по мне! Слишком хороши!"

Отец... Охватить его личность единым взором так же невозможно, как, например, Исаакиевский собор - столько в меркурьевской натуре, в этой глыбе полутонов, столько красок.

Об отце написано немало статей, есть две книги, посвященные его творчеству. Но даже если все это собрать, сложить, как камешки смальты, то все равно точного портрета не получится: в каком-то месте будут выпирать цвета, не свойственные натуре Меркурьева - автор этого "камушка" не с той стороны взглянул на грань; какая-то краска окажется слишком яркой - автору не хватило "полутонов" в палитре.

Можно пойти по другому пути - вспомнить роли, сыгранные Меркурьевым в театре и кино. Ведь он, как никто другой, был так достоверен, так органичен, что казалось, будто в каждой роли играет себя!

Но Меркурьев - не Нестратов из "Верных друзей", не Мальволио из "Двенадцатой ночи", не Архитектор из "Позднего ребенка", не Прибытков из "Последней жертвы", не Грознов из "Правда - хорошо, а счастье лучше", не Туча из "Небесного тихохода" и даже не Бурцев из "Пока бьется сердце", хотя этот образ наиболее близок его натуре.

Даже его друзья, даже его семья - мы все, которые тормозили, конечно же, развитие этого гигантского художнического таланта,- мы все не понимали по-настоящему Меркурьева. Мы были той телегой, в которую впрягли прекрасного иноходца, уделом которого был бег свободный по степям бескрайним, и чтобы бегом этим восхищались и наслаждались. Бог мой, как же мы виноваты перед ним, что только к концу жизни его стали осознавать, рядом с кем мы живем!

А он это терпел. Не жаловался, не кричал, не предъявлял претензий, не уходил из семьи, а только вздыхал. По ночам. Когда никто не слышит. Спал он очень мало - четыре часа ночью, иногда - час-полтора днем, если удавалось. Засыпал сразу, как ребенок. Мне рассказывал Олег Стриженов, что на съемках фильма "Перекличка" Меркурьев засыпал в павильоне после репетиции, пока операторы устанавливают свет, и просыпался ровно за пять секунд до того, как оператор говорил: "Мы готовы". И этих минут сна ему было достаточно, чтобы восстановить силы, а пяти секунд до команды - чтобы стряхнуть сон.

Работал он, можно сказать, круглосуточно. Но при этом к нему всегда можно было обратиться с любым вопросом, завести любой разговор - и он ничем не выразит неудовольствия, что его отвлекли. Наоборот, с удовольствием будет поддерживать беседу, будет слушать. Потом, когда почувствует, что тема практически исчерпана, вдруг скажет:

- Послушай, вот тут мой герой, он дед. У него внучка есть. Он сидит у себя в кабинете, занимается делами завода. А я придумал одну вещь: я под столом буду кормить ежа, которого достал для внучки.

- Папа, я читал сценарий - там про внучку и ежа ничего не сказано.

- В том-то и дело! Вот я и хочу его очеловечить.

А герой-то этот всего и присутствует в одной сцене фильма...

Отец никогда и никуда не опаздывал. "Самый кошмарный сон в моей жизни - это когда уже дали гонг, идет занавес, а меня еще нет в театре".

Почему мне трудно писать о Меркурьеве? Трудно писать об отце? Нет, об отце писать не трудно. Но дело как раз в том, что как бы ни старался я осветить "эту сторону" Меркурьева, она станет не более чем слагаемым удивительной личности, огромность и монолитность которой все сильнее и сильнее ощущаешь с течением времени.

С того момента, как 16 мая 1978 года в последний раз для Меркурьева опустился тяжелый занавес Александринского театра, прошло много лет. И за все эти годы я ни разу не ощущал "боль утраты". Мне говорили, что ощущение это придет потом. Но когда - "потом"?

Я ощущаю сокрушение от того, что не увижу Меркурьева на сцене в новых ролях, но не ощущаю личной потери. Я вспоминаю многие проявления Меркурьева в бытовых ситуациях, в общении с людьми, но не сокрушаюсь, что этого больше не будет.

Последние годы по телевидению, радио довольно часто передают меркурьевские работы; время от времени публикуются статьи-воспоминания о нем. Все эти новые встречи Меркурьева с выросшим уже после его смерти поколением приносят радость эстетического, морально-этического и нравственного характера, но ничуть не задевают "личные" ощущения. Смотря по телевидению спектакли и фильмы с его участием, я не ощущаю того, что это мой отец. Я воспринимаю АРТИСТА, и чем дальше, тем больше преклоняюсь перед личностью ТВОРЦА.

В жизни отец был человеком немногословным. Его речь не отличалась "цветистостью", но все, что он говорил, было очень образно и всегда абсолютно искренне.

Он мало писал писем. Только отвечал зрителям и всегда поздравлял друзей и близких с праздниками. Причем эти коротенькие поздравления отличались оригинальностью - всем адресатам он писал разное (у него был составлен список, кого не забыть поздравить). Побудить написать кому-то письмо его могло только какое-то событие, оставившее в душе след. Так он написал огромное письмо Г. Н. Бояджиеву (с которым, кстати, никогда не был знаком) после прочтения книги о Мольере. Или Л. В. Варпаховскому, будучи глубоко взволнованным спектаклем "Обоз второго разряда" в Московском театре имени Ермоловой. (Сохранились ли эти письма? Увы, ни Георгия Нерсесовича, ни Леонида Викторовича уже давно нет в живых).

Статей отец почти не писал (все статьи, опубликованные в разных изданиях, являют собой переработанные интервью с ним - отсюда такая их стилистическая неровность). И, уж конечно, не писал он мемуаров. Но остались после него драгоценные "книжечки" (он так их называл). Это обычные книжки-календари с алфавитом для телефонов и страничками для календарных записей: разворот - на неделю. Книжечка удобно помещалась во внутренний карман пиджака и была с отцом всегда и везде. Причем, приобретая в конце каждого года такую книжечку, отец переписывал из предыдущей все телефоны, адреса. Тратил на это немало часов из своих бессонных ночей, а предыдущая книжечка занимала свое место в ящике его прикроватной тумбочки. Мама очень ревниво относилась к этим его "конду итам": "Что ты там записываешь? Сколько щучек пой мал, сколько лещей?" Отец отмалчивался. Но эти книжечки стали его своеобразным дневником. Будучи человеком исключительно пунктуальным, он делал записи ежедневно, не пропуская ни одного дня.

Записи в этих дневниках разные. Бывали дни, когда Меркурьев помечал только расписание: 9-00 - укол инсулина, 10-00 - репетиция в театре, 14-00 - встреча в исполкоме по поводу квартиры для актрисы Ефимовой, 16-00 - урок в институте, вечером - "П. Ж." (спектакль "Последняя жертва"), или "С. В." ("Сын века"), или "Чти" ("Чти отца своего") и т.д.. В других случаях встречаются цифры - это или расходы, или данные анализов (отец был диабетиком и регулярно делал анализы крови на сахар), или температура, давление. (Но это только тогда, когда чувствовал себя плохо. Надо сказать, что он был очень аккуратен и как пациент: все лекарства принимал точно по часам - и это тоже отмечал в книжечке).

Привычка вести такой дневник выработалась у него давно. Постепенно записи становились более подробными. А в последние годы записи расписания, температуры дополнялись краткими, односложными впечатлениями о встречах или о просмотренных фильмах, спектаклях.

Много в этих книжечках сугубо личного. Трудная у нас была семья! Народу много, у всех характеры нелегкие. И как он переживал все наши неурядицы, а зачастую - то, как бездарно мы убиваем время. А в других случаях приятно прочитать его радостный, порой отмеченный тремя "!!!" отзыв о каком-то успехе каждого из нас: о защите Анной диссертации, об удачно сыгранной Женей роли, ну и, конечно же, о маме - о его любимой Иришечке, с которой прожил он 44 трудных года, но которую обожал! Здесь слово "обожал" вполне применимо в первоначальном его значении - "обожествлял".

А его записи, сделанные на даче! Боже, как же он радовался каждой яблоньке, каждому цветку, посаженным своими руками, или руками близких ему людей (не обязательно родственников - приезжали друзья, ученики, поклонники, кто-то иногда привозил саженцы, а папа потом трепетно следил за новым "жильцом" дачной флоры). Когда цветы или деревья распускались, он говорил: "Видишь, как они благодарят".

Полная публикация дневниковых записей отца смысла не имеет - к каждой записи надо делать огромные комментарии. Но выборочная публикация представляет безусловный интерес, и надеюсь, читатель, ознакомившись с нею, разделит мое мнение.

После смерти отца я развернул "кампанию" по созданию книги о нем: написал десятки писем его друзьям, коллегам, ученикам. Многие откликнулись сразу (это драматург Леонид Зорин, актеры Любовь Соколова, Павел Кадочников, Игорь Ильинский, режиссеры Александр Зархи, Герберт Раппопорт, любимые ученицы отца Марина Неелова и Хадиша Букеева, ученики Игорь Владимиров, Михаил Львов, коллеги по Александринской сцене Ольга Лебзак, Галина Карелина, Нина Мамаева, Игорь Горбачев, друг и коллега по театральному институту профессор Зинаида Савкова). Параллельно с моей "организаторской" работой театровед Л. С. Данилова начала практическое осуществление издания книги. Была еще жива мама. К ней добровольно "прикрепился" страстный поклонник классического искусства, наборщик одной из ленинградских типографий Саша Михайлов. Он приходил к маме ежедневно, очень скромно, неназойливо задавал вопросы и, поскольку Саша человек абсолютно бескорыстный и очень располагал к откровенности, мама рассказывала ему всю свою и "Васечкину" жизнь. На следующий день после того, как Саша принес отпечатанные последние мамины рассказы, она умерла будто только это и удерживало ее от встречи с "Васечкой".

Книга, сделанная в 1983, вышла в 1986 году. Моих воспоминаний в ней нет - в те годы еще слишком мало времени прошло, чтобы вспоминать стройно. Нет в ней и многих фактов, свидетельств, которые не могли появиться даже в 1986 году.

Сегодня, делая новую книгу, я с благодарностью вспоминаю труд Людмилы Сергеевны Даниловой. И, поскольку книгу 1986 года уже почти никто не знает, а многих свидетелей жизни и деятельности моих родителей нет на свете, я позволю себе поместить выдержки из воспоминаний, опубликованных ранее.

МЕРКУРЬЕВСКИЕ КОРНИ

"Город, в котором я родился и вырос,- Остров, на Псковщине. Небольшой зеленый город, "по пояс" стоящий в земле, в крестьянстве. В рыночные дни сюда съезжались из окрестных деревень мужики продавать яблоки, мед, рыбу, скотину. По дорогам тянулись скрипучие телеги, пахло пылью, дегтем, навозом. В маленьких дворах, куда мужиков пускали на постой, визжали свиньи, привезенные на продажу.

Отец мой в молодости батрачил, рыл по деревням колодцы, пока крестный, купец третьей гильдии, не позвал его торговать в дегтярном ряду. Лавка моего отца получила хорошую репутацию, товар в ней всегда продавался свежим. Помню, отец торговал не только дегтем, но и снетком - маленькой серебристой рыбкой, величиной с булавку,- ее ему привозили с Чудского озера. Однако торговля вряд ли была его истинным делом. Он прекрасно пел, и от отца любовь к музыке, к пению перешла ко всем детям. Семья была большая - семеро сыновей и дочь. И буквально вся семья пела. У матери моей (ее совсем молоденькой девушкой привез из Швейцарии местный помещик Нехлюдов, она служила у него экономкой) тоже был хороший голос".

Так начинаются воспоминания Василия Васильевича Меркурьева о своем детстве. Они были записаны журналистом, корреспондентом, обработаны для статьи в газете "Литературная Россия" в 1974 году. Меркурьев вспоминал не специально, а так, по случаю. К сожалению, очень мало осталось свидетельств обо всей его семье.

Когда в 1984 году я был в Острове - там к 80-летию отца его именем назвали центральную улицу,- я увидел то место, где стоял дом Меркурьевых. По всему видно, что дом был совсем небольшим: метров 10 в длину, метров 6 в ширину. Как там умещалась огромная семья - представить сейчас сложно, но я ведь помню, как даже еще б(льшая наша семья жила в ленинградской квартире. Понятно, что терпимость к тесноте, вернее даже - привычность к тесноте у Василия Васильевича Меркурьева была от рождения.

Отец мой был четвертым сыном Василия Ильича Меркурьева и Анны Ивановны Меркурьевой, урожденной Гроссен. Из своих детских впечатлений, когда бабушка Анна Ивановна была уже старенькой, я помню, что она всегда была при деле. Когда после войны папе в аренду дали под Ленинградом дом, на лето туда выезжала вся наша семья, семьи папиных двоюродных братьев и сестры, а круглый год там жили мы с бабушкой. Я еще был дошкольником. На даче у нас были корова, свинья, куры, довольно большой огород - и круглый год бабушка, которой тогда уже было 73 года, управлялась со всем этим хозяйством.

Бабушка, как истинная швейцарская немка, знала секреты варки сыра. Мама просила ее рассказать эти секреты, на что бабушка кричала: "Ты хочешь моей смерти! Вот перед смертью расскажу". Так она и не открыла секрета. А сыры были замечательные! В магазине таких не купишь. Бабушка складывала эти сыры на полку в кладовке на даче и никого к ним не подпускала. Вставала она затемно, доила корову, кормила всю живность, готовила еду, копалась на грядках, а к моменту моего пробуждения уже была около постели своего четырехлетнего внука (т. е. моей) и помогала мне одеваться. Я тогда ходил всегда с завязанной шеей - железки опухали так, что создавалось впечатление, будто голова поставлена не на шею, а на большой чурбан, лежащий на плечах. В теле же я был очень плох. Кто-то, взглянув на меня, произнес однажды: "Бедный! Одни глаза остались!" Я тут же спросил: "А глаза красивые?" Это я почему-то помню. Помню также, что какая-то женщина сказала про меня: "Это не жилец". На нее чуть не с кулаками бросилась другая женщина, очень ласковая и добрая, а бабушка Анна Ивановна заплакала и стала молиться: "Господи! Не накажи ее за злой язык!"

Бабушка была верующей, молилась каждый день и много мне рассказывала о Боге. Однажды она потеряла иголку и попросила меня: "Петенька, у тебя глаза лучше, поищи иголку. Только помолись, попроси Боженьку, чтобы он помог тебе. Вот мой Володенька (это папин младший брат, который умер, когда ему было 9 лет) как что потеряет, обязательно молился и находил".

