Вторая "вставка" в воспоминания Зорина - по другому поводу. Она о Сереже Дрейдене.

В ноябре 1994 года в редакции газеты "Музыкальное обозрение", в которой я имею честь служить (ради Бога, не примите это мое "служить" иронически - я действительно "служу" этому великому Делу, и очень горжусь этим; о моем призвании речь впереди, если читателю это будет интересно), раздался телефонный звонок. Сергей Дрейден просил разрешения позвонить мне домой.

- Сережа! О чем речь? Звони, конечно! Но, поскольку я работаю в газете, звони как можно позже.

Через несколько дней он звонит:

- Петя, прости, Бога ради, что беспокою тебя. Тут такая история... Я сейчас репетирую в Театре имени Ермоловой "Мнимого больного" Мольера. Нет, все у меня в порядке. Вот только... Может быть, ты знаешь кого-то, кто мог бы сдать мне комнату на время репетиций... Ты прости, что беспокою...

Он мог бы еще час извиняться, церемониться, но я оборвал его:

- Серега! Я все понял. Вариант один, если он тебя устроит: у меня на кухне диван. Если у тебя нет аллергии на кошку...

- Что ты! У меня дома у самого кошка! Но тебя это не стеснит?

Ну как мне было объяснить моему почти что брату, что... А почему, собственно, "почти что брату"? Не говоря уже о нашей детской дружбе, Сергей буквально является "молочным братом" моей сестры Кати. Когда 14 сентября 1941 года он родился (а случилось это в Новосибирске, в самом начале эвакуации), у его матери, Зинаиды Ивановны Донцовой, пропало молоко. И моя мама, еще кормившая грудью Катю, а также Андрея Черкасова (сына Н. К. Черкасова и Н. Н. Вейтбрехт), стала кормить и Сережу Дрейдена.

Сергея Дрейдена сейчас знают все. Возможно, не все знают его фамилию: он не принадлежит к тому "сонму" артистов, которые бывают на всех "тусовках", участвуют в фестивалях, получают премии. Он, как и Раневская, и Меркурьев, и Свердлин, и Яншин, и Плятт, не получил ни одной "Ники", ни одного "Оскара", но властно занял место в сердцах и душах зрителей1.

В фильмах "Окно в Париж" и "Фонтан" Ю. Мамина Сергей Дрейден, в титрах именуемый "Сергей Донцов", играл главные роли. В фильме М. Богина "О любви", правда, он выступает под фамилией Дрейден. Остальные фильмы он посвящает своей матери Зинаиде Ивановне Донцовой.

Его мама похоронена на Шуваловском кладбище в Ленинграде, там же, где и мои бабушки - Анна Ивановна Меркурьева-Гроссен и Ольга Михайловна Мейерхольд-Мунт. И в каждом письме Сергей мне пишет: "За бабушек не беспокойся. Я там бываю регулярно и все привожу в порядок".

Нашей дружбе с Сергеем почти 50 лет. Это для меня является подтверждением, что жизнь свою мы оба прожили честно: если бы мы изменили своей совести, вряд ли кто-то из нас смог глядеть друг другу в глаза. А совестливость эту завещали нам наши родители: Сергею - Зинаида Ивановна, мне - Ирина Всеволодовна и Василий Васильевич. И завещали не декларативно, не словами, а примерами своих жизней.

А теперь о Сереже Дрейдене, который вошел, вернее, ворвался в мою жизнь, когда мне было семь лет.

Очень хорошо помню, когда я увидел (вернее, сначала услышал) Сергея. Я болел скарлатиной, лежал дома один (на время моей болезни мама эвакуировала всю семью: папа жил в гостинице, Анна - у своей учительницы, Катя, по-моему,- у Ольги Яковлевны Лебзак, Женя - у своей мамы: тетя Лара с Наташей жили в девятиметровой комнате у Нарвских ворот). И вот через открытое окно я каждый день слышал хриплый мальчишеский голос, кричащий: "Касьян!" - это Сережа приходил в наш двор со своим пуделем.

Когда я выздоровел, то познакомился и подружился с Сережей. Жил он через два дома от нас. Его отец, театральный критик Симон Давидович Дрейден, в это время сидел в тюрьме (это была очередная кампания Вождя она коснулась практически всех деятелей театра, но в основном с упором на "космополитизм", что в молчаливом переводе означало "еврей"). Мать Сережи, Зинаида Ивановна Донцова, как я уже писал, стала задушевной подругой всех Сережкиных товарищей.

А в 1951 году я во второй раз пошел учиться в школу (в первый раз меня отвели в первый класс в ту же школу, где учился Женя, но я почему-то в течение целой недели своей учебы плакал на всех уроках, бегал в канцелярию звонить домой: "Заберите меня!" Я ведь был деревенским жителем, не привыкшим к шуму и беготне, да еще к такому скоплению мальчишек. И родители решили, что год я подготовлюсь к школе дома). И вот я пошел сразу во второй класс, но уже в другую школу, в 203-ю, где учился (правда, на два класса старше меня) мой друг Сережа Дрейден.

Первый свой школьный день я запомнил очень хорошо. В школу меня привел папа. Мы пришли, когда уроки уже шли. Я не помню, заходили ли мы к директору, но помню, как остановились у дверей класса. Папа приоткрыл дверь, и тут же к нам подошла пожилая учительница. Папа подтолкнул меня, я пошел вместе с учительницей к ее столу, а в классе прошла волна одного слова: "Меркурьев, Меркурьев, Меркурьев" - ребята узнали папу. Немудрено! Папина популярность в те годы была фантастической! Телевидения еще не было, фильмов выпускалось немного, все они шли подолгу в разных кинотеатрах, и люди смотрели их много-много раз. Я знаю людей, которые "Танкер "Дербент" и "Небесный тихоход" смотрели по 14 раз!

Хорошо помню свое состояние у учительского стола. Мне хотелось держаться с достоинством. Александра Степановна (так звали учительницу) сказала:

- Ребята, у вас новый товарищ - Петя Меркурьев. Садись, Петя, за вторую парту с Вовой Дворкиным.

Вова с готовностью подвинулся. Он был неплохой парень. Из таких, которые никогда не попадают в лидеры, не бывают забияками, а учатся очень неважно.

В классе были и круглые отличники, были второ- и третьегодники. Наш класс был единственным - параллельных не было: уж очень немного ребят родилось в 1943 году. В то же время многие ребята отставали по учебе, поэтому я помню в нашем классе Пашу Маслова, который был старше на три года, а Слава Малышев (он, правда, попал к нам только в шестом классе) был старше на четыре года: ему было 17, а нам - по 13.

Как я учился - не помню. Но хорошо помню, что 203-я школа мне очень понравилась, и ходил я туда сам, там никогда не плакал и с ребятами был в нормальных отношениях. Сразу же подружился с моим тезкой, Петей Брауном. Он был отличником, очень умным и все-все знающим. Меня просто потрясало, например, что он во втором классе мог определить, на каком расстоянии от нас идет гроза (после вспышки молнии он считал секунды, потом умножал на скорость звука... или делил?.. я до сих пор в этом разобраться не могу), причем делал он это мгновенно. Его папа был математиком, а мама - доцентом медицинского института. Брат Пети закончил школу с золотой медалью, а его одноклассником был Виктор Корчной - будущий гроссмейстер. Кстати, Корчного помню как знаменосца нашей школы.

Очень дружили мы с Сашей Рогожиным. С ним встречаемся и сейчас. Он закончил индонезийское отделение Ленинградского университета, работал в Индонезии, должен был ехать работать на Мадагаскар (он свободно владеет мальгашским языком), потом переехал из Ленинграда в Москву. В детстве Саша был сугубо материалистом. Я его называл академиком. Жил он со своей мамой в большой коммунальной квартире, занимался музыкой, был для меня в то время музыкальным авторитетом.

Я сейчас понимаю, что Александра Степановна Прокофьева была педагогом замечательным. Она довольно спокойно расправлялась с нашей оравой, без лишних движений и окриков. Иногда только срывалась. Но в основном речь ее текла плавно, объясняла она просто и очень понятно. И к пятому классу мы пришли хорошо подготовленными.

Помню день, когда Александра Степановна пришла в торжественном платье, но на плечах у нее был неизменный шарф, закрывающий плечи и грудь. Она стала рассказывать о том, что вчера у нас не было уроков из-за того, что ее вызвали в Смольный, чтобы вручить орден Ленина (напомню новому поколению: этот орден - самая высокая государственная награда советского времени). И потом сказала:

- А орден Ленина - вот! - И отодвинула шарф, а там, кроме ордена Ленина, еще и ордена Трудового Крас ного знамени, и орден "Знак почета", и медали.

Это случилось в конце третьего класса, а до этого мы даже и не знали, какая у нас учительница.

Был в нашей школе человек, которого почти все не любили и все боялись. Это завуч Марина Александровна (та самая, что отругала меня за "кощунст венную" надпись в дневнике 5 декабря). Высокая, с зычным голосом, она всегда ходила в платье с жабо, а с левой стороны у нее были орденские колодки. Она говорила громче всех в школе, и, кажется, ей доставляло удовольствие людей унижать. За какую-то мелкую мою провинность она могла во весь голос отчитывать меня посреди школьного коридора такими словами:

- Не забывай, что ты внук врага народа!

Когда наступил период борьбы с космополитизмом, Марина Александровна активно в эту борьбу включилась. Жребий пал на чудесную учительницу русского языка и литературы Елизавету Акимовну Басину. Это была одна из самых любимых ребятами учительниц. Изумительно знала литературу, чутье русского языка у нее было просто волшебное! Я много потом встречался с ее учениками, выбравшими благодаря Елизавете Акимовне своей профессией филологию, русский язык, литературу. Так вот Марина Александровна на педсовете заявила: "Разве может нерусский человек преподавать русский язык и русскую литературу? Это же не математика, не физика!" (А, к чести нашего директора, Георгия Яковлевича Коноплева, надо сказать, что в школе был подобран потрясающе сильный педагогический коллектив - один из лучших в Ленинграде. И, посмотрите, кто преподавал: математики Владимир Иосифович Лафер, Ватон Яковлевич Матиниан, историк Александр Менделевич Фрумкин, физики Роман Абрамович Рабуянов и Фаина Ильинична Мазо, литератор Елизавета Акимовна Басина, англичанка Анна Яковлевна Клейнер. Нет, русские педагоги были, и их было очень много, и тоже очень хорошие! Но, пожалуй, ни в одной школе такого "рассадника космополитизма", как в нашей 203-ей имени А. С. Грибоедова, не было). Так Е. А. Басина несколько лет не преподавала, потом в школу вернулась (когда, слава Богу, не стало Сталина), но вскоре умерла.

А в нашем классе (еще в начальной школе) продолжалась миграция. И делился класс на "хулиганов" и "нехулиганов". Я помню одну переменку, когда Витька Крученов (он был старше года на три) дрался на ножах с каким-то девятиклассником, а еще один из наших одноклассников, некто Виктор Хетонов, беспросветный двоечник, типичный представитель школьной "камчат ки", кончил тем, что в 18 или 19 лет вместе с какой-то бандой утопил в Сестрорецке велосипедистов и был расстрелян.

Бог мой, какие разные люди, разные характеры учились в нашем классе! Удивительно: но я помню не только их имена, фамилии - я помню характеры и повадки каждого. Спокойный и великодушный, очень красивый Юра Топтунов. Где он сейчас? Я уверен, что он на всю жизнь остался таким же благородным, каким был в детстве. Порывистый, совершенно беззлобный Вовка Синайский. Его отец работал министром финансов Карело-Финской ССР, а в Ленинграде жили они в огромнейшей коммунальной квартире на Литейном (в одной комнате Вовка, папа, мама и чудесная бабушка). Каждый раз, когда я шел к Вовке, я не мог найти его комнату в этом лабиринте. В их же квартире жил врач, имевший частную практику, и на подъезде висела табличка еще с дореволюционных времен: "Врачъ А. М. Черно усенко (кажется, в этой фамилии где-то должна быть буква "ять" - не помню уже, да простит мне это читатель). Мочеполовыя и венерическiя болезни". После смерти Вовкиного отца его мать вышла замуж за гитариста и приходила к моей маме, чтобы она позанималась с ней научила ее конферировать. И стала ездить с мужем по гастролям.

Когда я уже был взрослый, встречал Вовку Синайского сначала с одним ребенком, потом - с двумя, тремя. Возможно, сейчас он уже очень богатый дедушка. А стал он парикмахером.

Очень близким другом моим стал тогда Аркаша Вирин (и, как выяснилось, дружба наша оказалась "пожизненной" - до сего дня мы сохранили душевные отношения). Пришел он в нашу школу в середине второго класса. У него был абсолютный слух, учился в музыкальной школе, был очень начитан и очень искренен. Помню, на одной из переменок мы жевали бутерброды, и Аркашу кто-то спросил, какой он национальности. Он ответил:

- Еврей. У меня все евреи - и мама, и папа, и бабушка, и даже наша кошка - тоже еврей.

Тогда я еще не читал Кассиля и не мог знать, что это цитата, а расценил как его юмор, и мы с Аркашей подружились.

Он чаще других бывал у меня дома, а я очень часто ходил к ним, на улицу Рылеева, дом 21 (в этом доме, кстати, жили тогда знаменитый актер театра музкомедии А. В. Королькевич, дирижер Курт Зандерлинг, народный артист Владимир Иванович Воронов). Тоже в коммунальную квартиру!

У Аркаши в доме был предмет моей мечты - пишущая машинка!

С нами, детьми, очень дружили родители Аркаши, Любовь Давидовна и Яков Абрамович, и бабушка Бронислава Львовна. Аркаша, кстати, стал самым активным (если не сказать активнейшим!) участником-"строите лем" нашего домашнего театра (о театре я уже писал выше).

Приход друг к другу домой у нас не считался "приходом в гости": это было в порядке вещей. Возможно, кому-то из родителей это и не нравилось, кому-то мы, дети, мешали, когда вот так, не спросясь, заходили. Но в нашу семью приходили все.

