Валерий Куплевахский РАЗВЕДЧИКИ Повесть

© Журнал «Знамя», 1983 г.

1

— Вперед!

Солдаты поднимаются и, стараясь делать большие шаги, бегут к закопченным стенам, изображающим городской квартал. Падают, чертыхаются, но не перестают вести прицельный огонь. Потом занимают траншею, «оставленную дрогнувшим противником». Перебежка, седьмая за утро, заканчивается.

Лейтенант Хайдукевич, которого друзья все еще продолжают называть просто Димой, идет за цепью. Он полон азарта, чувствует понятливость солдат, собственную ловкость и понимает значительность занятий.

С тех пор как он попал в разведку, особенно в последние недели, замещая ротного, угодившего со сломанной ногой в госпиталь, Дима всерьез может говорить только о деле. Его все реже видят по воскресеньям в городе, на танцах в доме офицеров, в компании сверстников-лейтенантов, гоняющих мяч на снегу.

— Разведка — глаза и уши командира, — говорит он приятелям в холостяцком общежитии или в военторговской столовой. — С хорошими данными о противнике можно начинать бой, уже наполовину его выиграв. Противник плакатов с нужными мне данными почему-то не рисует. Сведения приходится добывать. И добывать с большим трудом.

Ему нравится, что лейтенанты одного с ним выпуска, еще остающиеся командирами взводов, уже не перебивают его. А он с каждым днем все увереннее развивает мысли командира полка.

— Главные качества разведчика — честность, ум и исполнительность. Если человек чуть-чуть ленив и слегка нечестен, то обязательно отдохнет где-нибудь во мху, а данных напридумывает и в штаб принесет воз и маленькую тележку. Ну разве это разведчик?

В себе Дима не сомневается: если придется, он в одиночку пророет саперной лопаткой тоннель в горе, посмотрит, что там за горой интересного, и честно доложит в срок.


Сегодня ему нравится все: декабрьское утро, небо, предвещающее парашютные прыжки, снег, треск автоматных очередей, хлопки взрывов. Наконец-то он выбрался из канцелярии, отложил бумажки и теперь может бегать со своими разведчиками по заснеженному полю, посылать их в атаку на траншеи, бросать вместе с ними гранаты.

Нравится ему и танк, присланный на занятия из соседнего танкового полка. Только что разведчики с любопытством разглядывали на башне эмблему, не принадлежащую ни одной армии мира, — белая стрела между белыми распластанными крыльями. «Фантазия начштаба неисчерпаема», — думает Дима.

— Страшного в танке ничего нет, кроме эмблемы, — говорил он десять минут назад, расхаживая перед строем.

Водитель-танкист стоял в сторонке, курил в кулак и опасливо поглядывал, как лейтенант раздает запалы.

— Танк неповоротлив и уязвим. До неприличия. Это коробка, с которой десантнику долго возиться стыдно.

— Держись, тракторист, сейчас мы твою коробочку поуродуем, — смеялись в строю. — Сейчас из твоей коробочки дым пойдет.

— А ты запомни, — говорил Дима новенькому, недавно появившемуся в роте солдату, — ты в безопасности тогда, когда водитель тебя или еще не видит или уже не может увидеть, потому что ты очень близко, в мертвой зоне обзора. Не дай по себе ударить из пулемета и не попади под гусеницу — только и всего.

Теперь солдаты сидят в траншее, тихо переругиваются, выясняя, кто падал чаще, а кто опасно махал во время перебежки автоматом.


Сквозь триплексы механик видит пока только снег и черную колею трассы. Он ведет тяжелую и, как считает, самую красивую машину по маршруту, уже известному, но не знает, в каких местах и что именно сегодня придумают разведчики. От них приходится ждать всего; это не то, что просто утюжить ячейки на занятиях парашютно-десантных батальонов. Большие гранаты вызывают почтение. «Зачем это? — вспоминает он про эмблему. — Вчера нарисовали и ничего не сказали. Не боевыми же они будут бить!» Он слышал, как длинноногий лейтенант, посмеиваясь, объяснял своим, что танк — это гроб с музыкой. «Ну, ну, — думает механик. — Гроб». Выжав педаль газа, он выходит на «улицу» — металлические решетки балконов, провалы окон, почерневшая от частых ударов гранатами кирпичная кладка делают это место очень похожим на истерзанный уличными боями городской квартал. По крайней мере механик представляет себе войну в городе именно такой.

Из траншеи летят противотанковые гранаты — черные бутылки с парашютиками; первую бросают танку под гусеницу, когда до него остается с десяток шагов, пропускают его над собой и посылают еще одну в кормовой отсек.


Настоящий живой танк новенький видит впервые, раньше он только в кино видел, как танки утюжат траншеи. Черное днище на десяток секунд заслоняет небо, но он, закрыв глаза, не видит и этого; противный лязг гусениц, комья мерзлой земли, осыпающиеся сверху, удушливая вонь выхлопа — вот что остается в памяти от танка, в первый раз пропахавшего твой окоп.

— Понятно? — кричит лейтенант.

Новенький смущенно улыбается и сдвигает на затылок шапку.

— На следующем заходе будешь сам бросать. Не растеряешься?

Солдат пожимает плечами, не переставая улыбаться. «Ну и махина, — думает он. — Намотает на гусеницу, как макаронину». Хайдукевич хлопает его по плечу:

— Чепуха!

У новенького мальчишеское розовое лицо, вздернутый нос и светлая челка. Похоже, он еще не бреется. Лейтенант трет пальцами подбородок: сам он начал бриться прошлой зимой.


Жизнь в это утро представляется Диме, как никогда, понятной, привлекательной и разумной — жизнь двадцатидвухлетнего холостяка, кандидата в мастера по боксу, перворазрядника по акробатике, гандболу и парашюту, ста восьмидесяти двух сантиметров роста, восьмидесяти килограммов, десантника, заместителя командира разведроты, временно ею командующего.

Предстоящее для Димы тоже очевидно: его, кажется, всерьез готовят на роту, потому что нынешний ее командир после госпиталя уйдет на десантный батальон. Роту Дима сделает, будьте спокойны! Тигры в беретах, львы в тельняшках, следопыты Дерсу Узала! И подбирать солдат станет лично, как он подобрал, к примеру, на прошлой неделе вот этого новенького. Дима не позволит подсовывать в свою роту простаков.

Он размышляет о будущем: отличная разведрота, парашютно-десантный батальон, академия, потом… Сколько раз давал он себе слово не залетать, но — что делать — не думать вообще человек не может, а у Димы мысли сами поворачиваются в этом направлении. И перед ним все время — пример командира полка: золотая медаль за школу, училище с отличием, разведка, академия с отличием, Красная Звезда, «За боевые заслуги», подполковник в тридцать лет! Не думать не получается.

— Хайдукевич, если твои гвардейцы в один прекрасный день ворвутся в этот кабинет, скрутят меня и принесут тебе что-нибудь с моего стола, я обещаю не только не наказать их и тебя, но поощрить перед строем всего полка. Решительность. Дерзость до неприличия. Ты меня понял.

«Да, — вечером вздыхает Дима, лежа на койке офицерского общежития. — С командиром этот номер у меня не пройдет, его моим не поломать, он сам поломает, кого хочешь».


— Что ты делаешь, бабушка твоя нехорошая! — кричит Дима. — С перепугу оторвал кольцо! Граната не взорвалась!

«Выгонят из разведки», — думает новенький.

— Я рванул, бросил, а она…

— Кто она?

— Она, — новенький рассматривает оставшееся на пальце кольцо.

— Ты пропустил танк! Теперь он давит твоих товарищей, которые на тебя надеялись.

— Да?

— Да! — зло кричит Дима. — Да!

Неожиданно для Димы солдат выскакивает из траншеи, прямо выбрасывает себя на снег, на ходу возится с чекой, метров тридцать, как спринтер, бежит за танком и уже вместе со взрывом падает лицом в перепаханную гусеницами землю.

— Видели? — кричит своим Хайдукевич. — Есть у паренька кое-что под беретом!

— Какое самое главное оружие разведчика? — спрашивает он сидящего в снегу новенького. — Знаешь?

Новенький тяжело дышит, глотает воздух и вопросительно смотрит на Диму.

— Извилины! Серое вещество мозга! Пирамидальные клетки Беца!

Новенький шапкой размазывает по лицу грязь.

«Не выгонят», — решает он. Вернуться в десантный батальон, побывав у разведчиков, он уже не может.


— Отойти всем за кювет, — приказывает Дима.

Он ложится поперек трассы, разбросав длинные ноги в зеленых бриджах, лицом в снег, неловко подвернув под себя руку, так что гранату теперь никто не видит. Лежит Дима долго, ему становится холодно и скучно, и он говорит новенькому:

— Смотри внимательно. Танкист думает, что я убит. Может, конечно, не думает, но мне все равно. Он обязательно захочет проехаться по мне. Такой плохой танкист. Враг. Но я как раз этого и жду. По крайней мере для меня так разумней, чем с последней гранатой идти на танк в рост.

На снегу лежит командир в очень красивых сапогах, по трассе идет танк. Новенький вдруг замечает, что шляпка гвоздя, на котором держалась подковка одного из лейтенантских сапог, стерлась и полумесяц ее торчит, как шпора…

Лейтенант выворачивает тело только перед самыми гусеницами, влезает под танк, вытянув вперед руки, в одной из которых теперь чернеет граната. Движения лейтенанта несуетливы и выверены, как у змеи, в какое-то мгновение вытянутое тело его очень длинное — сто восемьдесят два сантиметра плюс руки, плюс граната, — оказывается точно между гусеницами. Сверкает оторванная подковка.

Танк получает удар в корму.

«Гроб с музыкой. Не намотает», — заключает новенький и спрашивает неожиданно для себя:

— А мне можно?


Для него будущее неясно, он все еще страшится каждого следующего часа: вдруг признают неспособным и лейтенант отправит его назад, в батальонную казарму. «Не вышел из тебя разведчик, товарищ Поликарпов, будь здоров, не кашляй».

Почему каждую минуту приходится доказывать?

Ну, мать — понятное дело. «Затем вас в муках рожают, чтобы вы с самолетов убивались?» Это — профессиональное: санитарка в роддоме. Но и отец, хоть и взрослый, кажется, человек, но туда же: «Что ты, мальчик, знаешь о десантниках? Что они в тельняшках и береты у них красивые? А ты им нужен, десантникам?»

«Мама, — написал Поликарпов домой еще по дороге, — в десантники не каждого берут, это и дурак понимает. Наших хуторских куда забирают? В шоферы, в стройбат. А я — первый десантник из Облива! Первый пробился! У меня на погонах не кресты артиллерийские, не барабанные их палочки, не какие-нибудь там бензопилы, а парашюты с кораблями! Гордись, а не плачь».

В военкомате — есть же люди! — ему не только не отказали, его поставили в пример: «Вот как надо готовиться к службе в армии: сельское ПТУ с отличием, электрик, три парашютных прыжка в аэроклубе, штангист, легкоатлет, все на месте — подтянутость, аккуратность, вид».

«Ну как, не раздумал, десантник?» — спросил райвоенком при проводах. «Если нам, казакам, что-нибудь втемяшится, день и ночь будем об этом думать!» — «Ну не подведи донских».

Сложности начались после, в области. Собрали команду — тридцать человек — для десантных войск. Появился старший лейтенант, стал из них выбирать… десантников. Кого отбирать, если уже отобрали! Старший лейтенант ему сразу же не понравился. Похоже, и Поликарпов не вызвал восхищения у него, потому что он сразу отставил его в сторону: «Мал, нет ста семидесяти». — «Это же нелогично, два сантиметра — толщина спичечного коробка, почему су́дите по росту, суди́те по желанию, я еще вырасту, за два года таким ломом стану, побольше вот этих…» Он подбежал к перекладине, висел час, носками тянулся до земли. В виде исключения его измерили еще раз. Пока он бежал к ростомеру, наверное, утрясся — те же сто шестьдесят восемь. Хорошо, не заплакал прямо перед врачами: «Выходит, я набью каблуки и сразу стану десантником?»

Он болтался на призывном пункте и так всем надоел, что старший лейтенант в конце концов отвел его к комиссару: «Товарищ полковник, юноша настоятельно просится землекопом в стройбат. Удовлетворите просьбу».

Просьбу комиссар удовлетворил: «Может, в дороге вытянешься, десантник? Ты же еще растешь, а?»

«Совершенно верно, — рассмеялся счастливый Поликарпов. — Я и товарищу старшему лейтенанту то же самое говорю!»

А теперь — только бы не сглазить — можно разведчиком стать. «Мама, у меня такое впереди, что ни ты, ни отец не поверите. Честно говоря, я и сам еще не верю», — уже успел написать он домой.


Увлеченные занятиями, никто не замечает, что погода портится. Исчезает солнце, сквозь набрякшие снегом тучи едва пробивается невнятный белесый свет.

Здешняя погода вообще не отличается постоянством, а в декабре в особенности: резкий неожиданный ветер может в несколько минут затянуть небо и начнет сыпать ледяная крупа.

Погода доводит людей до тихого бешенства: каждый вечер приходится планировать на завтра парашютные прыжки, а утром отменять их. Солдатские сны из-за слишком долгого ожидания становятся беспокойнее. Издерганы и офицеры.

Только не Дима Хайдукевич.

Новенькому он приказывает следовать за собой.

— Считай, ты мой связной, — смеется лейтенант, и Поликарпов догадывается, что испытывают его выносливость.

Он бегает за лейтенантом от ячейки к ячейке, с одного конца длинной «улицы» в другой, вязнет в снегу. Ноги давно уже стали ватными, а тельняшку хоть выжимай.

— Нравится? — веселится лейтенант, и Поликарпов улыбается в ответ: если он выдержал курс молодого бойца, выдержит и это.