Я молиться не стал, но иголку нашел. Креститься я умел с детства и никогда не путал "право - лево". Бабушка рассказывала мне, что до того, как она вышла в 1895 году замуж за Василия Ильича, моего дедушку, она молилась по-другому. Я уже тогда знал, что бабушка немка, что родом она из Швейцарии, что есть у нее брат Генрих, который теперь со своими детьми живет за границей, но где - бабушка не знает. Тогда же бабушка рассказывала, что было у нее шестеро детей. (Запомнил так! И поэтому, когда потом папа говорил, что их было семеро, я никак не мог "найти" этого седьмого). Старший Леонид, 1896 года рождения, погиб на фронте империалистической войны; Александр, 1898 года, был директором хлебозавода в Ленинграде и умер от голода во время блокады; Евгений, 1900 года, был музыкантом (композитором, дирижером), уехал во время гражданской войны с дядей Генрихом и его семьей за границу; потом, кажется, шла дочь 1902 года рождения, затем - мой папа, 1904 года, следующий - Петр Васильевич, 1906 года рождения,- отец Виталия, Наташи и Жени, он был репрессирован в 1939 году, а меня назвали в его честь; и потом был Володя, который умер, когда ему было 9 лет.

Помню, когда ложился спать, я просил бабушку рассказывать мне о Володе. Мне казалось, что если бы Володя был жив, он был бы мне товарищем я был абсолютно уверен, что и сейчас ему было бы 9 лет.

Бабушка показывала мне буквы, и читать я научился очень бегло в четыре года. Причем читал даже мелкий газетный текст. Никак не мог понять, почему "Петя", "Катя" пишутся через "я", а не через "а": "Тогда, значит, будет читаться "Катья". Вообще что касается моей грамотности, то курьезов с ней было немало. Как-то я взял телефонную книжку, открыл на букву "А" и спросил маму: "Кто такой Атело?" Мама начала мне подробно рассказывать шекспировскую трагедию (имя Дездемона я запомнить долго не мог и называл ее Гвоздилия). Рассказывала мама, рассказывала, я терпеливо слушал, а когда она закончила, спросил: "Так его нет в живых?" Мама ответила: "Ну конечно же!" "А зачем тогда у тебя его телефон записан?" Мама посмотрела в книжку: "Так это же ателье!" Ну, про ателье я знал. Но и трагедию запомнил в пять лет. И когда вскоре умер Юрий Михайлович Юрьев, по радио передавали запись "Отелло", где Отелло убивает Дездемону. А Дездемону играла несравненная Ольга Яковлевна Лебзак - наша "мама Оля", голос которой я узнаю из тысячи голосов.

В искусстве я тогда, конечно же, ничего понимать не мог, и артисты мне нравились те, которые бывали у нас дома. А таких было очень и очень много.

Хорошо помню момент, когда меня сильно обидели. И обидел человек посторонний. Недалеко от нашей дачи было подсобное хозяйство ленинградской фабрики "Большевичка", и директором этого хозяйства был некий Николай Иванович Васильев. Он, его жена и дети часто бывали у нас на даче, особенно в осеннее и зимнее время, когда родители и старшие дети уже жили в Ленинграде и нас с бабушкой навещали редко. (В те годы машины у нас не было, да даже при наличии машины до дачи можно было добраться не менее чем за четыре часа. А на поезде - и того дольше: до станции Сакколо, потом переименованной в Громово, поезд шел три с половиной часа, а от станции до дачи - 8 километров, причем последние 2 километра зимой надо было пробираться через сугробы снега толщиной в полтора метра). И Васильевы, можно сказать, шефствовали над нами. С младшим сыном Васильевых, Вовкой, мы очень дружили: вместе играли, вместе учились плавать. Однажды (это было поздней осенью) мы с Вовкой топали по огромной кухне нашего финского дома и скандировали: "Чаю-чаю накачаю, кофею нагрохаю! Чаю-чаю накачаю, кофею нагрохаю!" Возможно, бабушка или Николай Иванович говорили нам, чтобы мы затихли - я этого не помню. Помню только, что Николай Иванович схватил меня и отстегал ремнем. Мне не было особенно больно - мои природные болячки беспокоили сильнее, но было обидно. Я залез под скамейку и ныл: "Вы не папа, не мама и бить меня не имеете права!" (Правда, ни папа, ни мама ни разу пальцем меня не тронули. Самое страшное наказание было от родителей молчание). Мне очень хотелось, чтобы бабушка отругала Николая Ивановича, но этого не произошло.

В деятельности бабушки, помимо того, что я уже описал, был еще один дар, воплощавшийся ею превосходно: она в товарных количествах варила вкуснейшие варенья, каким-то невероятным засолом заготавливала огромные кадки огурцов, грибов, но почти ничего из этого не давала есть. Я уже не говорю о том, что она ревностно следила, чтобы никто из нас не рвал смородину или вишни, растущие около дома. И однажды случился бунт: старшие ребята (Анна, Женя, Наташа) штурмом взяли шкаф и просто-таки жрали бабушкины запасы. А она только вскрикивала, и плакала, и причитала.

Еще помню, как ребята украли несколько банок с вареньем и спрятали на чердаке. (А на чердак нашего большого двухэтажного дома, высота которого не менее 6 метров, забраться можно было только по внешней, прислоненной к дому весьма шаткой лестнице). И я был предателем. Донес бабушке, что ребята там прячут варенье, бабушка стала их ругать, а они не признаются: "Не брали, не брали, не брали!" Тогда я на глазах у всех полез по этой лестнице. Анна и Наташа кричали: "Предатель!" - а бабушка причитала: "Ой, Петенька, разобьешься!" Мне было страшно, но я лез. Не выдержал этого Женя: "Слезай, я сам все достану!" Мне, естественно, все объявили бойкот. Все, кроме Кати.

Катюша, средняя моя сестра, меня очень любила. Она меня учила и читать, и писать. Когда она училась в первом классе, мне было только четыре года. Все, что Катя узнавала в школе, она, приезжая в Громово на каникулы, рассказывала мне. Так продолжалось до того самого времени, когда пошел в школу и я. Когда осенью 1949 меня увезли из Громово, то Катя иногда брала меня с собой на детские утренники. А школы тогда были раздельные: мужские и женские. Однажды утренник закончился впритык к началу учебных занятий (Катя училась во вторую смену), и сестра не успевала отвести меня домой (а одного меня пускать боялись - я был деревенским жителем, а от Катиной школы до дому надо было перейти две улицы). И я остался с Катей на уроки. Учительница (до сих пор помню ее - Татьяна Владимировна Соловьевич) давала задание и мне. Катя тут же помогала мне его выполнять. Тогда мне в школе очень понравилось. Там было тихо, чинно, да и девочек этих я знал - они часто бывали у нас дома.

А в самом раннем детстве был такой случай. Мама, желая научить нас "прилично проситься на горшок", предложила, чтобы мы, если уж входим в комнату, где взрослые разговаривают, и просимся в туалет, это делали по-французски: "Рour la petit, pour la grand". И вот однажды мама приходит с работы и видит такую сцену: я (а мне было чуть больше двух лет) прыгаю и отчаянно кричу: "Пити-пити, пити-пити!" Мама встревоженно недоумевает: "Петенька, что случилось?" Добиться от меня ничего невозможно, я продолжаю "питипитикать", а из-за двери очень серьезно за этим наблюдает Катя. "Катя, что случилось?" - "Он писать хочет",- мрачно сказала Катя. Оказывается, как потом выяснилось, она пыталась научить меня французскому обращению, которое мне не давалось. Тогда Катя, как истинный педагог, сказала: "Пока не попросишь, как следует, я тебя на горшок не посажу!" Мама смеялась до слез! Вообще надо сказать, что мама так заразительно, от души смеялась, что мы все заражались этим смехом.

Навсегда запомнил осень 1949 года, когда меня увозили с дачи не на несколько дней, а на всю зиму: предстояло поступать в музыкальную школу и готовиться к школе общеобразовательной. Садились мы в наш "адлер" (отец незадолго до этого купил старенький двухдверный автомобиль, который очень недолго нам прослужил), бабушка, которая оставалась на даче, стояла на крыльце. И я вдруг разревелся... Но расставание с бабушкой было недолгим: в ноябре 1949-го она, видимо из-за болезни, переехала в Ленинград. На даче зарезали корову, мясо привезли в Ленинград. По ночам бабушка вставала и, толкая перед собой стул (иначе она уже ходить не могла - ее качало), шла на кухню проверять ящик, укрепленный за окном: как там лежит мясо (холо диль ников тогда еще не было).

Первого марта папа играл в театре премьеру - пьесу Лавренева "Голос Америки". Как и всякий премьерный спектакль, он шел несколько раз подряд.

Пятого марта 1950 года, когда утром я зашел в комнату бабушки, она сидела на кровати, на шее у нее висел крестик (он был всегда, этот крестик, но я помню только этот день). Я сказал ей: "Бабушка, покрестись!" Бабушка перекрестилась. И мы с Катей ушли - нас выпроводили в кино. С нами пошла мамина ученица по Дворцу культуры имени Кирова Надя Васильева, которую мы называли Снегурочкой. Еще с нами пошел ее жених Юра Гамзин, который готовился поступать в школу-студию МХАТа (кстати, и Юра Гамзин, и Юра Каюров, ныне всем известный народный артист, актер Малого театра, в то время занимались у моих родителей в самодеятельности). Я помню, что ни в какое кино мы не попали, хотя и старались. Был пасмурный день, с крыш капало и было скользко. Мы вернулись домой к вечеру. У подъезда стояла "скорая помощь", а когда мы поднялись, то в темном коридоре, ведущем к дверям нашей квартиры, натолкнулись на врачей, зажигавших спички, чтобы увидеть, в какую дверь надо стучать.

Мы вошли в квартиру и нас сразу направили в "рояльную" комнату. В квартире была суматоха, беготня. Я еще ничего не понимал, а Катя вдруг заплакала. Потом вбежала Мария Тимофеевна, жившая у нас, так как жить ей было негде (я даже не помню, как и когда она у нас возникла,- кто-то попросил ее прописать, а сделать это мог только папа). Мария Тимофеевна несла какую-то ткань, а вслед за ней вбежала с ножницами домработница Толубеевых (они жили в доме напротив), стали резать этот материал. Надя и Юра стояли грустные, но ничего не говорили.

Я пошел в ванную комнату - там была мама, умывавшая свое заплаканное лицо. Мама мне сказала: "Петенька, бабушка умерла". Я ей ответил, что знаю, что бабушка Оля (Ольга Михайловна Мейерхольд) умерла еще в 1940 году. "Нет, Петенька, наша бабушка - Анна Ивановна умерла". И после паузы мама спросила: "Хочешь зайти туда?"

Не помню подробно тогдашних своих чувств, но когда зашел в комнату, увидел лежащую на кровати бабушку, рядом стоял стул, на котором было недоеденное яблоко, недопитый чай, какие-то лекарства и печенье. Я еще поду мал тогда: "Бедненькая бабушка, яблоко не успела доесть!"

Это было часов в 6 вечера, а в 7 часов папа уехал в театр играть "Илью Головина" С. В. Михалкова (тогда спектакли начинались в 8 часов). Играл он и 6, и 8 марта, но уже в "Голосе Америки".

Очень хорошо помню, как 6 марта привезли гроб, помню крышку гроба, стоящую в углу прихожей, бабушку, уже очень изменившуюся, закостеневшую и холодную, с галуном на лбу. Помню, как в ее руки вкладывали иконку-ладанку; как на грузовике везли гроб с бабушкой, рядом сидел папа со своими друзьями-земляками Валентином Павловичем Андреевым, Борисом Пантелеймоновичем Румянцевым и Федором Павловичем Масленниковым, а вслед за этим грузовиком в легковой машине ехали мы с Марией Васильевной Румянцевой. Я через переднее стекло машины видел папу и цветок в горшочке. "Папа цветок в руках держит",- сказал я. А Мария Васильевна сказала: "Нет, цветок на гробике стоит".

Священник что-то читал, махал кадилом. А я побежал к кладбищенским воротам - там, на столбике был сделан крест-турникет, и я стал кататься на этом турникете. Ко мне подбежала Светлана - эту родственницу мы все очень любили - и повела меня обратно к могиле. В этот момент гроб опускали, и я спросил: "А как мы будем теперь, что, каждый раз откапывать?" - "Нет, Петенька, мы будем теперь сюда приходить, навещать бабушку".

Что я тогда подумал - не помню теперь. Но горем убит не был.

Обратно мы ехали на театральном автобусе и я, когда мы проезжали мимо автобусных остановок, говорил: "Следующая Лесной проспект... Следующая Финляндский вокзал... Вы на Чайковской выходите?"

Почему меня тянуло на шутки? Не знаю.

Дома были поминки. Я многих помню, кто был тогда: замечательный актер Большого драматического театра, папин соученик по мастерской Вивьена Виталий Павлович Полицеймако, еще один актер БДТ Василий Павлович Максимов, папины друзья-"александринцы" Юрий Владимирович Толубеев, Ольга Яковлевна Лебзак с мужем Кириллом Николаевичем Булатовым, Масленниковы - Федор Павлович, Екатерина Васильевна, Гога (то есть Игорь, ныне известный кинорежиссер); папины земляки Борис Пантелеймонович и Мария Васильевна Румянцевы, Валентин Павлович Андреев (с земляками своими папа дружил до самой смерти). Я и здесь развлекал людей - вставал на стул, что-то вещал. И сейчас помню взгляд папы на себе: взгляд без улыбки, но и без осуждения как на чужого.

Недели через две после похорон пришла Маша, Манюня - наша нянька, прожившая с нами всю войну. Она не была у нас больше месяца - недавно получила свою комнату в Песочной и у нас больше не жила. Когда она узнала, что бабушка умерла, заплакала горько-горько.

Похоронили бабушку, жизнь побежала дальше. Сестры и братья мои начали готовиться к переводным школьным экзаменам. (Тогда экзамены сдавали с четвертого класса, а в старших классах платили за обучение. Я хорошо помню, как мама давала деньги Анне на оплату обучения). А я начал заниматься музыкой.

Конечно же, мы, как и почти все дети, были ленивы. Любили поспать. Папа избрал оригинальный способ будить меня: он садился к роялю и одним пальцем подбирал "Элегию" Массне. Я, естественно, просыпался, внутренне протестовал против такого насилия, но молчал: папа делал это так деликатно, что возражений его действие вызвать не могло. Папа терпеливо "занимался" разучиванием "Элегии" до тех пор, пока я не вставал.