Я уже писал, что дома мы играли в театр, школу, цирк, делали разные представления. Коля Путиловский делал кульбиты, чем приводил в ужас наших гостей и в полный восторг мою маму. (О Коле, моем очень добром, но, увы, уже покойном, друге, я очень хочу рассказать больше и когда-нибудь найду такую возможность: нельзя, чтобы он исчез бесследно - он заслужил добрую память); Аркаша Вирин играл на рояле, мы играли сценки (помню, я играл Леди Мильфорд, а Катя - Луизу Миллер из "Коварства и любви" Шиллера, так же мы играли и "Мачеху" Бальзака. Мы запомнили сцены из этих спектаклей, - их мама репетировала дома с актерами, которые приходили к ней за помощью). А кто смотрел нас! Это были и Николай Константинович Симонов с Анной Григорьевной Белоусовой; Ольга Яковлевна Лебзак с Константином Игнатьевичем Адашевским; Виталий Павлович Полицеймако, Леонид Генрихович Зорин, Петр Мартынович Алейников, Владимир Владимирович Дружников, Иван Федорович Переверзев, Игорь Владимирович Ильинский! Даже - Сама! Сама Фаина Георгиевна Раневская - личность, которую я считаю самой великой Личностью ХХ века!

Но самым близким другом моим все же был Сережа Дрейден.

Бог мой, как же скудно мое повествование! Ну не передает оно ни атмосферу того времени, ни моих переживаний! А ведь вы помните, какими были детские переживания! Ведь все казалось главным! А каждая проблема глобальной. Многие, казалось бы, незначительные эпизоды, оборачивались коварством (а детское коварство в чем-то страшнее коварства взрослых - ведь обращено оно на не заросшие толстой кожей нервы).

Казалось бы, мелочь - приход в наш дом соученика Сережи Дрейдена В. С. (не буду называть его фамилию - не нужно рекламировать зло), а для меня эта мелочь стала уроком вероломства. Этот красивый самоуверенный 13-летний мальчик приходил к нам каждый день. Его красота пленила и мою сестру Катю, и ее подругу Лену Решкину. А я на него смотрел с обожанием, с которым смотрят хилые мальчишки (а я и был таковым) на суперменов. В. С. умело ссорил нас с Серегой Дрейденом - его забавляло это. А мы всерьез все переживали. Однажды В. С. добился даже того, что мы демонстративно выставили Сережу из нашего дома. Боже мой, как мне стыдно и теперь, через 45 лет, когда представляю себе чувства Сереги, доброго, очень ранимого и, в сущности, в то время одинокого, несмотря на огромное окружение ребят, парня, когда он, идя в наш дом в надежде на радушный, искренний ответ на его открытые чувства, встречал, по сути, надругательство над этими чувствами. И жестокость эта ничем не была оправдана - никто из нас о нем, о Сергее, не задумывался. А мы - и я, и Катя, и Лена - были под каким-то злым гипнозом холодного и жестокого В. С., для которого все это было не чем иным, как утверждением своей власти над нами. При этом он и с Сергеем умудрялся сохранять нормальные отношения, и Сергея держать под своим гипнозом. И вспоминаю я ужасную сцену в школе, когда на следующий день после этой жестокой обиды, Сергей Дрейден в слезах орал на меня, а потом плюнул мне в лицо. В. С. был при этом. Он смотрел и... улыбался. Нет, он ухмылялся.

Мне было тогда 11 лет. Я еще мало что понимал. Но "ситуативная" память у меня цепкая, я и сейчас помню всю эту сцену. Это похоже на то, как смотришь фильм, содержание которого не понимаешь, а через несколько лет смотришь тот же фильм - и все понимаешь. Так и я сейчас смотрю фильм сорокачетырехлетней давности.

Через несколько дней В. С. вручил нам с Катей записку со словами: "Прочтете, когда я уйду". А там было написано: "Прощайте, я с вами больше не знаком". Я задохнулся - так мне было обидно! А Катя, у которой к тому времени "чары разрушились", успокоила меня: "Петенька! Да он же мразь! Ты что, не понял?" Но мне согласиться с этим было трудно - ведь я смотрел на В. С. с обожанием! Разочаровываться в кумирах я тогда не умел.

И только значительно позже пойму я, что человек предавший несет потери значительно большие, чем тот, кого он предал: собственно, эта истина стара, как мир, если не старше.

А с Сережей Дрейденом мы опять очень сблизились, очень подружились. Конечно же, мы любили друг друга, как можно любить только в детстве - без условий, без границ, с ревностью до притеснения, с желанием абсолютной исключительности. Под любыми предлогами я старался забегать к Сереге - там я был всегда желанным гостем. И Сережа приходил ко мне и засиживался допоздна. И разговоры наши были и предметны, и абсолютно беспредметны.

А однажды Сергей пришел к нам со своим сверстником и тезкой, тоже Сергеем, сыном режиссера Театра имени Пушкина Доната Исааковича Мечика. Мечик-старший дружил с Черкасовыми, они ему помогали, чем могли, в частности опекали и его сына от первой жены. Сам Мечик-старший все время что-то искал, влюблялся в разных женщин, был очень "богемным" и на сына своего внимания, в сущности, не обращал никакого. И Сергей рос очень самостоятельным и, как казалось, "шалавым". На все у Сергея Мечика (я тогда не знал его другой фамилии) было свое мнение. Вел себя он часто вызывающе, делал поступки весьма странные. Потом его за что-то арестовали, потом он как-то странно женился. А потом и вовсе уехал в Америку. Тогда я уже, конечно, знал его фамилию, мы встречались с ним нередко. А спустя много лет, уже после его смерти, я впервые прочитал прозу Сергея Довлатова. Вот ведь как бывает! Знал ведь человека почти двадцать лет - а не присмотрелся к нему! Правда, Сергей смотрел на меня как на маленького: я же был на два года (огромный срок в том возрасте!) младше.

Наша дружба с Сережей Дрейденом несколько ослабевала с 1958 года. Я зимой заболел воспалением легких, которое перетекло в туберкулез, и меня "сослали" в туберкулезный санаторий "Пионер" в Крыму, где я пробыл более полугода, за которые произошли переломные события: Сережа окончил школу, поступил в Театральный институт на курс Татьяны Григорьевны Сойниковой, и зажил взрослой жизнью. Он изредка писал мне в санаторий письма, но интересы у него уже пошли по профессиональному руслу, появились новые - уже взрослые - друзья, а я так и остался младшим братом. Я не понимал этого, обижался на него. Обвинять Сережу не в чем - он не предал нашу дружбу, он просто стал мне покровительствовать. Он рано женился, родилась у него дочь Катерина (он только так ее называл). Напряженными стали его отношения с Зинаидой Ивановной, с которой я продолжал дружить. Сергей сначала переехал к жене, потом стал разменивать квартиру Зинаиды Ивановны (в этом ему помогал его отец, Симон Давидович, бывший в то время уже в разводе с Зинаидой Ивановной), закрутила Серегу суета семейной и студенческой жизни, потом, в 1965 году, я переехал в Москву, и не встречались мы с ним с тех пор почти никогда. В 80-х годах я получал от Сергея чудесные остроумные открытки - но и только. Но сердце мое помнит детство, помнит ту восторженную привязанность, и не хочет мириться с тем, что прошло это безвозвратно.

Ну а продолжение, которое я уже написал выше, показывает, что сердце мое добилось гармоничного продолжения нашей дружбы.

* * *

Когда у родителей закончилась работа в Большом драматическом театре над зоринскими "Гостями", для мамы опять потянулись трудные дни: все ее обращения в "высокие инстанции" по поводу работы оставались безответными, все хлопоты - безрезультатными. Все обещали помочь, но никто не помогал. Ее состояние тогда можно охарактеризовать одним словом: "отчая ние". И в семье нашей наступило тягостное ожидание чего-то. Но это "что-то" никак не приходило, а приходили новые беды. И главная беда постигла нас осенью 1955-го.

КАТЯ

Прости, Катюша, но из песни слова не выкинешь. Прости, что расскажу все, как было,- ведь без этого многого не понять. Да и что скрывать нам, жившим так открыто, что только ленивый не знал, что в семье Меркурьева происходит!

Я очень хорошо помню, как она, беда эта, начиналась. В том году произошло слияние женских и мужских школ. И Катя перешла в мою, 203-ю школу. Училась она на два класса старше. В школе ее приняли очень хорошо и это естественно: характер у Катюши был удивительный! Мягкая, добрая, ласковая и сострадательная. Училась Катюша неважно - была заторможенная, терялась при ответах у доски. Но была талантлива во всем, что связано с движением, а также в рисовании. Пластика у нее была удивительная! Сложена просто совершенно. В раннем детстве ее не приняли в хореографическое училище только из-за роста - она ведь дочь своих родителей!

Родилась Катюша 25 января 1940 года. Шла финская война. А весь период, пока мама была беременна Катей, проходил чрезвычайно нервно в нашей семье: весной 1939 погиб папин брат Петр Васильевич; в июне был арестован Мейерхольд; в июле - убита жена Мейерхольда, Зинаида Райх; осенью арестован другой брат отца - Александр Васильевич (правда, перед самым новым, 1940-м годом его выпустили).

Родилась Катя, а через полтора года началась война, эвакуация и прочие "радости", которые, конечно же, не очень способствуют укреплению психики.

И мама, и папа Катюшу очень любили. Папа, когда Катенька была совсем маленькой, подбрасывал ее и говорил какой-то набор абракадабры, который обязательно заканчивался вопросительным "а?". Катюша подумала, наверное, что именно так надо разговаривать и ставила в тупик гостей такой примерно фразой:

- Акалипранакали лапаку макапу далали, а?

Мама отругала папу за такую "школу".

Я опускаю почти 15 лет Катиной жизни - так или иначе о них будет сказано, а перехожу к тому страшному моменту, который, можно сказать, стал едва ли не самой большой драмой в жизни нашей семьи.

Это было самое начало учебного года. Осень 1955-го. Каждое утро для Кати сборы в школу становились огромной молчаливой проблемой. Когда ее будили, в глазах у нее была тревога и еле сдерживаемые слезы. Она почти не разговаривала (просто не разговаривала!). Подолгу стояла около стены, на которой была развешана наша одежда. Ее подгоняли: "Катя, в школу опоздаешь!" Она вздрагивала и начинала медленно, как в рапидной съемке, одеваться. Завтрак проходил в таком же темпе. Но с каждым днем она ела все хуже и хуже, подолгу, с каким-то страданием в лице, рассматривала каждый кусочек, тяжело вздыхала. Движения ее стали неверными (это у Кати-то! У которой превосходная координация в танце, и в плавании! А по плаванию у нее разряд!)

В школе она задумывалась и не слышала, как ее вызывают к доске. Однажды на уроке конституции она вдруг разразилась речью:

- Какая же это конституция, если моя мама не работает, а мой дедушка ни за что арестован?

Учитель, умнейший, добрейший человек Александр Менделевич Фрумкин, сказал:

- Катюша, я верю, что здесь, в классе, только твои друзья, и они никому не скажут, что ты здесь говорила. А после урока останься, я тебе все-все объясню.

Александр Менделевич долго беседовал с Катюшей, сказал ей, что время несправедливости прошло, что скоро все будет хорошо. Но тогда все поняли, что Катюша тяжело больна.

Дальше события развивались еще страшнее: Катя перестала принимать пищу и вообще замолчала. Перестала она и спать.

Как раз в это время к нам пришла домработницей Лена Молчанова 27-летняя женщина, прошедшая трудный путь: она была угнана немцами в Германию, по возвращении никуда не могла устроиться, нигде не могла прописаться. И опять же, в который раз, папа объявляет в милиции, что ему надо прописать племянницу. Лена стала у нас жить. И вот на ее долю пала Катина болезнь. Катя - в туалет, Лена идет за ней тихой тенью. Спали они в комнате родителей. Катя ночами вскакивала,- что-то ей все казалось. А что ей казалось - никому не было ведомо, ибо она молчала.

Папа пригласил самых известных ленинградских психиатров Владимира Михайловича Можайского и профессора Мнухина. Диагноз был неутешительный: шизофрения.

Что только дома не делалось, чтобы развеять Катюшу! Чтобы ее разговорить, чтобы уговорить принимать пищу! Мама сбивалась с ног в поисках самого красивого винограда, самых аппетитных яблок, словом - всего самого-самого.

Катюша на все это недоверчиво смотрела, вздыхала и редко когда отщипнет ягодку, положит в рот и долго ее там держит. Потом, с ужасом в глазах, ягоду раскусывала, проглатывала, вся напрягалась. И никто не знал, какие мысли роятся в ее спутанной голове.

В таком состоянии она была около двух месяцев: никого не узнавала, ни с кем не говорила, боялась лечь на кровать, боялась притронуться к вещам.

Только через полтора месяца сознание постепенно стало к ней возвращаться. И мы узнали о тех ужасах, которыми все это время жила Катюша.

Ей виделось, что нас всех убили, а вместо нас пришли фашисты. Что к кровати и стульям был подведен электрический ток, что пища, которую ей давали, была отравлена.

Весь этот период дом наш был печален. Жизнь продолжалась: папа играл веселые роли и в театре, и в кино, мы, дети, ходили в школу. Конечно же, теперь друзей мы домой не приглашали. Приходили к нам только родственники: папина тетка Мария Спиридоновна, ее дочь Любовь Николаевна, внучка Татьяна, мамина ближайшая подруга, художник-кукольник Вера Васильевна Чернова-Кюбли де Монар. Этих людей Катюша все-таки не пугалась.

Но уже в конце октября - начале ноября Катюша была настолько хороша, что родители решили послать ее с Леной отдыхать. Купили две путевки в Цихис-Дзири, на Черное море. Девочки прожили там месяц, отдохнули от заточения и кошмаров, окрепли, поправились.

Этими воспоминаниями заканчивается год 1955-й. В папином творчестве он был ознаменован практически одними веселыми ролями: Мальволио в "Двенадцатой ночи", Лев Гурыч Синичкин в киноводевиле К. Юдина "На подмостках сцены" (какой блистательный ансамбль! Яншин, Блинников, Сашин-Никольский, Юрий Любимов, Татьяна Карпова, Елена Савицкая, Людмила Юдина! Этот фильм - на все времена. Это настоящая классика. Как, впрочем, и "Двенадцатая ночь"), Ладыгин в леоновском "Обыкновенном человеке" (И там ансамбль прекрасный: красавица Ирина Скобцева, П. Константинов, А. Куликов, Р. Макагонова и, наконец, несравненная Серафима Бирман).