«Мама, — написал он домой, — если я вытерплю эти недели, я выдержу все».

«Отец, тебе спасибо за гири, — писал он. — Если выносливостью я обязан Василию Никифоровичу, нашему физкультурнику, то силой — тебе».

Курс молодого бойца выдержали все ребята, собранные в команду десантников.

В разведчики выбрали только его.


Из всех десантных занятий Дима самым полезным считает разведвыходы. Несколько недель зимой, несколько летом. За сотни километров от полкового городка, по лесам, болотам, далеко кругом обходя любые деревни, просто встречных людей, минуя дороги. Всегда есть что вспомнить, и, конечно, хотя это не главное, всегда есть что рассказать приятелям лейтенантам.

Ночные прыжки — тоже приличное для мужчины занятие. Внизу чернота. Страх — не страх, но что-то сжимается внутри, словно входишь ночью в воду в незнакомом месте. Только бы ногу не подвернуть на какой-нибудь паршивой кочке.

«Но вот чем могут привлечь человека занятия с танком? — размышляет на ходу Дима. — Минами, на бечевке подтягиваемыми под гусеницу? Ползанием под машиной? Это сложности? Вон уже и новенький лежит между гусеницами…»

— Гвардейцы, — говорит Дима, — если в один прекрасный день кто-нибудь из вас придумает достойный разведчика новый способ борьбы, я обещаю поощрить его на полную катушку. Сообразительность на грани фантастики. Дерзость до неприличия. Вы меня поняли.

Пока, к сожалению, ни сам Дима, ни гвардейцы нового ничего не придумали; все, что они делают, есть в обычных учебных фильмах.

«Вся жизнь впереди, — успокаивает себя Дима. — Сочиним. Надейся и жди».

— Верно, связной? — кричит он и прыгает в снег.


Черный танк равняется с сосной. Поликарпов ожидает броска гранаты из-за дерева, потому что там прячется его сосед по койке Назиров. Но неожиданно сверху летит темная фигура с распластанной плащ-палаткой, словно летучая мышь. Человек переваливается через башню, сползает к люку водителя, закрывает плащ-палаткой стекла приборов и прыгает в кювет. Танк «слепнет».

Механик, высунувшись из люка, сбрасывает палатку. Трещат автоматы. Механик, оказавшись прямо перед строчащим автоматом Назирова, вдруг как-то странно складывается в пояснице и падает, почти вываливается из люка. Он падает на броню, раскинув руки; между шлемофоном и воротником комбинезона Поликарпов видит очень белую полоску шеи. Механик лежит щекой на броне, черные от солярки руки отчетливо выделяются на покрытом изморозью танке.

Разведчики, передергивая затворами автоматов, бегут к машине.

— Отлично, товарищ гвардии лейтенант? — подходит Назиров.

— А? — не оборачивается лейтенант: он, как и Поликарпов, смотрит на неподвижного механика.

— Я говорю, отлично получилось, товарищ гвардии лейтенант.

— Подожди, — отмахивается Хайдукевич.

— Эй, солярка, — хлопает механика по спине прыгающий с дерева разведчик. Это — Климов, у них с Поликарповым общая тумбочка. — Оживай, навоевались.

Механик не шевелится.

— Ну, ты, — Климов дергает его за комбинезон. — Приехали.

Танкист поднимает голову, сбрасывает руку Климова, снимает шлемофон, под которым оказываются очень белые волосы, и спрашивает, оглядываясь по сторонам:

— Хватит, чи еще будете?

— Ну, артист, — Дима мотает головой, — бабушка твоя прекрасная…

Танкист улыбается.

— Ты в кино никогда не снимался?

— Не-а.

— Попробуй, у тебя очень похоже получается.

— Так я-то, чтоб вам не скучно было…


Танку сегодня досталось порядочно. «Это не десантные батальоны пахать», — заключает механик.

— Понимаешь, — говорит он Поликарпову, не догадываясь, кто перед ним. — Вы так сильно бьете, аж затылок гудит. Как дрючком по голове.

— Ничего не поделаешь, друг, надо, — говорит Поликарпов и краснеет.

— Спасибо, танкист, — проходит мимо лейтенант. — В полку расход оставили? Или с нами поешь?

— Как скажете, товарищ лейтенант. Могу и так и так.

— Лучше и то, и то, — смеется Дима. — Поработал ты сегодня хорошо, никого мне не раздавил.

— Как скажете.

«Порядок, — подводит итоги Дима, — занятия получились, и вроде ничего».

— Собрать корпуса гранат!

Кругом лежит мокрый, набрякший снег. В небе, в южной его стороне, роятся черные рваные тучи, быстро сползают к горизонту.

— Лейтенант Хайдукевич!

Дима спотыкается. Будто кто-то толкает его в спину.

Издали, от открытого грузовика, на котором привезли в термосах обед, идет начальник разведки полка.


Тоскуя от мысли, что солдаты почти никогда не понимают его до конца, капитан разговаривает со строем так:

— Кто вы такие? Ну, кто? Хоть это вам ясно?

Сорокалетний начальник разведки Семаков, расставив ноги в аккуратных сапогах, сцепив руки за спиной, стоит перед строем и за все время разговора ни разу не шелохнется.

— Ты идешь по городку. Послал офицер. Не болтаешься, как некоторые. Идешь с поручением. Болтаться у тебя нет времени. Идешь мимо казармы. Полно гвардейцев. Тридцать их человек. Сто. Все равно. Ты идешь мимо них. Что они должны видеть?

Он не спрашивает, солдаты это знают и стоят, разглядывая носки сапог, танк, механика, покуривающего в кулак, зеленые термосы с обедом на снегу.

— Они должны видеть, — говорит капитан, и глаза его впиваются в Поликарпова (ни черта они не понимают!), — они должны видеть: идет разведчик! Он выделяется среди них. Чем? Одним видом своим. Он светиться должен!

— Как ангел? — спрашивает с правого фланга Климов.

— Как дьявол, — говорит Семаков и очень долго смотрит на Климова, но тот не мнется под его взглядом.

— Чего не должен уметь разведчик? Болтать, — продолжает после томительного молчания капитан. — Зарубите себе на носу, Климов, если до сих пор этого еще не сделали.

Если бы не железное здоровье, сердце капитана давно бы уже разорвалось от постоянной тоски.

— Я вас вижу каждый день. То, что вы из себя представляете, это не разведчики.

— А кто мы? — опять спрашивает Климов.

— Вы? За вас пятака ломаного не дадут, — говорит Семаков. — Вам еще надо по мешку соли съесть и выпотеть ею… Тогда я еще подумаю.

— Ну, товарищ капитан, — гудит строй.

Дима, который стоит рядом с Семаковым, смотрит в сторону. Скулы его покрылись малиновыми пятнами.

— Я не шучу, — продолжает капитан. — Вчера пришел в казарму. По распорядку — уход за боевой техникой. Добрынин сидит на окне в умывальнике. Бренчит на гитаре. Храмцов и Панченко тут же. Слушают концерт. Еще раз увижу гитару в неположенное время — разобью. Что это значит, товарищ Хайдукевич?

— Есть, товарищ капитан.

— Назиров! Купите новую звездочку. На эту нельзя смотреть. Оббита эмаль. Вы же десантник. Разведчик. Стыдно!

— Есть, товарищ гвардии капитан!

— Что вы себе думаете? Вас же не для цирка учат.

— Лучше, чем для цирка, товарищ гвардии капитан, — вдруг выпаливает Назиров.

Строй от неожиданности смеется, а капитан обводит взглядом шеренгу раскрасневшихся взмокших разведчиков.

— Привести себя в порядок!

— Лучше умеем, чем для цирка, товарищ гвардии капитан. В цирке совсем не так, — продолжает Назиров.

— Чтобы называться разведчиками, — говорит капитан, когда строй затихает, — вы должны работать, не просыхая от пота… Хотите доказательств? — Семаков подходит вплотную к Климову. — Хотите? Я приду на полосу препятствий. Все станет ясно. Для вас!

— Когда? — не разжимая стиснутых зубов, спрашивает Дима.

— Мне все равно, — весело оглядывает строй Семаков. — Выкроим часок из расписания. Для такого дела. Вам же хочется доказать, что вы что-то вроде разведчиков? Верно я говорю, Климов?

Он идет вдоль строя, доходит до конца шеренги и спрашивает левофлангового:

— Фамилия?

— Рядовой Поликарпов.

— Новенький?

Поликарпов пожимает плечами. Капитан оценивающе щурится.

— Одним словом, полоса… Разойдись!

2

Дима внимательно, словно впервые, разглядывает сидящего перед ним коротко стриженного младшего сержанта. Чистая полоска подворотничка туго облегает крепкую шею. Руки свисают между коленями. Пальцы сплетены. Дима смотрит на руки, большие, красные, с широкими ногтями, разительно не соответствующие нежному лицу.

«Это, — думает Дима, — руки очень здорового парня, обветренные за полтора года службы, красные от воды и снега, не очень чистые из-за частого общения с металлом, ружейной смазкой, саперной лопаткой, очень сильные руки, умеющие бить, ломать, резать проволоку, ребром ладони раскалывать кирпичи… Но это не руки труженика: в армию парня взяли сразу после школы». Дима смотрит на свои руки. Они просто чище.

Капитан Семаков разглаживает листок из ученической тетради. Перед ним низко склоненная стриженая голова.

— Что будем делать? — в третий раз спрашивает он.

Сержант, не подымая головы, дергает плечом. Он избегает встречаться взглядом с капитаном.

«Заказное. Командиру в/ч*** от матери-одиночки гражданки Климовой Раисы Андреевны.

Здравствуйте, уважаемый товарищ командир!

Я обращаюсь к вам с большой материнской просьбой, чтобы вы разрешили моему сыну приехать домой, хотя бы на несколько дней, лучше всего на десять, как это у вас принято. Я в данное время больная, плохо себя чувствую после родов, у меня была двухсторонняя очаговая пневмония, я с маленькой дочерью пролежала в больнице месяц по состоянию своего здоровья. В данное время я тоже больная; ревматизм, недостаточность митрального клапана сердечной формы. Мне в роддоме дали справки о состоянии моего здоровья и моей дочери, ей в данное время четыре месяца. Я обращалась в свое время к командиру, высылала справки, просила отпустить моего сына на несколько дней домой. Обещали отпустить, так писал мой сын. Но так и не отпустили. Почему не отпустили? Я так и не могла понять. Разве так можно? Неужели мои документы недействительны? Прошу вас моего единственного сына отпустить домой. Я получила квартиру однокомнатную, но этот дом уже старый, в квартире до меня поменялись уже три или четыре семьи. Комната такая, что в ней нужно делать капитальный ремонт. Я обращалась в ЖЭК, чтобы сделать ремонт, но они мне ответили, что однокомнатная квартира будет стоить больше ста рублей. У меня таких средств нет. Нужно своими силами, я по состоянию здоровья не в силах. Родственников у меня нет, чтобы помогли, надежда только на единственного моего сына. Мой сын десять лет воспитывался в интернате, я одна его растила, отца у него нет, так войдите в мое положение, как мне в данное время трудно. Да еще есть у меня маленькая дочь четырех месяцев. Она тоже болеет, искусственница, и еще сильная простуда в организме. Я одна с ребенком дома. В городской военкомат хотела обратиться, но ребенка не с кем оставить. А кому нужен чужой ребенок и еще больной? Только матери. В данное время я не работаю, жить мне с ребенком очень материально тяжело. Но с трудностями надо бороться. Прошу вас очень разрешить моему сыну приехать домой на несколько дней, лучше на десять, сделать в квартире ремонт, с маленьким ребенком в такой квартире жить невыносимо. Чистота — залог здоровья, как говорится. Приходит детский врач смотреть ребенка и всегда намекает о ремонте, чтобы было чисто в комнате. Прошу вас, не откажите в моей материнской просьбе приехать сыну домой на несколько дней по вопросу ремонта.

С уважением к вам Климова Николая Геннадьевича мать».


Дима только сейчас замечает, что у Климова очень длинные ресницы. «Как у моей сестры, — думает он. — Сантиметра полтора».

— Ты говори, что мне делать, а я буду слушать, — говорит капитан. — Я, по-твоему, должен отправить тебя делать ремонт, а воевать останемся мы с Хайдукевичем. Так? Ты говори, мы слушаем. Докладывай.

Дима смотрит в окно. Завтра наверняка опять не будет прыжков: небо почти черное, хотя всего-то четыре часа. То ли снег сыплет, то ли дождь идет. Мокро. Слякоть. Гнилой декабрь. «Что он из него жилы тянет, — думает Дима. — Все равно ведь не отпустит».

— Ну, чего молчишь, сержант?

Климов кусает губы.

— Тебе дали отделение разведчиков. — Семаков поднимается из-за стола и, засунув руки в карманы бриджей, нависает над Климовым. — Пойми, дорогой, — говорит он, морщась, — не можем мы всех вас по домам распустить квартиры чинить. Кто-то ведь должен служить… Сейчас же прекрати эти слюни! Это десантник, или я по ошибке попал в ясли! Чего-то я перестаю понимать… До тебя на этом же стуле сидел гвардеец, к жене просился. У него тоже сложности и тоже чуть не рыдал. Понять не могу! Будь мужчиной. — Он ходит по маленькой комнатке канцелярии. — Ты же крепкий парень, надежда наша… Эх, братец-кролик, если бы я плакал каждый раз, когда мне тяжело, во мне давно бы уже вообще воды не осталось, я бы костями гремел.

К Диме сержант подходил неделю назад. Дима пообещал похлопотать перед Семаковым. Как он хлопотал? Ну, передал Семакову.

— Что же будем делать? Как нам с лейтенантом Хайдукевичем совместить помощь твоей матери с требованиями службы? Ты понимаешь, о чем я? Кого пошлем на разведвыход? Ты об этом думал? Ты же самый опытный разведчик в роте!