* * *

По воспоминаниям моим, маминым, да и всех знакомых, взаимоотношения отца с властями всегда были непростыми. На любого "начальника" (будь то в театре, институте, райкоме, исполкоме, Кремле) отец прежде всего смотрел как на человека, и если тот не отвечал его требованиям, то отец охладевал к "начальнику" и вел себя индифферентно.

В 1942 году в Новосибирске произошел такой эпизод. В закулисном коридоре театра "Красный факел" (а именно в этом театре все годы эвакуации работал Ленинградский театр драмы имени А. С. Пушкина) была вывешена карта Советского Союза, на которой практически ежедневно флажками отмечались фронтовые действия Красной Армии. Флажки эти выставлял артист хора театра, член партии с незапамятного года, некто Федоров. И вот однажды мои родители идут мимо этой карты, а Федоров, выставлявший очередной флажок, с восторгом и благоговением говорит:

- Василий Васильевич! Смотрите, какой же великий стратег товарищ Сталин - еще один город отдал.

Тут, по рассказам мамы, у отца кровь прилила к голове, он подскочил к Федорову, схватил его за грудь и прошипел:

- Если ты еще раз эту сволочь, этого душегуба назовешь великим стратегом, я из тебя дух вышибу!

Федоров испугался. Мама - тоже. Отец отшвырнул старого партийца и быстро пошел прочь.

История имела продолжение. В 1947 году отцу была присуждена первая Сталинская премия и присвоено звание заслуженного артиста РСФСР. И в райкоме партии заинтересовались: почему такой артист не является членом ВКП(б)? Отца пригласил на беседу секретарь партбюро В. А. Мехнецов и предложил вступить в партию. Отец молчал. Мехнецов стал убеждать, отец сказал: "Я подумаю". В тот же день отца вызвал его учитель Леонид Сергеевич Вивьен - художественный руководитель театра. Он сказал:

- Вася, у Ириши отец репрессирован; твои братья были репрессированы, а один и вообще где-то за границей. Если ты сейчас не вступишь в партию, это воспримут как фронду. Ты можешь навредить и себе, и Ирише, и своим детям, и племянникам.

Отец написал заявление, рекомендации ему дали Н. К. Черкасов, В. А. Мехнецов и артист театра фронтовик В. А. Гущин.

И вот идет партийное собрание. Отец отвечает на вопросы, о нем говорят товарищи - и все, как один, отмечают его идейность, преданность идеалам партии, его патриотизм в творчестве и жизни.

- Еще есть вопросы, выступления? - спрашивает Мехнецов.

И вдруг - тянется рука Федорова:

- Я очень рад, что такой замечательный артист, такой прекрасный семьянин, отличный товарищ Василий Васильевич Меркурьев вступает в нашу великую партию. Он абсолютно достоин этого. Только, Василий Васильевич, я хотел спросить: а как вы теперь относитесь к товарищу Сталину?

Немая сцена, последовавшая за этим, требует пера Гоголя. У отца в голове пронеслась вся жизнь - и короткое: "Ну, все..." Тишина в зале уже стала невыносимой. Молчит председатель собрания Мехнецов, молчит Черкасов, молчит Вивьен. Представитель райкома спрашивает:

- Василий Васильевич, вам задали вопрос, отвечайте.

- А я не знаю, что отвечать. Я всегда одинаково относился к товарищу Сталину.

- А как?

И тут, вероятно, сработал актерский гений Меркурьева:

- А вы спросите Федорова, что он имел в виду?

Федоров побледнел, вспотел и впаялся в свое кресло... Не дай Бог ему сейчас рассказать тот случай пятилетней давности! Ведь сразу спросят: почему пять лет молчал, скрывал врага народа?

Вопрос этот был повторен и в райкоме партии - ведь он остался в протоколе. Но там папа уже был готов, да там уже не было и Федорова, а были только Мехнецов, Черкасов и Гущин.

Сейчас даже трудно представить себе, что тогда означало отношение к Сталину. Обожание, обоготворение было в порядке вещей. Иного и представить никто не мог. В 1952 году, когда я учился во втором классе, к нам домой пришла завуч школы Марина Александровна, которую мама попросила позаниматься со мной арифметикой - я полчетверти проболел. Марина Александровна взяла мой дневник, а там на клетке 5 декабря я написал: "5 дек-ря день Сталинской конс-ции". Бог мой! Что было с Мариной Александровной!

- Как ты смел таким корявым почерком, с такими дикими сокращениями осквернить святыню! Если бы товарищ Сталин увидел, что ты написал, как ты думаешь, понравилось бы ему это?

Мне ничего не оставалось делать, как терпеливо ждать, когда она закончит эту проповедь. И когда сейчас я читаю Диккенса или Марка Твена, где они описывают преследования инквизиции, ее обвинения, я ничуть не удивляюсь, не содрогаюсь - мы не так давно сами жили при этом.

В те же годы, в самом начале 50-х, после смерти бабушки, у нас в семье появились сразу две тети Веры: Вера Александровна и Вера Павловна. И та и другая не то были освобождены после репрессий, не то из раскулаченных - я этого не знаю, как не знаю, откуда они появились (в родстве с нами они не состояли - это точно). Знаю только, что пострадали от сталинского режима обе настолько, что были голы как соколы: ни квартиры, ни работы, ни прописки. Папа тут же прописал одну из них (Веру Павловну) у нас в качестве своей двоюродной сестры. А Вера Александровна (вот у нее была в Ленинграде комната, но она предпочитала там не жить) согласилась жить на даче и быть "управляющей", как говорила она сама. Ох и колоритные же это были тетки! Вера Александровна, которую мы называли Вера Тихая, была невероятно комична. Чуть что - она строила какую-то особую гримасу и говорила: "Тихая ужасть!" Гримасы в ее арсенале были самые разные. Обладала она на редкость необидчивым характером. Была абсолютно одинока. Говорила, что был у нее муж, но то ли он умер, то ли погиб - об этом она говорила так уклончиво, что ее и не расспрашивали (мама, конечно же, знала правду, но нам этого говорить было нельзя). Как-то она сказала: "С детства не любила свою фамилию - Антонова. Мечтала: выйду замуж, сменю фамилию. И надо было такому случиться, что и у мужа была фамилия Антонов!" Сколько помню Веру Тихую, она всегда говорила, что ей сорок шесть лет.

Другая тетя Вера, Вера Павловна Селихова, была полной противоположностью Вере Тихой. Вообще о них можно говорить как о гоголевских Иване Ивановиче и Иване Никифоровиче. Вера Тихая - полная и маленькая, Вера Селихова - худая и высокая. Вера Тихая почти не разговаривает, а только слушает и меняет гримасы, Вера Селихова говорит очень много, очень громко и почти в каждую фразу вставляет матерное слово, а то и целое многоэтажное выражение. На любую просьбу моей старшей сестры Анны реакция была молниеносная: "Что бы я, домработница трижды лавреята Сталинской премии, едрит твою мать, да его дочери что-то делала? Сама должна делать! Чтоб я перед дочерью трижды лавреята навытяжку стояла?" Но все она это говорила с юмором, с любовью и к нам, а главное к нашим родителям. Сама она затворницей не была. Мужики от нее, как сейчас говорят, балдели. В Громове, недалеко от нашей дачи, в начале 50-х расположилась летная часть - так от лейтенантов, майоров и даже подполковников у Веры отбоя не было. Вера Тихая говорила время от времени: "Ой, Верка, зарежут тебя однажды!" - "А и пусть режут, растудыть ее..."

И вот подошел я к тому дню, который запомнился особенно хорошо. Было это в Громове в самом начале марта 1953 года. Я там заболел (как потом выяснилось, корью). Вдруг открывается дверь, входит Вера Селихова:

- Петя! Отца-то нашего, едрит его, пралич разбил!

Я и не понял сразу, о ком речь идет, испугался, но вслед за тетей Верой в комнату вошел живой и здоровый папа.

- Какого отца, тетя Вера?

- Да Сталина - учителя-мучителя!

Папа грозно сказал:

- Вера!

Ну и тут тетя Вера разразилась:

- Ничего, Василий Васильевич. Петя уже большой. Пусть знает. Он никому не скажет.

Здесь я отступлю, и расскажу, что уже третий год (собственно, как тетя Вера Селихова появилась у нас в доме) мы отрывочно слышали про Сталина не только то, что говорилось по радио и в школе. Как только по радио начинало звучать "От края до края по горным вершинам, где горный орел совершает полет", тетя Вера выключала радио со словами: "Опять о родном и любимом, едрит твою мать. Опять "совершает помет". Уж когда совсем просрется!" Однажды она сказала нам с Катей:

- Вы думаете, почему мама ваша не работает и дедушка ваш сидит? Это все Сталин - отец родной, учитель-мучитель, чтоб он сдох!

Мы не верили этому, но, естественно, молчали. Думали: ну, тетя Вера просто вот такая охальница, всех и все ругает. Даже когда в 1952 году папа получил третью Сталинскую премию, Вера Павловна сказала:

- Ишь, какой добрый! Ишь, какой щедрый, едрит твою мать. Василь Васильич! Небось, на заем-то на всю премию подписаться заставят?

Родители тщетно старались заставить Веру замолчать, хотя бы при нас. Наши "университеты" продолжались. Вера ничего не боялась.

Я знаю, что мама часто с ней шепталась и плакала, а Вера умела ее успокоить.

В тот же день, 5 марта, мы уехали в Ленинград. В го роде каждый день по радио (телевидения тогда еще не было) передавались сводки о состоянии здоровья вождя. Я тут же истребовал все газеты за предыдущие дни и почти наизусть выучил "бюллетени о состоянии здоровья товарища Сталина". Запомнились незнакомые слова "дыхание Чейн-Стокса", "коллапс". Поскольку из-за кори я на улицу не выходил, то и не сразу узнал о смерти Сталина. Радио было в другой комнате, свежие газеты как-то странно не приносили почтальоны, словом, домашние почему-то решили мне об этом не говорить. Единственное, что я почему-то "усек" - это папину фразу: "Дождались, Иришенька, наконец..." Фраза не радостная, а горько-усталая (или устало-горькая).

В те же дни пришел к нам Михаил Александрович Максимов (давний друг родителей, он работал в ресторане "Метрополь", и в самое трудное, голодное время нас, тогда совершенно не знакомых ему людей, спас от голода). И вот в разговоре с папой дядя Миша сказал:

- Видел, какой Молотов у гроба?

Я тут же встрепенулся:

- У какого гроба?

- Остужев умер,- нашелся папа.

- А кто это, Остужев?

Папа тут же принес газету "Советское искусство" с некрологом памяти А. А. Остужева. С фотографии смотрело благородное лицо. Я, конечно же, стал вчитываться в некролог и выучил его почти наизусть.

А однажды прибежала моя троюродная сестра Татьяна и возбужденно заговорила:

- Там такой портрет огромный! И весь в цветах!

Папа тут же вывел Тату из комнаты, говоря:

- Пойдем, что-то покажу!

Как я понимаю, это он сделал для того, чтобы о смерти Сталина при мне не говорили.

И только 9 марта, в день похорон Сталина, в комнату вошла мама и сказала:

- Петенька, ты не волнуйся...

Ну а я и не волновался - я давно уже понял, чт( взрослые от меня скрывают (только не мог понять зачем).

- ...Сталин умер.

Я тут же спросил:

- А где газеты?

Мне тут же принесли газеты за все дни и разрешили перейти в комнату, где было радио.

В той комнате помню розовую газовую занавеску на окне (а больше нигде у нас в квартире не было занавесок; да и эта, газовая, кочевала из комнаты в комнату).

Я устроился на кровати, на которой три года назад умерла бабушка, обложился газетами и стал слушать радио. Вели прямую трансляцию с Красной площади.

Очень жалею сегодня, что не сохранил те газеты, потому что многое из памяти вымылось. Помню очень хорошо, что вел митинг председатель комиссии по организации похорон Н. С. Хрущев (до этого дня я его фамилии не слышал). Выступали Маленков, Берия и Молотов.

Помню по газетам почти всю трибуну Мавзолея, помню даже те фамилии, которые давным-давно исчезли из истории, да и из памяти многих. Например, зачем мне нужна фамилия Пак Ден Ай? Это какая-то деятельница из Кореи. А на трибуне были Болеслав Берут, Матиас Ракоши, Вильгельм Пик, Вылко Червенков, Энвер Ходжа, Морис Торез, Гарри Поллит - и так далее, далее, далее...

А из наших руководителей помню Маленкова, Молотова, Кагановича, Берию, Шкирятова, Шверника, Ворошилова, Булганина... Остальных забыл. Да и зачем их всех теперь помнить?

Помню, занимал меня вопрос: как Сталин поместится в мавзолее с Лениным. Потом, три года спустя, я видел собственными глазами, как это было, но тогда, в 1953-м, мне казалось, что Сталин очень большой...

Через пять дней после похорон Сталина умер Клемент Готвальд. Я тогда из всех газет делал вырезки некрологов и развешивал их на стене в "рояльной" комнате.

Тогда же я выздоровел от кори и первое, что увидел, выйдя на улицу,троллейбус № 11, который только что пустили по улице Чайковского (раньше по нашей улице ходил только 14-й автобус). Вообще к транспорту у меня с самого детства нежнейшее отношение. Я знал наизусть все маршруты в городе. Помню еще трамвай на Невском. Помню рельсы на проспекте Чернышевского.

Трудно восстанавливать события более чем сорокалетней давности, не вплетая в повествование событий сегодняшних. Тогда мне было 10 лет, сегодня - 57. Многое за это время прожито и пережито. Сорок штанов износил. А сколько километров пешком исходил! И здесь должен сказать, что любовь к пешеходству привила мне мама. Поликлиника, к которой была прикреплена наша семья, находилась на бульваре Профсоюзов, около площади Труда. И из этой поликлиники, куда мы часто ходили, мы домой возвращались всегда пешком. По пути мама обязательно вела меня либо в Исаакиевский собор, либо в другой какой-нибудь музей (помню, как экскурсовод сказала маме: "А мы с вами, Ирина Всеволодовна, знакомы. Вместе посещали институт марксизма-ленинизма").

Пока не забыл, расскажу одну забавную историю, связанную с этим институтом.