Что же касается Катюши, то судьба ее сложилась драматически. Неоднократно лежала она в психиатрических больницах. Но между тем училась сначала в физкультурном техникуме (была отличной пловчихой! На многих соревнованиях занимала призовые места), потом - в художественном училище, закончила его с большим трудом - никогда не могла за себя постоять, а с ее болезнью мало кто хотел считаться. Работала она и на фарфоровом заводе имени Ломоносова, расписывала фарфор, и почти десять лет художником-оформителем в Казанском соборе, когда тот был музеем истории религии и атеизма). А после смерти родителей осталась одна. Инвалид. Иногда даже в магазин сходить ей трудно. В силу своего общительного характера, своей исключительной доброты, одиночество переносит очень тяжело.

ЖЕНЯ

Я уже сообщал терпеливому читателю, что с раннего детства мы все увлекались театром. Конечно же, всякий понимает, что если ребенок воспитывается в актерской семье, он заражается ядом сцены или экрана; дочь врача почти всегда лечит кукол, а сын - их варварски оперирует.

Мы в нашем "театре" играли всерьез, заставляли маму режиссировать, стряпали костюмы, расставляли в необъятной комнате стулья, на которых, увы, "аншлага" не было. Правда, был у нас один постоянный и верный зритель Яков Абрамович Вирин, папа Аркаши. Поскольку мы заигрывались до 10 часов вечера, то Яков Абрамович приходил за Аркашей и мужественно смотрел наши репетиции. Для него мы специально играли свои спектакли от начала до конца (следует учесть, что многие "спектакли" мы импровизировали на ходу, но нашего драматургического таланта более чем на полчаса не хватало). Мы с Аркашей выпускали газету, посвященную "проблемам" нашего "театра", который мы всерьез именовали Театром имени Олега Кошевого (ну почти что ясли-сад имени Фрунзе). Мы присваивали звания, присуждали премии, издавали приказы.

Не знал я тогда слов Станиславского "театр начинается с пьесы" (вешалку он придумал потом), но все же догадывался, что надо что-то показывать. Катя и ее подруга Лена Решкина тоже не знали этого высказывания, но по странному совпадению были его единомышленниками. Они начали искать пьесу.

Вдруг я сообразил: "Что же это такое? Театр есть, но не было еще ни одного сбора труппы?" Мы кликнули клич, и на наш сбор пришли друзья Кати, Наташи, Жени. Из моих друзей верными рыцарями театра были Аркаша Вирин и Виталик Способин. Виталик вскоре уехал жить в Мос кву, а Аркаша по сей день вспоминает театр наш как светлейшее впечатление детства.

На первом собрании был намечен план работы (к моему неудовольствию, не избирался президиум, не назначалось руководство, а просто выбиралась пьеса и распределялись роли).

Здесь нельзя не вспомнить о расцвете театральной самодеятельности в Ленинградском электротехническом институте, где учился Женя. Там, в спектакле-ревю "Весна в ЛЭТИ", впервые о себе заявили ансамбль "Дружба" во главе с А. Броневицким и совсем юная Эдита Пьеха. Мой брат, его друзья Игорь Нагавкин, Володя Прошкин - тоже были участниками этого спектакля. В какой-то степени этот факт их жизни сыграл "роковую" роль: перед дипломным курсом они бросили ЛЭТИ и... поступили в театральный институт. Кстати сказать, Жене несколько навредило то, что он был племянником Меркурьева. Профессор Б. В. Зон, который набирал курс, не допустил Женю после третьего тура к конкурсу, полагая, что, раз Василий Васильевич ему не позвонил, значит, он против того, чтобы его племянник становился актером. Это прояснилось после папиного звонка. Женю благополучно приняли, он с отличием окончил институт (кстати, он всегда учился только на "отлично", школу он тоже закончил с медалью), поехал по распределению на Камчатку, где стал любимым актером. Потом вернулся в Ленинград. Дальше судьба его бросала. Поскольку он приехал с Камчатки когда в театрах уже были сформированы труппы, он смог поступить только в ТЮЗ. А это - не его театр! И З. Ко рогодский - не его режиссер! Он "не видел" Евгения Меркурьева! Так прошли долгих семь лет. И толь ко когда Женя ушел к Ефиму Падве, он по-настоящему расцвел. Сейчас Евгений Петрович Меркурьев - заслуженный артист России, лауреат Государственной премии России, один из ярких актеров петербургской сцены. И никто не пытается его сравнивать с гениальным дядей, а воспринимают как самостоятельную актерскую личность.

Для меня же Женя с самого детства был авторитетом непререкаемым. Если мне в споре с кем-нибудь нужен был последний аргумент, я говорил: "А мне Женя сказал..." - я был уверен, что уж этот аргумент - абсолютно убедительный. Женя - человек талантливый и генетически воспринял от своих родителей (Петра Васильевича Меркурьева и Ларисы Гавриловны Веденской) скромность, доброжелательность и совестливость.

ТЬМА РАССЕИВАЕТСЯ

Наступил год 1956-й. Он был для меня очень разным. Но помню его очень отчетливо, почти детально и, что удивительно,- по месяцам.

Чуть ли не в новогоднюю ночь умер главный режиссер Большого драматического театра имени Горького, народный артист СССР Константин Павлович Хохлов. Он пробыл на этом посту совсем недолго (когда родители ставили "Гостей", Хохлов еще жил в Киеве). Как говорил сам Константин Павлович, в Ленинград он приехал помирать, на родину (когда-то Хохлов был актером Александринского театра, потом уехал на Украину, был там главным режиссером Русского театра). Его пребывание в БДТ никакими победами не отмечено. Театр продолжал катиться по наклонной вниз, спектакли ставились для публики неинтересные, политики какой-либо Хохлов не предложил. (Все это я очень хорошо запомнил из разговоров директора театра Мехнецова с моими родителями). Перед самой смертью Хохлов, кажется, собирался ставить "Кремлевские куранты" Погодина. И вот буквально сразу после смерти Хохлова к родителям пришла делегация от БДТ: Мехнецов, Полицеймако, Николай Павлович Корн с просьбой выручить театр и поставить этот спектакль.

Для мамы это было опять спасением! Родители бурно включились в работу (а спектакль надо было выпустить чуть ли не за два месяца - к ХХ съезду партии). Художником спектакля уже был приглашен М. С. Варпех, композитором родители пригласили Ивана Ивановича Дзержинского. Репетировать спектакль начали В. П. По лицеймако (Забелин), В. Т. Кибардина (Забелина), а роль Ленина репетировал В. А. Мехнецов - он уже играл Ленина и в Театре имени А. С. Пушкина, в спектакле "Незабываемый 1919-й", и в БДТ - в "Прологе" А. Штейна.

В нашем доме воцарилась атмосфера счастья, тем более что и Катя, как показалось, выздоровела.

8 февраля умерла мамина ближайшая подруга Вера Васильевна Чернова-Кюбли де Монар. Это событие очень подействовало на всех: Вере Васильевне было всего 48 лет.

Здесь я сделаю отступление и расскажу о Вере Васильевне, поскольку на нас, детей, она оказала огромное воздействие, которое чувствуется и теперь, спустя более чем 40 лет.

Однажды (кажется, это было в 1951 или 1952 году), когда у нас в квартире шла огромная перепланировка и мы все жили в одной комнате, как-то мама пришла вместе с высокой женщиной, у которой были крупные черты лица, очень мягкие движения. В больших черных глазах этой женщины были одновременно и доброта, и грусть, и юмор, и боль.

Мы с Катей продолжали играть в какую-то шумную игру, но искоса на женщину поглядывали. Она же открыто за нами наблюдала с доброй, чуть иронической улыбкой.

Когда я в очередной раз посмотрел на женщину, она спросила:

- Что ты так на меня смотришь?

- А как вас зовут? - спросил я.

И с того дня Вера Васильевна стала для нас очень близким другом. Мы ждали ее прихода, как ждут прихода волшебника, Деда Мороза, или еще какого-нибудь доброго друга. Она великолепно делала кукол, знала массу интереснейших историй. Все она делала размеренно, очень тщательно, и мы, невольно подражая ей, эту тщательность перенимали. Говорила Вера Васильевна тихим голосом, не спеша. У нее было удивительно выразительное лицо и богатая мимика. Я до сих пор помню, как у нее "двигается парик" (нет, нет! - парика она не носила! Двигались волосы, когда она морщила лоб). Потом и мы научились этому.

Однажды Вера Васильевна меня спросила:

- А ты умеешь двигать ушами?

- Да! - радостно ответил я и "явил свое уменье".

- Ну, теперь я знаю, кто ты,- сказала Вера Васильевна.

Тут и до меня дошло! А ведь она не сказала "осел". Если бы она сказала... Нет, тогда она не была бы Верой Васильевной.

Фантастического терпения был человек! Болела Вера Васильевна ужасно! Приступы бронхиальной астмы с каждым днем у нее становились сильнее и сильнее. Однажды я пришел к ней домой (а жила она в Басковом переулке, кстати, в том доме, в котором вырос наш президент В. В. Путин), она лежала совершенно без сил после только что купированного приступа:

- Передай маме, что и сегодня мне удалось не умереть.

Вера Васильевна заразила нас страстью к кукольному театру. Кукол мы делали под ее руководством - из хлеба вылепливали головы, потом обтягивали их проклеенной марлей, а когда они высыхали, разрисовывали гуашью. Туловища для кукол делал Федор Степанович Дорожкин - столяр из "Ленфильма", он тоже часто у нас бывал и на даче, и дома. И туловища кукольные он делал очень подробно: руки у них были на пружинках, шея поворачивалась. И ставили мы кукольные спектакли.

Помню, как в одном спектакле, я сказал за своего героя:

- Не видать тебе принцессы, как своих уш.

Потом поправился:

- Своих ух.

И еще поправился:

- Своих ухей.

Весной 1955 года и папа и мама одновременно оказались в больнице. Папа с диабетом, а маме делали гинекологическую операцию. И с нами, детьми, жила Вера Васильевна. Каждый день она подробно записывала все свои расходы в особую тетрадочку, чтобы отчитаться перед мамой (хотя мама никогда и не спросила бы ее о расходах. Более того, даже когда Вера Васильевна ей пыталась рассказывать и показывать расходы, мама слушала крайне невнимательно. Ее совершенно это не волновало. Сама, конечно же, истратила бы гораздо больше - и она это хорошо осознавала). Ходила Вера Васильевна со мной в Пушкинский театр получать папину зарплату, терпеливо ждала, пока чуть ли не все актеры объяснят мне, что болезнь у папы не опасная, что теперь есть такое средство, как инсулин.

По утрам Вера Васильевна нас поднимала в школу, готовила нам завтрак, ходила в школу на родительское собрание, просматривала домашние задания. А летом, когда уже родители вышли из больницы и мы все уехали на дачу, Вера Васильевна поехала с нами. И, по-моему, впервые в истории нашей дачи была собрана вся красная смородина! (Обычно сбор этого урожая забрасывался на середине, и смородину склевывали птицы или она просто осыпалась). И здесь мы получили тихий урок тщательности, подробности, добросовестности.

Собственно, после смерти нашей бабушки, уход которой я не воспринял как трагедию, кончина Веры Васильевны была первым ощутимым ударом, первой встречей с неизбежной бесконечностью. И поэтому, наверное, в деталях помню тот день 8 февраля, когда позвонила племянница Веры Васильевны, В. В. Малахиева (замечательный художник-скульптор Ленинградского театра кукол) и сообщила о смерти нашей дорогой Кюбли де Монар. Папа грустно сказал тогда:

- Отмаялась...

Вот написал я о Вере Васильевне и подумал: ведь читатель ждет от меня "громких" имен, а я все - о Вере Васильевне, еще о двух тетях Верах, о тете Гале, да о столяре Федоре Степановиче. Но, поверьте, все эти люди, которые были близкими нашей семье, не менее (а иногда и более) заслуживают биографии, чем иные артисты и писатели с громкими именами. А потому, прошу Вас, уважаемый читатель, если это возможно и если убедит Вас мною написанное: проникнитесь хотя бы частью той любви к людям, о которых я пишу, какую испытываю к ним я, какую испытывали к ним мои родители. Это и был круг их общения, среда их обитания. Среди самых близких папиных друзей были водолаз Николай Иванович Тихомиров - едва ли не самый близкий друг последних 19-ти лет папиной жизни, полковник Геннадий Иванович Гончаров начальник той воинской части, которая располагалась вблизи нашей дачи, шофер Леонид Петрович Остапенко и его жена Клавдия Федоровна, бывшие почти что членами нашей семьи, генерал Ленинградской милиции Иван Владимирович Соловьев, инженеры Валентин Павлович Андреев - друг папиного детства, и Федор Павлович Масленников - самый близкий друг моего дяди, Петра Васильевича, инженер Борис Николаевич Павловский, юрист, папин земляк, Борис Пантелеймонович Румянцев и его жена Мария Васильевна. И их в нашей семье любили, возможно, больше, чем коллег-артистов.

* * *

Ближе к весне 1956 года (точно не помню: то ли это был конец февраля, то ли самое начало марта) позвонил Леонид Сергеевич Вивьен. Это было явлением из ряда вон выходящим - Вивьен почти никогда не звонил нам. Если что было нужно, он мог это сказать папе в театре. А здесь он попросил к телефону маму:

- Ирина! Поздравляю! Полностью реабилитирован Всеволод Эмильевич.

Рассказывают, в тот же вечер Вивьен пришел в Ленинградский Дом искусств, прервал своим выходом на сцену шедший там вечер и сказал примерно следующее:

- Товарищи! Я думаю, вы меня извините, когда узнаете о причине моего вторжения на сцену. Только что мне сообщили из Москвы, что полностью реабилитирован Мейерхольд.

Одни вспоминают, что зал встал и разразился бурной овацией. Другие что зал встал в скорбном молчании. Я там не был. Да и не важно это сейчас! Важно то, что Мейерхольд реабилитирован, а ленинградцам об этом сообщил Вивьен. Тот самый Вивьен, который никогда не скрывал своего уважения и, более того, восторженного отношения к Мейерхольду; тот самый Вивьен, который не разбивал бюста Мейерхольда, стоявшего у него на столе, не снимал со стены портрета, не сжигал книги. Тот самый Вивьен, который, если при нем говорили о Мейерхольде плохо, перебивал говорящего словами:

- Я не знаю, чем провинился Мейерхольд, но режиссер он был гениальный.

Безусловно, мужественный был это человек. Папа был абсолютно предан Вивьену буквально с первых дней учебы у него и до самой смерти Леонида Сергеевича, хотя оснований для обид на своего учителя у Меркурьева было предостаточно.