Дима продолжает смотреть в окно на пустынный плац. «Что же с расписанием? — думает он. — Все перекраивать из-за этой полосы препятствий?» Опять у Димы не сходятся концы с концами, и ему неприятно, что это видит капитан. Да, у ротного так не было, у того все было в порядке. Самое неприятное — Семаков: «Товарищ Хайдукевич, я исхожу из того, что в сутках двадцать четыре часа. Из какого расчета времени исходите вы, я не знаю».

— У каждого гвардейца есть мать. У некоторых даже жены уже есть. У тех, кто поторопливее. Такие дела. Возникают очень сложные повороты, у каждого свое, и все разное…

— Ей же трудно, — вдруг, мучаясь, говорит сержант.

Семаков останавливается. Дима перестает думать о расписании: это первые слова Климова. Капитан с лейтенантом ждут продолжения, но сержант замолкает и отворачивается к стене.

— Эх, ты, братец-кролик… Ты в интернате воспитывался?

Климов молчит.

— Хорошо было в интернате?

У Климова вздрагивают плечи.

«И это Климов, — думает Дима. — Парень, который сам кого хочешь доведет до слез».

От кого угодно он мог этого ждать, но не от Климова.

— Чего молчишь, братец-кролик? — Семаков опять склонился над сержантом. — Ты хоть по дому что-нибудь умеешь делать? Тебя чему-нибудь учили?

Климов с надеждой смотрит на начальника разведки.

— Мы в интернате сами ремонт делали. Я умею, я за два дня сделаю. Я и потолки могу и накат.

— Накат… А ты знаешь, что такое капитальный ремонт? Мать пишет, что работы много. Знаешь, что это такое?

Климов снова пустыми глазами смотрит в стену.

— Ну, что нам с тобой делать? Говори.

«О боже, — вздыхает про себя Дима, — когда же этому будет конец!»

И вдруг глаза у Климова прямо-таки наливаются, набухают слезами. Из-под длинной ресницы выкатывается первая крупная слеза; Климов ловит ее языком, слизывает. А потом слезы льются безудержно, текут по щекам. Сержант падает лицом на рукав гимнастерки и плачет, судорожно всхлипывая и глотая слюну.

— Что, служить трудно? — Капитан кладет ему на плечо тяжелую руку.

Климов возится под капитанской ладонью, пытаясь ее сбросить. Кусает рукав гимнастерки.

— А что, — наклоняется Семаков, — мать так жалко?

— Там приходят, — давится слезами Климов, — приходят… Вы же не знаете… Не знаете…

— Кто приходит?

— Приходят… приходят… вы же ничего не знаете…

У Димы морщится лицо. Глядеть на плачущего человека ему трудно. Даже на грудного ребенка. Слезы вызывают в нем странное чувство: жалость — не жалость, страх — не страх… Бог его знает… Словно опускаешься на парашюте ночью в незнакомом районе.

Сам Дима плакал всего один раз: в третьем классе его ни за что двинули в глаз. Подошли трое на улице — дело было в Бресте, около вокзала, он хотел купить пачку вафель, на той стороне улицы стояла девочка из соседнего класса (вафли предназначались ей), — двое взяли его за руки, а третий, прицелившись, точно дал ему в глаз. Девочка убежала. Трое ушли. Он заплакал. В первый и последний раз. Не было больше поводов.

— Где твой платок? — строго говорит Семаков. — Сейчас же прекрати! Запомни: мужчина никогда не плачет, как бы ему ни было трудно. Думаешь, всем на свете легко? Вон у скольких твоих приятелей матери тоже одни живут. Знаешь? Один ты такой? Мужчина только тогда мужчина, когда он крепится в трудностях и ищет способы их преодолеть. Ты еще пацан, зелень весенняя, а тебе доверили такое дело. Посчитали, что ты мужчина с крепкой серединой, с волей, сильный человек, которого нельзя поломать. Ты что думаешь, у всех все в порядке? Запомни, сынок, в жизни еще будет столько поводов заплакать, что и вправду слез не хватит, если станешь их проливать. Жить непросто… Ты меня слушаешь? Я не об стенку горохом, а для тебя. Слушай! Я знаю, тебе в твоем интернате было не очень-то сладко. Ты пирожных немного съел… — Он несколько раз проходит от Климова до двери и обратно.

«Зачем он парня мучает? Сказал бы «нет» — только и всего», — думает Дима.

— Сейчас твоей матери, не спорю, с больной девочкой на руках нелегко. И сама она, пишет, болеет. Трудно ей? Трудно. Но ты служишь, ты далеко, ты в армии, у тебя самого задачи непростые, еще посложнее, может быть. У тебя отделение, люди. Тебя сюда прислали для дела, и дело это очень важное. Ты всей важности его еще, быть может, даже не осознаешь по-настоящему. Ты в таких войсках, которые на боевом взводе каждую минуту. Я двадцать лет служу, знаю. Ты даже не кнопку будешь нажимать, а сам в пекло вместо ракеты полетишь! Сыграют тебе и мне сигнал «Сбор», откроем автопарк, сядем в БМД[1], загрузимся в корабли и полетим в одному богу и командованию известном направлении. Ты десантник. Здесь с тобой не в солдатики играются ать-два, здесь все по-настоящему… Постой, постой, а это что такое?

Климов убирает со стола руку, но Семаков успевает схватить его за запястье и, крепко встряхивая, бледнеет:

— Был бы я твоим отцом, я бы тебя сейчас выпорол, присесть тебе не захотелось бы целую неделю. Хайдукевич, что творится в роте? Посмотрите на этого красавца!

Он цепко держит Климова за руку; на запястье синеют буквы недавней татуировки: Горжусь службой в ВДВ!

— Кто это придумал? В Африке уже себя не уродуют, а здесь сидит человек, которого десять лет учили уму в школе и полтора года в армии!

Климов вежливо, но настойчиво тянет руку. Слезы у него сохнут, как у ребенка, так же быстро.

— Додуматься уродовать себя! Паршивцы, вы видели что-нибудь похожее у настоящих десантников? У какого офицера ты это увидел? У меня? У лейтенанта Хайдукевича? Тот, кто гордится службой в десантных войсках, тот служит, как этого требует присяга, а не разрисовывает себя, как папуас. — Капитан, сощурившись, смотрит на Климова. — Ну, братец-кролик, хорошо еще, хоть порядочную вещь написал, а не ерунду какую-нибудь… Я прошлым летом видел в Сухуми чудика: шкет, ростом с копеечную свечу, а на груди во-от такими буквами: «Нет в жизни смыселу». Смыселу! Так то наверняка философ был. А ты!

У Климова, замечает Дима, губы едва трогаются улыбкой. Капитан опять кладет руку ему на плечо.

— Ах ты, милый мой. Вот что мы с тобой решим. То, что матери твоей трудно, мне ясно. Но, как она пишет, ей требуется сделать ремонт капитальный, с которым тебе одному — это нам тоже ясно — не справиться. Сейчас ты пойдешь заниматься своими делами, а я доложу замполиту, попрошу его обратиться в ваш военкомат. Надо найти возможность помочь матери военнослужащего, находящейся в тяжелом положении. Это они обязаны. Сейчас же я пойду к замполиту. Как, Хайдукевич, согласен?.. Вытирай, Климов, сейчас же воду, не дай господь, кто-нибудь тебя таким увидит! Ты же разведчик! Чтоб дымилось все вокруг тебя, когда ты идешь, а не сырело. — Он похлопывает Климова по плечу. — Иди, сынок, и умойся, пока никого в казарме нет. Иди.


Когда Климов уходит, капитан говорит, не глядя на Хайдукевича:

— Ну что, видел? Жалостливый паренек… Теперь еще дочку нагуляла, прости мою душу грешную…

Диме жаль Климова.

— А мне не жаль? — Семаков резко оборачивается, глаза у него превращаются в щелки. — У меня мать тридцать лет болеет. Так мне тоже все эти тридцать лет прикажешь возле матери сидеть? — Он стоит перед Хайдукевичем — руки за спиной, расставив ноги, как гимнаст на подходе к снаряду. — Военкомат надо подключить по-настоящему. Они обязаны ей помочь. Что он там один сделает! Тоже мне альфрейщик… А вот матери его, — он почти втыкает палец в Димину грудь, как будто Дима в чем-то лично виноват, — надо обязательно как следует объяснить, что значат такие письма для сына. Парню еще полгода служить, а он будет вместо службы сердцем маяться? Он же мучается, ему ее жалко… Писать будете вы, Хайдукевич.

— Есть, товарищ капитан. — Дима быстро улавливает переходы с «ты» на «вы».

— Постарайтесь объяснить, чем достигается обороноспособность страны. Вы письмо наверняка напишете лучше, чем я: вы ведь только что из-за парты, не разучились еще запятые ставить.

У Димы даже колено дергается от неожиданности.

— Объясните ей все подробно. — В дверях, уже надвигая глубоко на глаза шапку, Семаков медлит, а потом — так кажется Диме — пренебрежительно машет рукой: — Расписание сегодня смотреть не буду.


Дверь закрывается. Дима в сердцах хлопает шапкой об стол, так, что веером сыплются листки.

«Вкалываешь, вкалываешь, гвардейцы в мыле, а тут…»

Он заставляет себя сесть, посчитать, как его недавно научил комбат-три, до пятидесяти. На двенадцати он закуривает и начинает собирать разлетевшиеся листки. Сигарета противно дрожит в пальцах. Успокаивается он долго: складывает стопочкой тетради, вытряхивает в корзину окурки из старой алюминиевой пепельницы, которую еще вчера собирался выбросить к чертовой матери, но так и не выбросил, передвигает на середину стола гильзу, служащую стаканом для карандашей. Потом вдруг вспоминает, что дал слово выкуривать две сигареты в день — с тех пор, как решил организовать регбийную команду, — а эта сигарета уже третья, и с отвращением давит ее в пепельнице.

Он думает о том, что запятые Семаков упомянул неспроста: он мог услышать язвительные Димины комментарии по поводу последней разработки начальника разведки и сопровождавший их хохот лейтенантов. «Боже, — с отвращением к себе и стыдом, сразу обдавшим его жаром от ушей до кончиков пальцев, думает Дима, — я же тогда чуть не кричал на весь клуб: «Кол ему! Кол!» Ну, и скотина же я… Что же я все-таки делаю не так? — думает он, глядя на предвечернее небо за окном. — Почему я даю столько поводов уличать себя в неумении? Я не старателен? Мало требователен? Неумело провожу занятия? Я плохой командир?»

Он выбирает из стопки листки с расписанием занятий на эту неделю, некоторое время смотрит на них невидящими глазами, потом взгляд его падает на пепельницу с раздавленным окурком.

— Дневальный!

Является Назиров, любимец Семакова, и Дима спрашивает, откинувшись на спинку стула:

— What do you think, Sir, about your chief’s abilities? As for me, I doubt them awfully. What do you think, Sir?[2]

Назиров старательно силится понять, что от него хочет лейтенант. Это не из разговорника, нет. Повторил бы помедленнее…

— Выбросить пепельницу! И надрай гильзу так, чтобы сверкала, как твои ботинки перед увольнением. Все равно ночью дневальному делать нечего.

— Почему нечего, товарищ гвардии лейтенант?


Семаков идет по городку.

— Климов — парень нужный, не доцент, — он не замечает, что говорит вслух. Рука автоматически поднимается к виску всякий раз, когда его приветствуют переходящие на строевой шаг солдаты. — Двух очень умных за одного нормального дам. Надо дело делать, а не варианты перебирать. Не рассуждать, а работать. Так, что если еще чуть-чуть, то треснешь. От напряжения.

В «доценте» для капитана сосредоточено все мудрствующее и хилое. Горшок с мозгами. Каждый раз он говорит:

— Где чего прибавится, там того убудется. Мы тоже учили. Закон сохранения. Ломоносов… Где ты видел, чтобы доцент мог, как Назиров, «языка» тридцать километров на горбу нести?

Командир однажды рассмеялся:

— Антоныч, выходит, ты у нас — идеальный разведчик.

— Нет, — сказал Семаков. — Я опытный. Идеальных нет. Вы тоже не идеальный. — Подумал и добавил: — Но тоже опытный.

Двадцать лет назад Семаков начинал службу в этом же полку рядовым.

— Кто решится меня провести — не рекомендую. Сам был солдатом. Знаю, где можно спрятаться от утреннего кросса. В котельной, не так ли?

С командиром полка они вместе служили командирами разведгрупп. Нынешнему командиру тогда было двадцать один. Семакову — двадцать девять. Младший лейтенант Семаков с десятилеткой экстерном и лейтенант Ярошевский с ромбиком Рязанского высшего воздушно-десантного командного училища.

— Антоныч, — сказал летом прошлого года Ярошевский, — я хотел бы, чтобы ты был рядом. Мы с тобой и там побывали и туда летали. В августе. Ты меня знаешь, какая я прелесть, и я знаю, какой ты сахар. И потом, бобра вместе ели в шестьдесят восьмом. Согласен идти ко мне?

Да, он всегда считал, что Ярошевский — парень верный.

— Майора получить мне уже, честно говоря, не снилось, — признался Семаков. — Я расшибусь, но не подведу, товарищ подполковник. Можете положиться.

— Тогда учти, Иван Антонович: должность начальника разведки требует, кроме всего, еще и штабной культуры. Много бумаг. Я тебе буду помогать, но… Спрашиваю я со всех одинаково. Ты знаешь, как. Все свои, объяснять не надо. Не справишься… — И он хлопнул руками по полированной доске стола.