Занятия проходили в Доме искусств. Иногда к концу лекций за мамой туда заходил папа. Однажды папа пришел раньше - лекция только-только начиналась. Папа сел почти в первый ряд, т. к. задние ряды на таких лекциях, по обыкновению, бывали заняты. Особенностью лектора, очень скучно излагавшего свой предмет, была привычка дрыгать ногой. Он делал это на протяжении всей лекции. Когда он закончил и спросил у аудитории, есть ли к нему вопросы, папа поднял руку. Лектор очень обрадовался:

- Пожалуйста, Василий Васильевич!

- Скажите,- совершенно серьезно спросил папа,- вы дрыгаете ногой, чтобы самому не заснуть?

Иногда мы, идя из поликлиники, заходили в Эрмитаж, в Русский музей, а иногда - за папой в театр, где он заканчивал репетировать. И уже от театра до дома шли, как правило, тоже пешком. Иногда, правда, доходили до Литейного, а там садились на троллейбус - но я этого не любил.

На углу Литейного проспекта и улицы Петра Лаврова (Фурштадтской) находился гастроном № 13. Боже мой, какой в те годы это был замечательный магазин! Чего там только не было! Как входишь с угла - направо рыбный отдел. Где рыба всякая: и холодного, и горячего копчения, и вяленая, и соленая. Слева - отдел кондитерский, где был любимый зефир бело-розовый, и пастила, и потрясающе вкусные "тянучки" сливочные - коричневые, розовые, бежевые. Мы любили коричневые... И торты, и пирожные - буше, эклеры, александрийские, бисквиты, безе... Напротив кондитерского - колбасный. Там буженина, языки, балыковая колбаса и любая другая. Рядом с колбасами сыры. И швейцарский тебе, и голландский...

В другом зале - мясной отдел. Туда я ходить не любил, так как в мясе толку не понимал. Рядом с мясным - отдел молочный, где горой стояло мое любимое сгущенное молоко! И сгущенное какао, и кофе, и сливки. И всякие молочные продукты. Рядом отдел рыбных консервов, где продавалась икра красная и черная, зернистая и паюсная, коробки крабов - их никто не брал! Шпроты брали только в крайнем случае.

Были в этом гастрономе и бакалейный, и хлебобулочный отделы. Был и "соковый закуток", где милая Вера Михайловна (я звал ее тетей Верой) торговала томатным (еще одна, после сгущенного молока, моя страсть!), и абрикосовым, виноградным, айвовым, апельсиновым, яблочным, ананасовым соками. Там же можно было купить соки в бутылках и банках.

Проблемы, что купить, не было. Была проблема - на что купить. Народу в магазине было много, но очереди были недолгие.

Был в этом магазине и стол заказов. Там мама всегда делала заказ, и мы сидели и ждали, когда продукты принесут. Мама диктовала, чего и сколько нам надо, Зинаида Федоровна записывала, а потом тут же выбивала чеки и шла по отделам. Через 15 минут мы уходили домой с полными сумками.

В стол заказов приходили постоянные клиенты, в основном пожилые.

Маму тех лет помню всегда нагруженной сумками. Это несмотря на то, что у нас была домработница, которая тоже ходила за продуктами. Но теперь я понимаю, что семья наша была настолько огромной, что для прокорма ее нужны специальные экспедиторы!

Почти каждый день покупался килограмм масла (а хо лодильников тогда не было еще - так что все покупалось на один день). Хлеба покупалось, как помнится, четыре батона белого и два кирпича черного. (В Ленинграде весь белый хлеб называется булками, а черный - хлебом). Колбаса покупалась батонами, сыр - килограмм, не меньше! Думаю, что при теперешних ценах нашу семью прокормить было бы невозможно.

Работник в семье был один - папа. Сколько он тогда зарабатывал, я не знаю. Я только помню, что зарплата в театре в ценах до 1961 года у него была 3500 рублей (соответственно, после 1961 - 350).

Одевались мы более чем скромно. Да и все люди тогда не щеголяли одеждой. На хорошо одетых людей смотрели с осуждением.

Правда, в школе мне за штопанные локти доставалось от завуча:

- Ты сын трижды лауреата Сталинской премии! Тебе не стыдно так ходить?

Однажды, услышав эту реплику, за меня ответила мать моего одноклассника Саши Рогожина, Екатерина Петровна:

- У него папа не ворует, а Сталинские премии тут ни при чем.

Завуч заткнулась.

Кстати, о Сталинских премиях. Мало того, что папа получал премию в коллективе создателей фильма (а там было человек по 12, на кого эту премию делили), так еще существовала система, при которой вместо денег давали облигации государственного займа. Так что Сталинские премии на благосостоянии нашей семьи никак не отражались - в лучшую сторону, во всяком случае.

Ко мне часто приходили мои одноклассники и блаженно бродили по нашей огромной квартире. Особенно было приятно это делать вечером, когда родители были в театре, старшие, Анна и Женя,- у кого-то из своих друзей, и вся квартира была в нашем с Катюшей распоряжении. Тогда набегали Катины подружки - Альбинка Донина, Валя Балашова, Лена Решкина, мои одноклассники - Аркаша Вирин, Саша Рогожин, Коля Путиловский, Игорь Барсуков, мой дружок и Катин молочный брат Сережа Дрейден со своим одноклассником Вовой Крупицким. И вот тут начинались "игрища"! Чего мы только не выдумывали! И в театр играли (кстати, это было особенно интересно делать с мамой - она доставала какие-то старые покрывала, старые шляпки, тут же мы мастерили костюмы), и в школу мы играли, и какие-то вигвамы под столами строили, и кукол мастерили.

Часов в девять вечера за Аркашей заходил его папа, Коле звонила мама, и оставались только соседка по площадке Аля Донина и Сергей Дрейден.

Наши отношения с Сережей проходили многие-многие стадии: от нежной, трогательной любви до драк. От задушевных доверений и признаний - до коварных предательств.

У Сережи дома я очень любил бывать, быть может, даже больше, чем он у меня. Его мама - чудесная, добрая Зинаида Ивановна Донцова принимала Сережиных друзей, как своих детей.

Все в квартире Дрейденов ("Дрей Донов", как говорила Зинаида Ивановна) мне нравилось. Начиная с входной двери, обитой железом, двух замков-задвижек на этой двери, ключи от которых были очень похожи, но все же с едва заметным различием. В большой прихожей - огромный книжный шкаф. Этот шкаф отгораживал какой-то закуток, где стоял диван. Из прихожей прямо был вход в кухню, ванную и туалет, направо - в комнату, которая долгое время была опечатана... Там был кабинет Симона Давидовича, который незадолго до нашего с Сережей знакомства был арестован.

Из прихожей налево была большая светлая комната с мебелью красного дерева. А уж из нее - вход в другую комнату, где стояли Сережкин книжный шкаф, два бюро красного дерева (один секретер, одно бюро), шкаф красного дерева для одежды. Ширма, за ней - кровать. Был еще какой-то диван.

Почему я так подробно все описываю? Дело в том, что этот дом меня так впечатлил, что уже много позже, когда я читал в воспоминаниях А. Г. Достоевской описание момента, когда она села стенографировать за Федором Михайловичем роман "Игрок", я неизменно представлял себе квартиру Дрейдена. То же самое было, когда я читал "Пиковую даму" Пушкина: покои графини в моем воображении были точь-в-точь комната Сереги.

С тех пор, как был я в квартире Дрейденов в последний раз, прошло больше сорока лет. Но в памяти она так прочно запечатлелась - даже ярче, чем наша собственная квартира.

Почему мы все любили Зинаиду Ивановну?

В том возрасте многие из нас были ужасными фантазерами - и со своими фантазиями, с выдуманными историями о себе мы тоже шли к Зинаиде Ивановне Донцовой. Она не просто выслушивала нас, но она никогда не прерывала даже самых завиральных фантазий! Ни разу не оскорбила недоверием или невниманием. Радовалась нашими радостями, огорчалась - огорчениями, но всегда умела вселить оптимизм.

Как-то Катя пришла к Зинаиде Ивановне и стала рассказывать какие-то небылицы, ужасно их переживая. (Уж не помню, в чем было там дело). Я сказал:

- Катька, зачем ты врешь?

Катя вспыхнула, раскричалась:

- Идиот! Я не вру!

Зинаида Ивановна очень ловко погасила конфликт, а когда Катя вышла зачем-то из комнаты, сказала мне:

- Зачем ты ее обижаешь? Даже если ты знаешь, что она выдумывает, сделай вид, что ты ей веришь.

Я привык тогда доверять Зинаиде Ивановне и не стал с ней спорить, а задумался.

Уже позже, в 1964 году, приезжая к Зинаиде Ивановне (она давно разменяла квартиру - разъехалась с Сергеем, у которого была семья, да, кажется, уже не одна), я вспоминал и тот, и подобные ему случаи, и мы подолгу говорили о доверии. Тогда первый раз я услышал от Зинаиды Ивановны слова, которые приписывают Ромену Роллану, якобы адресованные жене: "Я дарю тебе большее, чем любовь. Я дарю тебе доверие". Потом я слышал эти слова еще от очень мудрых людей, но сам их нигде у Роллана не читал. Да и неважно это! Важно то, что и они определяли в юности мои будущие взгляды. А от моей мамы я услышал и другие мудрые слова. Когда меня предал мой близкий-близкий друг и я в полном отчаянии заявил: "Больше никогда никому верить не буду!" - мама очень просто сказала мне: "Что ты, Петенька! Сто раз ошибешься, а в сто первый - поверь".

И сегодня говорю и маме, и Зинаиде Ивановне: спасибо за науку! И не за слова - а за пример, поскольку сами они жили именно так. И хоть обманывались, но верили.

ИРИШЕЧКА

Мама была человеком сложным, интересным, противоречивым. Те, кто знал ее с детства, с юности, говорили, что обладала она очень мягким, легким характером, была остроумна, невероятно привлекательна. Великолепно двигалась - ей ничего не стоило молниеносно залезть на дерево, вскочить на лошадь, перепрыгнуть через любой барьер. Превосходно плавала. С годами, с переживаниями, связанными с несправедливостью и унижениями, характер мамы очень изменился. Доброта, юмор остались теми же, но появились подозрительность, мнительность, обидчивость и органическая неспособность признавать свою неправоту.

В 1921 году, когда мама решила поступать на только что открывшиеся Высшие режиссерские мастерские Мейерхольда, она знала, что Мейерхольд будет категорически против. Приемные экзамены проходили без него, маму никто не знал - она только недавно приехала из Новороссийска. Но как ей поступать с такой фамилией? И она, буквально в отчаянии, советуется по этому вопросу с Маяковским. Владимир Владимирович, который к маме относился с отеческой нежностью, сказал:

- Возьмите папин "хвостик". Будете не Ирина Всеволодовна Мейерхольд, а Ирина Васильевна Хольд.

Мама так и поступила. Экзамены она сдавала помощнику Мейерхольда Валерию Михайловичу Бебутову. Ей был задан этюд - сцена отравления из "Гамлета". А "Гамлета"-то мама и не читала - негде было. В Ново российске, где они жили последнее время, постоянно менялась власть, книг не было.

И вот мама ходит по коридору, размышляет, как же ей быть. Подходит к какому-то взъерошенному человеку, тоже абитуриенту ГВЫРМ:

- Вы "Гамлета" читали?

- Конечно,- отвечает молодой человек.

- Расскажите мне, пожалуйста, что там за сцена отравления!

И вдруг молодой человек буквально преображается и говорит:

- Хотите, я вам эту сцену поставлю?

И буквально за полчаса, неистово фантазируя, пересыпая свою речь то французскими, то английскими, то немецкими фразами, цитируя "Вильяма нашего, Шекспира" в подлиннике, он поставил маме этюд, который она сделала при комиссии и блестяще поступила.

На первом же занятии мама села рядом с вихрастым молодым человеком. С другой стороны к ней подсел долговязый юноша и сказал:

- Не возражаете сидеть между двумя Сергеями? - И представился: Сергей Юткевич.

Тут же представился и "вихрастый":

- Сергей Эйзенштейн.

Так началась многолетняя дружба мамы с Сергеем Михайловичем Эйзенштейном, закончившаяся лишь в 1948 году, когда Эйзенштейна не стало. Но и после этого мама часто звонила в Москву и говорила по телефону с Перой Моисеевной Аташевой - вдовой Сергея Михайловича.

Спустя несколько лет после смерти Эйзенштейна Эсфирь Ильинична Шуб, выдающийся режиссер-кино документалист, сказала маме, что, когда Эйзенштейн после окончания работы над "Иваном Грозным" вернулся из Алма-Аты, он просидел у Эсфири всю ночь и признался, что всю жизнь был влюблен в Ирину Мейерхольд. С того самого дня, когда ставил для нее сцену отравления из "Гамлета".

- Ставил, ставил - и отравился! - горько сказал он Эсфири Шуб и взял с нее клятву, что, пока он жив, она об этом никому не скажет.

- Сережа, значит, я никому этого и не расскажу - ты меня переживешь.

- Не-е-ет... Я уже скоро...- как-то почти прошептал Эйзенштейн.

Эсфирь Ильинична рассказывала это маме незадолго до своей смерти. Мама долго плакала. И еще вспоминаю: когда вышло Полное собрание сочинений Эйзенштейна, мама обложилась этими шестью томами, читала и плакала.

- Мамочка, почему ты плачешь? - спросил я.

- Жизнь очень быстро прошла, Петенька.

Да, в трудах, суете, заботах, радостях и горестях быстро пролетела жизнь. А тогда, в 1921 году, когда 16-летняя Ирина поступила в мастерские своего отца, она оказалась в окружении молодых, талантливых ребят, которые были, как ей казалось, значительно старше ее. Ну, посудите сами: мама родилась в 1905 году. А вот ее соученики: Сергей Эйзенштейн (1898), Николай Охлопков (1900), Лев Свердлин (1901), Эраст Гарин (1902), Сергей Юткевич (1902). Конечно же, в том возрасте это очень значительная разница.

Когда Мейерхольд, наконец, пришел на занятие, и стал переводить взгляд своих серо-голубых глаз от студента к студенту, то на Ирине его глаза превратились в стальные, взгляд стал жестким и злым. Он не сказал ни слова. Но дома устроил страшный скандал.

Мама плакала. Но у нее характер-то был тоже папин! Когда надо, он проявлялся с такой силой, что не поздоровится! Она продолжала учиться. Мейерхольд ее упорно не замечал. Но видел, конечно, что задания по биомеханике она выполняет лучше других. Партнером мамы был Валерий Инкижинов - монгол, владевший своим телом почти совершенно (кстати, в фильме В. Пудовкина "Потомок Чингисхана" Инкижинов играл главную роль; потом он уехал за границу и навсегда исчез из поля зрения). Мейерхольд всегда выставлял для показа новых упражнений Инкижинова. Он кричал:

- Инкижинов! Покажите это упражнение!