Весной 1956 года родители должны были выпустить спектакль "Кремлевские куранты". Он уже был готов, но тут произошло назначение главного режиссера Большого драматического театра. Им стал Георгий Александрович Товстоногов. Тут же сняли и Василия Алексеевича Мехнецова с поста директора. Директором назначили Георгия Михайловича Коркина. Даже пошел анекдот: "За большие заслуги БДТ награжден двумя Георгиями".

Товстоногов пришел смотреть прогон "Кремлевских курантов" и не пропустил спектакль. На обсуждении он сказал только одну фразу:

- Это должен быть эпический спектакль.

Родители были подавлены. Эта история послужила поводом к тому, что родители очень долгие годы слышать не могли фамилию "Товстоногов". И даже много лет спустя, когда, казалось бы, должна была рана затянуться, они не могли простить Товстоногову этой обиды. А, собственно, Товстоногов не хотел их обижать. Он пришел в театр со своей программой, со своим видением театра. Да, он очень жестоко входил в театр. Были уволены несколько актеров (один из них, Г. П. Петровский, даже покончил жизнь самоубийством, одна актриса вскрывала вены, одна попала в психиатрическую больницу). С Товстоноговым из Театра имени Ленинского комсомола в БДТ пришли Евгений Алексеевич Лебедев, Олег Валерианович Басилашвили, Татьяна Васильевна Доронина, из других театров перешли очень хорошие актеры - Павел Петрович Панков и Николай Николаевич Трофимов - из Театра Комедии, откуда-то возник Иннокентий Михайлович Смоктуновский - никому не известный актер.

Первые же постановки Товстоногова привлекли в Большой драматический огромное количество зрителей - беспрецедентное! Ни один ленинградский театр таким успехом похвастать не мог. Маму мою это угнетало, папу угнетало мамино состояние. В БДТ они не ходили, спектаклей Товстоногова смотреть не хотели. Довольно долго. Но однажды они пошли на "Три сестры". Пришли со спектакля восторженные. Отец даже позвонил Товстоногову и поздравил его. Мать мне говорила об игре Дорониной восторженно, и даже показывала, как Доронина говорила свое "В Москву! В Москву!". "Иркутскую историю" мать не приняла, хотя ей понравились Доронина, Смоктуновский, Семенов, Макарова и Юрский. А я посмотрел "Идиота" со Смоктуновским. Описать свои впечатления не берусь. Здесь нужна музыка, которая, как известно, начинается там, где кончается слово. Тогда я понял, что Смоктуновский - гений. Прошло сорок лет, и я свою оценку не изменил. Да, он гений. Как Моцарт, как Данте, как Пушкин, как Раневская.

Чтобы закончить рассказ о Товстоногове, скажу, что через несколько лет отец встретился с ним в работе - отца вводили вместо Толубеева в "Оптимистическую трагедию". Товстоногов практически не работал с отцом, не делал ему замечаний, не высказывал никаких эмоций по поводу его игры. Мне кажется, что этот ввод был ошибкой и театра, и Меркурьева. Спектакль ставился из расчета на индивидуальность Толубеева, шел несколько лет с Толубеевым, и попытка уложить такую яркую индивидуальность, как Меркурьев, в толубеевское (не хочу сказать "прокрустово") ложе была бесперспективна.

Мне очень жаль, что в 1956 году родители, не познакомившись даже с Товстоноговым, сразу с ним вошли в конфликт. От этого потеряли обе стороны.

Для меня 1956 год стал знаменательным еще по одной причине. В весенние каникулы меня впервые отпустили в Москву. А я так давно мечтал об этом! Я столько слышал о Москве, мне даже снилась Москва. Помню, когда к нам на дачу приехала семья Петра Мартыновича Алейникова, я бесконечно расспрашивал у его тещи о Москве:

- А где вы в Москве живете? На Большой Якиманке? А из вашего окна Кремль виден? А бой кремлевских курантов вы слышите?

И вот - совпало! Папа едет на "Мосфильм" сниматься в картине "Летят журавли", а меня берет с собой. Встал вопрос: где мне жить? Мама не хотела, чтобы я жил у тетки, Татьяны Всеволодовны Воробьевой: никак сестры между собой не могли что-то поделить. Это осталось у них на всю жизнь (ох уж эти сестринские характеры!). И тут мама сказала:

- Я позвоню Шурке Москалевой.- И она звонит в Москву.

К телефону подошел Лев Наумович Свердлин. Сначала мама поговорила с "Левушкой", а потом к телефону подошла "Шуренька".

- Примешь моего Петьку на каникулы?

- Конечно, приму! - ответила Александра Яковлевна.

Так я попал в семью Свердлиных, да и, можно сказать, остался в ней на всю оставшуюся жизнь.

СВЕРДЛИНЫ

Лев Наумович, в отличие от моего отца, не имел никакого хобби. Василий Васильевич любил рыбалку, любил копаться в земле. Льва Наумовича с трудом удавалось вытянуть на улицу просто погулять. Если Льва Наумовича просили куда-то позвонить, чтобы за кого-то попросить, он откликался на это всем сердцем, но сделать звонок - было для него страшным испытанием: он долго к этому готовился, чуть ли не писал текст. Ему казалось, что его не знают, что ему откажут. Василий Васильевич звонил сразу, умел убедить собеседника. Лев Наумович не имел организаторских способностей - Василий Васильевич обладал ими в огромной степени.

Для Василия Васильевича было почти безразлично, что съесть на завтрак, что на обед. Лев Наумович был очень придирчив в еде. Василий Васильевич мог не обратить внимания на отсутствие пуговицы на рубашке, а уж тем более на то, что не так разглажен воротничок. Льва Наумовича такая небрежность приводила в ярость (при том, что был он человеком добрейшим!). В Льве Наумовиче совмещались "мягкость и неукротимость, долготерпение и непокорство, тишина и взрывчатая сила" - так писал о нем Даниил Семенович Данин, один из последних друзей Свердлина, обретенных им в самый страшный период жизни - незадолго до трагической развязки.

Василий Васильевич мог одновременно делать несколько дел - Лев Наумович погружался в свою работу полностью и с большим трудом переключался на что-то другое. Для Льва Наумовича и профессия, и хобби были едины: он жил только театром. И, конечно же, своей Шурочкой - самым близким другом, женой, матерью единственного, и, увы, так рано потерянного сына.

Лев Наумович органически не переносил перестановок в квартире (Александра же Яковлевна очень любила "переезжать" мебелью по квартире). Василий Васильевич спокойно относился к перестановкам (которые очень любила Иришечка), или, скорее, терпел их. В доме Меркурьева - Мейерхольд главенствовала Иришечка, и спорить с ней было бесполезно. В доме Свердлина - Москалевой, хотя и главенствовала, конечно же, Александра Яковлевна (Шурочка), но никак своего "главенствования" не показывала, ничем не раздражала своего мужа. И никогда с Львом Наумовичем не спорила. Помню, как-то Лев Наумович на что-то очень раздражился, нашумел, накричал... Александра Яковлевна абсолютно молча это восприняла, а когда Лев Наумович выскочил из комнаты, Александра Яковлевна пошла за ним, но при этом показала мне характерный жест: отвела руку назад, изобразила своей кистью собачий хвост и повиляла им. Только с юмором! Только с добротой! И никогда - с желанием самоутверждения.

Иришечка была другая. Но юмора и доброты и у нее было чрезмерно!

Александра Яковлевна Москалева была человеком невероятно мудрым, терпеливым, добрым. Я даже не могу назвать ни одного ее человеческого недостатка. Сколько бы ни пытался! Актриса была замечательная. Мои сверстники и те, кто постарше, хорошо помнят ее роли: Вонлярскую в "Побеге из ночи", Дергачеву в "Персональном деле", Суходолову в "Сонете Петрарки". А как она блестяще играла гротескные роли в штейновском "Океане", в "Кавказском меловом круге"! А чего стоила ее Бабушка в "Родственниках", где после фразы "Свадебный катафалк прибыл" зал взрывался овацией! Незабываемо играла Александра Яковлевна Кабаниху в "Грозе". Совершенно по-другому, нежели Пашенная или Глизер. Москалева играла абсолютно органично, более того - она оправдывала Кабаниху как хранительницу чести семьи, а образ от этого становился еще страшнее. А как очаровательно, музыкально играла она Бережкову в "Кресле № 16" - ей-богу лучше, чем Бабанова, которой эта роль не удалась! (Мария Ивановна в старости была уже не той Бабановой, которую помнят зрители театра Мейерхольда, или Театра Драмы, где она играла арбузовскую "Таню"). Но не повезло Александре Яковлевне - играла она всегда, что называется, "второй", а посему и вся критика, и основная "театральная" публика отмечала первых исполнителей. Сама Александра Яковлевна, казалось, это не очень переживала, но Лев Наумович страдал от этого ужасно! Перед спектаклями, в которых была занята Александра Яковлевна, Свердлин обзванивал всех, кого только можно, звал в театр и говорил, что Шурочка играет замечательно! Александра Яковлевна на это смотрела критически, но, конечно же, с благодарностью. Последняя совместная работа Льва Наумовича и Александры Яковлевны - спектакль "Душа поэта" О'Нила, который ставил сам Лев Наумович (первая и последняя его режиссерская работа).

Когда я первый раз попал в дом Свердлиных, мне было 13 лет. Я приехал в Москву и почти не выходил из дому, не бродил по Москве, а хвостом ходил то за тетей Шурой (так я звал ее много лет, потом к этому добавилось еще "матушка"), то за дядей Левой. Из московских театров я "осваивал" только Театр имени Маяковского, знал там все спектакли, имел свое, подчас слишком суровое мнение, чем вызывал "тревогу" в доме Свердлиных: они мне подыгрывали и "всерьез" просили не увольнять того или иного артиста, мотивируя просьбу тем, что артист, узнав, что я смотрю спектакль, очень разволновался, зажался...

Рядом со Свердлиными я прожил много лет. В 1969 году я хоронил Льва Наумовича, который умер 29 августа от рака поджелудочной железы. В год смерти он успел сняться в замечательной роли - сыграл Грэгори Соломона в миллеровской "Цене" у Михаила Калика. Сам он фильм уже не увидел.

Александра Яковлевна пережила мужа на 8 лет. Неоднократно она говорила, что если вдруг заболеет неизлечимой болезнью, то, чтобы не быть обузой для близких, примет снотворное. А здесь скажу, что помимо мужа, Александра Яковлевна похоронила своего шестнадцатилетнего сына, умершего на ее руках в 1945 году, на ее руках от рака умер и ее отец, Яков Семенович, угасла в 1952 году 88-летняя мама, Вера Васильевна. Тетя Шура была спортсменкой, в свои 74 года была очень подвижной, делала жестокую гимнастику, практически никогда не болела. И вдруг... Она стала худеть, слабеть, а самое главное - потеряла присущий ей оптимизм и даже юмор, который был едва ли не главной составной частью ее натуры. Я был свидетелем ее угасания. Все друзья обеспокоились, повели ее к врачам (чего она терпеть не могла):

- Ну их, этих врачей! Обязательно что-нибудь найдут! - говорила она.

Врач-онколог сказал ей:

- Не волнуйтесь, надо пройти обследование.

- А в чем оно будет заключаться? - спросила тетя Шура.

- Надо проглотить кишку, потом...

Тетя Шура не дослушала.

Я в это время снимался у Марка Семеновича Донского в "Супругах Орловых" в Серпухове. Мы с Ириной Борисовной Донской ежевечерне звонили тете Шуре. Накануне воскресенья 17 июля 1977 года мы позвонили, тетя Шура поникшим голосом сказала, что в понедельник ей надо пройти серьезное обследование, что сегодня она ляжет спать пораньше, чтобы мы ей поздно не звонили и с утра звонили бы не очень рано.

На следующее утро я был в Москве и сразу с Курского вокзала позвонил. Никто не отвечал. Я все понял. Тут же позвонил Лазареву с Немоляевой - они уже побывали в квартире.

Тетя Шура оставила паспорт, деньги, костюм, в котором ее надо было похоронить, завещание и письмо: "Я прожила большую жизнь и больше не хочу жить. Умоляю! Не пытайтесь меня спасти - это будет большой жестокостью". Дальше в письме она благодарила всех поименно, кто сделал ей добро - и это был огромный список. Потом - подробная расшифровка завещания (чтобы никто, не дай Бог, не был обижен!). По завещанию мне, например, досталась вся библиотека. Те самые книги, по которым осваивал я великую литературу.

Тетя Шура читала безумно много! Она выписывала все журналы (тогда с зарубежной литературой можно было знакомиться только по ним. Да и с новой нашей литературой - Граниным, Айтматовым, Дудинцевым - только по "Новому миру"). Книги тогда достать было трудно, на них записывались, их разыгрывали в лотереях. Но у Свердлиных они были. Как-то тетя Шура спросила меня:

- Петр, почему ты так мало читаешь? Я все время около твоей кровати вижу только "Мастера и Маргариту". Посмотри, сколько я за это же время прочла?

И в другой раз:

- Чего это так Ильф и Петров растрепались?

Я ей отвечаю:

- Матушка, так ведь книги-то бумажные, вот и треплются.

- Ну да, только что-то Анатоль Франс уже сколько лет как новенький стоит.

А я ей в ответ:

- Матушка, вот вы все время читаете. А когда вы думаете над прочитанным?

Тетя Шура посмотрела на меня, лукаво улыбнулась и ответила:

- Уел. Один - ноль в твою пользу.- И отправилась читать "Мартовские иды".

Свердлин читал мало. Газеты он просматривал очень внимательно, но, как выяснялось, почти ничего в них не замечал. Видимо, он их просматривал просто по традиции. В политике разбирался очень плохо. И часто попадал впросак. Был случай на похоронах Сталина, когда Свердлина, как одного из исполнителей роли вождя (кстати, это была замечательная его работа), допустили стоять в почетном карауле. Он попал в одну "восьмерку" с Ильей Эренбургом. Когда они уже отстояли свое время у гроба и направлялись в комнату за сценой Колонного зала, Свердлин тихим голосом сказал Эренбургу:

- Я вас поздравляю! - Он имел в виду недавнее награждение Ильи Григорьевича орденом Трудового Красного знамени.

Эренбург резко повернулся и зашипел:

- Тише вы!

Свердлин даже обиделся. Но только дома он понял, что натворил. Слава Богу, никто больше этого не слышал. Кстати, в доме Свердлиных отношение к Сталину было такое же, как и в нашем. И даже более откровенное. В 1947 году, когда был выпущен очередной внутренний государственный заем, мама Александры Яковлевны, восьмидесятитрехлетняя дворянка Вера Васильевна Москалева, сказала:

- Шурочка, я тут стихи написала.