— Может, я чего-то не понимаю? — спросил сегодня Семаков. — Перед обедом построил гвардейцев, а у них шинели неровно обрезаны. У Божко каблуки сбиты. Сколько можно говорить об этом! В армии, Хайдукевич, много скучного, такого, что никак делать не хочется, а надо. И оружие чистить, и за сапогами следить, и дневальным стоять. Десантные войска — это не только голубой берет, прыжки и ваше каратэ или регби. И даже не грамотно написанные бумаги… Вы слушайте, слушайте, не делайте вид, что вам все это давно известно… В воскресенье пришел в казарму, вижу: гвардейцы вместо того, чтобы подворотничок свежий подшивать или к политзанятиям готовиться, в щелчки шашками играются. Неужели дела серьезней нельзя найти разведчику! А вы жалуетесь, что времени не хватает… Почему никого… никого!.. Ни взводных, ни вас не было в казарме? Понимаю, на танцах интереснее…

— Да я вообще не хожу на танцы. — Дима даже побледнел от обиды. — При чем танцы! Незачем офицеру подменять старшину! Зачем? Меня учили не так. Я должен сержантам доверять. Экзамен по педагогике я сдал на пять!

— Ну-ну, — сказал Семаков, — на пять. Это хорошо.

«Ни черта не понял, — подумал он, натягивая шапку. — Ротный…»


Если бы не жена и дети, капитан, наверное, давно бы уже жил в казарме с разведчиками, чтобы только все они были у него на виду, чтобы знал он каждый шаг каждого, чтобы чувствовал он их, как самого себя.

— Вот что, Хайдукевич, — говорит он, — нам с тобой нельзя в людях ошибаться. Мы же их из сотен выбираем. Почему их поселили отдельно от всех? Привели сюда, на третий этаж, показали койки и сказали: вот твой дом, а это твои братья… А Божко мне уже дважды соврал. По пустякам, но дважды. Он считает, что провел меня, малец. А мы его готовим для того, чтобы он отправился с заданием за многие и многие километры и сделал там все, что надо… Нас бросят первыми, первыми мы и пойдем, с надеждой только друг на друга. Ты, Хайдукевич, почаще об этом думай. Вместо танцев.


Капитан идет от казармы к штабу, размышляя о Климове, вспоминает беспомощное его лицо, стриженую голову, большие красные руки, то, как он языком слизывал слезу.

«Какой отпуск перед разведвыходом!»

«Нет, — решает Семаков, — Хайдукевич не сумел бы так поговорить с парнем. Не сумел бы. Главное, не стал бы. Служить ему еще надо, служить не один год, молодому да раннему. В двадцать лет ротный…»

«Ну-ка, лейтенант, ответь мне, почему, к примеру, Назирова не надо поощрять кратковременным отпуском? Он как огня боится твоего отпуска. Знаешь? Эх ты, братец-кролик… По их обычаю, семья должна будет его встретить таким застольем, что отцу потом полжизни работать за этот краткосрочный отпуск. А парень не хочет вводить семью в расходы. У него ведь шесть братьев и семь сестер. Тринадцать, кроме него. Это-то знаешь? Что ты знаешь? Бумажки?»


Семаков поднимается по ступенькам штаба. Гвардеец со штык-ножом и с красной повязкой отдает честь. Капитан долго смотрит на бляху его ремня, потом говорит:

— Дорогой посыльный Гапонов! Ремень у тебя висит, как на водовозе дяде Кузе, сапоги не чищены с прошлой пятницы. Что ты смотришь на меня своими голубыми глазами? Учу тебя, учу, а толку…

Он идет на второй этаж, самым лучшим образом отдает честь знамени и стучится в комнату замполита.

— Здравствуй, Иван Антонович, — поднимает утомленные покрасневшие глаза подполковник. — Ты-то мне как раз и нужен. Сидай. Ты к партконференции готов? Выступление принес? Я с докладом целые две недели сижу, голова, як казан, а розуму ни ложкы.

Семаков разводит руками:

— Так…

— Я на тебя, Иван Антонович, надеюсь.

— Вы же знаете, какой я говорун с трибуны!

— И тем не менее всегда выступаешь по делу. Скажу откровенно, тебя слушают внимательнее, чем других. Задеваешь ты именно того, кого следует. Сказав, як у око влипыв.

— Я-то готов, — улыбнулся Семаков. — Вы мне только для вступления дайте что-нибудь. Из литературы. Я хочу сказать, что некоторые молодые офицеры наше дело как игру какую-то воспринимают. Настоящей серьезности не чувствуется. Я не потому… Считают, что и так ясно, что к чему. Для чего мы служим. Подумают про себя, а подчиненным не скажут. Понятно? А это самый главный вопрос и ответ. Молодой с первого дня должен осознавать, что его учат не для того, чтоб он такой красивый и высокий в берете голубом но городу ходил или боевыми приемами приятелей удивлял. Молодой офицер…

— Это ты верно, — прикрыл глаза ладонью подполковник. — Я с тобой полностью согласен. Хотя немного пережимаешь, а? Ребята грамотные, грамотнее нас с тобой во всех отношениях, даже в этом. Твой же Хайдукевич. Очень, как мне кажется, старательный молодой офицер и умница… Слушай, Антоныч, а ты, часом, не завидуешь молодежи, а?

Капитан побледнел так, что залысины стали молочными. Убрал руки со стола и казенным голосом сказал:

— У меня дело. У сержанта Климова из разведроты мать находится в тяжелом материальном положении, серьезно больна и с грудным ребенком на руках. Ходатайствовать о краткосрочном отпуске по семейным обстоятельствам не имею возможности: у него служебные дела. Прошу содействовать в обращении в военкомат по месту жительства для произведения капитального ремонта в ее квартире. Рапорт я представлю сегодня же. А завидовать я не умею, товарищ подполковник. — И он вытер платком побелевший лоб.

3

Лейтенант летит через горящий обруч. Как тигр в цирке. В полете он бросает нож. Деревянный щит с нарисованной маслом нелепой фигурой в хаки раскалывается наподобие римской пятерки. Это замечают и лейтенант и Поликарпов, потому что лейтенант небрежно показывает пятерку пальцами, а Поликарпов понимающе и радостно кивает.

Но они не в цирке. Прыгая через затянутый пламенем обруч, разведчики занимаются акробатикой, мечут тяжелые ножи в Бобсика, Поликарпов не знает, кто и когда назвал так урода с фиолетовым, сливой, носом и фельдфебельскими усами. А спрашивать пока неловко. Изрытая ножами деревянная грудь Бобсика увешана крестами, звезд на одном его погоне хватит сразу нескольким полным генералам.

Наверху, на балконе, стоит еще Понс — толстая, набитая опилками кукла, по раздутой голове которой бьют кулаком. Понс опасен: если удар недостаточно резок, тяжелая рука манекена — килограммов тридцать — опускается тебе на шею.

Слава богу, сегодня опять что-то не ладится с автоматикой, реле не срабатывает, и Понса самозабвенно бьют, не опасаясь ответного удара. Он так и стоит, подняв тяжелую руку, идиот с раздутой головой.

Удары ножей, вонзающихся в дерево, крики солдат. К стенам спортзала прикрепили с десяток турников, а к потолку — шесты, канаты, боксерские груши на растяжках, тяжелые брезентовые мешки с опилками; вокруг — маты, щиты на рессорах: на них солдаты, отрабатывая удары, обрушивают тяжесть своих кулаков и пяток.

Поликарпов во все глаза глядит, как его новые товарищи пробивают пламя вытянутыми в струну телами. Пропитанная бензином тряпка, которой обернули обруч, чадит, на пол слетают черные ошметки пепла. Иногда кто-нибудь из прыгающих задевает кольцо, и фейерверком сыплются на маты тлеющие лохмотья. Прыгавший гасит огонь на себе ладонями. Копоть поднимается к потолку.

Хайдукевич стоит на страховке. Даже со стороны Поликарпов почти физически ощущает крепость его спины и рук, когда лейтенант приподнимает, подталкивает, шлепает приземляющихся, выталкивает их с матов, освобождая место следующим.

— Толчок. Ноги. Держать. Спина. Кульбит. Шея. Цел. Не брыкаться. Толчок! Поликарпов!

— Я!

— Почему не работаешь?

— А разве можно?

— Нужно!

Дима смотрит на новенького. На полголовы ниже всех, лицо вроде простодушное. Но глаза хитрые. Сильно развиты мышцы шеи — треугольником. Бычок на крепеньких ножках. Хорошо знает немецкий, с разговорником справился за сутки, пока стоял дневальным.

— Вперед!

Вот он стоит, изготовившись к цирковому прыжку.

«Мама, никому и в голову не придет, что я теперь умею».

Перед ним Климов, сзади Божко. Он в одном ряду с настоящими разведчиками. Тельники одинаковые: полоски голубые, под цвет неба.

«Никто из вас не видит, что я вытворяю. Отец, я же родился для ВДВ!»

Он не бежит, а будто семенит к обручу, свеже полыхающему огнем. На ходу лицо его бледнеет, принимает все более удивленное выражение — брови ползут вверх, глаза округляются… Кажется, что он слишком медленно приближается к обручу, раздумывает, прыгать или свернуть, но последним неожиданно длинным шагом резко вскакивает на мостик и с криком взлетает так высоко, что Диме приходится отшатнуться.

На маты падают стойка с обручем, Поликарпов, отдельно тапочки. Солдаты бросаются к новенькому, подошвами давят лужицы расплескавшегося огня. «Выгонят», — думает Поликарпов, лежа на мате. Вставать не хочется. Он вырывается из поднимающих его рук.

Лицо в крови. Не замечая, он размазывает ее по лбу, щекам. Потом, взглянув на ладонь, понимает, что разбился, и бледнеет.

— Бегом под кран! — по глазам лейтенанта ничего не понять.

«Теперь уж точно выгонят», — заключает Поликарпов. Его мутит от вида крови. К его досаде, остальные пролетают сквозь обруч кошками. В полете тела расслабляются: после упругого толчка о мостик тело раскрепощается и словно втекает в кольцо. Высокий Климов прыгает, кажется, красивее всех: он проносит тело сквозь обруч, будто вдевает уверенно нитку в игольное ушко. К Поликарпову подсаживается Назиров.

— Ты знаешь, как летел… Ну, как… Два с половиной метра летел, вот как!.. Я смотрел… Красиво.

«Издевается?» — думает Поликарпов.

— Честное слово!

Теперь они сидят вдвоем, глядят, как лейтенант, оставляя на страховке Климова, то и дело пристраивается к прыгунам. Мягко выбрасывая колени, он разбегается, аккуратно отталкивается и чисто пробивает пламя вытянутыми руками, в одной из которых зажат нож. Получается красиво, и, самое главное, видит Поликарпов, это лейтенанту очень нравится.

— Отлично, товарищ гвардии лейтенант! — кричит каждый раз Назиров. — Пять баллов. Лучше, чем в цирке.


Обруч выносят на улицу, однако в зале не перестает вонять горелой тряпкой и бензином; от чада першит в горле.

Ставят фанерную стенку, разрисованную под кирпичную кладку, с прорезью-окном. В небольшое отверстие предстоит крутить переднее сальто.

Лейтенант берет Поликарпова за подбородок, поворачивает к свету:

— Крови нет.

— Ее и не было. Это лимфа, — говорит Поликарпов.

— В строй!

— У тебя выйдет, — говорит вдогонку Назиров. — Выйдет отлично. Пять баллов!

— А вам, Назиров, особое приглашение?


— Старший разведчик гвардии ефрейтор Назиров, — в первый же вечер протянул Поликарпову ладонь горбоносый солдат со сросшимися на переносице бровями. — Дембиль весной. Ты около меня ходи.

— А почему ты без нашивок? — простодушно спросил Поликарпов и сразу понял, что сказал глупость.

— Нашивки у Ризо чернилами прямо на плечах нарисованы, — на койке по другую сторону тумбочки лежал парень, заложив руки под голову, смотрел в потолок. — Снимет тельняшку — убедишься.

— Э, Климов, — белки у Ризо мгновенно покраснели. — Зачем мешаешь, если двое разговаривают!

Он увел Поликарпова в умывальник.

— Приказ уже есть. Капитан Семаков сказал, что будет. Ты верь. Климов не знает.

— Я верю, — смутился Поликарпов.

— Мне по-другому никак нельзя. Отец с фронта пришел — старший сержант. Брат Ханбута в ВДВ служил, сержант. Мне нельзя. Я тоже буду. Верь.


Казарму Поликарпов изучил в тот же вечер. Койки в один ярус. Умывальник и сортир чистые. По-настоящему чистые. Пол в спальне моют и скоблят, а не покрывают мастикой, от которой руки по локоть становятся ядовито-оранжевыми и подташнивает, когда натираешь щеткой. Телевизор с большим экраном, бытовка в зеркалах. Какая же это казарма? Жить можно. В проходе между койками — перекладина, рядом с каптеркой и комнатой для оружия — помост с гирями, гантелями. Он заглянул в класс, за решетку, где стояли пирамиды с оружием…

Поставив табуретку прорезью в сиденье строго параллельно спинке койки, он открыл тумбочку, аккуратно разложил там мыльницу, зубную щетку в красном футляре с пометкой «АП», болгарскую пасту «Meri», белый лоскут для подворотничков, три катушки — белых, черных и зеленых — ниток, десяток иголок на картонке (собрала мать), баночку с гуталином, сапожную щетку, стакан для бритья, так еще и не распечатанную пачку иранских лезвий (подарок отца), помазок в пластмассовом стаканчике, крем для бритья, стопку авиаконвертов.

— Что ты там шуршишь? — не поворачивая головы, спросил сосед.

— Чей-то хлеб с сахаром. В тумбочке его держать не следует. Будет пахнуть мылом и гуталином. Потом есть противно. А сахар между кусками хлеба намокнет. Тоже ерунда.

— Это ты, Поликарпов? — приподнялся на локте сосед. — Ты откуда такой?

— Какой?

— Деловой.

— Какой же деловой, — улыбнулся смущенно Поликарпов.