Инкижинов шел выполнять. Мейерхольд кричал:

- С партнершей!

Но никогда не называл маминого имени. Когда вызывал для показа другую пару (тоже великолепно занимавшуюся), то это звучало так:

- Свердлин и Генина!

Но Инкижинов - "с партнершей"! Прошло немало времени, прежде чем Мейерхольд признал за своей дочерью право на достойное место в театре. Если сегодня мы возьмем программки спектаклей Театра имени Вс. Мейерхольда, то там часто встречается фамилия Хольд. Это моя мама.

В этой книге я расскажу о маминых друзьях - мейерхольдовцах. Со многими она дружила до последних дней жизни. Но самыми близкими были Свердлины. Они были настолько близки, что эта дружба, это братство передалось и мне, и на меня его хватило. И Свердлиным я посвящу свой особый рассказ, ибо стали Лев Наумович и Александра Яковлевна для меня вторыми родителями.

Забегая далеко вперед, в 1977 год, скажу: когда умерла Александра Яковлевна Москалева-Свердлина, моя мама подошла к гробу, наклонилась к самому уху тети Шуры (я так ее называл - и еще "матушка"), и прошептала: "Шуренька, спасибо тебе за Петьку!"

Мой папа был третьим мужем мамы. (Однажды, когда родители только-только поженились, в какой-то компании одна папина "воздыхательница" громко через весь стол спросила:

- Ирина Всеволодовна, а правда, что Василий Васильевич ваш третий муж?

Мама немедленно так же громко ответила:

- Да, третий, не считая мелочей!

Папа смутился и сказал тихо маме:

- Ириша, как ты неделикатно ответила.

- Не более неделикатно, чем меня спросили! - парировала мама.

Собственно, с первым своим мужем Лео Оскаровичем Арнштамом мама прожила очень недолго, и брак этот был обречен потому, что родители Арнштама считали, что "Лелику" надо закончить консерваторию, а потом заводить детей - и заставили мою будущую маму сделать аборт (Лео Оскарович учился на фортепьянном факультете Ленинградской консерватории у профессора М. Н. Бариновой). Потом Арнштам работал у Мейерхольда пианистом, позже стал знаменитым кинорежиссером, поставил очень популярный фильм "Подруги", а в 1946 году снял фильм "Глинка", где у него снимался мой папа, и они вместе получали Сталинскую премию. А для Ирины дети было главное в жизни. Она сбежала от своего мужа и "выскочила" за художника Н. И. Смирнова, с которым прожила несколько дольше, чем с Арнштамом, замучилась его характером, его эгоизмом, рассталась с ним чуть ли не в 1929 году и почти пять лет никого к себе не подпускала.

А вот как было дальше - это пусть сначала расскажет сама мама, а уже потом кое-что я прокомментирую и добавлю (мама очень мало рассказывает о себе; да и весь этот ее рассказ был надиктован в самые последние месяцы жизни, полные тоски, конечно же, это была тоска по Васечке - без него Ириша не мыслила свою жизнь). Здесь только напомню, что рассказывала все это мама чудесному молодому человеку Александру Степановичу Михайлову, отличающемуся святым отношением к искусству и к людям, это искусство создающим. Делал он свои записи совершенно бескорыстно (вот такие люди должны быть хранителями музеев, архивов).

Ирина Всеволодовна Мейерхольд

Вместе с Меркурьевым

Как бы ни был мудр человек, он не сможет философски воспринять уход из жизни не просто близкого друга, а части самого себя. Ведь так и было: нас с Меркурьевым связывало в жизни все. Мы любили друг друга и были счастливы. Хотя порой счастье это было трудным...

В 1929 году мы вместе с матерью, Ольгой Михайловной Мейерхольд, и двумя маленькими племянниками, детьми моей покойной сестры Марии Всеволодовны, переехали из Москвы в Ленинград. Город принял нас радушно. Меня сразу же пригласили преподавать биомеханику в ряд театров и театральный техникум, была я режиссером и педагогом в Красном театре. Тогда-то я и увидела впервые Василия Васильевича Меркурьева в спектакле Театра актерского мастерства (ТАМ). На меня даже была возложена руководителем Красного театра Е. Г. Гаккелем деликатная миссия переманить Меркурьева к нам. Я послушно отправилась на спектакль ТАМа - шел "Город хмельной",- но исполнить поручение не смогла. Уже во время спектакля я поняла, что просить отпустить такого прекрасного актера - все равно что посягать на первую скрипку оркестра. Я стала ходить на все спектакли с участием Меркурьева. Но знакомства не искала.

Оно произошло только в 1934 году, когда, будучи режиссером Белгоскино, я поехала к Меркурьеву в санаторий "Тайцы", чтобы пригласить его на роль Стася в картине "Земля впереди" и познакомить со сценарием.

Василий Васильевич принял меня как хорошая хозяйка. Усадил на качели и, сказав: "Я сию минуту" - исчез. Вскоре он принес на подносе чашку горячего чая, сдобную булочку и два кусочка сахара. Я подробно описываю все это потому, что он всю жизнь был "подробно" внимателен. Мы поговорили о сценарии, который мне не очень нравился, поэтому я и сказала ему: "Читайте сами".

Вернувшись, я доложила постановщикам, что актер приедет утром. Наутро Меркурьев явился и подписал договор, хотя сценарий ему тоже не понравился. Я же стала своего рода "связным" между ним и группой.

Его внимание ко мне стало проявляться сразу, но просто и неназойливо. Однажды я встретилась с ним у входа в студию. Он вынул белоснежный платок, стер мне с губ помаду, сказав: "Не люблю крашеных". Я стерпела. В другой день я неожиданно столкнулась на студии с Эрастом Гариным и очень ему обрадовалась. Мы расцеловались. Группа мейерхольдовцев была невелика, и мы при встрече всегда целовались.

- Вы со всеми целуетесь? - произнес Вас Васич.

- Да,- защищала я свою свободу, как могла.

Меркурьев делал замечания настолько естественно, что нельзя было обидеться. На него никто никогда не обижался. Его всегдашнее простое обращение очень подкупало.

Администрация картины, воспользовавшись тем, что я все лето жила одна и недалеко от студии (маму с племянниками я отправила на дачу), попросила меня приютить "героиню". Когда же съемки стали задерживаться допоздна, Меркурьев тоже попросил оставлять его на ночлег: он жил на Крестовском острове, так ему трудно было добираться - мосты разводились. Правда, потом выяснилось, что это был со стороны Вас Васича "коварный ход".

Меркурьев любил после съемок поужинать и ни за что не позволял нам, дамам, что-либо покупать. Его щедрость смущала нас. Я была уверена, что ему нравится наша "героиня" и неловко себя чувствовала: третья лишняя.

Начались съемки под Ленинградом. Гримировались артисты в студии и ехали почти "готовые". Как-то мы ехали на скамейках в кузове грузовика, погода испортилась, а я была в легком платьишке. Васич прикрыл меня полой своей шинельки. Спутники начали дразнить меня. Мы соскочили с машины и скорым шагом пошли по дороге. Но наше исчезновение приметили и стали дразнить нас еще больше.

После съемок под Ленинградом вся группа отправилась в Белоруссию под Витебск на мелиоративную станцию. Василий Васильевич не поехал с нами: ТАМ отбыл в гастрольную поездку по побережью Черного моря. Мы с трудом обходились без Меркурьева, снимая лишь болота, которые были нужны при монтаже многих сцен. И я решилась - послала в Сочи телеграмму: "Приезжайте, мы в простое, погода чудесная. Целую. Ирина Мейерхольд". Меркурьев не отвечал. А от меня требовали, чтобы я нашла ему замену. Мне было очень грустно, что моя телеграмма не произвела впечатления. Да и такого актера жалко было терять!

В один из дней, когда мы, потеряв надежду на его приезд, решали, как быть, вдруг распахнулась дверь и на пороге появился Меркурьев! Моя судьба была решена.

Во время съемки строптивая лошадь сбросила одного актера. Я (лошади были моей страстью) вскочила на нее и принялась успокаивать, Василий Васильевич сказал потом, что из-за этого случая он меня и полюбил. Так была решена его судьба.

После вкусного ужина, состоявшего из сочинских гостинцев, белорусской картошки и яиц, Меркурьев затребовал тот поцелуй, что был послан в телеграмме. Пришлось его отдать! По возвращении из экспедиции Вася поселился в моем доме - на улице Чайковского, 43.

С осени 1934 года началась наша совместная с Меркурьевым работа в Ленинградском театральном институте (называвшемся до 1939 года Центральным театральным училищем с вузовской программой). Когда институт взял культурное шефство над Казахстаном, руководить первой казахской студией было предложено нам. Мы с удовольствием приняли это предложение. Надо сказать, что курс был подобран очень удачно. Быстро поняв, что такое этюд, ученики приносили на урок свои национальные, очень интересные, самобытные сценки. Однако заниматься было нелегко. Мы разбили курс на группы. Это повышало интерес учащихся, группы затевали соревнования между собой. Со второго курса уже репетировали с прицелом на будущие пьесы: например, для будущей постановки "Чапаева" Фурманова репетировали этюд "Окопы", где действовала вся мастерская. Василий Васильевич внимательно следил за каждым студентом. Когда он объявил о начале работы непосредственно над пьесой по повести Д. Фурманова "Чапаев", на уроке было ликование! Наутро все пришли в чапаевках, с хлыстиками, а некоторые раздобыли весь красноармейский костюм. Это было смешно и трогательно.

Мы старались как можно больше расширять репертуар. Я репетировала "Позднюю любовь" Островского и "Коварство и любовь" Шиллера. Василий Васильевич - пьесу Гольдони "Слуга двух господ". Работали мы в разных аудиториях, но иногда ходили в гости друг к другу, чтобы показать отрывок, порадовать удачно разработанной сценой или монологом.

Много лет спустя мы встретились с нашими бывшими ученицами, ставшими ведущими актрисами казахского театра,- с Хадишой Букеевой и Гайни Хайруллиной. Мы говорили им о том, как много дали нам, тогда молодым педагогам, занятия с ними. Они отвечали нам словами благодарности. Не скрывая радости, слушали мы: "Родители дали нам жизнь, но судьбу нашу дали нам вы". В этом разговоре Меркурьев сформулировал, как мне кажется, один из главных принципов нашей педагогики: "Мы хотели не только помочь вам стать актерами, но помочь сформироваться настоящими интеллигентами высокоидейными, образованными людьми".

...В июле 1935 года у нас появилась дочка Анна. На каталке в роддоме лежали десять мальчиков, и ногами в эту армию упиралась одна девочка - наша Анюта. Врач сказал: "Это просто принцесса и ее пажи. Требуйте от мужа премию за такую красавицу". Васич каждый день забегал в роддом и очень гордился дочкой.

Однако работы я не прервала и в сентябре начала занятия в институте. Когда казахская группа перешла на второй курс, Б. М. Сушкевич предложил нам параллельно вести русскую мастерскую. Так мы, молодые педагоги, стали вести одновременно два курса. Казахская группа впоследствии составила основу Чимкентского областного казахского драматического театра. Среди закончивших институт девочек-казашек из далеких аулов были будущие народная артистка СССР Хадиша Букеева, другие признанные казахские актрисы. Русская группа влилась в Русский театр Белорусской ССР. И. Е. Болотова вспоминала: "Счастливо сложилась моя творческая юность. Моими учителями были народный артист СССР Василий Васильевич Меркурьев и Ирина Всеволодовна Мейерхольд большие художники, люди добрые, высоконравственные. Они учили тому, что глубина и тонкость постижения роли находится в прямой зависимости от внутренней содержательности и идейной устремленности самого актера. Отсутствие пошлых мыслей, чувств, поступков (не только в стенах театра, но всегда и везде) для актера так же необходимо, как и талант". Незабываемыми жизненными впечатлениями для Меркурьева были его встречи с В. Э. Мейерхольдом, оказавшим на него большое влияние.

Вас Васич поехал в Казахстан, в Чимкент, для уточнения финансового и территориального статуса будущего казахского театра - дело приближалось к выпуску студии. Путь лежал через Москву. Я попросила его позвонить и заехать к отцу - представиться ему и Зинаиде Николаевне Райх. Он хотел отделаться телефонным звонком, но Райх пригласила его к себе. Мы с ней дружили, когда учились в ГВЫРМе, и ей хотелось посмотреть на "мужа Ирины". Меркурьев попал к концу обеда. Познакомившись с ним, Всеволод Эмильевич встал, придвинул стул к столу и сказал:

- Зиночка, покорми Василия Васильевича, пожалуйста. Простите, я пошел.- И ушел в кабинет.

Зиночка расспрашивала Василия Васильевича о нашей жизни. Он рассказал, что у нас есть дочка Анна, что, когда он закончит в Чимкенте дела, туда поеду я с дочкой и няней и завершу там организацию театра. Васич ждал Мейерхольда, но тот вышел только проститься. Меркурьев был огорчен. Он привык к ласке и любви. Его любили все: зрители, друзья, администраторы. И вдруг Мейерхольд им не заинтересовался. Ни как актером, ни как зятем.

Дело было просто в том, что Мейерхольд ужасно боялся старости и всегда твердил: "Дочери мои стараются скорее превратить меня в деда". А Меркурьев решил, что не понравился Мейерхольду. Обиженный, он позвонил мне и сказал, что больше к тестю не пойдет.

Перед отъездом из Чимкента он снова связался со мной, сказал, что дела кончил и выезжает домой в Ленинград. Я умоляла его, чтобы он на обратном пути позвонил Мейерхольду, хотя бы только для того, чтобы справиться о здоровье. Вася выполнил мой наказ. Каково же было его удивление, когда в телефоне радостный голос закричал:

- Вася, это ты? Откуда? С вокзала? Ты подожди меня, я приеду за тобой на машине!

Василий Васильевич пробовал возразить, что не стоит беспокоиться, что он сам доберется.

- Зачем? - не унимался Мейерхольд.- Приедем к нам, отдохнешь перед поездом в Ленинград! Выпей на вокзале кофейку, но не наедайся. Я тебя покормлю!

Ошеломленный Васич долго стоял у автомата и раздумывал, почему такая перемена в отношении.