Вот эти стихи:

Благодарим, родной отец,

Что обобрал ты нас до нитки.

И прожилися мы вконец,

И продали свои пожитки,

Но подписались на заем,

Тебе мы славу все поем.

Двоюродная сестра тети Шуры, замечательный человек, Нонна Попова, с которой мы дружим и по сей день, в отличие от нас, к Сталину всегда относилась в высшей степени положительно. Ну что делать! В каждой избушке свои игрушки! Однажды Нонна пришла к тете Шуре, а та с блаженством смотрит по телевизору выступление Муслима Магомаева - очень его любила! Нонна говорит:

- Не понимаю тебя, Шура, как тебе он может нравиться?

Тетя Шура очень спокойно парировала:

- Ты любишь Сталина, я - Муську.

В театре Маяковского было много "мейерхольдовцев". Прежде всего - сам Николай Павлович Охлопков, главный режиссер театра. Незадолго до моего первого появления в Москве Охлопков поставил "Гамлета", потрясшего не только театральную Москву, но и всю страну. На "Гамлета" приезжали из других городов. Главную роль играл Евгений Валерианович Самойлов - тоже ученик Мейерхольда. Полония блистательно играл Свердлин. В театре Маяковского работали и другие "мейерхольдовцы". Поэтому, когда я появился, был некоторый шок. В гримуборную Свердлина заглядывали люди, и только что не крестились. Кто-то даже сказал: "Мистификация! Как похож!" И только в Москве, тогда, в 1956 году, я стал понимать, кто такой Мейерхольд. Помню реакцию Ю. А. Завадского, когда он увидел меня в Доме актера, куда меня привели Свердлины. Он схватился за подбородок и впился в меня глазами. А Эраст Гарин встал как вкопанный и прокричал: "Мейерхольд!!!"

И о Мейерхольде я стал узнавать уже не только от своих родственников (нет пророка в своем отечестве! Рассказы мамы ведь всерьез не принимаются это не только у меня, у всех! Мы с сестрами посмеивались, когда мама рассказывала о дяде Артуре, о его имении, о животных, которые там жили; когда мама рассказывала о тете Маргот, которая Маргарита Эмильевна, или о дяде Володе, то есть Владимире Эмильевиче,- мы тоже воспринимали эти рассказы как о каких-то абстрактных родственниках. Ну и что же, что они были братьями и сестрами нашего дедушки! А Всеволод Эмильевич Мейерхольд для нас был тогда только лишь дедушкой, которого незаконно арестовали).

Однажды Александра Яковлевна мне рассказала, как она и еще многие актрисы театра Мейерхольда вдруг расстались с театром. Их уволили без всякого объяснения причин.

- Но я на Старика никогда не обижалась. Значит, не видел он нас.

Я спросил ее:

- Матушка, а может быть, вам тогда просто казалось, что он такой гениальный, поскольку вы были молодыми, а он уже в возрасте? Может, Охлопков сейчас для молодежи то же самое, что для вас был Мейерхольд?

- Ну что ты! Ну, во-первых, у Мейерхольда была такая эрудиция, что к нему обращались за консультацией академики. Он мог прочитать лекцию не только по театру, литературе, но и по музыке, архитектуре, астрономии, физиологии. И все - блестяще. Мог вступить в спор с самыми крупными специалистами и в споре побеждал! А какая у него была фантазия! И потом: до него ведь режиссуры, как профессии, просто не существовало! Нет, сейчас просто нет таких.

Тетя Шура была образованнейшим музыкантом. Великолепно играла на рояле. Правда, в последние двадцать лет к инструменту не подходила. Однажды попробовала сыграть каденцию Первого фортепьянного концерта Шопена, а пальцы-то и не слушаются! Она засмеялась и сказала: "Вот пойду на пенсию, начну снова заниматься на рояле". Музыку знала замечательно, но очень долго не воспринимала Шостаковича. Однажды, когда в Москве гастролировал Мравинский, мы пошли с ней и слушали две Пятых симфонии: Чайковского и Шостаковича. После концерта домой возвращались молча: и Шостакович, и Мравинский потрясли.

МАРК ДОНСКОЙ,

ИЛИ КАРЛСОН, КОТОРЫЙ ЖИВЕТ

НА КРЫШЕ

- Ирина, принеси белое, которое мажется!

- Несу, несу, мой котик! - отвечает из кухни Ирина Борисовна и приносит творог.

- А где белое, которое сыплется?

- На, мое солнце, на, мой противный старикашка! - отвечает Ирина.

- Никогда не могу вспомнить, как это все называется,- показывая на творог и сахарный песок, говорит Донской.

- Все время придуривается,- тихо говорит Ирина.- Ну пусть играется, пусть придуривается.

- Сама дура! - тоном капризного ребенка отвечает ей семидесятилетний классик мирового кино, уникальная личность нашего искусства, Марк Семенович Донской.

Один из его помощников, режиссер Валерий Михайловский, сказал однажды:

- Донской - это Карлсон, который живет на крыше. Он всегда говорит про себя, что он лучший в мире боксер, лучший в мире врач, дирижер, композитор, юрист.

Действительно, Марк Семенович очень часто рассказывал какие-то истории, где он фигурировал и как врач, и как юрист, и как разведчик. И все тихонько, про себя, смеялись: ну нравится ему, пусть хвастает! Но время от времени вдруг возникают какие-то свидетели, которые вспоминают, как Донской дрался на ринге, как Донской накладывал шину кому-то на сломанную ногу; как Донской в годы гражданской войны проводил в крымском подполье разведывательные операции, как он блистательно вел судебные процессы. Оказывается, все это было! Но настолько несолидно выглядели его собственные рассказы об этом, что всем казалось, что Донской просто фантазирует, чтобы самоутвердиться среди окружающих. Причем единственное, чем он не хвастался, это именно самым ценным, что от него осталось,- своими кинокартинами. А ведь именно Донской - первый советский обладатель "Оскара" за кинофильм "Радуга"; именно Донского считают основоположником итальянского неореализма сами итальянские кинорежиссеры Феллини, Висконти, Антониони - они считают Марка Семеновича своим учителем. Странно, но этим он никогда не хвастался! Именно Донской сделал Марецкую, Наталию Ужвий, Амвросия Бучму всемирно известными артистами. Даже великую "старуху" Малого театра Варвару Осиповну Массалитинову во всем мире узнали после гениальной картины Донского "Детство", где она играла бабушку Максима Горького. Картина Донского "Радуга", которая вышла в 1943 году - картина невероятно жестокая, но и столь же невероятно добрая,- была показана Франклину Рузвельту. Президент Соединенных Штатов был настолько потрясен, что сразу же прислал телеграмму, в которой написал, что считает необходимым, чтобы этот фильм посмотрел весь американский народ.

Донского не волновали условности. Терпеть не мог этикетов. Озорничал на всех приемах (его даже старались не приглашать, но ведь ничего не поделаешь - классик, он и есть классик! И все чопорные чиновники вынуждены были его терпеть!).

В нашем кинематографе Донской стоит особняком. Его нельзя упоминать в перечислении. Он не встает ни с кем в ряд. Обратите внимание: когда перечисляют выдающихся режиссеров советского кино, этот ряд звучит так: Эйзенштейн, Пудовкин, Довженко, Герасимов, Пырьев, Ромм - ну и так далее, уже по возрасту дальше идут Чухрай, Тарковский, Бондарчук. Донской "вы падает". Да, он не вписывается ни в какие ряды. И здесь, по аналогии, мне вспоминаются "композиторские ряды". Великий Римский-Корсаков писал музыку, боясь нарушить каноны гармонии и музыкальной формы. А гениальный Мусоргский плевать хотел на законы - он их сам создавал, соотносясь с жизненной ситуацией, с образами, которые хотел воплотить. Донской - это Мусоргский нашего кинематографа. Он был и Юродивым, и Царем Борисом; он был "Сироткой", и "Семина ристом", и "Озорником", и "Светик-Савишной" (прости меня, читатель, если вдруг встретишь названия произведений, которые тебе не известны. Здесь я говорю о песнях Мусоргского и его великой музыкальной драме "Борис Годунов". Не поленись: послушай эти произведения! Вреда не будет, но зато станет ясно, о чем это я рассказываю). Как говорила Ирина Борисовна Донская, "Донской ставит фильмы не головой, а пупком и позвонком". Да, он был необыкновенно эмоциональным человеком. Когда он ставил фильм, все свои знания он отправлял в подсознание, а работал чувствами, эмоциями. Я снимался у Донского дважды: в "Сердце матери" я играл маленький эпизод, а в "Супругах Орловых", последнем своем фильме, Донской доверил мне одну из центральных ролей. Работать с ним - огромная Радость! Да, да! Именно - Радость! Радость с большой буквы! Когда снимался фильм, Донскому было уже 77 лет. Но его азарт, его неутомимость были примером для самых молодых сотрудников съемочной группы.

Съемка начиналась в девять часов утра. Донской появлялся на площадке в восемь. Ни окриков, ни раздражения - только шутки и розыгрыши, которые, впрочем, не всеми понимались. Действительно, у Марка Семеновича они, эти шутки, не всегда были "элегантными". Он, как мальчишка-четвероклассник, мог кого-то облить водой, кому-то за шиворот засунуть семечки. Ну и Бог с ним! Зато во время съемки он работал потрясающе. Он обожал артистов, считал их людьми святыми, прощал им все, даже оскорбления в свой адрес (а было и такое)! Одна актриса, в высшей степени невоспитанная особа, когда у нее не очень получался эпизод, вдруг проявила свой антисемитизм. А надо сказать, так получилось, что в группе Донского было немало евреев. Это и сам Марк Семенович, и директор Марк Наумович Айзенберг, и его заместитель Ада Семеновна Ставиская, и замечательный актер Даниил Львович Сагал. Актриса эта, между прочим, очень талантливая, устроила дичайший скандал! Донской остановил съемку, уехал в гостиницу. Вся группа требовала, чтобы актрису сняли с роли, расторгли с ней договор. Донской на это ответил: "Ну что с нее взять! Несчастный человек! Она ведь не знает, что она сама чистокровная еврейка!" У всех был шок: кем-кем, но еврейкой эту актрису никто считать не мог! Да и не была она еврейкой! Но такое заявление Донского сняло все напряжение. Он что, обдумывал это? Да ни Боже мой! Вот так, как говорила Ирина Борисовна, "пупком и позвонком" почувствовал, как надо разрядить обстановку. На следующий день съемка шла как ни в чем не бывало. Актриса прощения не попросила, скандал этот забыт не был другими, но Донской вышел победителем без борьбы.

Во время съемки актерам создавались все условия: на площадке была тишина, Донской трепетал всеми фибрами своей души и своего тела, смотрел на актера такими "собачьими" глазами, что не сыграть было невозможно. Любой сыграет! Даже самый бездарный!

Когда съемка заканчивалась, актеры, исполнившие свои роли, реквизиторы, костюмеры, бутафоры, осветители, исполнившие свои обязанности, в высшей степени уставшие, шли в гостиницу и падали в изнеможении. Марк Семенович, исполнявший на съемочной площадке и актерские обязанности, и обязанности плотника, реквизитора, бутафора, костюмера, гримера, и, на всякий случай, режиссера, шел в монтажную, где еще часа четыре монтировал предыдущий материал, который был снят неделю назад. Его рабочий день завершался далеко за полночь. А в восемь часов утра почти восьмидесятилетний классик уже озорничал на площадке: рассказывал анекдоты, вспоминал, что он лучший боксер, лучший хирург, лучший юрист, лучший - все остальное, но ни слова о том, что он великий, гениальный режиссер.

Мне рассказывали и Чухрай, и Кулиджанов, что когда они были молодыми, голодными студентами, то единственным домом, куда они могли прийти запросто, где их всегда накормят, напоят, спать уложат, да еще денег дадут, был дом Марка Семеновича и Ирины Борисовны Донских. Да я и сам испытал это на своей шкуре. И не только я, но и люди более молодые в семье Донских находили прибежище.

Донской умер так же парадоксально, как и жил. Может показаться, что он сам срежиссировал свою смерть, сам смонтировал сцену своего ухода из жизни (а фильмы монтировал он гениально!). 18 марта 1981 года вышел Указ о награждении Донского орденом Октябрьской революции в связи с 80-летием со дня рождения. Я позвонил Донским. Подошла Ирина Борисовна:

- Тетя Ирочка, чем занят классик?

- Классик гоняется с ремнем за Пафиком (это собака-пекинесс).

Через три дня мы с Андреем Устиновым (тогда студентом Музыкального училища при консерватории, ныне главным редактором газеты "Музыкальное обозрение". В семье Донских Андрея очень любили) решили пойти поздравить классика (Донского мы всегда так называли). Подготовили открытку, на которой в одном углу был изображен Донской, а в другом - орден Октябрьской революции. А в середине - текст (тоже вырезанный из праздничной открытки) "Поздравляем великого". Мы были на дневном спектакле в Большом театре (я перед началом говорил вступительное слово, кажется, шла "Сказка о царе Салтане" Римского-Корсакова), ушли после первого действия, зашли в телефон-автомат и звоним:

- Тетя Ира, мы хотим прийти.

- Приходите, ребята, конечно. А вы знаете, что Донской вчера умер?

Еще два дня после смерти Донского в его квартиру приносили взаимоисключающие телеграммы: поздравления с наградой и соболезнования в связи с кончиной.

Донские были самыми близкими, самыми верными друзьями Свердлиных. Дружба эта была абсолютно безусловной. В том смысле, что она существовала без выставления каких бы то ни было условий, была понятием круглосуточным. Вообще меня сейчас очень удивляют рассуждения о том, что-де время было другое, а сейчас нельзя людей обременять, им тяжело, за все надо деньги платить, ну и так далее. А, собственно, какое уж такое сейчас время? Чем оно тяжелее того, в котором жили Свердлины, Донские, Гарины, Меркурьевы, Германы (я имею в виду писателя Юрия Павловича Германа, его сына Лешу, всю их семью)? То время, по-моему, было гораздо тяжелее. И именно вот такая безусловная дружба людей спасала, помогала им не только выжить, но и вдохновенно и плодотворно творить. Такая дружба и помогала создавать нетленные плоды искусств, каковыми являются "Детство", "Радуга", "Фома Гордеев" Донского, Насреддин, Полоний, Косогоров и Мелоди Свердлина, книги Германа, музыка Хренникова, Соловьева-Седого, ну и так далее.