— Я ваш командир отделения. Младший сержант Климов.

— А как тебя зовут? — с готовностью завязать разговор сел на край койки Поликарпов.

— Не ты, а вы. Я пришел с задания и хочу спать. Встань с койки, сидеть на ней не положено. — Он повернулся на бок и натянул одеяло на голову.

— Понял, — сказал, продолжая улыбаться, Поликарпов. — С задания?


Пока его никто не трогал и не расспрашивал, он бродил по казарме. Подошел со своей табуреткой к телевизору, повиснуть на перекладине постеснялся, в классе долго разглядывал стенды с разведпризнаками. Больше всего ему понравился цветной плакат с чужими знаками различия, формой одежды, эмблемами. Полистал разговорник.

В умывальнике кто-то старательно подбирал на гитаре аккомпанемент: повторял всего одну фразу и каждый раз сбивался в одном и том же месте. Поликарпов знал, какой аккорд надо брать — простой Д7. Но не стал: «Шуганут еще».

Дневальный, не видя, что за ним наблюдают, подошел к гире, толкнул правой три раза, ощупал бицепсы.

— Алеша, смотри! — Ризо отодвинул дневального, снял ремень, расстегнул воротничок.

«Сила в нем дикая, — сразу оценил Поликарпов, — но закрепощен».

Верно. Ризо тратил в два раза больше энергии, чем следовало. Он побагровел на пятнадцатом жиме.

— Ризо!

— Да, — с готовностью грохнул двухпудовыми гирями о помост Назиров. — Отлично получается? Пять баллов.

— Надо спокойней. Не напрягайся так.

Поликарпов взял гирю правой, бросил на плечо и, улыбаясь, стал жать. Чисто. Не подбрасывая. А когда почувствовал, что вены на лбу начинают набухать, перебросил гирю в левую. Он хитрил: еще два раза правой, и он бы дошел, стал бы подбрасывать, клониться левым плечом к полу. Но он знал, когда надо заканчивать, чтобы произвести эффект. Левой он выжал семь раз и аккуратно поставил гирю на помост.

— Еще?

— Слушай, — сказал Ризо, — отлично! Ты меньше меня! Я чемпион. Иди ко мне. Я тебя научу.

— Я не против, — ответил Поликарпов, а заметив, что вокруг собрались разведчики, скромно добавил: — У нас тренер был нормальный. Спокойный мужик. Меня на мастера по штанге тянул. Не успел просто до армии.

Поликарпов сыграл на гитаре, у него появились почтительные ученики. Гирями он работал достойно.

«Отец, все твое пригодилось, — написал он. — Поручили делать боевой листок, потому что почерк оказался самым красивым в роте. А почерк ведь у нас с тобой одинаковый».

Ребята, кажется, приняли. Загадкой оставалось отношение лейтенанта. Семаков смотрел подозрительно.


В темноте зимнего утра левофланговый Поликарпов стучит тяжелыми подкованными сапогами. Его дыхание сливается с дыханием товарищей. Еще не пришедшие в себя после сна десантные батальоны занимаются утренней физзарядкой.

Восемь минут ходьбы.

Бег по кругу.

Тридцать пять минут упражнения на гимнастических снарядах.

Потом с гирей.

Тренировка в беге на сто метров.

Семь минут бога поротно.

Он уже знает, что гири и гантели не только в их казарме. Когда его послали в штаб, такие же помосты он увидел в кабинетах начштаба, замполита. У писарей! А у врачей стоят брусья. Врачи больше всего поразили воображение Поликарпова. Им-то зачем? Лейтенант слышал, что так даже у командующего в Москве.

С утра Поликарпов уже крутится на лопингах.

«Это такие гимнастические качели, делаешь полные обороты, понятно? А гирьки на шею ловим: слабым десантник быть не может, как не может быть парашют без купола», — написал он хуторскому другу.


За окнами темно. Все устали от криков, грохота падающих тел. Ноги дрожат, начинает кружиться голова.

Климов выходит на воздух. Кругом синий снег. Тишина. Ветер не гуляет в соснах, по-домашнему желтым светятся окна его казармы на третьем этаже.

Климов дышит чистым лесным воздухом, стараясь разглядеть в небе намек на завтрашние парашютные прыжки. Звезд нет. Тучи. Всего-то и нужно — крепкий мороз и несильный ветер, который бы сдернул с неба облака…

«Семаков не отпустит, — думает он. — Скоро разведвыход. Кто пойдет вместо меня? Ни за что не отпустит».

С утра в промерзшей БМД, не слушая спора ребят, Климов размышляет: с той минуты, как он оказался в канцелярии у капитана с Хайдукевичем, все идет навыворот.

Он никогда раньше не плакал. Слезы матери и интернатских приятелей он видел часто — плакали от него. Но его самого никто не мог заставить пролить слезу: тоска, сжимающая горло, не должна быть заметной, печаль надо носить в себе, другие не должны видеть твоего несчастного лица.

Письмо в военкомат отправлено, ему показали копию. Он поблагодарил. Но отчего капитан, глядя ему прямо в глаза, строго сказал тогда: «Без шуток, Климов!» Неужели догадывается? Чушь. Климов и сам еще не знает, что именно нужно сделать.

Ему надо домой.

Сегодня он проснулся среди ночи, сердце ныло от воспоминаний о матери, что-то тоскливое и непонятное — жалость? К кому — к ней? К себе? — сдавило горло, во рту появился металлический привкус, словно ложку лизал. «Кому мы с тобой нужны»…

Он понял в эту ночь: защитить свою мать может только он, взрослый, сильный человек, которого она все же зачем-то родила двадцать лет назад.

От этой мысли ему стало вроде бы легче, и он решился, не испытывая сомнений.

«Я приеду, — твердил он, снова засыпая, — я приеду».

Он обязательно должен появиться дома — с крепкими руками, никого не боящийся сын своей матери. Все должны увидеть треугольник его тельняшки на морозе. Чем скорее он появится там, тем легче будет матери. Он все поставит на свои места.

«Без шуток, Климов», — сказал ему капитан.

А он и не шутит.


В письме домой он рассказал о запросе в военкомат. Он был растроган своими мыслями, что все же обязательно приедет, пусть не сейчас, позже. А сестру — рука долго медлила в этом месте — мать пусть назовет в память бабки Татьяной. Бабка была добрая. И после подписи нарисовал эмблему — парашют с кораблями в стороны и вверх.


Открывается дверь, выпускает на улицу клубы дымного тепла. Выходит лейтенант и, усмехаясь, говорит:

— Плакали прыжки. Декабрь — дурацкое время.

Дима в тренировочном костюме стоит рядом с Климовым, вровень, обхватив свои плечи руками.

— Сколько здесь живу, каждый декабрь такой, — говорит он. — Ни одного еще хорошего не видел. Ты-то не знаешь, а я родился здесь. Неподалеку. — Он топчет снег стертыми кедами. — Плакали наши прыжки, Климов. Снега бы побольше. Поотбивают молодые об мерзлую землю пятки.

— Выходит, — говорит Климов, — десант выбрасывают только в хорошую погоду? Нет погоды — нет войны?

— Здравствуй, новый год, — тихо смеется лейтенант. — Такая, Климов, погода, как сейчас, — наша. Чем хуже, тем лучше. Ни одна собака не увидит и не услышит. Нам не погоды ждать, а непогоды. Разведвыход получится, не сомневайся. Но теперь ведь молодых надо бросать, им в первый раз условия нужны простые, ты же знаешь. И поменьше бы ветра, а то растащит так, что за неделю по деревьям не соберешь… Вообще-то прыжки в такое время не самое приятное в десантной службе.

— А что приятное? — спрашивает Климов.

— Что? — лейтенант становится серьезным. Он молчит, разглядывая небо. — Наверное, когда чувствуешь, что ты очень нужен, что, кроме тебя, этого никто не сможет сделать. А потом, разве ты не ощущаешь себя настоящим мужчиной? Я так думаю.

Климов пожимает плечами.

Они стоят в желтом конусе света, два рослых молодых человека, очень похожие друг на друга, почти одногодки — лейтенант и сержант, однако лейтенант ощущает себя значительно старше, потому что больше убежден в необходимости того, чем занимается сам и чему учит подчиненных, в том числе Климова. Не так давно, всего полтора-два года назад, он впервые по-настоящему ощутил вдруг себя военным навсегда, определенно почувствовал, что избрал достойный путь: военная профессия, а тем более профессия офицера-десантника, — призвание убежденных, честных, прямодушных и сильных людей.

Дима помнит, как после выпуска, перед отъездом к месту службы, лежа в одной комнате с отцом, они шептались в темноте, стараясь не беспокоить мать, заснувшую за перегородкой:

— Теперь я стал кадровым военным и еду в первый в своей жизни полк. Под мое начало дадут сколько-то там людей. Я должен, я обязан буду распоряжаться их временем, силами, управлять их настроением — ими командовать. Но у человека должно быть на это право. Имею ли его я? Мне теперь положено быть знающим, справедливым и смелым, чтобы в каждом случае оказаться состоятельнее даже самого лучшего подчиненного…

Диме хочется сказать Климову нечто такое, чтобы сразу и навсегда этот симпатичный парень, его сержант, понял то, что твердо знает сам Дима, что держит в сердце, чем живет. Диме хочется поделиться с ним самым главным своим знанием, приобретенным, почерпнутым из окружившей его жизни, от людей, с которыми он сталкивается, от доброго и работящего отца, — знанием того, зачем сам он, зачем Климов, подполковник Ярошевский здесь, зачем на голубых петлицах их шинелей парашюты с корабликами.

Еще в училище Дима прочитал слова, настолько поразившие его верностью, что теперь он считает их своими и иногда повторяет про себя.

«Со мной может случиться смертельное несчастье, — говорил человек, — оно входит в мою профессиональную судьбу. Но я бы хотел, чтобы некоторые мысли, рожденные войной и долгим опытом жизни и, может быть, имеющие общую важность, не обратились в забвение вместе с моим прахом и послужили как особого рода оружие тому же делу, которому служил и я. А я служил и служу делу защиты нашего общего отчего крова, называемого Отчизной, я работаю всем своим духом, телом и орудием на оборону живой целости нашей земли, которую я полюбил еще в детство наивным чувством, а позже — осмысленно, как солдат, который согласен отдать обратно жизнь за эту землю, потому что солдат понимает: жизнь ему одолжается Родиной лишь временно. Вся честь солдата заключается в этом понимании: жизнь человека есть дар, полученный им от Родины, и при нужде следует уметь возвратить этот дар обратно».

— Потрохами начинаешь чувствовать, что такое разведка в десантных войсках! — говорит Дима своему сержанту и чувствует, что говорит совсем не то. — Это изнурительная, но достойная работа. Это труд! За два года человека надо научить действиям в дозоре, в поиске, в засаде, научить грамотному налету… Ты что?

— Грамотному налету…

— А как же! Налет обязан быть грамотным. Ничего смешного… Слушай, Климов, — Диме кажется теперь, что он вовремя и ловко поворачивает разговор в нужное русло, — все собираюсь задать тебе один вопрос… Я к тебе как будто неплохо пригляделся…

— Я к вам тоже.

Это похоже на дерзость, но Дима знает: у Климова такое слетает с языка непроизвольно, а выдержка командиру не должна изменять.

— Значит, мы друг друга понимаем. Что ты собираешься делать после армии?

— А что?

— Могу я знать? Из любопытства.

— Работы везде много, — опять пожимает плечами Климов. — Безработицы не намечается.

— А учиться будешь?

— Может, буду, может, нет. А что?

— Где?

— Товарищ лейтенант, если вы насчет училища, то не надо. У меня дома дел — во, — он проводит ребром ладони по горлу.

Дима недовольно морщится.

Почему он выделяет сержанта среди остальных разведчиков… Он убежден в своем умении судить о людях не по их словам, к месту найденным или верно угаданным, но по глазам — понятливым у одних, добросовестно пытающимся сообразить, как у Назирова, или, что совсем плохо для попавшего в разведчики, лишь изображающим понятливость. Осмысленность взгляда, быстрота, с которой меняется выражение глаз, пускай даже иногда веселые искры в зрачках во время серьезного разговора — одно это уже привлекает Диму: с таким солдатом дело сделается, считает он.

— Мало, — говорит ему приятель-взводный. — Все познается на практике. Я о человеке сужу не по умному взгляду, а но добросовестному исполнению приказания.

— Я тоже, — легко соглашается Дима. — Но я уже заранее знаю, кто способен лучше исполнить то, что я прикажу.

Сержант Диме определенно нравится, хотя он этого никогда не показывает. Кроме того, что сообразителен, это еще и крепкий, гибкий от природы — без специальной накачки — с на редкость сильными для недавнего школьника руками, легко переносящий марши, выносливый, неутомимый парень. Быстрее других он усваивает топографические сложности, ориентируется порой не хуже самого Димы, топографа среди однокурсников почти выдающегося. Карта Климову дается удивительно легко, он аккуратен в расчетах, даже в записях. Но больше всего Дима ценит в нем несуетливость, потому что — это тоже одно из его убеждений — суетливость порождается не столько незнанием, сколько неспособностью знаниями овладеть.

— Ты пойми, сейчас никак нельзя тебя отпустить.

— Я понял, товарищ лейтенант, — обрезает Климов. — Я все понял.

«Чтобы я еще когда-нибудь перед кем-нибудь пролил слезу? Вот вам!»

— Я сделал все, что смог.

— Большое вам спасибо, товарищ лейтенант.

Дима не хочет слышать иронии.

— Все, что смог, — твердо повторяет он. — Ты человек взрослый, сам командир, сержант.

— Все, товарищ лейтенант, закончим на этом.

— Ну, а как же с моим вопросом?

— А почему вы именно ко мне с этим вопросом?

— Ну, ты толковый, умный.