Подъехал Мейерхольд и, абсолютно уверенный в том, что ему покажут, где Меркурьев, спросил об этом у служащих вокзала. И действительно, к Меркурьеву он подошел в сопровождении проводницы. Обнял, поцеловал.

Они проезжали мимо огромного плаката с рекламой выходящей тогда на широкий экран картины "Профессор Мамлок", в которой Меркурьев сыграл фашиста Краузе.

- Смотри! Это ты! Я видел картину! Ты здорово там жрешь бутерброды!

Все стало ясно. Мейерхольд признал Меркурьева как актера. Теперь он стал Мейерхольду интересен:

- Каюсь, артист Меркурьев, кажется, действительно существует, говорил он.

Вася поведал Мейерхольду, как трудно "жрать" бутерброды с колбасой, особенно если снимается много дублей.

По дороге заехали в гастроном. Подведя Меркурьева к прилавку, Мейерхольд покупал все, на что только посмотрит Вася. Общаясь с девушками-продавщицами, подталкивал Меркурьева, шепча ему на ухо:

- Смотри, смотри! Это они на тебя смотрят, они тебя узнали!

Мейерхольд предложил Васе вареную колбасу.

- Только не ее! - запротестовал Васич. Тут же, у прилавка, он снова вспомнил, сколько этих громадных бутербродов ему пришлось съесть: его Краузе ко всему был еще и обжора! - И видеть не могу этой колбасы!

Вокруг собралось немало слушателей, начались расспросы. Словом, творческий вечер в гастрономе! "Зрители" просили Васю что-нибудь прочесть. Ну, это было уж слишком! Меркурьеву было неудобно перед Мейерхольдом, но тот скомандовал:

- Прочти! Прочти!

Васич прочел басню Крылова "Парнас". Смеху было много, даже аплодировали. Басни он действительно читал великолепно! Мейерхольду понравилась манера чтения басни, какую всегда отстаивал Василий Васильевич.

- Я яростный противник изображения басенных образов,- любил он говорить.- Передразнивание от лица автора - да, но ни в коем случае не полное перевоплощение, не сопереживание. Я убежден, что это противоречит самому жанру басни - небольшого юмористического рассказа в стихах с непременным авторским нравоучением в конце. Особенно нелепо и даже порой неприятно видеть подростка, пытающегося изо всех сил изобразить, скажем, пьяного зайца. Басни изучаются в школе, и зачастую именно там будущим абитуриентам прививаются эти тривиальные и пошловатые навыки.

На экзаменах большинство абитуриентов так и читают. И Меркурьев обычно спрашивал:

- А где у вас автор? На сцене я вижу только действующих лиц! А автор под столом? - И заглядывал под стол.

Но вернемся к московской встрече Меркурьева с Мейерхольдом.

Приехали домой с покупками, Мейерхольд распорядился:

- Раздевайся, иди под душ! Зиночки нет, она на даче, но ты не беспокойся, я быстро все приготовлю. Я готовлю вкусно.

Мейерхольд накрывал на стол, делая это с большим умением, радостью и эстетизмом. Скоро все было готово. За завтраком шутили, разговаривали, произошло окончательное признание Мастером Меркурьева. Мейерхольд просил, чтобы Васич рассказал ему о себе. Вообще не очень словоохотливый, Меркурьев в таких случаях очень стеснялся. Он лишь кратко сказал:

- Я не сразу стал артистом. Я начинал гробовщиком, да, я гробовщик.И добавил по-псковски: - Мы делали за день заготовки для двух домовин.

Мейерхольд тут же мрачно пошутил:

- Значит, я буду обеспечен гробом.

После завтрака Мейерхольд сказал:

- Ты устал с дороги! Ложись отдыхай.- Он начал искать простыню, приговаривая: - Когда Зиночка уезжает, ничего не найдешь. Куда она прячет белье? Но ты ложись, я тебя газетами закрою.

Заколов газеты спичками, он создал нечто вроде одеяла и, пожелав счастливого сна, на цыпочках ушел к себе в кабинет.

Приехав в Ленинград, Васич только и рассказывал о том, как подружился с тестем.

В 1937 году Меркурьев стал актером Ленинградского академического театра драмы имени А. С. Пушкина, куда перешел вместе со своим учителем Леонидом Сергеевичем Вивьеном. В театре сразу начал репетировать Меньшикова в "Петре Первом" (новой редакции пьесы А. Н. Толстого) в постановке Б. М. Сушкевича.

Помню забавный случай на репетиции. По распоряжению Сушкевича зеркало было повешено как раз напротив зрителя, и Василий Васильевич, одеваясь, любуясь собой, вертелся перед этим зеркалом и через плечо бросал реплики Екатерине, которую играла Н. Н. Бромлей. Это было трудно, и Меркурьев взмолился, сказав, что ему очень неудобно говорить спиной к зрителю. На что Борис Михайлович отвечал:

- Чем неудобнее артисту, тем интереснее зрителю.

В эти годы Меркурьев был очень занят. Он играл в театре, снимался в картине "Выборгская сторона", в институте завершалась работа двух выпускных курсов - русского и казахского. Одновременно готовилась к выпуску мастерская Л. С. Вивьена и Б. М. Дмоховского, где Василий Васильевич являлся преподавателем. Меркурьев репетировал там сцены из "Испанского священника" Флетчера.

Однажды мы вошли в аудиторию и увидели необычайное: Вас Васич и его студентка Татьяна Шикина бросали вверх предметы, главным образом стулья, крича текст:

К чему весь этот блеск богатств,

И все блага земные,

Когда венца всех наших вожделений,

Ребенка, чтобы все ему отдать,

Мы лишены!..

Все прижались к стенкам. Когда закончилось действие, Меркурьев сказал:

- Вот так должна идти эта сцена! Попробуйте без стульев!

И действительно, в актрисе что-то зажглось.

После закрытия Театра имени Мейерхольда в 1938 году отец часто наезжал в Ленинград: в Академическом театре драмы имени А. С. Пушкина шло третье возобновление "Маскарада", где Меркурьеву была поручена роль Казарина.

Жили Мейерхольд и Райх на Карповке в мрачном, темном доме. Мы часто заходили к ним. В один из свободных вечеров зашел разговор о закрытии театра Мейерхольда. Меркурьев, взволнованный, призывал Мастера к противодействию. Никогда мне не забыть задумчивый вид отца, ответившего Васе:

- Значит, я что-то делал не так, в чем-то ошибался. Нет, Васенька, не к кому мне обращаться.

Все замолчали.

Начался период влюбленности Мастера в Васича. Ни одной репетиции не проходило без него, даже когда репетировались сцены, в которых Казарина не было. Зная, что мы в институт идем к девяти часам утра, Мейерхольд звонил в восемь и заявлял категорически, что без Меркурьева не пойдет на репетицию. Когда Меркурьев ссылался на занятость в институте, Мастер и слышать не хотел:

- Пусть там репетирует Ирина!

Приходилось подчиняться.

Иногда и я присутствовала на репетициях "Маскарада". Обычно мы с Зинаидой Николаевной Райх сидели в начале "мест за креслами", на диванчике. Зал всегда был переполнен. Высокий режиссерский стол Мейерхольда стоял в восьмом ряду. Вместе с Всеволодом Эмильевичем сидел Васич. Порой Всеволод Эмильевич вбегал на сцену показать актерам, как действовать. Эти показы всегда сопровождались аплодисментами. Сбежав обратно к Меркурьеву, он довольно громко спрашивал:

- Ну, как?

После похвалы Василия Васильевича он кричал свое знаменитое "хор-ро-шо-о!". Потом мы вчетвером шли в ресторан "Астория" пообедать, и продолжались разговоры.

Однажды мы с Васичем затеяли прием: пригласили Ю. М. Юрьева, А. П. Нелидова и Мейерхольда на экзотический обед - казахский бешбармак. Мы накрыли не на стол, а на ковер на полу, окружив его подушками. Юрьев был очень шокирован. Войдя, он произнес с неудовольствием:

- Как? На полу? Такая экзотика!

А Мастер со свойственной ему гибкостью молниеносно приспособился к ковру, подушкам. Мы подали большие блюда знаменитого бешбармака, кумыс, арбузы. За обедом происходила бурная беседа о "Маскараде", о Казахстане. Мастер хвалил Васича за репетиции Казарина.

Впоследствии Василий Васильевич не раз говорил о значении для него уроков Мейерхольда. Приведу некоторые его высказывания.

"Действие - движение. При минимуме затрат - максимум выразительности! - часто повторял Меркурьев.- И у Мейерхольда, скажем, поза - это спокойное состояние, не развитие; движение - это человек, это активная жизнь. Но для того, чтобы научить актера двигаться, нужно ввести в программу ряд таких дисциплин, которые бы приучили тело ничего не бояться".

Сам Мейерхольд двигался блистательно. Его ученики владели всеми видами спорта: и конным, и лодочным, и боксом, и плаванием, и фехтованием. Тело было натренировано так, что работали только те мышцы, которые необходимы для данного движения, остальные отдыхали. Важно, чтобы актерский аппарат был способен выполнить то, что задумано.

В своей педагогической практике Меркурьев исходил из того же. "Беспредметно тренировать внимание актера нельзя,- говорил он.- Нужно тренировать его в том ритме, в каком задан этюд. Все необходимо передавать через сценическое воплощение. Мы так считаем: если это "несмотрибельно", значит, это неверно".

По вопросу о так называемом мейерхольдовском формализме у Меркурьева было свое четкое мнение:

"Думается, что в этом вопросе многое не понято. Бесспорно и непреложно для меня одно: мысль, ведущая идея были для Мейерхольда главным стимулом и основным содержанием его работы. В то же время он понимал огромное значение формы в искусстве, понимал, что, только найдя соответствующую форму, он может рассчитывать на желанный идейный результат. Поэтому он тщательно продумывал облик, внешний образ своих постановок, справедливо считая, что при отсутствии ясного и точного внешнего образа внутреннее содержание остается нераскрытым. Но его замыслы в конечном счете реализовывали актеры, а они не всегда схватывали глубинную суть мейерхольдовских концепций, прежде всего фиксируя свое внимание на ярком, запоминающемся внешнем рисунке, который предлагал им Мейерхольд. Я знаю, что Мейерхольд глубоко переживал это несоответствие между его замыслом и сценическим воплощением. Его ранило то, что актеры порой были склонны за его яркой, выразительной мизансценой забывать те глубокие идеи, которые эти мизансцены рождали.

Я не могу забыть мою совместную работу с Мейерхольдом в "Маскараде",продолжал Меркурьев.- Я работал над образом Казарина и, казалось, уловил внешний рисунок, который дал Мейерхольд. Товарищи меня ободряли, на первый взгляд представлялось, что все обстоит благополучно. Но меня томило сознание, что мой образ не живет полнокровной внутренней жизнью. Не без трепета сознался я на репетиции, что работа у меня не клеится. И что же? Мейерхольд обнял меня и сказал:

- Спасибо за честность.

Это лучше всяких рассуждений показывает, что внутренняя жизнь образа, содержание роли были всегда главной заботой Мейерхольда.

Да, Мейерхольд много работал с актерами над пластикой. Что же, я не вижу в этом никакого греха. Наоборот. Он хотел, чтобы актер был убедителен, играя в зрелых годах молодого, чтобы зритель верил и молодому актеру, изображающему старика. Мейерхольд справедливо считал, что человеческое тело может многое сказать и досказать на сцене".

...Осенью 1938 года я собиралась в Чимкент по делам наших выпускников. Мейерхольд с Зинаидой Николаевной были в это время в Ленинграде. Неожиданно они приехали к нам и объявили, что едут вместе со мной в Москву. Василий Васильевич тоже собирался сопровождать меня до Москвы, а потом тоже приехать в Чимкент. Собирали вещи, было очень весело, шумно. Вдруг Анюта потребовала, чтобы взяли велосипед. Мы стали ее отговаривать, но вступился Мейерхольд - "ребенок просит".

В общей сложности мы с Василием Васильевичем прожили в Чимкенте около года. Василий Васильевич занимался организационной перестройкой театра. Я же сосредоточилась непосредственно на режиссуре. Мы поставили тогда первую в нашем театре казахскую пьесу "Ночные раскаты" М. Ауэзова. Для этой работы мы изучали нравы и обычаи народа. В Чимкенте это познание обычаев включало в себя одну из самых "вкусных" сторон. Репетиции обычно кончались беседами, а каждая беседа - поторапливанием: "Бешбармак стынет!" И артисты уводили нас по очереди к себе.

...Вернувшись в Ленинград, я сразу же включилась в институтскую работу, а Вас Васич еще и репетировал Прохора Дубасова в "Суворове", Василия в пьесе "Ле нин". На "Ленфильме" шли съемки "Танкера "Дер бент", где Меркурьев играл боцмана Догайло. Наступила пора ехать в Одессу на натурные съемки. В Одессе нам предоставили маленькую квартиру в Доме специалистов, рядом с площадкой киностудии. Меня поражала тогда воля и выдержка Василия Васильевича, который поддерживал в нашей семье уравновешенную, спокойную атмосферу.

Меркурьев уехал на танкере на съемки в море. Настало затишье, очень необходимое мне, так как я ждала второго ребенка. Погода стояла великолепная. Я мысленно сопровождала Васеньку в его морском походе.

Каждый день я отправляла Анюту с ее воспитательницей на море и, оставшись одна, занималась хозяйством. Однажды раздался телефонный звонок. Из гостиницы "Ривьера" сообщали о пришедшей из Ленинграда телеграмме. Я попросила прочесть ее по телефону, но мне отказали. Как ни тяжелы мне были тогда переезды по городу, я отправилась в гостиницу. Тут же около портье развернула телеграмму и несколько раз прочитала ее, еще не понимая, не веря. В ней сообщалось о гибели младшего Васиного брата. Назавтра должен прийти из плавания Васич! Как сказать? Где сказать? Решила, что лучше всего сказать на людях, чтобы сдержался. Я позвонила на студию, сказала, что поеду встречать со всеми. За мной заехали. Причаливал танкер. Вася выбежал с танкера и ринулся ко мне. Сели в автобус. Он очень удивился, когда я села на самую заднюю скамью!

- Иришечка, ведь здесь трясет! Тебе нельзя!

- Зато сзади никого нет!