Тетя Шура (Александра Яковлевна Москалева-Свердлина) была самой задушевной подругой Ирины Борисовны Донской, но кое в чем ее мягко осуждала:

- Ирка всеядная. Она принимает таких людей, с которыми я бы рядом с... не села (тетя Шура любила крепкое словцо, если оно к месту).

Да, в доме Донских бывали люди абсолютно взаимоисключающие. "Полезных" людей в доме практически не бывало. Ни министры, ни секретари обкомов - они побаивались Донского, непредсказуемости его реакций - его своим вниманием не одаривали. Они боялись, что он может опрокинуть их "значимость". В доме Донских, наряду с Акиро Куросавой, Джузеппе де Сантисом, Столпером, Стенли Крамером, как в своем "гнезде" чувствовали себя гример Шура Пушкина, молодые режиссеры Валентин Павловский, Михаил Богин, Марк Волоцкий, рабочие студии Горького, да и вообще, порой, неизвестно кто, кому покушать захочется, либо одолжить пятерку или десятку (в большинстве своем эти "пятерки-десятки" Донским не возвращались). У Донских никогда не было дачи. Зато всегда была машина, которой, в основном, пользовался шофер Коля Казарян. Ирина Борисовна иногда униженно просила отвезти ее куда-нибудь, но Казарян делал вид, что просьбы ее не слышит. Он в это время учил Донского, как ставить фильмы. Почему Донские терпели этого нахала - до сих пор понять не могу. Нет, Ирина-то его терпеть не могла! Но у Марка была своя "алогичная логика". К Донскому можно было обратиться с любой просьбой - он обязательно помогал. Скольких режиссеров он вывел на путь истинный! Скольким помог в бытовом плане! Ездил по инстанциям, стучал кулаком, унижался - но добивался, чтобы человека прописали в Москве, либо чтобы дали комнату, квартиру, добивался для них постановок на студии Горького. Сам довольно капризный (по мелочам! В крупном он был очень крупным), если его ночью разбудить и сказать, что кому-то плохо - он не только сам вскакивал и мчался к человеку, чтобы его подбодрить и чем-то помочь, он еще поднимал всех окружающих. Сбегая по лестнице своего дома на Большой Дорогомиловской, он звонил в квартиры Калатозова, Алисовой и кричал: "Человек умирает, а они спят!"

Когда у Льва Наумовича Свердлина и Александры Яковлевны Москалевой умер их сын Юра, Донской не отходил от Свердлина ни на минуту даже ночью. Он ложился на полу около дивана, на котором лежал Свердлин, и как верный пес переживал за своего друга. Когда умер мой отец, Донской был в Ленинграде. Он после похорон пришел в больницу к моей маме и сказал какие-то такие слова (собственно, слов особых не было - междометия и восклицания), как-то так их сказал, что мама просветлела. Загадочный был человек. Сказочный. Карлсон, который живет на крыше.

Ирина Борисовна - полная противоположность Марку Семеновичу. Образованнейший, необычайно веселый, жизнерадостный человек. Читала очень много.

- Петька, я тут взяла детектив, чувствую, что не очень легко читается. Оказывается, он на итальянском! А я думала, что на французском. Но быстро привыкла и дочитала с удовольствием.

На немецком говорила абсолютно свободно, без проблем справлялась и с английским, и с французским. Причем читала, даже когда готовила обед. Могла читать и во время разговора с кем-нибудь. Эрудиция у Ирины была невероятно широкой. Она знала, например, при какой площади комнаты лучше клеить обои, а при какой - окрашивать стены краской. Могла объяснить принцип работы реактивного и турбовинтового двигателя. Замечательно разбиралась в земледелии. Была прекрасным сценаристом, но из-за мужа своего всегда оставалась в тени (вот еще одно отличие Марка Семеновича от Свердлина и от моего отца: те за творчество своих жен могли глотку перегрызть). По сценариям Ири ны Донской Марк Семенович поставил "Здравствуйте, дети!", "Сердце матери", "Верность матери", "Надежда", но когда выдвигали "Сердце матери" на Государственную премию СССР, сам вычеркнул фамилию Ирины из списка и премию получили Зоя Воскресенская, Марк Донской и исполнительница роли Марии Александровны Ульяновой Елена Фадеева. Конечно же, Ирине это было обидно - она и не скрывала этого, но легкость ее характера и природная мудрость помогали обиду в сердце не лелеять и не взращивать. Очень иронически относилась Ирина к той серьезности, с которой Марк носил звезду Героя Социалистического труда (кстати, Донской был первым кинорежиссером, удостоенным этого звания):

- Марик, ты только на пижаму звезду не надевай - после нее штопать очень неудобно.

Когда на съемках возникало напряжение, то разряжать его звали Ирину. Идет она через съемочную площадку со своей собачкой-пекинессом на руках, а Донской орет:

- Ты куда, дура, прешь?!

- К тебе, мое солнышко, к тебе, моя радость! - отвечает Ирина, и напряженность как рукой снимает.

Вообще, здесь хочу сказать, что людям моего поколения повезло несказанно - мы были свидетелями расцвета творчества гигантов мирового музыкального искусства, к коим я, например, причисляю Гилельса, Рихтера, Ойстраха и Мравинского. Пожалуй, это самые великие музыканты ХХ столетия.

О Мравинском хотелось бы рассказать особо.

ИСТОРИЯ ОДНОГО ПОРТРЕТА

Большим другом нашей семьи была известная ленинградская театральная художница Елизавета Петровна Якунина. Талантливый мастер, одна из основательниц Ленинградского ТЮЗа, энергичный, обаятельнейший человек, в последние годы своей жизни она мужественно переносила тяжелый недуг полиартрит, поразивший ее ноги и руки. Но с кистью, карандашом и юмором Елизавета Петровна не расставалась. Как все мальчишки в шестнадцать лет я был достаточно легкомыслен, но к пожилым людям меня почему-то тянуло, и с ними всегда быстро находился общий язык. Подружился я и с Елизаветой Петровной. Целое лето жила она у нас на даче, много трудилась. Я ей позировал - так появились четыре моих портрета: два нарисованные сангиной, два - пастелью. И тогда же Елизавета Петровна поведала мне историю одной своей работы.

Во время войны Якунина, как и мои родители, жила в Новосибирске. Там же, в эвакуации, находилась и Ленинградская филармония во главе с Евгением Александровичем Мравинским.

- Красив он был необыкновенно! - восклицала Елизавета Петровна.- Это сейчас он, как общипанный петух: сморщенная шея, волос чуть-чуть. А тогда!.. И захотела я написать портрет Евгения Александровича. Задумала нарисовать его сангиной. Люблю эту технику: теплый тон карандаша как нельзя лучше приближает к живому. Придя к Мравинским, застала лишь жену Евгения Александровича - Ольгу Александровну. Она была веселым, общительным человеком. С нею любой чувствовал себя так легко! Люди прямо таяли от ее обаяния. Я ей объясняю цель визита, а она мне: "Ой, что вы! Он такой несговорчивый! Он ни за что не согласится позировать!" Тут как раз входит Мравинский и укоряет: "Олечка, зачем же ты меня шельмуешь? Я с радостью буду позировать Елизавете Петровне. Только не много и не специально". Условились мы с ним на завтра.

В назначенный час Ольга Александровна встречает меня и палец к губам прижимает: "Тсс! Женя раздражен чем-то. Что-то у него не ладилось на репетиции - их посетил какой-то начальник, который в музыке не смыслит, а Женя его выгнал. Пришел домой, сорвал простыни с кровати, швырнул их на пол, лег на голый матрац. До сих пор не вставал". Слышу, за дверью шевеленье. Выходит мрачный Мравинский. Поздоровался со мной нехотя, однако спросил: "Где вам будет удобнее рисовать?" Тотчас определяю место, начинаю искать ракурс... Но Евгений Александрович, садясь на стул, заявляет: "Я так буду сидеть. Сколько времени вам нужно?" Отвечаю: "Как пойдет..." А он: "Два часа хватит?" Я промолчала и укрепила лист на планшете.

Рисовать начала сразу. Два часа мы работали в полной тишине. Я не привыкла к такому - обычно с теми, кто мне позировал, всегда разговаривала, человек менял даже позу: мне важны ведь не только линии, не только внешний облик, но и внутреннее состояние. С Мравинским получилось по-другому. Он промолчал ровно два часа, потом сказал: "Все. У меня больше сегодня нет времени. Извините. Когда вам угодно в следующий раз?" - "Завтра",- робко говорю я. "Хорошо. Завтра в это же время". И он вышел из комнаты. Тут же появилась Ольга Александровна, попросила меня посидеть немного и убежала. В ее отсутствие я нанесла кое-какие штрихи, доработала то, что можно было сделать без Мравинского. Ольга Александровна вернулась со словами: "Нервничает. Есть не стал, пошел на репетицию и строго наказал мне, чтобы я в филармонию сегодня не приходила". Она взглянула на портрет и воскликнула: "Ой, простите, Елизавета Петровна! Я понимаю, что дуракам полработы не показывают, но мне очень нравится!"

На следующий день Евгений Александрович меня уже ждал сам. Он был в хорошем расположении духа. Спросил: "На чем мы остановились?" Я пошутила цитатой из "Бани" Маяковского: "На "итак, товарищи",- и развернула набросок. Мравинский не взглянул, а только сказал: "Не надо. Дуракам полработы не показывают". Сел в ту же позу, что и накануне. И опять - два часа в полном молчании.

На этом сеансы закончились, портрет я доработала сама. Принесла его Мравинским. Евгений Александрович посмотрел очень внимательно и произнес: "Похоже". Я была ошарашена - мне казалось, что рисунок очень удачен и заслуживает более высокой оценки. Я сказала: "Хочу подарить его вам". "Спасибо". И Мравинский поцеловал мне руку. Ольга Александровна вся светилась, говорила комплименты.

Прошло десять лет. У меня готовилась персональная выставка в ЛОСХе, где я решила среди других работ представить и портрет Мравинского. Позвонила ему. Он притворился, что очень рад звонку, а на мою просьбу откликнулся сразу: "Пожалуйста, приезжайте". Дома Евгений Александрович был один. В комнате на столе лежала партитура, над которой он работал, а рядом - трубочка, которую Мравинский мне протянул. Я быстро распрощалась, а когда дома развернула трубочку, она тотчас свернулась обратно: моя работа, видимо, так десять лет и пролежала свернутой.

На выставке портрет пользовался успехом. Мравинскому я возвращать его не стала. Мы много раз потом встречались в разных ситуациях, но про рисунок мне Евгений Александрович ни разу не напомнил.

Вот такую историю рассказала мне старая художница и подарила фотографию с того самого портрета. По-моему, он замечательный!

Сам я с Мравинским близко знаком не был, однако имя его в нашем доме звучало очень часто.

Для меня Мравинский - бог, кумир, воплощение дирижера-идеала. Для меня он такой же символ Ленинграда, как Адмиралтейская игла, как Большой зал Ленинградской филармонии. Не могу без волнения слушать ЕГО музыку: строгость и стройность, глубина, которые были присущи великому дирижеру в каждом исполняемом произведении - будь то симфония Моцарта или Шостаковича, увертюра Вебера или Глинки,- производят то же художественное впечатление, что и Арка Главного штаба, что и Казанский собор: ты встречаешься с Совершенством!

О том, как работал Мравинский с оркестром должны написать артисты, которых он воспитал. О том, как работал Мравинский до выхода к оркестру, рассказать практически невозможно: надо рассказывать о каждой минуте жизни дирижера.

...Конец 50-х годов. Евгений Александрович попадает на операционный стол - ему делают резекцию желудка. Мой отец лежит в палате напротив и, когда Мравинский уже поправляется, заходит к нему. На столике рядом с кроватью - партитура.

- Как вы себя чувствуете, Евгений Александрович?

- Отвратительно. Не знаю, как теперь буду брать медь "на себя",отвечает тот, стучит пальцем по партитуре и делает характерный, только ему свойственный жест вступления медной группы оркестра.

Спустя некоторое время Мравинский, Николай Константинович Черкасов и мой отец оказываются вместе в реабилитационном отделении больницы имени Свердлова, что в Мельничьем Ручье под Ленинградом. Отец с Черкасовым много гуляют. Евгений Александрович присоединяется к ним один раз в сутки на полчаса. Иногда - с фотоаппаратом. Фотография его работы до сих пор хранится у меня - на ней папа с Черкасовым. И очень хорошо видны характеры обоих.

Когда умер Черкасов - самый близкий, если не единственный друг Мравинского (а умер он совсем не старым, всего 63-х лет),- на его похоронах Евгений Александрович дирижировал. Ни один мускул не дрогнул на его лице он так же верно служил Музыке и высочайшим профессионализмом отдавал последний долг своему Великому другу... А вспомните 1948 год. Многие ли осмеливались выступить так, как Мравинский:

- Я любил, люблю и буду любить музыку Шостаковича. Я играл, играю и буду играть музыку Шостаковича.

Да, возможно, не был Евгений Александрович "теплым" человеком. Да, не мчался он наперегонки с другими, чтобы облагодетельствовать кого-то бытовой помощью или громкими похвалами. Но сумел великий дирижер сделать так, что каждый его концерт был... нет, не праздником, не просто событием, а явлением высокого нравственного порядка. И не заигрывал он со слушателем, не играл ему на потребу, не заботился и о том, "чтобы буфет поработал". Взять хотя бы его концерты в одном отделении: Восьмая симфония Шостаковича, Восьмая или Девятая Брукнера. После этого одного отделения выходила публика на ленинградские улицы и домой шла пешком, подальше от суеты.

Умел этот Олимпиец создать несуетную атмосферу на концертах!

Переполненный белоколонный зал Ленинградской филармонии. Артисты оркестра выходят одновременно с двух сторон сцены, не спеша, но очень быстро занимают свои места. Короткая настройка - и тишина... Затихает оркестр, замирает зал. Когда тишина уже становится невыносимой, когда нервное напряжение ожидания достигает апогея, распахиваются красные бархатные занавески и крупным, неторопливым шагом под шквал оваций к дирижерскому подиуму идет строгий, сосредоточенный Мравинский. Один короткий, очень красивый поклон - и он уже спиной к залу. Волевым жестом "срезает" аплодисменты, подготавливает внимание оркестра и...

Таких ощущений я не испытывал никогда - ни на концертах Караяна, ни на концертах Абендрота. А ведь и они - великие маэстро.