— Спасибо, — Климов усмехается.

— Я серьезно. Я к тебе давно присматриваюсь, ты знаешь мое к тебе отношение. Ум в тебе завидный, физическая подготовка — дай бог каждому.

— Товарищ лейтенант, я человек недисциплинированный.

Дима делает удивленное лицо:

— Не замечал.

— А это только сам человек может знать. Я, например, все сейчас делаю только потому, что мне это нравится. А так бы… Мне повезло, что я в разведчики попал, на интересное дело. Если бы не это, я бы, может, водку пил или в самоволки бегал к девицам. Честное слово. Например, если бы я в какие-нибудь понтонные войске или в пехоту попал… Я себя знаю.

— Ну что ж, — говорит Дима, — тогда я тоже недисциплинированный… Я пошел в десантники, а не в какие-нибудь радиотехнические войска, — и возвращается в спортзал. Разговор не получился.


— Что, плачут наши прыжки? — Из темноты возникает Семаков.

«Ходит, как тень», — вздрагивает от неожиданности Климов.

— Вы о чем с лейтенантом?

— Да насчет училища, товарищ капитан. Лейтенант спрашивает…

— Ну, а ты?

— У меня дома дел много, вы знаете.

Семаков несколько секунд смотрит на Климова, потом говорит, едва сдерживая ярость:

— Дома, дома! Скажите пожалуйста! У тебя жизнь впереди! Вся жизнь! Дома… Да если бы мне в свое время такое предложили! Ты посмотри на офицеров: подполковник Ярошевский, даже лейтенант… Эх ты, братец-кролик, пороть тебя было некому, это уж точно. Заладил ерунду какую-то, слушать противно!.. Если бы мне, в твои годы! …Я в десантниках потому, что догадался: десантники — трудяги, мне здесь место найдется. Это люди, которые собой умеют управлять. Могут сознательно пойти… Ну, на все… На самопожертвование, что ли… Я же не ошибся, мой дорогой… Я же не ошибся! Я за двадцать лет это узнал лучше, чем кто-нибудь!.. И лейтенант тебя еще уговаривает! Ты же трудяга. Мы же с тобой — самые советские, впереди нас никого нет!


Зал погружен в темноту, пока не поджигают обруч. Одновременно вспыхивают цветные прожекторы под потолком; прожекторы мигают, выхватывая мечущиеся вдоль стен фигуры. Зал дрожит от криков, хрипов, стонов, свиста «мин», «взрывов», «пулеметных очередей»… Поликарпов жмется к гимнастической стенке, рядом с ним капитан Семаков. При вспышках прожекторов лица солдат кажутся безглазыми масками. Тени летят откуда-то сверху, кто-то бежит мимо, розовым сверкают холостые автоматные очереди. И крики, крики, от которых немеет затылок.

— Все понятно? — кричит Семаков.

Поликарпов старается разобраться в происходящем. Откуда эти стоны? Кто может так стонать? Что это? Разведчики проносятся мимо с оскаленными в крике ртами, но именно их криков почему-то не слышно. Горит обруч, сквозь него летит человек с автоматом в вытянутых руках. Очередь. Автомат за спину. Что он делает? Канат свисает с балкона, человек подтягивается на канате, забрасывает ногу за перила, переваливается через них. Что там, наверху? Понс? Прожекторы на мгновение выхватывают фигуры, это напоминает детское «замри», потому что в освещенное мгновение фигуры кажутся застывшими в нелепых позах… Человека долго нет, он там, наверху, с автоматом, а сверху летит кто-то другой, валится на пол. Ризо? Лицо Назирова багрово — это вспыхнул и погас красный прожектор. Ризо крутит сальто в окно, страшно крутит — кувыркается под самой кромкой, над обрезом окна, подоконником, едва не задевая его лбом. Нож летит в щит, сыплются щепки. Прыгают с балкона, летят горизонтально, лупят во что-то огромное пятками. Бобсик…

— Собьют! — Семаков хватает растерянного Поликарпова и прижимает к стенке.

На мгновение высвечивается лицо лейтенанта, блестящее от пота, щеки ввалились, вместо глаз — белые щели. Кто-то срывается с каната, автомат отлетает к ногам Поликарпова. Кто это стоит на пути Климова? Удар, бросок, Климов с лейтенантом на полу. А рев не затихает. Что это?

Поликарпов, кажется, начинает что-то различать. Он уже видит, как, раскинув в стороны руки, сверху летит Божко… О, он все-таки валит стенку, опрокидывает ее, падает вместе с ней… Мимо проносится Климов, прыгает на канат, цепляется высоко…


Когда вспыхивает свет и выключают магнитофонную запись «боя», невозмутимый Семаков выходит на середину зала, строит едва стоящих на ногах разведчиков и говорит:

— А теперь, товарищи гвардейцы, разберемся что к чему. Подведем, так сказать, маленькие итоги…

Дима ладонью стряхивает с лица пот, тяжело дышит:

— Сейчас он вам дрозда даст! Он в темноте, как сова, сачков видит!

Поликарпов во все глаза смотрит на Хайдукевича: он еще не верит, что скоро сумеет не хуже. У Ризо разорвана на плече тельняшка, Климов высасывает кровь из царапины, Божко трясет кистями рук.

— Назиров, выйти из строя!

Ризо в тапочках, с развязанными тесемками на шароварах, в рваной тельняшке выходит строевым и так старательно поворачивается кругом, что едва не падает.

— Ну что ж, товарищ Назиров, — говорит Семаков, — можете прикреплять нашивки. Подписан приказ о присвоении вам воинского звания гвардии ефрейтора. Командир полка просил поздравить от себя лично. Думаю, что это не последнее ваше звание.

— Конечно, не последнее, товарищ гвардии капитан! — едва не кричит Ризо.

Все смеются, а Климов, вытирая согнутым пальцем слезы, говорит стоящему рядом Божко:

— Нет, Витя, мы с ним не соскучимся.


Ночь. Тихо. Вышагивает — наверное, по одной доске — дневальный. Считает шаги. Борется со сном.

Дима сидит в канцелярии над проклятым расписанием. Пепельницу так и не выбросили. Дима пересчитывает окурки. Если так будет продолжаться, он не то что в регби — в ручной мяч перестанет играть. Надо бросать сразу и навсегда! Эта — последняя.

Осторожно, чтобы не скрипнула, он отворяет дверь и шепчет:

— Выбрось к чертовой матери. Чтобы пепельницы я в канцелярии больше не видел! Увижу — наложу взыскание.

— Есть, товарищ лейтенант.

«Есть». Все отвечают одинаково. Он и сам так отвечает. «Господи, что ж, мне рвать гвардейцев на части? Где взять время? Я разведчиков должен готовить, не поваров». Он сидит над расписанием: политподготовка, тактико-специальная, воздушно-десантная, техническая, вождение боевой машины, строевая, физо… Теперь еще эта неожиданная полоса препятствий, выдуманная Семаковым. Куда ее вставить в расписание? Вместо чего?

— Сами думайте, — сказал капитан. — И чтобы побольше динамики было у гвардейцев, чтобы этим самым местом не трясли, как гусыни. Чтобы этот ваш Поликарпов…

— Есть! — Дима не разжал сцепленных зубов.

«Есть»… Разведподготовка — вот главное, чем он должен заниматься: радиостанции, карта, владение своей и чужой техникой, джип, гранатомет. Стрельба. Боевые приемы. Когда?

— Хайдукевич, — говорит ему командир полка, — твой разведчик встречается с разведчиком чужим. Ситуация редкая, но теоретически возможная. Кроме дерзости — что? Умение. Совершенство! Каратэ — для барышень. Суперкаратэ! Надо остаться в живых и выполнить задание. Если не так, зачем ты нужен?

«Да», — вздыхает Дима. Командир в прошлом месяце пришел на занятия и, посмеиваясь, пропустил через себя всех… кроме Климова и Назирова. С Назировым он долго возился, а после Климова пнул мат ногой!

— Поскользнулся. Слюной, что ли, мат измазали?

Дима просыпается, лежа щекой на столе. Чернильные буквы расписания поплыли. Он вытирает губы ладонью. От сигареты — аккуратный столбик пепла и прожженный след на крышке стола.

Потирая подбородок, Дима смотрит на календарь. Сегодня воскресенье.

Ну, вот он и переночевал в казарме у своих разведчиков. Да…

— Будь добр, — просит Дима дневального, — найди у кого-нибудь бритву.

Через несколько минут Поликарпов приносит ему горячую воду, крем, станок, помазок в пластмассовом стаканчике и нераспечатанную пачку иранских лезвий.

Через два часа Дима ведет роту на полосу препятствий.

4

Снег набух, забор запятнан потеками, белая кирпичная кладка здания штаба стала серой. Тучи, кажется, задевают вершины сосен. Ветер растаскивает тучи, рвет их, опять собирает над городком. Вчерашние следы в снегу потемнели, дорожки подтаяли, сырость забирается под куртки. Сапоги разбивают черное стекло луж, скользят по льду.

Полоса препятствий тянется вдоль забора, затем поворачивает вправо и заканчивается небольшой цементной трубой-лазом, почти упирающейся в новый изгиб забора. На полосе — металлическая вышка, от вершины которой тянутся вниз стальные тросы, проволочные сетки, натянутые над землей и напоминающие внутренности распотрошенного дивана, сваренный из обрезков труб лабиринт, завал, укрепленный ров, кирпичные стоны. На этой полосе даже стоят два небольших домика — то ли часовни, то ли будки стрелочников.


Взрывы начались с утра; рядом лес, за лесом десантники работают с толовыми шашками, капсюлями, бикфордовым шнуром, учатся рвать колючку, рельсы, фермы мостов, минировать здания, пусковые установки. От взрывов с ветвей слетают тяжелые комья мокрого снега.

Прислушавшись к очередному взрыву, лейтенант на ходу спрашивает строй:

— Сколько шашек?

Стук сапогов слитен. Поликарпов шагает последним.

— Две, — торопясь, чтобы его не успели опередить, говорит он.

Хайдукевич продолжает молча шагать рядом, осторожно ставя ноги на лед.

— Сколько? — снова спрашивает он строй.

— Две, — повторяет Поликарпов, но прежней уверенности уже нет в его голосе.

— Левое плечо вперед, — командует лейтенант. — Вы, Поликарпов, гадаете, а судить надо только о том, что знаешь наверняка. Различить силу звука взрыва одной или двух шашек неспособен даже профессиональный подрывник, который только тем в жизни и занимается, что рвет взрывчатку. Как же вы могли понять — две или одна?

— Прикинул, — говорит Поликарпов.

— «Прикинул», — хмыкает Дима. — Вы хоть шашку сами-то видели? Так вы и данные будете собирать? Например, стоит барак, вы с пятисот метров на него посмотрели, а потом докладываете командиру: «Обнаружен военный склад». Люди по вашим данным захватывают военный склад, а он оказывается черт знает чем. Божко, вы бы ему на досуге рассказали.

— Уже, — смеется Божко.


— Семьдесят за день? Чтоб у меня рога на лбу выросли, если сто километров не пройду. Это сначала туда-сюда, а привыкнешь — порядок. За день семьдесят километров по снегу проходили и не жаловались, нам жаловаться некому… Один раз нашей группе придали чужих, из десантного батальона, зачем, не знаю. Двое из них свалились через сорок километров. Плакали. У нас Ризо первый раз на лыжи встал, и то шел, ни слова не сказал. По́том обливался, но шел… А эти плакали по-настоящему. Честно рыдали, как грудные. Во мне такая злость поднялась, что готов был врезать: я тащу его, гада, на спине, а он падает и не поднимается. Проклинали они все на свете: «Бросайте нас, все равно не дойдем». Ну, что делать? Нам надо идти, войска на пятки наступают, а эти лежат. Я тогда уже сержантом был, не выдержал, говорю: «Хрен с вами, если вы такие обормоты. Считаю вас дезертирами».

Наши ушли, а я спрятался в елках: не бросать же, в самом деле. Смотрю, зашевелились. Ах ты, шесть на девять. Покудахтали они между собой, почирикали, поднялись, встали на лыжи и пошли. Значит, сила у них была? Была. А в конце они еще песни пели. Вывод: обыкновенные сачки. Ты это, молодой, учти. Скоро сам пойдешь.

Божко оказался учеником Поликарпова: ему-то и был показан аккорд Д7. Взамен новых аккордов Поликарпов теперь получает информацию.

— Один раз мы подошли ночью к мосту. На той стороне — огонек. Туда-сюда, надо узнать, что это за объект, охраняемый или нет. Посылают меня и еще двух гвардейцев. Тогда я еще сержантом не был. Прокрались мы под мостом, в окно заглянули. Котельная. Сидит корешок с эмблемами связиста. Зачем он здесь? Стою за дверью, жду. Долго жду. Слава аллаху, выходит подышать. Я с автоматом. Бенц! Он побледнел и затрусился, затрусился натурально, как в мультфильме. Откуда ему знать, кто я такой! Мы же все делаем тихо, нас никто никогда не должен видеть. Я ему говорю: «Штиль, зонст вирст умгэбрахт![3] Не дрыгайся!» Слушается. Я котел осмотрел, прикинул, куда заряды установить надо, угостил сторожа сигаретой, погрелся. Связист сидит, моргает. Потом видит, что я разговариваю со сторожем, решил бежать. Пришлось связать его таким узлом, что дед после меня наверняка час его распутывал. Доложил лейтенанту. Чин чинарем. Все о’кей. Могу научить узлам. Тебе, молодому, пригодится в жизни. Показать?

Аккордов Божко знает мало, поэтому Поликарпов требует от него все новых историй.