Он оживленно рассказывал о плавании, о дельфинах, которые во время шторма перекатывались через палубу. Васич был такой веселый, такой наполненный событиями, так много, безудержно говорил! Многое я пропускала, не слушая. Мысль о том, что надо именно здесь показать ему телеграмму, мучила меня. Я знала, как потрясет его это сообщение. Брат Петр был любимейшим человеком. Что бы ни делал Васич, над чем бы ни работал, он всегда спрашивал совета у Пети. Я дождалась паузы, когда Васич произнес: "Ну, скоро и дома!" - и со словами "Васенька, ты только держись!" подала ему телеграмму. Он не успел крикнуть, потому что я, обняв его, закрыла рот. Васич как-то весь сник! Приехали, сошли, сели на скамью, Меркурьев зарыдал.

Тогда же мы решились взять к себе Петиных детей (вдова его была в очень тяжелом состоянии). Так вместо одной Ани у нас стало четверо детей: своя Аня, племянники Виталий и Женя, племянница Наташа.

...Зиму 40-го года мы жили на Крестовском острове. По вечерам я ждала Васича у большого венецианского окна, завешенного синей шторой (шла финская война, и вечером все жители Ленинграда были обязаны соблюдать светомаскировку), беспокоилась, если он задерживался. А он порой, увлекшись беседой с И. И. Соллертинским, который вместе с ним возвращался на Крестовский, совсем не торопился. Именно в это время окрепла их дружба. Они и раньше знали друг друга, но долгое время не были представлены.

Однажды нам сообщили о том, что у Соллертинского в Доме кино состоится доклад о западной драматургии. Мы отправились послушать. Лектор очень увлекательно рассказывал о Тирсо де Молина, о Лопе де Вега. В частности, он сказал, что комедия Лопе де Вега "Путаница", к сожалению, еще не переведена. Когда он кончил, Вас Васич попросил слово. Соллертинский с радостью предоставил Меркурьеву возможность выступить и был поражен его сообщением о том, что "Путаница" переведена и поставлена у нас на курсе. Меркурьев пригласил всю публику на будущий выпускной спектакль. Когда мы возвращались домой, Иван Иванович подробно расспрашивал, кто дал нам эту пьесу. А ее принес какой-то человек (сейчас уже не помню кто) и предложил поставить у себя на курсе эту "забавную вещицу". В трамвае завязалась интересная беседа и о драматурге, и о пьесе, и о характерах, и, конечно же, о будущем спектакле. Соллертинский был блестящим, энциклопедически образованным человеком, в совершенстве знал почти двадцать иностранных языков, обладал феноменальной памятью. Но общение с ним было легким, так как он никогда не подавлял собеседника своей эрудицией и был очень заинтересованным, эмоциональным слушателем.

С Соллертинским Меркурьева сближала любовь к музыке. Василий Васильевич очень тонко чувствовал искусство музыки. Очень любил Меркурьев Шаляпина, преклонялся перед гением Шостаковича, старался не пропустить ни одной премьеры его симфоний в исполнении Мравинского. Перед мастерством Мравинского он просто благоговел. Как-то, когда мы вернулись с исполнения Пятнадцатой симфонии Шостаковича, Васич сказал: "Я бы всех наших актеров заставил ходить на концерты Мравинского, чтобы они поняли, что такое настоящий актерский ансамбль". Когда в 1966 году Шостакович лежал в Ленинграде с инфарктом, мы с Василием Васильевичем навещали его в больнице.

Из композиторов Меркурьев очень любил Глинку, Рахманинова, Шопена, Бетховена.

В детстве Меркурьев пел в церковном хоре, потому сохранилась у него любовь к хоровому искусству. Очень обрадовался он, узнав в 60-х годах, что снова исполняются сочинения Бортнянского, Березовского, Архангельского, и ходил на концерты, восхищаясь мастерством дирижера Юрлова...

25 января 1940 года у нас появилась дочка Екатерина, названная так в честь "тети Кати" - Е. П. Корчагиной-Александровской. Лето мы провели на даче, много гуляли, беседовали. В разговорах - куда же денешься! - то и дело возвращались к проблемам театра. Меркурьев мечтал сыграть Отелло. Он воображал и даже изображал его доверчивым, нежным, не забывая о мужественности его характера. Эта мечта сопутствовала Меркурьеву всю его жизнь.

А осенью я уехала организовывать театр в Южную Осетию и пробыла там вместе с девочками до лета 1941 года. Начало Великой Отечественной войны нам пришлось встретить врозь. Меркурьев рассказывал, что 22 июня в театре играли спектакль "В степях Украины" - спектакль смешной, веселый. Но глубокая тревога охватила актеров - "мы играли очень грустно".

В Ленинград мы пробирались с большими трудностями. За одиннадцать суток мы совершили тринадцать пересадок. Наконец, знакомая деревянная лестница. Нам открыла мама Василия Анна Ивановна и сообщила, что Вася дежурит на крыше Пушкинского театра. Оставалось терпеливо ждать его возвращения. Пришел Вася. Встревоженный, но по-прежнему ласковый, подошел к кровати девочек, с любовью посмотрел на них и сказал, что напрасно я уехала из Южной Осетии. Я то и дело возвращалась к повествованию о нашем трудном пути домой. Васенька, выслушав мою эпопею, сказал:

- Вот без меня ты энергичная, смелая, а так предпочитаешь прятаться за мою спину.

На что я ему резонно отвечала:

- Да, спина у тебя достаточно широкая, а главное, ты позволяешь мне "прятаться" за нее.

В Ленинграде в первые дни войны шла интенсивная трудовая жизнь. Но для нас она была прервана извещением об эвакуации театра и института. Нам с мужем предложили ехать в Новосибирск. Меркурьев очень страдал, что он не на фронте: его забраковала медкомиссия (обнаружились незарубцевавшиеся туберкулезные очаги в легких - он лечился от туберкулеза много лет; окончательно эта хворь отстала от Васича после войны), а, кроме того, театр категорически настаивал на том, чтобы он остался в труппе. 20 августа, собрав свой нехитрый скарб, а в основном детей (их у нас было уже шестеро к двум нашим дочкам присоединились, как я уже говорила, трое ребят Петра Васильевича и еще дочка другого брата Василия Васильевича - Ирочка), мы вместе с другими актерами театра тронулись в дальний путь на восток.

Встретили наш поезд в Новосибирске с огромной лаской и заботой. Нас отвезли в Дом актера, размещавшийся в только что выстроенном здании оперного театра, где и поселили в соседстве с Соллертинским. Это нас очень обрадовало. Мы получили две небольшие комнаты, даже с ванной. Когда мы выглянули в окно, перед нами развернулся интереснейший спектакль: наши коллеги делили между собой стулья, столы, кровати, матрацы, шкафчики, лампы и прочую утварь. Васич посмотрел на эту картину и, отойдя от окна, строго сказал:

- Мамочка, стели ребятам на полу.

А сам пошел к своему чемоданчику с рыболовными принадлежностями. Мы порылись в нем, кое-что отложили и, не переодеваясь, как были, пошли по широким улицам Новосибирска, расспрашивая прохожих о местах рыболовства. Наконец мы напали на любителя, который показал нам дорогу в Кривошеево. Ехать надо было на пароходике. Мы с удовольствием совершили это путешествие, прошли километра три по указанному пути к егерю, который выдал нам хорошую лодку. Мы поймали много рыбы, главным образом щук. Когда под утро мы возвратились к егерю с таким уловом, он дал нам большую бельевую корзину. Мы отсчитали около шестидесяти щук, остальной улов оставили ему. И, счастливые, отправились домой. Река была стихией Васича, ведь он родился на реке Великой.

Придя домой, мы выпустили наш улов в ванную с водой. А затем Вас Васич сел к телефону и стал звонить друзьям, предлагая рыбу. Конечно, все приняли наше предложение радостно: каждая семья думала о том, как прокормиться.

Ах, если бы никогда Обь не замерзала! И было бы время для рыбалки! Но наступила рабочая пора. Временно меня зачислили в театр режиссером-педагогом и заведующей звукооформлением. В этой работе мне много помогал Васич.

В военные годы новых ролей у Меркурьева было немного. В "Отелло" он сыграл роль Дожа Венеции. На генеральной репетиции во время сцены в сенате Меркурьев вдруг остановил спектакль. Дело было в следующем. Художник довольно неудобно, но эффектно посадил Дожа в центре сцены, напротив публики. Ю. М. Юрьев - Отелло говорил свой текст, обращенный к Дожу, стоя к нему спиной, лицом к зрителю. Когда Дожу пришел черед говорить, Меркурьев молчал. Не оборачиваясь к нему, Юрьев защелкал пальцами. Режиссер спектакля Г. М. Козинцев остановил репетицию.

- Василий Васильевич, почему вы не говорите?

- Я не понимаю, у кого он просит о прощении, у меня или у зрителей,отвечал Василий Васильевич и добавил: - Пересадите меня, чтоб Юрию Михайловичу было удобно говорить со мной, будучи обращенным лицом к зрителю.

Был объявлен антракт, и Меркурьева пересадили в передний угол сцены. Для этого потребовалось перенести входную дверь в центр. Все встало на свои места. А художник спектакля получил наглядный урок того, что, строя планировку сцены, прежде всего надо думать об актере.

Меня группа актеров попросила поставить "Позднюю любовь" Островского. Меркурьев сыграл в этом спектакле Николая Шаблова. Он был блистателен в сцене, где его герой выбирает свой путь и после раздумий отвергает мир корысти и расчета. На одном из представлений "Поздней любви" я еще раз ощутила глубину художественного такта Василия Васильевича. Вместо заболевшей актрисы я играла Шаблову. Пьесу я знала наизусть, и все шло хорошо. Но в какой-то момент я, идя на поводу у публики, "раскомиковалась". Публика хохотала, аплодировала. После спектакля я с гордостью спросила Васича, как это было. Он посмотрел на меня с грустью и, пожав плечами, ответил: "Ничего". Я сначала удивилась, но быстро поняла, что допустила дурновкусие.

Через некоторое время Л. С. Вивьен вызвал Меркурьева к себе и предложил ему с семьей выехать в Нарым для создания там театра. Мы с удовольствием согласились. Обком партии снарядил пароход. Ехали в Нарым и актеры, но не из нашего театра. Путь в Нарым от Новосибирска, вниз по Оби, был довольно длительный, но интересный. Поселили нас в городе Колпашеве (чуть южнее Нарыма), дали обширную избу, где раньше была библиотека. Первое, что мы сделали,- пошли в горком партии, познакомились с первым секретарем горкома, и Василий Васильевич был командирован обратно в Новосибирск с большим списком необходимого для оснащения театра. Полетел он уже на самолете - навигация кончилась. Тем временем я ходила в театр и репетировала репертуар, намеченный нами к выпуску. Вскоре мы успешно открыли театр, переведенный затем в город Каргасок.

Когда мы закончили организацию театра, к нам во двор привели в качестве премии маленькую корову. Назвали мы ее Малютка. Это было большое подспорье для ребят, хотя долго мы потом вспоминали, как непривычно и сложно было нам тогда с коровой. В Колпашеве нас поселили в деревянном двухэтажном домике, который мы называли скворечником,- он был хоть и высок, но узок. Две комнаты наверху, две комнаты внизу. Скворечник стоял против театра. Вокруг него не было никаких домов. Репетировала я "Давным-давно" А. Глад кова. В самый разгар репетиций я почувствовала, что мне пора в родильный дом.

- Мальчик! - произнесла акушерка.

- Здравствуй, Петенька! - ответила я и пояснила: - Это я с сыном здороваюсь.

17 июня 1943 года на свет появился второй Петр Васильевич Меркурьев.

По возвращении домой ликованию и поздравлениям не было конца. Я вскоре приступила к работе. Предстояла премьера "Давным-давно". Спектакль был принят радушно.

Затем мы в нашем театре ставили пьесы Островского, Горького, современных драматургов. Завершив осенью 1944 года работу по организации очередного театра, мы погрузились на пароход, чтобы ехать в Новосибирск в родной театр, но дотянули только до Томска, так как речной путь перестал функционировать. Оставив весь свой груз на пристани, мы отправились в Ленинградский театральный институт, который был эвакуирован в Томск. Шествие открывалось пятью ребятами, одетыми в одинаковые шубки. Старший, Виталий, шел рядом с нами, а младшего Петеньку нес на руках Василий Васильевич. Замыкала шествие бабушка - Анна Ивановна, мать Василия Васильевича. Такой компанией мы нагрянули к ректору института Н. Е. Серебрякову. Он ахнул, схватившись за голову, но, придя в себя, отвел нам одну из просторных комнат общежития, служившую, очевидно, залой или столовой, где мы и расположились.

Но вскоре мы вернулись в Новосибирск. Здесь меня пригласили в самодеятельный театр, созданный В. Г. Гай даровым и О. В. Гзовской. Театр находился в Кривощекове, пригороде Новосибирска. Предложили поставить пьесу "Тристан и Изольда" А. Я. Бруштейн. (Замеча тельная писательница, драматург и человек, Александра Яковлевна Бруштейн была почти глухая и слепая. Но обладала искрометным юмором и потрясающим жизнелюбием. Кроме того, что она была писательницей, Александра Яковлевна была замечательной матерью: родила и воспитала двух незаурядных детей - Сергея Бруштейна, ставшего прекрасным врачом, и Надежду Надеждину - основательницу прославленного ансамбля "Березка"). Я с радостью согласилась и попросила Васича прочитать мне эту пьесу.

- Очень хорошая пьеса! Нужная для молодежи! Чистая! - охарактеризовал ее Васич.

Не могу не сказать здесь и о трактовках Меркурьевым классических произведений литературы. Приведу один пример: все, читающие отрывок из гоголевской "Страшной мести" - знаменитый "Чуден Днепр при тихой погоде","распевают", любуются им. У Меркурьева к этому тексту был иной подход. Он читал, захлебываясь от восторга Днепром. "Редкая птица долетит до середины Днепра" - ведь это же колоссальная гипербола! Чего там, на самом деле, долетать! Это гипербола восторженного человека. Перед каждым сравнением Меркурьев делал паузу, проверяя, поверили ему или нет. "Без меры в ширину" - пауза, "Без конца в длину" - пауза. И как высшее доказательство: "Редкая птица долетит до середины Днепра!" Текст оживал по-новому, сразу были видны и ширь Днепра, и беспредельная влюбленность автора в эти прекрасные места.

Вообще Гоголя Меркурьев обожал. Иногда зовет всех нас - и меня, и Петю, и Катю - и говорит: "Вы послушайте". И читает "Вечера на хуторе близ Диканьки", восторгаясь языком, сочностью, точностью характеристик. "Ее знали во всем свете - и в Диканьке, и за Диканькой". Прочтет и комментирует, смеясь: "Весь мир! Весь свет! За Диканькой! Диканька! А Диканька-то была дворов тридцать!"