Многие москвичи, вероятно, помнят последние гастроли Мравинского в столице. Та же напряженная пауза, всегда предшествовавшая его выходу; буря аплодисментов; неторопливая поступь Маэстро к пульту (а пульт приехал с ним из Ленинграда, точеный уникальный пульт!); усаживание на высокий табурет (последние годы Мравинский дирижировал сидя) - и зал наполнился мыслями Дмитрия Дмитриевича Шостаковича. Вот уже позади три части Пятой симфонии, играется финал - и вдруг гаснет свет, остался светить только верхний, тусклый плафон. Но ничто больше не изменилось - музыка продолжала звучать идеально, публика затаила дыхание. И с победными звуками коды свет вернулся в зал.

Символы, символы. Как хорошо, когда они сопровождают нашу жизнь! Тогда она, жизнь, перестает быть будничной. Тогда тянешься к высокому, прикасаешься к великому - к Адмиралтейской ли игле, к гениальным произведениям Шостаковича исполняемым Евгением Александровичем Мравинским.

РАНЕВСКАЯ

По-моему, Михаил Ильич Ромм сказал о Раневской: "Она не человек, она - люди". Ходжу Насреддина "собирали" столетиями, Раневская умудрилась за одну жизнь "вбросить" в народ такое количество мудростей, афоризмов, какое уже может соперничать с восточным весельчаком-мудрецом. Многое Раневской приписывают, издаются сейчас всяческие сборники, где фигурируют, наряду с "подлинниками" и "подделки". Люди, знавшие Раневскую, чувствовавшие ее, эти "подделки" разоблачают. Но я считаю, что этого не стоит делать. Главное - Раневская стала народным героем, она и сейчас, через пятнадцать лет после своего ухода из жизни, необходима людям.

Я знаю, что в своем обожании Раневской я не то что не одинок - я частица многомиллионной армии людей, которые при одном упоминании имени "Фаина" улыбаются.

Раневская - одна. Она уникальна. Когда-то, лет тридцать назад, в Москве был издан четырехтомный телефонный справочник. Я с интересом листал эти фолианты, находил разные смешные фамилии, был поражен тем, что фамилия "Иванов" занимала много страниц, с удивлением обнаружил нескольких своих однофамильцев (чуть ли не целый столбец Меркурьевых), нашел нескольких Мейерхольдов (это родственники: тогда был жив еще племянник Всеволода Эмильевича, парикмахер Владимир Альбертович, был телефон и у его дочери, не менявшей фамилию), но Раневская была одна! Надо же! Семьдесят лет назад Фаина Георгиевна "угадала", какой надо взять псевдоним, чтобы он был неповторимым! Спасибо Антону Павловичу Чехову - он ведь тоже практически всегда называл своих героев очень редкими фамилиями (за исключением, конечно же, Иванова, но и здесь его выбор не был случаен. Собственно, это рассуждения для литературоведов, моя же речь о Фаине Фельдман, которая все роняла. И кто-то из подруг ей бросила фразу: "Ты как Раневская". Фаина тут же решила, что это и будет ее фамилия).

В 1966 году, когда я жил у Свердлиных, однажды Александра Яковлевна пришла с репетиции не одна - вместе с Раневской (просто встретились в Нескучном саду, а он находится напротив дома, где жили Свердлины). Мы долго сидели, обедали, болтали о том о сем. В частности зашел разговор о недавнем присвоении Раневской звания народной артистки СССР, и при этом она сказала:

- Ой, мне так неудобно перед Штраухом. Когда он позвонил меня поздравить, я ему сказала: "Макс, скоро и мы вас поздравим. Я узнала: вы подо мной и на Плятте! (Звания давались "по очереди". После Раневской должен был стать народным артистом СССР Штраух, а затем Ростислав Плятт). Но вот Славка уже получил, а бедного Макса за что-то держат, извиняюсь за двусмысленность моего выражения.

Потом зашел разговор о возрасте. Тетя Шура редко об этом говорила, так как много лет назад ее сын Юра, со словами: "Мама, ты такая молодая, а по паспорту..." - схватил материнский паспорт и исправил "3" на "9", Александра Яковлевна только руками всплеснула и "ойкнула", не успев даже удержать сына от "преступления". Так она стала гражданкой, родившейся в 1909 году, а в 1921 уже вышедшей на сцену в театре Мейерхольда. Над этим мы потом с ней много смеялись. Раневская рассказала свою историю:

- Когда я обменивала в последний раз паспорт, а мне было лет сорок, паспортистка спросила меня: "Год рождения 1895?", а я, дура, застенчиво улыбаясь, униженно сказала: "1896". Девушка улыбнулась, и сделала меня на год моложе. Зачем мне это было надо - понятия не имею. Все равно я уже и тогда старух играла, а год этот потом мне много неприятностей приносил, долгое время какие-то путаницы были.

Таким образом, у великой артистки от рождения подлинным было только имя. Родители назвали ее Фаиной. Фамилию Фельдман она сменила на Раневскую, по отчеству ее называли "Георгиевна", в то время как она была "Гиршевна" (в русском варианте Григорьевна), и родилась она не в 1896, а в 1895. Ну и что? Менее любимой от этого она не стала.

Раневская обожала внимание к себе, обожала аплодисменты. И если она говорила, что ей это совсем не нужно - это было "кокетство". Артисту не могут быть не нужны аплодисменты, без них он захиреет. Раневская все делала для публики. Даже свое одиночество она делала невероятно публичным! Это было обаятельно, за это ее обожали еще больше. Конечно же, она страдала. Страдала от невостребованности. Но, помилуйте: в этом никто не виноват, кроме Бога! Что делать, если Господь не создал в одно время с Раневской кого-нибудь равного Пушкину или Шекспиру! А одна Раневская не могла и создавать пьесы, и ставить их, и играть. Многие говорят, что, если бы Раневская жила на Западе, на нее ставили бы фильмы, для нее создали бы театр. Думаю, результат был бы почти тот же: Раневскую не смог бы "удовлетворить" даже Феллини. В силу того, что подобрать ей достойных партнеров практически невозможно. Трагедия Раневской была именно в том, что она была той Галактикой, над которой безвластно время, а все остальные миллионы людей, живших одновременно с ней, подвержены старению и умиранию.

В ту же встречу, у Свердлиных, Раневская рассказала такой эпизод:

- Приезжаю в Ленинград, на съемки "Нового аттракциона". Встречают меня прямо у трапа самолета. Идем по полю, вдруг меня кто-то сзади сильно толкает. Я падаю, поворачиваюсь на спину, а надо мной нависает огромный лев! Я так испугалась! А он, мерзавец, негодяй, помотал головой, и, видимо, не в силах преодолеть отвращения к моей роже, срыгнул на меня!

Ровно через неделю после этой встречи, я оказался на "Ленфильме" - я тогда снимался в фильме "Не забудь... станция Луговая". И в перерыве, в буфете студии, встречаю чудесную Тамару Ивановну Самознаеву - она работала директором кинокартины. Подсаживаюсь к ее столику и в разговоре пересказываю ей историю "любви" Раневской и льва.

- Ой, Фаина! Ой, вруша! - воскликнула Самознаева.- Она этого льва только издалека увидела! Его действительно вели по полю, но к Фаине он даже на пушечный выстрел не приближался!

Да, любила "Фуфа" приврать, нафантазировать! Ну что делать - ведь она Актриса! Артистка!

Если у меня когда-нибудь будет видеомагнитофон (или, как говорят сейчас, "видак"), то первая кассета, которой я обзаведусь, будет "Вся Раневская". Я соберу все: и роммовскую "Мечту", и александровскую "Весну", и "Подкидыша", и сцену из "Шторма" Билля-Белоцерковского, и сцены из "Пархоменко" и "Думы про казака Голоту", и чеховские "Свадьбу" и "Человека в футляре", и, конечно же, любимейшую чеховскую "Драму" - абсолютно гениальное сочинение Раневской! (именно сочинение, а не сыгранную роль! Я перечитывал "Драму" - там половины нет того, что сыграла Раневская!).

Да, я убежден, что Раневская - самая великая Личность ХХ века. Более великая, чем Эйнштейн или Мейерхольд. Возможно, я субъективен, но, как мне кажется, каждый человек имеет право по своему рождению быть субъективным. Слава Богу, что мне, бодливому, Он рогов не дал, не дал право распределять, кто на каком месте в иерархии ХХ века - мое мнение очень сильно расходилось бы с мнением "общественности". Ибо "самыми-самыми" я считаю Раневскую, Эмиля Гилельса, Мравинского, Давида Ойстраха, Смоктуновского.

Когда умер отец, Раневская прислала мне открытку, которая уже дважды публиковалась: неполный ее текст - в книге "Василий Васильевич Меркурьев", а полный - в книге Дм. Щеглова "Фаина Раневская". Я не знаю, как попала эта открытка к Щеглову. Скорее всего, Фаина Георгиевна оставила себе черновик. Или же переписала на открытку тот текст, который родился у нее как первая реакция на печальное известие:

"Дорогой Петр Васильевич! Уход из жизни Василия Васильевича Меркурьева для меня большое горе. С ним я встретилась в работе только один раз в фильме "Золушка", где он играл моего кроткого, доброго мужа. Общение с ним - партнером было огромной радостью. Такую же радость я испытала, узнав его как человека. Было в нем все то, что мне дорого в людях,доброта, скромность, деликатность. Полюбила его сразу крепко и нежно. Огорчалась тем, что не приходилось с ним снова вместе работать. Испытываю глубокую душевную боль от того, что из жизни ушел на редкость хороший человек, на редкость хороший большой актер. Берегите маму - нежную и хрупкую Ириночку. Ваша Раневская".

МЕЙЕРХОЛЬД

Меня часто просят рассказать о Мейерхольде. Ну а что я, родившийся через три с половиной года после гибели Мейерхольда, могу рассказать о нем? Рассказать о том, как в семье к нему относились? Да, мама не предавала его. Да, отец никогда не отказывался от него (хотя, надо сказать, Мейерхольд умудрился обидеть отца в творческом плане: не дал играть Казарина в "Маскараде" - об этом речь ниже). В нашем доме не принимали людей, которые испугались, которые не осуждали арест Мейерхольда и предание его анафеме,все это было.

Мама рассказывала о Мейерхольде немало. Рассказывала некоторые бытовые случаи. Например, о коте Крутике, который жил у Мейерхольдов в Петербурге на 5-м этаже дома на Театральной площади (там сейчас установлена мемориальная доска. Не Крутику - Мейерхольду).

Появился этот кот маленьким котенком и был назван бабушкой, Ольгой Михайловной, Дуськой. Но Мейерхольд яростно отстаивал мужское достоинство котенка и присвоил новому жильцу имя Крутик. Бабушка уступила. Кот благополучно жил дома лет шесть, но однажды, когда Мейерхольд возвращался из театра, дворник сказал: "Всеволод Эмильевич. Тут ваш кот - он вывалился из окна, наверное, за птичкой потянулся. Лежит у меня, в дворницкой". Дед побежал в дворницкую, сгреб кота в охапку, поймал извозчика и поехал к ветеринару. Коту сделали все необходимые уколы, примочки, вернули хозяину. А через несколько месяцев кот стал очень толстеть. Мейерхольд обеспокоился, опять повез к ветеринару, и тот поставил диагноз... беременность! Оказывается, бабушка была права, назвав котенка Дуськой. Мейерхольд был смущен и долго упрекал своего (или свою?) любимца (ицу) за такой конфуз.

Однажды Крутик (он же Дуська) во время обеда семьи Мейерхольдов сел на ковер и стал пускать лужу. Ольга Михайловна схватила кота за шкирку и в растерянности стала кружиться с ним. Мейерхольд совершенно спокойно обронил:

- Оля, зачем ты поливаешь пол?

Бабушка отчаянно бросила кота, сделала неловкое движение и уронила со стола ложку.

- Ложка упала,- садистски спокойно промолвил Мейерхольд.

Бабушка чуть не в истерике убежала в свою комнату.

О Мейерхольде рассказывали многие. Часто и много рассказывали мне о Всеволоде Эмильевиче Свердлины. Говорили они восторженно, уважительно, но, честно говоря, я никак не мог разделить их восторгов. Видимо, надо было знать Мейерхольда, чтобы попасть под его обаяние. Эйзенштейн писал: "Счастье тому, кто общался с ним как с художником; горе тому, кто зависел от него как от человека". Этим словам есть масса подтверждений. Но, вырванные из контекста, они никак не могут объяснить человеческого феномена Мейерхольда. Почему же все-таки даже те, кто немало потерпел от Мейерхольда, сохранили в душе своей, в сердце своем такое преклонение перед ним, такую к нему любовь?

Помню, Александра Яковлевна Москалева - замечательная, талантливая актриса, мудрейший, добрейший человек, которой немало лиха досталось от Мейерхольда,- рассказывала мне о Мейерхольде с восторгом и даже какой-то влюбленностью. А ее муж, великий актер Лев Наумович Свердлин, до конца дней своих преклонялся перед своим учителем, хотя и ему досталось несправедливости от Всеволода Эмильевича немало. Кстати, совсем незадолго до своей кончины Лев Наумович покинул последнюю в своей жизни репетицию в Театре им. Маяковского со словами: "Надо было мне начинать свою актерскую судьбу с Мейерхольдом, чтобы заканчивать ее с Говорухой" (режиссер А. Говорухо ставил "Детей Ванюшина", а Свердлин начал репетировать главную роль. После этой скандальной репетиции роль Ванюшина начал репетировать Евгений Павлович Леонов. Он же и играл ее. Но это уже случилось после смерти Л. Н. Свердлина, последовавшей 29 августа 1969 года).

А ведь у Свердлина судьба в театре Мейерхольда складывалась совсем не безоблачно. Я приведу его собст венный рассказ, опубликованный в книге "Лев Свердлин":

"Мейерхольд относился ко мне неровно. Я долго не мог понять, находит ли он во мне какие-нибудь способности или нет. В "Земле дыбом" он мне поручил роль Первого солдата и в дальнейшем, когда я играл эту роль, не раз меня хвалил. Затем показ спектакля "Рай и ад", где я играл роль дона Пабло; казалось, и здесь он был мной доволен. Но как-то дошло до меня, будто Всеволод Эмильевич сказал: "Вряд ли из него получится что-нибудь интересное. По-моему, он будет только бить чечетку. Танцует он хорошо и, наверное, танцором и останется". Когда мне это передали, я огорчился - ведь слово Мейерхольда для нас, молодых актеров, значило очень много.