— Один раз мы уже к полку подходили, оставалось километров двадцать. Лейтенант говорит: «Идем на охраняемый объект». Пришли. Лежим. Послали нас троих — меня, Костюкова и Волкова: «Разведать и доложить!» Я еще сержантом не был. Лежим на пригорочке, наблюдаем. Лежать холодно, и что издали поймешь? Я люблю пощупать. Два ряда колючки, между ними должен ходить часовой, а часового нет. «Пошли, — говорю, — часовой, может, кемарит за складом, надо подползти, пока его нет». А камрад Костюков не хочет. «Нет, — говорит, — ну его на хрен, через два месяца дембель, проснется часовой, пальнет боевым. Не хочу». Ну, я полез сам, раз он не хочет перед дембелем пулю получать. Мне еще служить долго, мне можно… Пролез я под колючкой, а сам смотрю, нет ли часового. Не видно, наверное, пригрелся в тулупе. Подкрался я к боксу, внутрь заполз. Двери не заперты, бокс пустой. Ящики открываю — тоже пустые. Цинки из-под патронов валяются. Что-то не так. Отполз к своим. Лежим, смотрим, что будет дальше, продолжаем вести наблюдение… Ага, лошадь с возом заехала на склад, на возу сидит солдат. Раз солдат, объект военный. Мы лежим на опушке. Смотрим, через полчаса воз выезжает со склада. Я говорю Волкову: «Давай наперерез?» — «Давай». Мы побежали. Лошадь идет быстро, солдат на возу погоняет, мы бежим, чтобы успеть наперерез ему выскочить. Он уже было в лес, а тут мы с автоматами: «Стой! Слезай! Умгэбрахт!» — и так далее. Он думает, мы шутим. «Кончай базар, — говорит, — ребята. Тороплюсь». «Слезай». Мы в маскхалатах, грязные, как дворняги, рваные, с ножами. Кто мы такие, на нас не написано, рожи зверские, я затвором передергиваю. «Слазь», — говорю, ем его глазами, как полагается, чтоб мороз по коже продирал. Ты бы видел, как он с телеги сползал! Белый, как молоко. Губы трясутся. Парень здоровый, побольше меня, танкист, будка — во. Ползет спиной и задом… по навозу… У него полная телега навоза была. «Что вы, ребята, что вы…» Я танкиста спрашиваю: «Почему огорожено? Что за объект?» Он молчит. Я ему еще строже: «Можем с тобой и по-другому». Я, конечно, шучу. Он молчит. Волков говорит: «Ну, тогда давай его мне, он у меня быстро под колпаком заговорит». Он, конечно, тоже шутит. Танкист мялся, мялся, минуту еще стеснялся, а потом вдруг и говорит: «Я, ребята, работаю в прикухонном хозяйстве. Чего вам от меня надо?» Как он это сказал, у меня от смеха чуть желудок не оторвался. Но смеяться нельзя. «Почему огорожено?» В общем, склад здесь был раньше, а теперь свиноферма, подсобное хозяйство танкистов, они отсюда свинину, видите ли, кушают. Я ему на всякий случай говорю: «Если проболтаешься, что нас видел и о чем мы тебя спрашивали, я тебя из-под земли найду, ты от меня не уйдешь, понял?» Ну, он: «Конечно, конечно, ребята, что мы — не свои, что ли?» Залез на воз, вожжи дернул, кобыла понесла. Потом мы к боксу вернулись, елкой следы замели, все честь-честью сделали, чтобы на хвост нам не сели. Лейтенант еще спросил меня тогда: «Что ж ты сразу свиной дух не учуял?» А у меня как раз тогда простуда была, нос был заложен начисто. Так что сведения, Леха, должны быть только объективными. Запоминай.


Двое на вышке поднимают руки. Старт, лейтенант щелкает секундомером. Ему, в отличие от Поликарпова, полоса препятствий не кажется их случайным набором.

— Десантирование с воздуха, — объяснял утром Хайдукевич в классе, вспоминая поднятый вверх длинный указательный палец училищного преподавателя, — предполагает, что до выброски крупной партии людей и техники площадку приземления обрабатывают бомбардировщики. Мы опускаемся на противника подавленного, на землю, уже распаханную бомбами. Заметьте, от умения летчиков точно бомбить во многом зависит успех десанта, сама его жизнь. Еще в большей степени мы зависим от тех, кто нас выводит в район выброски — от пилотов транспортной авиации. Транспортники должны нас бросить точно на площадку, до этого обработанную бомбардировщиками. Сбой в работе, несогласованность авиаторов — загубленный десант. Мы требуем обоюдной точности и от бомбардировщиков и от транспортников.

В этом месте Дима обычно достает две листовки с прошлых учений.

«За нашу Советскую Родину! Дорогие товарищи, боевые друзья-авиаторы, успех зависит от дружных и слаженных действий десантников и авиаторов. Мы призываем вас, боевые друзья, образцово готовьте корабли к полету, тщательно изучайте поставленную задачу, точно и в назначенное время производите выброску десанта. Общими усилиями мы выполним поставленную задачу!»

«За нашу Советскую Родину! Гвардейцы, мы призываем вас организованно, в сжатые сроки провести погрузку боевой техники, строго соблюдать правила поведения в самолете, быстро и организованно покинуть самолет в районе десантирования, на учениях действовать смело, решительно, дерзко. Со своей стороны мы обязуемся: образцово подготовить авиационную технику, тщательно изучить боевую задачу и подготовиться к ее выполнению, строго соблюдать заданный режим полета, десантировать точно по времени и месту. Пусть крепнет боевое содружество десантников и авиаторов!»

— Есть пилоты, — говорит Дима, — асы. Например, майор Щетинин. Вот кто бросает! Корабль не шелохнется, когда прыгаешь: бежишь, как по паркету, а попадаешь точно на сборный пункт.

Он объясняет и видит перед собой повторяющего шепотом Ризо, внимательные глаза Поликарпова, вечно сонную на занятиях в классе физиономию Божко, отсутствующий сегодня взгляд Климова.

— Вы должны прекрасно представлять: те короткие минуты, в которые, покинув корабль, парашютист летит в воздухе, те мгновения на земле, пока он еще не соединился с товарищами в крепкий боеспособный кулак, — самое трудное время. В бой десантник должен вступать с воздуха, для этого у него есть автомат и гранаты. Себя на парашюте ты защищаешь самостоятельно. Сержант Божко, какой для десантника момент самый неприятный? Самый неприятный момент для десантника, товарищ Божко, — момент приземления, когда он освобождается от подвесной системы парашюта. Совершенно верно, в этот момент ему не до сна!


Лейтенант кричит:

— Бей! С неба в бой! Дави врага, не давай ему головы поднять!

Оттолкнувшись от стальной палубы, Климов скользит вниз по тросу в люльке — двойнике парашютной подвесной системы со всеми ее лямками, обхватом, перемычками, замками. Ему не удается унять болтанки — раскачивает, но его автомат работает осмысленно. Летящий по соседнему тросу Ризо освобождает чеку.

— Открой глаза! — кричит ему лейтенант.

Граната Назирова оставляет черную отметину в прочерненном на снегу круге.

«Я бы тоже попал, — решает Поликарпов. Он чувствует себя среди разведчиков все увереннее. — Два сантиметра роста — это не разговор. Главное — воля».

Попасть с воздуха в небольшой круг может тот, чье хладнокровие сильнее боязни неловко приземлиться. Пускай десанту помогла своими ударами авиация, пусть даже перед самым приземлением площадку обработали пулеметы-роботы на парашютах, — место на земле, клочок, на который надо опуститься, десантник готовит для себя сам.


Автоматы лязгают о металл пряжек и замков. Климов и Назиров лихорадочно освобождаются от ремней. Именно сейчас почему-то замки — такие простые устройства — заедает, руки становятся непослушными, пальцы — негнущимися, ремни жестко врезаются в плечи, и сбросить их необычайно тяжело.

— Живей, живей, — секундомер в ладони лейтенанта отсчитывает опасные секунды.

Климов уже успел сбросить подвесную систему и ползет теперь под низко натянутой проволочной сеткой. Головы поднять нельзя; ватной куклой проползает, вдавливаясь телом в серый мокрый снег, упираясь рантами подметок в землю. Лейтенант идет рядом.

— Суетиться никогда не следует, тем более когда ползешь по-пластунски, — говорит он. — Работай локтями.

Бег. Дыхание сбилось, лица у Ризо и Климова малиновые, рты жадно хватают сырой воздух. Впереди — сооружение из покрытых ледяной коркой труб. Странно соединенные, под углами, на разной высоте, трубы приходится преодолевать, переваливаясь через них, подтягиваясь, забрасывая тело наверх, падая, тут же снова громоздясь на более высокую перекладину. Эти трубы выматывают, шапка у Назирова слетела, ноги путаются, голова, наверное, идет кругом — небо, земля, небо, земля, небо… Поликарпов догоняет Назирова и нахлобучивает ему на голову шапку; Ризо не обращает на это внимания, он примеривается к прыжку через обложенный кирпичом ров. Ноги в кованых сапогах все труднее отрывать от земли, снаряжение и автомат тянут вниз.

— Аккуратней, аккуратней, ребята, — приговаривает лейтенант, когда Климов с Назировым влетают в лабиринт.

Шаг вправо, резкий поворот, длинный шаг влево, поворот, вправо, поворот, влево…

— Хайдукевич, безобразие! — подходит сзади капитан Семаков. — Что они у вас делают! Кто у вас на полосе? Это вы мне хотели показать?

— Что, товарищ капитан? — оборачивается на секунду лейтенант.

— Что это у них, водопроводные трубы?

— Какие трубы?

— Это же автоматы! Разве можно так обращаться с боевым оружием! Ты посмотри, Хайдукевич, что у тебя Климов делает, он же автомат разобьет. Рядовой Поликарпов, как надо преодолевать лабиринт? Знаете?

— Ну, товарищ капитан. Вправо, влево, — бодро говорит Поликарпов.

Семаков оглядывает стоящих солдат и решительно входит в лабиринт.

Движения его четки, размеренны и скупы. Он проходит поворот за поворотом, тратя на них ровно столько времени, сколько этого требует шаг вправо, поворот, шаг влево… Капитан помогает себе руками, почти все делает на руках. Похоже, они у него железные. Пробежав несколько метров, он легонько перемахивает через забор.

— Так? — спрашивает он, подходя к Поликарпову. — Кто может лучше?

— Товарищ капитан, — говорит Поликарпов, — но вы же не в куртке и без автомата, как они, — и пугается своей храбрости.

— Какая разница! — возмущается капитан. — Я и в куртке так же сделаю. При чем здесь куртка?

— Разойдись! — кричит Хайдукевич. — Гранаты!

Климов бежит к провалу ходов сообщения, вынимая из-за пояса гранату. Он ныряет в ячейку и выныривает совсем в другом месте, пробравшись через узкий подземный лаз. Почти одновременно с ним появляется шапка изготовившегося к броску Назирова. Зажав в зубах рукавицы, разведчики вынимают на бегу взрывпакеты.

— Хайдукевич, — говорит, идя рядом с лейтенантом, Семаков, — все-таки я но понимаю. Я но один раз говорил насчет автоматов. Из них же вам самим стрелять, это не чурки.

Климов, стараясь унять неслушающиеся пальцы, резинкой крепит к стропилу кирпичной будки взрывпакет, прижимает к косому срезу бикфордова шнура спичку.

Лейтенант, вполуха слушая Семакова, посматривает на секундомер.

— Понятно, товарищ капитан…

— В том-то и дело, что всем все понятно! Всегда всем все понятно, но на практике…

Поликарпов ни на шаг не отходит от офицеров.

— Берегись!

Хлопают взрывы; Поликарпов, оказавшийся к взрывам спиной, приседает от неожиданности, осторожно смеется и оглядывается — не видел ли кто-нибудь. Но все заняты Климовым и Назировым, уже карабкающимися по стене. Верхнее окно так высоко, как бывает высоко окно третьего этажа очень хорошего дома. Похоже, у обоих открылось второе дыхание: по вертикальной стене они взбираются со сноровкой ящериц. На узких обледенелых балках сапоги скользят, надо глядеть под ноги, стараясь замечать только поверхность брусьев и не думать о метрах до земли. Грузный прыжок на первую площадку, еще прыжок на три метра вниз и, наконец, последний…

Ножи вонзают в чурбаки с веселым хэканьем людей, увидевших конец работы, — так в предвкушении перекура плотник последним ударом вгоняет топор в бревно.

Шаткие мостки, переброшенные через ров, который летом заливают водой, они пробегают, не останавливаясь. Это расчетливо: остановка и последующий шаг мостки раскачивают, сохранить равновесие уже не удастся. Здесь нужна смелость, и оба удерживаются от искушения замедлить бег по узким и редким доскам.

Пробравшись по бетонному туннелю, разведчики почти одновременно открывают огонь из автоматов.


— Ну? — спрашивает Семаков.

Хайдукевич молча протягивает секундомер. Капитан искоса смотрит.

— На минуту позже включил? — И идет прочь.

Ризо, тяжело дыша, старательно очищает новенькие ефрейторские нашивки от грязи и ржавчины.

— Сколько, товарищ лейтенант? — Климов без шапки, в облаке пара. Волосы на лбу слиплись, приклад автомата волочится по снегу.

— Отлично, — говорит Хайдукевич, — молодцы, — и показывает секундомер.

— Ну, — Климов смеется, а Ризо озадаченно свистит.

— Почти летний норматив!

Климов проводит по лбу рукавом и говорит в спину Семакову:

— Ну как, товарищ капитан? Мы разведчики? Пятак за нас дадут?

Семаков не оборачивается.

— Нет, уж вы скажите, товарищ капитан.

Семаков останавливается, обводит всех прищуренным глазом:

— Поменьше шуму!

— Так как же все-таки, товарищ капитан?

— Ну хватит, хватят. — Он очень серьезен. Но вдруг не выдерживает и улыбается: — Гривенник. Но не больше. С натяжкой.