Потому, видимо, так замечательно играл он "Повесть о том, как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем". Этот номер был на протяжении сорока лет украшением любого концерта. С каким мастерством, тончайшим юмором играли эту сцену Меркурьев с Толубеевым! А как тонко, изысканно и вместе с тем слащаво играли Василий Васильевич с Н. В. Мамаевой чету Маниловых в "Мертвых душах"!

Война шла к концу. Театр реэвакуировался. Меркурьев вернулся в Ленинград, я с детьми пока осталась. В самый счастливый день - 9 Мая, в День Победы - сыграли мы премьеру в Кривощекове. Василий Васильевич специально прилетел на нее в Новосибирск. А еще до этого пришла телеграмма: "Замечательного режиссера и педагога, чуткую жену и мать, самого близкого и родного мне человека горячо поздравляю в день рождения твоего с праздником Победы".

В июне я повезла семью в Ленинград.

Перед отъездом из Новосибирска договорилась с моими молодыми самодеятельными актерами, что вернусь за ними, чтобы устроить их учиться в наш институт. Так у нас появился новый курс, принятый сразу как бы на второй год обучения. Он успешно окончил институт в 1948 году. Все двадцать пять выпускников стали профессиональными актерами. Мы часто показывали в Ленинграде то целиком, то по кускам спектакль "Тристан и Изольда", продолжая работать над ним. А в институте курс новосибирцев начал работу над спектаклем "Правда - хорошо, а счастье лучше", который репетировал Василий Васильевич. Я же работала над "Обыкновенным человеком" Леонова.

В 1946 году одновременно с работой в институте мы руководили самодеятельной студией во Дворце культуры имени С. М. Кирова. Там мы поставили "Девочек" В. Пановой. В Москве на смотре самодеятельных спектаклей "Девочки" получили первую премию. В спектакле были заняты ныне известные актеры и режиссеры - Б. Львов-Анохин, Б. Тронова, М. Львов, Ю. Каюров, А. Дашкевич. Все мы были увлечены работой. Часто белыми ночами после репетиций в Кировском дворце мы шли с Васильевского острова домой пешком всей гурьбой, любуясь Ленинградом. Великолепное было время.

Здесь, наверное, уместно будет сказать вообще о принципах воспитания Меркурьевым будущих актеров. Позволю себе привести его собственные слова:

"Меня волнует, что мы после себя оставим. Хорошего актера воспитать трудно. Он должен знать жизнь человеческую! Мы стараемся, чтобы наши студенты с первых шагов ощущали свою надобность людям, к которым они обращаются со сцены. Чтобы такого актера воспитать, нужны железная дисциплина, режим, устав. Когда мы набираем очередной курс, приходится предупреждать: "Будет жизнь почти казарменная". Знаете эту песню: "Солдатушки - бравы ребятушки, где же ваши жены? Наши жены - ружья заряжены, вот где наши жены..." Так вот эта песня точно отражает суть актерского дела. Актер должен отдавать всего себя. Я бы назвал актера солдатом. И для воина и для артиста строжайшая дисциплина - первое условие службы. Сцена - наше высшее командование, наш бог, она требует беззаветности. Нашим первокурсникам по 16-17 лет, а они называют друг друга по имени-отчеству. Сначала стесняются, а потом привыкают. Это ведь лучше, чем "Танька-Ванька", это культуру вносит в отношения. Наша профессия, да, наверно, и любая другая, требует от человека благородства и чувства собственного достоинства. А это с "Танькой-Ванькой", по нашему убеждению, не сочетается. У нас каждый крупный проступок обсуждается на собрании курса, и каждый студент должен выступить - обнаружить свою позицию. Мы хотим вырастить не равнодушных обывателей. Мы даем нашим студентам полную творческую и даже хозяйственную самостоятельность. Режиссура, костюмы, реквизит, организация концертов - все на них. Такая деятельность развивает в ребятах инициативу, умение ориентироваться в сложной ситуации - словом, учит жить без "суфлера". И когда они кончают институт, нам за них не страшно. Наши ребята готовы к тому, чем может испытать их актерская судьба,- к огромным нагрузкам, и эмоциональным, и физическим".

Летом 1946 года Василий Васильевич снимался в фильме Н. Кошеверовой "Золушка" в Риге. Мы же жили под Выборгом на самом берегу озера, катались на лодке, ловили щук. Как-то, поймав большую щуку, мы отправили телеграмму в Ригу Василию Васильевичу: "Погода прекрасная. Ловим больших щук. Приезжай. Целую. Ирина". Эта телеграмма напомнила мне другую телеграмму, посланную Васичу в 1934 году. Рано утром мы проснулись от крика на той стороне озера, от знакомого и дорогого голоса Васеньки. "Ого-го-го!" раздавалось далеко. Я выскочила из избушки, которая стояла на краю озера. Села на лодку и поплыла за ним. На обратном пути он рассказал мне, как, получив телеграмму, содрал бороду и, несмотря на уговоры всей группы, уехал. Будучи всегда очень дисциплинированным и организованным, и на этот раз Вас Васич, конечно, не изменил своему обычаю из-за моей телеграммы: просто стояла несъемочная погода. Прощаясь с режиссером картины, он просил вызвать его, как только начнутся съемки. Оснащенные рижскими блеснами, мы сели в лодку, захватив с собой маленького Петю. Васич распустил леску с блесной и моментально зацепил "либо бревно, либо щуку", как он сказал,- и потащил. Появилась огромная рыбина.

Вскоре Вася вернулся на съемки. В картине "Золушка" самое мое любимое место, когда Меркурьев - Лесничий на балу смотрит на подошедшую к нему и взглянувшую на него Золушку - Я. Жеймо, а она перед ним маленькая-маленькая, и он смотрит на нее вниз одобряющими, любящими и удивительно добрыми глазами.

В умении все выразить взглядом Меркурьев был большим мастером.

Так же было и в фильме "Сыновья", в сцене, когда жена Карлиса (ее замечательно играла Л. П. Сухаревская) нападает на него за то, что он фашист. Как он воспринимает это! Одними добрыми глазами, много говорящими, но скрывающими тайну...

На улице с Василием Васильевичем стало более и более неудобно появляться. Его все узнавали. Только он один, занятый своими мыслями, ничего и никого не замечал. Вот что однажды ответил сам Василий Васильевич на вопрос, как он относится к своей популярности:

"Приятно ли быть известным? Вынужден сказать: не знаю. Почему-то я принимаю знаки внимания так, будто они относятся не ко мне. Иногда соседи по электричке или по трамваю спорят даже: Меркурьев я или не Меркурьев. Одни говорят "он", другие доказывают, что Меркурьев быть таким не может. Я глаза закрою, слушаю. Приятно, что знают Меркурьева, ну, а я здесь при чем? Я никогда не мог соединить похвалы, награды, разные проявления известности со своей особой. Такая странность..."

Никто из посторонних не предполагал в Меркурьеве застенчивости и робости, так же, как никто не знал, как много работал Василий Васильевич, чтобы прийти к простоте и непосредственности образа. Он был застенчив, хотя не подавал виду. Застенчивость была в нем, даже когда он выходил на сцену кланяться после спектакля. Это придавало ему особое обаяние. Всегда, приехав домой, внимательно расспрашивал он, что удалось ему в спектакле и какая была неудача.

Ранней весной 1946 года мы получили дачу в местечке Громово. Стоял наш домик еще недостроенным на горушке близ озера. Постепенно мы его обживали. Вас Васич очень любил это "поместье". Достали лодку. Многие годы нашей совместной жизни отдыхали мы с ним только там. Бывало, выедет он на середину озера и там думает о роли.

Интересен был метод работы Меркурьева. Он никогда не учил текст громко. Никогда не расхаживал по комнате. Он или сидел в своем кресле, или лежал на своей огромной кровати, весь обложенный книгами, справочниками (среди которых особое место принадлежало "Толковому словарю" Даля), и бормотал текст. Он его "пропускал" через себя. Помню, в пьесе "Артем" (1970) он играл священника. Этот священник говорит о Монтене. И Васич добыл "Опыты" Монтеня, прочитал их, добираясь до сущности роли. А роль-то была совсем маленькая! Иногда бывало так, что мы сидели за обеденным столом, разговаривали всей семьей о делах насущных, а Васич молчал. Потом он вдруг начинал говорить. Мы никак не понимали, о чем это он? А потом выяснялось, что он прочитал монолог, который только что выучил. Но это была такая правда и органика, что сразу и не поймешь, говорит ли он с нами или высказывает какие-то свои мысли будущего образа.

Если что не ладилось, Меркурьев никогда не обвинял партнера, а искал причину в себе. Вот, например, репетировалась в театре пьеса Л. Шейнина "Тяжкое обвинение" (1966). Василий Васильевич играл секретаря обкома партии Сергея Ивановича. Логинова играл Н. К. Симонов. Играл он очень хорошо, эмоционально, но переживал роль "внутри себя" и ни разу не взглянул на партнера. Поэтому Меркурьеву найти общение с Симоновым было чрезвычайно трудно. Однажды, сидя у телевизора и смотря картину "Человек-амфибия", где Симонов играл отца главного героя - Ихтиандра, Вася даже вскочил со стула и воскликнул: "Смотри, смотри, Коля общается с сыном!" И добавил после глубокой задумчивости: "Значит, я был виноват". Напряженные поиски сути роли, глубины характера всегда были свойственны Меркурьеву.

Но вернемся снова к 1946 году. В театре шли репетиции пьесы Б. Лавренева "За тех, кто в море!". Меркурьев играл Максимова. Он очень взволнованно рассказывал, что чувствует, что от него ждут какого-то приподнятого героя. Один раз он даже хотел упасть со стула, чтобы разрушить шаблонные представления о герое. Но в конечном итоге партнеры к нему привыкли - к его мягкости, к его обаянию.

В театре появилась пьеса "Глубокие корни" А. Гоу и Д'Юссо. Меркурьев загорелся ролью Бретта, негра, пришедшего из армии. Роль эта не совсем подходила ему, но он рассматривал ее как какое-то преддверие к Отелло. И все-таки играл в очередь с В. Э. Крюгером.

В 1948 году Меркурьев играл роль Восьмибратова в "Лесе". Он сам считал эту роль своим большим достижением. Как-то позднее мы были на его творческом вечере, где, по обыкновению, показывались куски из фильмов. Среди отрывков был и отрывок из "Леса". Просмотрев его, Вас Васич сказал мне: "Как он здорово играет!" Он сказал это про себя. И задумался.

В это же время в кино Василий Васильевич снялся в "Повести о настоящем человеке" в роли старшины Степана Ивановича. Съемки этой картины Меркурьев всю жизнь вспоминал с большой теплотой. Хорошие отношения сложились с Н. П. Охлопковым. А особенно сблизился он с П. П. Кадочниковым, и дружба эта, удивительно теплая, трогательная, сохранилась до последних дней жизни Вас Васича. На 70-летнем юбилее Меркурьева Кадочников прочел стихи, где были такие строчки: "Мы любим Вас, Вас. Вас. Наш человечище Вас. Вас.".

Василий Васильевич был чрезвычайно доверчив и восторженно воспринимал предложенную ему дружбу. В Пушкинском театре работал гримером его добрый друг А. А. Берсенев. Берсенев всегда предупреждал Васича: "Не будь ты таким восторженным, ведь часто тебя заставляют разочаровываться люди, и каждый раз ты очень переживаешь". Но все равно Василий Васильевич не мог преодолеть своего восторга от людей, появляющихся на его пути.

Дружески сложились его отношения с коллегами во время съемок фильма "Звезда". Все семейство мы отправили в Громово, а я жила с Васичем в воинской части, где нам выделили комнату. Съемки были очень трудные. Но выдавались и веселые дни, когда Василий Васильевич со своим партнером и другом Н. А. Крючковым уезжали к нам на дачу, купались, ездили на озеро, удили рыбу. Коля Крючков необыкновенно тонко чувствовал природу! Он входил в незнакомый лес и сразу безошибочно находил грибные места. А на любом водоеме ставил свою лодку именно там, где клевала рыба,- на зависть рядом стоящим рыбакам с шикарными снастями, скучающим над своими неподвижными поплавками.

Очень привязался к Василию Васильевичу Петр Мартынович Алейников. Кумир кинозрителей до войны, милый, обаятельный Петя Алейников в послевоенные годы опустился и сам очень страдал от этого. Помню один случай. Как-то они стояли в кассе за получением гонорара. Алейников жаловался Васе на свою судьбу, бичуя себя за то, что оставил без дачи тещу и двух ребят, что у него много долгов. На пачку денег, получаемых Петром, Меркурьев наложил свою огромную руку, а потом спокойно положил их в боковой карман и сказал: "Ну вот что, Петя, я забираю твоих детей и тещу, да и тебя тоже, к себе на дачу".

Так они все вместе и прибыли на дачу. Вася отдал запечатанную пачку денег теще Алейникова. Петя бросился обнимать Васю.

Меркурьев был очень отзывчивым человеком. Многих он выручил из беды, многим помог. Меньше всего это распространялось на нашу семью. Когда дети выросли, они по привычке обращались к отцу: "Папа, помоги, папа, устрой!" Он вздыхал, но... не делал. Я однажды бросила ему упрек: "Другим ты готов сразу помочь, а почему ты к родным детям жесток?" На это он ответил: "Да потому, что я не вечен. Я хотел бы умереть спокойным, что мои дети и без меня справятся" .

В 1960 году летом, когда мы отдыхали в Громове у себя на даче, Василий Васильевич привез болгарского кинорежиссера Владимира Янчева. У нас тогда был катер-самоделка, сделанный из шестивесельной морской лодки со стационарным мотором и с очень уютной каютой. Вас Васич плавал с Янчевым и другими - там была целая компания, даже сзади моторки прикрепили лодку, на которой тоже разместились гости. Мы с Петенькой ехали на машине по дороге вдоль берега. Разожгли костры, началась стряпня. Специалистов было достаточно: О. Я. Лебзак, К. И. Адашевский, водолаз Н. И. Тихомиров с женой Тонечкой.

Все были при деле, всем было весело. Особенно восхищался природой Янчев. Он привез с собой сценарий и уговаривал Меркурьева сняться в болгарской кинокартине. Наконец "сделка" была заключена, и Вася поехал в Болгарию сниматься в роли русского летчика в картине "Будь счастлива, Ани!".

Загрузка...