Однажды я вступил с ним в открытый спор. Были у нас как-то гастроли в Ташкенте, где я играл Аркашку в "Лесе" Островского. Играл много раз и пользовался успехом. Ильинского в поездке не было, играл один я. Был еще один исполнитель, который дублировал меня. И вот я закончил свои спектакли, план выполнил и должен был уехать в Москву. И вдруг меня попросили сыграть сверх плана еще несколько спектаклей. А в Москве в это время заболел сын, я получил телеграмму и должен был срочно выехать в Москву. Но Всеволод Эмильевич, как мне передал его заместитель, распорядился, чтобы играл я. Я отказался, объясняя, что нужно срочно ехать домой к больному сыну.

Узнав о моем отказе, Мейерхольд собрал заседание месткома. На месткоме Всеволод Эмильевич обвинял меня в зазнайстве:

- Он уже зазнался. Сыграл одну роль и уже держит себя маршалом. Это безобразие.

И вдруг я потерял власть над собой. Подошел к столу, стукнул кулаком и говорю:

- Как вы смеете говорить такие вещи! У меня сын болен, а вы меня обвиняете в зазнайстве. Это возмутительно! Замолчите!

Я не помнил себя. Но Мейерхольд замолчал. Присутствующие решили, что меня немедленно выгонят за мой выпад. Я и сам не сомневался в том, что для меня все кончено. И бросился вон из комнаты.

Как мне потом рассказали, кто-то произнес мне вслед:

- Видите, какое безобразие. Мальчишка, а как себя ведет. Стучит кулаком по столу, кричит, вместо того чтобы согласиться с замечаниями Мейерхольда!

И что же ему ответил Мейерхольд? Я был в восторге от него, ибо этот замечательный человек сказал:

- Да, это возмутительно. Но какой темперамент! Я даже не знал, что он такой! Надо подумать о роли. Какую мне ему роль предложить?"

Да, Мейерхольд не был простым человеком. Его отношения с семьей, с дочерьми (особенно в последние годы, когда он уже бы женат на Зинаиде Райх) не были идиллическими. Он боялся стареть, а потому появление внуков принимал неоднозначно.

Его женитьба на Зинаиде Николаевне Райх до сих пор воспринимается многими как роковая ошибка. Что сказать об этом? Возможно, если бы он продолжал жить с бабушкой, то есть со своей первой женой, Ольгой Михайловной Мунт, не было бы и трагического конца. Но, как говорят, история не знает сослагательного наклонения. А как мне рассказывал Леонид Викторович Варпаховский, Зинаида Николаевна как женщина настолько вдохновляла Мейерхольда, что в ее присутствии он репетировал искрометно, заразительно; именно в присутствии Зинаиды рождались его гениальные находки. Он будто хотел все больше и больше завоевывать ее. Возможно. Судить его не нам.

Вот сейчас написал несколько фраз о Мейерхольде и подумал: "Бог мой, а ведь книгу эту могут читать и люди, которые никогда в жизни не слышали имени Мейерхольда, для которых его родословная может ничего и не говорить, и которые попросту запутаются в хитросплетениях фамилий: Мейерхольд Мунт - Райх - Есенин - Меркурьев... Словом, как в смешной опере Прокофьева по комедии Шеридана "Дуэнья": "На ком кто женится?"

Допустим все же, что имя Всеволода Эмильевича Мейерхольда выдающегося (или, как уже давно классифицируют его наши театроведы, историки и прочие "веды", великого, гениального) режиссера читателю более известно, чем не известно. Все же сообщим, что родился Мейерхольд 28 января (9 февраля) 1874 г. в Пензе, в семье известного винозаводчика Эмиля Федоровича Мейергольда (так раньше писалась их фамилия), был он восьмым ребенком в семье и звали его вовсе не Всеволод, а Карл Теодор Казимир, что было более естественно для немца-лютеранина (кстати, Эмилий Федорович Мейергольд до конца своего оставался подданным Германии). Женился Карл Теодор Казимир на пра вославной Ольге Михайловне Мунт (рождения 1974 года. Умерла бабушка в Ленинграде, в том же году, когда был расстрелян Мейерхольд,- в 1940-м. И, как рассказывала моя мама, бабушка неоднократно говорила: "По-моему, Мейерхольда уже нет в живых". Хотя тогда приговор был - 10 лет без права переписки. Для легковерных советских граждан он это и означал. И еще много лет в Москве моя двоюродная сестра, дочь средней дочери Мейерхольда, Татьяны, носила в тюрьму Мейерхольду передачи, и передачи эти принимали!). Незадолго до женитьбы Мейерхольд принял православие, а следовательно, и православное имя Всеволод (тогда Мейерхольд был увлечен писателем Гаршиным,- имя взял в его честь). У Всеволода Мейерхольда и Ольги Мунт были три дочери: Мария (родилась в 1897, умерла от гайморита в 1929), Татьяна (родилась в 1903, потом, чтобы вступить в большевистскую партию, изменила в паспорте даты на 1902) и моя будущая мать, Ирина (родилась 9 мая 1905 года. Кстати, там же, в Пензе, где родился и ее отец).

Как известно, Всеволод Мейерхольд учился на юридическом факультете МГУ, который оставил во имя театра. Поступил в Московское филармоническое училище к В. И. Немировичу-Данченко, окончил его и был среди актеров основателей Московского художественного театра.

Я не хочу бегло пересказывать биографию Мейерхольда, - о нем только за последние годы написано такое количество книг, монографий, по его творчеству во всем мире защищено такое количество кандидатских и докторских диссертаций, что только из них можно составить фундаментальную библиотеку.

В 1921 году Мейерхольд разошелся с моей бабушкой и женился на актрисе Зинаиде Николаевне Райх, которая до этого была женой поэта Сергея Есенина и имела двоих детей: Татьяну Сергеевну Есенину и Константина Сергеевича Есенина. Мейерхольд не только усыновил этих детей, но и сам к своей фамилии добавил фамилию своей второй жены. (Правда, нигде, кроме тюремно-следственных документов, он под фамилией Мейерхольд-Райх не значился. И не сложись так трагически его судьба, не занимались бы его тюремными архивами, никто бы и не знал о его двойной фамилии. Кстати, Зинаида Николаевна после регистрации своего брака с Всеволодом Эмильевичем, официально значилась Райх-Мейерхольд).

Я сам о Мейерхольде услышал в младенческом возрасте, но услышал "шепотом" - имя его нельзя было произносить. Вообще-то об этом я уже писал. Не писал я еще о том, как после 1955 года активно развернулась борьба за восстановление Мейерхольда не только как гражданина (надо же было доказать, что он не является шпионом Японии, Литвы и еще какой-то очень враждебной СССР страны), но и как режиссера, творчество которого "не чуждо нашему искусству". И вот только в те годы я познакомился с моей двоюродной сестрой Марией Алексеевной Валентей.

Для того чтобы яснее была вся родословная, поясню.

У дочерей Мейерхольда и Ольги Михайловны были семьи. Кстати, однажды очень забавно получилось. Когда в 1964 году Татьяна Сергеевна Есенина приезжала в Ленинград, я с ней общался почти ежедневно (как она говорила мне, "я твоя названная тетка"). И вот как-то, к слову пришлось, рассказала она, что один ее сослуживец собирает "оригинальных родственников", ну, как еще говорят, "седьмую воду на киселе". Так этот сослуживец был для Татьяны Есениной "муж сестры мужа дочери второго мужа ее матери". Если разобрать эту почти головоломку-абракадабру, то получается все очень стройно: Мать Татьяны Сергеевны - Зинаида Райх. Вторым ее мужем был В. Э. Мейерхольд. У Мейерхольда была дочь - Мария Всеволодовна, у мужа которой, Евгения Бялецкого, была сестра. Вот эта сестра как раз и была замужем за этим самым сослуживцем! И никакой головоломки - все очень просто! Но зато как забавно звучит, правда? "Муж сестры мужа дочери второго мужа ее матери" (извиняюсь, конечно, за это "ее матери", но когда это рассказывала Танечка Есенина, она говорила, естественно, "моей матери").

Так вот, про старшую дочь Мейерхольда, Марию Всеволодовну Бялецкую, я частично сказал. У нее было двое детей: Игорь (рождения 1919 года) и Нина (рождения, кажется, 1923 года). На их биографиях останавливаться не буду жизнь их сложилась драматически (если не сказать трагически), походя рассказывать не хочется, а для подробного повествования я не имею достаточных знаний.

У второй дочери Мейерхольда, Татьяны Всеволодовны и ее мужа Алексея Петровича Воробьева были две дочери - Татьяна и Мария. Этих двух моих двоюродных сестер я очень люблю (про старшую, Танечку, к сожалению, могу теперь говорить только в прошедшем времени: скоро 20 лет, как она умерла. Была человеком чудесным, работала медсестрой, но была именно "сестрой милосердия"). Моя сестра Мария Алексеевна Воробьева-Мейерхольд (по мужу Валентей) - именно тот человек, благодаря которому сегодня мы имеем о Мейерхольде то, что имеем.

В 1939 году, когда Мейерхольда арестовали, пятнадцатилетняя его внучка Маша Воробьева стала стучаться во все дубовые и железные двери НКВД, прокуратуры, тюрем, и везде задавала вопрос: "За что моего деда посадили?" Историю "хождений по мукам" Марии Воробьевой (затем Валентей) нужно писать отдельно. Никакие жены декабристов не могут сравниться с этой женщиной. Ее гнали в дверь - она влезала в окно. Она добивалась того, чего не могли добиться жены и дети многих выдающихся деятелей науки, культуры, политики, репрессированных сталинским режимом. (Кстати, об этом можно прочитать практически во всех книгах о Мейерхольде - не историю борьбы за Мейерхольда, нет, об этом Маша не очень распространялась,- но внимательный читатель заметит, что все книги подготовлены, прочитаны, вычитаны М. А. Валентей).

Специальные истории надо писать о том, как проходила реабилитация Мейерхольда; о том, как "пробива лись" установки мемориальных досок в Москве и Ленинграде; о том, как готовились и издавались книги; о том, как освобождалась для музея последняя квартира Мейерхольда - без Маши этого бы просто ничего не было. (Кстати, последнюю точку в истории освобождения квартиры в Брюсовом переулке помог поставить Т. Н. Хренников. Но это уже другая история - история вереницы добрых дел, сделанных нашим великим композитором). Я расскажу только один (едва ли не самый незначительный) эпизод.

Кажется, в 1964 году Маша (естественно, на свои деньги) установила на могиле Зинаиды Николаевны Райх на Ваганьковском кладбище памятник. На нем высечен барельеф Мейерхольда и надпись: "Всеволоду Эмильевичу Мейерхольду и Зинаиде Николаевне Райх". Вдруг Машу вызывают "в инстанцию" и грозно спрашивают:

- Какое право вы имели поставить памятник Мейерхольду там, где он не похоронен?

Реакция Маши - молниеносная:

- А вы покажите мне, где он похоронен,- я там поставлю.

Должен сказать, что взаимоотношения моей мамы - Ирины Всеволодовны Мейерхольд - и ее племянницы, Марии Алексеевны Валентей были не безоблачны. Мать ревновала. Оснований для ревности, по сути дела, не было! Ну кто бы еще так занимался репрессированным Мейерхольдом, как это делала Маша? Да никто! Моя мама, как только ее восстановили на работе (сначала в 1959 году, во Дворце культуры имени Горького, а затем, в 1960 - в Театральном институте), яростно стала вводить мейерхольдовскую биомеханику и вообще его педагогические принципы. Подчас она "забивала" папу, с его приверженностью к реалистической школе Александринского театра (по сути, там расхождений особых не было. Ведь Мейерхольд, воспитанник Немировича-Данченко и Станиславского, сам работал до самой Октябрьской революции в Александринском театре, поставил там свой блистательный "Маскарад", но учеников своих учил уже по более современной методике - до нее не успел дойти Ленинградский театральный институт, в котором преподавали В. Н. Давыдов, Л. С. Вивьен, С. Э. Радлов. Кстати сказать, основателями Петроградского театрального института были В. Э. Мейерхольд и Л. С. Вивьен. И меня всегда очень удивляла в нашей стране, помимо многого прочего, система присвоений имен разным учреждениям. Петербургскую консерваторию основал Антон Рубинштейн, в связи с чем ей присвоено имя Римского-Корсакова. Московскую консерваторию основал Николай Рубинштейн. И именно поэтому она носит имя Чайковского. Ленинградский театральный институт переименовывался неоднократно! Когда-то ему дали имя А. Н. Островского. Потом, в 60-х годах, когда сливали научно-исследовательский институт театра, музыки и кинематографии с учебным заведением - Театральным институтом (логика здесь почти такая же, как если слить горводопровод и облводку), имя великого драматурга потеряли. Гибрид стал именоваться ЛГИТМИК (не правда ли, очень поэтично?). Потом, после смерти великого нашего актера Н. К. Черкасова, когда издавалось постановление "Об увековечении...", внесли в это постановление, помимо памятника, мемориальной доски, улицы, кажется, парохода, еще и институт (хотя ведь в этом же институте учились и Симонов, и Толубеев, и Меркурьев, и Райкин, а уж какие личности там преподавали!). И стал именоваться вуз, основанный Мейерхольдом и Вивьеном, ЛГИТМИК имени Черкасова. А когда рухнула советская власть, то институт, проделав за 80 лет своего существования путь от техникума через училище и институт, превратился в Академию театрального искусства. И уже вторично потерял "имя собственное".

Прошу прощения у читателя за столь пространное отступление. Видимо, старость наступает: начинаю рассказывать - цепь ассоциаций затягивает так далеко, что когда спросишь себя: "О чем это я?", то так и хочется ответить, как у Райкина: "Ах да! Об архитектуре! За наших прекрасных дам!"

Так я действительно хочу сказать: "За наших прекрасных дам!" - то бишь за Марию Алексеевну Валентей-Мейерхольд и ее тетку, мою маму, Ирину Всеволодовну Мейерхольд. Обе они были преданы Мейерхольду. Мама своим творчеством, своей педагогической работой передавала Мейерхольда будущим поколениям; Маша - своей немыслимой энергией, своим бесстрашием, своей одержимостью сделала все для увековечения памяти Мейерхольда, для восстановления его доброго имени. И добилась в этом неслыханных результатов. Собственно, предмета споров у мамы с ее племянницей не было. Но... Пусть читатель сам судит о характерах родственников Мейерхольда, - им есть в кого быть.

Загрузка...