«Слава богу», — радостно думает Дима.

— Следующая пара, на вышку! — командует он.

«Этим занятием я закрою час строевой подготовки. А строевую проведу…» — расписание не дает ему покоя: звонили из штаба, надо снова выделить пять человек на торжественное мероприятие, потому что без десантников торжество — не торжество.

Разведчики колонной по два возвращаются в казарму. Поликарпов идет последним, ему приходится делать широкий шаг, чтобы попадать в ногу с рослыми солдатами. Он поправляет автомат за спиной.

«Я сумею, — думает он, — все сумею». Он уже почти уверен, что останется в роте у лейтенанта.

5

Лейтенант ведет группу к дальнему лесу. Небо серое, без просветов, низкое, ноздреватый влажный снег оседает под сапогами. Разведчики идут след в след, как приказал лейтенант. След за группой остается глубокий, черный, как след одного очень тяжелого человека.

Ветер теплый, дует в спину. Солдаты взмокли. Лейтенант ведет их к сиреневому, почти фиолетовому — не по-декабрьски — лесу, стоящему подковой. Разведчики цепочкой втягиваются в эту подкову, ужо начиная различать приметную — темнее лежащей по сторонам целины — дорогу.

— Когда ты ставишь учебную задачу разведчикам, — учит Диму командир полка, — первая мысль — сложность. Толчок уму. Неординарность. Изобретательность. Войну никогда не втиснуть в схему! Любой учебник — только букварь, начало. Любой! Ты меня понял.

Дима понимает.

— Дурака ни я, ни ты терпеть не захотим. Кто в дураке души не чает, знаешь? Враг! Это же прелесть — дурак в противниках!.. Я как-то ехал в поезде с преподавателем-моряком. Знаешь, как он напутствует выпускников? «Вам на корабле, может, еще как-то простят излишнюю резкость, простят даже, если оступишься. Одного вам никто не простит — тупости». Тебе же, Хайдукевич, я не прощу и резкости. Груб слабый. Но с неживым, негибким умом разведчика не может быть. Принципиально. Этому учи своих. Учи думать! И выбирай по уму.


В лесу должна быть засада, солдаты это знают, но где, в каком месте, лейтенант не сказал. Да он и сам не знает, где решил ее устроить Климов.

Они проходят мимо большой скирды с черным верхом и ярко-желтым основанием. Наверняка снизу недавно брали солому. Следов саней или телеги не видно, хотя клочки соломы еще долго встречаются на пути. Солдаты чувствуют, что за их группой давно наблюдают из леса, наблюдатель уже, конечно, видел, как они миновали скирду и спускаются в лощину.

Вперед, в дозор, лейтенант отправил Божко и Поликарпова. Но что можно увидеть, если лес, по которому они идут, везде одинаков — одинаковые сосны и нетронутый, усыпанный хвоей снег! Надежда только на молниеносную реакцию Божко при первом шорохе, хрусте ветки, неосторожном движении… Нападение будет неожиданным и злым: способности ушедших в засаду известны.


Солнца не видно за тучами.

Божко с Поликарповым оставляют позади себя аккуратную цепочку следа.

Поликарпов думает об однообразии леса и о своей в нем беспомощности. Он очень внимательно смотрит по сторонам, стараясь отыскать хоть какие-нибудь следы побывавших здесь людей, но ничего подозрительного не замечает. Он только понимает, что дорога давно не хожена. Через несколько километров он уже идет, просто уставившись под ноги. Лейтенант пытается учить их читать лес. Поликарпов запоминает, он может повторить все, что говорит лейтенант. Но сегодня из рассказанного Поликарпов не сумеет использовать ровным счетом ничего: леса он не знает, все свои восемнадцать лет он прожил в степи.

Лейтенант, к примеру, говорит, что даже в но очень старом лесу можно определить, в какой стороне невидимое солнце, где север или запад — по сучьям, цвету коры, по светло-зеленым, голубым лишаям на стволах, по смоляным потекам или по скрытым сейчас под снегом муравьиным кучам. Летом прибавляются еще и яркость окраски ягод и — на ощупь — сырость земли под кустами. Поликарпов запомнил, что на север у елок сучья много короче, а кора грубее, что у сосны вторичная — бурая, потрескавшаяся — кора на северной стороне поднимается выше по стволу, а на той же северной стороне больше лишайника, что северный скат муравейников круче южного.

Но что проку! Лес недоступен его пониманию, все деревья одинаковы, особенно зимой; он ни за что не отличит ольху от осины, а из кустов, наверное, знает только орешник.

В детстве Поликарпов читал Арсеньева; но и Дерсу, для которого все в природе было разумным и даже живым, и сам Арсеньев представляются ему придуманными, он не верит, что так может быть на самом деле. Он остается подозрительным на занятиях по ориентированию: кажется, лейтенант просто учит тому, что положено по учебнику, но сам…

Поликарпов может пробарабанить, что алтари православных церквей, часовен и лютеранских кирх обращены на восток, а главные входы расположены с западной стороны, что алтари костелов обращены только на запад, что приподнятый конец нижней перекладины креста православных церквей обращен на север, а языческие кумирни с идолами смотрят фасадом на юг, но спроси его, в чем разница между кирхой и костелом или что такое алтарь…

«А лейтенант, интересно, знает? Или только учит?»

— Ну, ты даешь, Алеша.

Божко музыкальной памятью не отличается, поэтому Поликарпов услышит еще много историй.

— Лейтенант читает карту, как ты разблюдовку в столовой. Уму непостижимо. Это я тебе говорю! Я с ним походил, будь спок. Раз шли ночью километров тридцать. По лесу. Темнота, ни звездочки. На ощупь шли. Ризо ногу подвернул, мы его тащили по очереди. Все. Пришли. Дождик, слякоть, хозяин собаку запрет, не выпустит. Устали, злые, мокрые. Голодные. Пришли в пункт сбора. Никого нет. Лейтенант говорит: «Божко, иди поищи». Я пошел. Обошел порядком. Сигналы мои должны слышать, а никого нет. Как это? Я туда-сюда, ведь не осел, ориентируюсь тоже в порядке. Никого нет! Лес, темнота. А жрать хочется до визга. Я тогда младшим сержантом… нет, еще не был. Только ефрейтор. Прихожу, докладываю: «Товарищ лейтенант, искал честно, как положено. Никого нет». — «Не может быть!» Накрылись плащ-палаткой, посветили на карту. Лейтенант говорит: «Здесь». — «Товарищ лейтенант, я же ответный сигнал не мог не услышать». — «Верю». Он мне и тогда доверял. «Здесь. Нигде больше. Или я не Хайдукевич»… Ты, молодой, слушай про лейтенанта. «Привал, — говорит, — отдыхать тихо, Божко — старший». И ушел. Полчаса ждем, нет. Час ждем, нет. А темнота страшная! Как он искал? Бог его знает. У нас вся надежда была на эту стоянку: дойти, порубать и рухнуть. Силы распределили только до нее, стоянки этой. А ее нет. Спать охота… Нет, тебе этого еще не понять.

Поликарпов, не обижаясь, соглашается.

— А он один ушел и вернулся только через два с чем-то часа. Привел этих гадов. Ну к кому мы шли. Они, видишь ли, ошиблись по карте километров на пять. Потом лейтенант рассказывал: «Подхожу сзади, а они фонариком светят и тушенку кушают. Ножичком ковыряют…» Лейтенант ошибиться не может. Мы с ним по джунглям пройдем, будь спок. Он выведет откуда хочешь. Но и заведет в такие места, где ни один человек не бывал. Это я тебе говорю. Спроси любого. Он берет, проводит карандашом по карте прямую линию, и мы идем. Знаешь, где идем? Там волк на брюхе не проползет! Лес — один черт, болото — дуй через болото, поле открытое — обдирай коленки, только задницу не поднимай высоко!

Поликарпов, слушая Божко, представляет себя в этих походах. «Я бы прошел. На одном дыхании. Ломы бы эти падали, а я бы прошел. Я выносливый. Выносливей любого из них».

— Джунгли! Точно. Самое главное, все видим своими собственными глазами: бывшие партизанские стоянки, аэродромы, которые с большой земли грузы принимали, деревни сожженные. Честно. Идешь по пояс в траве, идешь, вдруг — бац, поляна. А посредине торчат столбы обугленные, бревна трухлявые, все в грибах. Что это? Деревня сожженная. Все травой заросло, никто уже эту деревню и не помнит, наверное… Мы постоим тихонько, постоим, лейтенант ее на карту нанесет… Как это зачем! Он все такие вещи на карту наносит — бывшие деревни, стоянки партизанские, просто даже бывшие блиндажи. Мало ли что, может, пригодится кому. Люди до сих пор ищут. Да и вообще… Потом идешь как заведенный, ноги железными становятся, прешь по бурелому танком, никаких политзанятий не нужно — и так все ясно. А потом приходится Семакову доказывать, что это мы сами выложились, что нас никакая машина не подвозила… А раз лейтенант завел нас в болото, спрашивает: «Что это?» Бугорок, кочка большая, метров десять в диаметре. Кругом болото, стоишь, как на батуте: корни и трава сверху сплелись, а внизу — трясина, с головкой, с ручками. Бултыхнешься — буль-буль, только пузыри поднимутся… Ну так вот, он спрашивает: «Что это?» Землянка не землянка, яма не яма, перекрытие какое-то гнилое из березовых столбухов. А как копнули ножами… мамочки, я вообще в первый раз такое увидел… А гильз! Мешка два, наверное, не меньше. Каждый из нас взял, ребята даже домой повезли. Лейтенант берет снял: «Думаю, все ясно. Считайте, поговорили. Вперед!» Ты бы видел это… Пряжку нашли от ремня с офицерской звездой. Я нашел. Лейтенанту отдал.


Поликарпов снимает шапку, вытирает лицо. Виски мокрые, пот заливает глаза: ступать в след идущего впереди и ни разу не обернувшегося Божко трудно, приходится делать широкие шаги, а попросить попридержаться он ни за что не посмеет. Ноет поясница, автомат на плече вдвое потяжелел. Поликарпов оттягивает ворот тельняшки, дует на потную грудь, вроде становится легче.

Он прикидывает: засада должна быть уже где-то здесь, рядом, втягивать группу так далеко в лес не имеет смысла. «Это же занятия, — рассуждает Поликарпов. — Зачем так далеко? Ну, допустим, мы изображаем проверяющих телефонную линию. На нас как бы должны напасть из засады. Как бы возьмут «языка». Кстати, кого?.. Меня?» Эта неожиданная мысль заставляет его на некоторое время забыть о тяжести автомата, усталости, боли в пояснице и противной дрожи в икрах ног. «Нет-нет, зачем именно меня? Я неопытный, им со мной неинтересно…»


Вчера вечером Хайдукевич долго совещался с Климовым в канцелярии. Климов потом никому ничего не сказал, хотя ребята просили, а больше всех — Божко.

В засаду группа Климова ушла сегодня утром, когда они еще сидели в классе на занятиях по разведподготовке. Дверь оказалась приоткрытой, и Поликарпов увидел разведчиков в белых маскхалатах, с ножами на поясах, с игрушечными в их руках новенькими автоматами. Они прогремели, процокали коваными сапогами по лестничным маршам, хлопнула входная дверь…

— Поликарпов, прикройте, — приказал лейтенант. — Божко, проснитесь. Итак, строки из фашистского донесения… Божко, проснитесь наконец! Спали всю ночь, подушка еще не остыла.

Все, в том числе и Дима, знают, что на Божко, человека, в общем, резкого, быстрого, сильнее любого снотворного действуют занятия в классе, беседы, лекции, телевизор, даже кино. Он ничего не может с собой поделать: в классе веки его смежаются на второй минуте, в клубе — на пятой.

— Силы надо копить, понял? — объяснял он Поликарпову. — Все надо делать умно. Я на «гражданке» на комбайне вкалывал, как дракон. Сменщик приходит, я бац — и набок. Разбудят — я снова дракон. Опять с коробочки слез — снова в мир снов и сновидений. Это сечешь? — он показывает на грудь.

Даже у лейтенанта нет колодочек, а у Божко целых две — зелененькая с желтым за освоение целины и сиреневая за трудовое отличие. В увольнение он ходит с медалями и полным набором значков. Смотрится…

— Божко!

— Так точно, — во сне шепчет Божко.

— Вот строки из донесения штаба немецких войск времен прошлой войны. — Дима опять вспоминает поднятый палец училищного преподавателя. — «Особую трудность представляло найти места укрытия отряда русских парашютистов. Уже неоднократно установлено, что противник прекрасно маскируется в оврагах, которые тщательно нами просматриваются. Они предпочитают узкие щели по краям оврагов, маскируя их землей и кустарником. Эти укрытия поистине трудно найти, если противник только случайно сам себя не выдаст. Если нашим разведгруппам удавалось найти такое укрытие, то противник, используя снайперов и извещая одновременно главные силы отряда, старался избавиться от надоедливых наблюдателей без криков «ура» и шума. Как только основные силы отряда по тревоге были в сборе, они оказывали упорное героическое сопротивление, используя при этом минимальное количество боеприпасов. Но даже тогда, когда противник не имел боеприпасов, он атаковал и защищался с невиданным фанатизмом. Каждый десантник был вооружен кинжалом, который он искусно пускал в ход». Божко!

— Так точно, товарищ лейтенант, я все слышу…


Но что это! Поликарпов замечает маленькую птицу. Ярко-красная, небольшой нахохлившийся комочек, сидит она на сосновой ветке, отяжелевшей от снега, уставилась на Поликарпова немигающим глазом. Да жива ли она вообще? Какая красота! Что же это за птица такая… Широкая грудка, аккуратная головка с коротким клювом. Это снегирь? Это он так свистит? Ну вот, увидел снегиря… Поликарпов останавливается, улыбаясь, смотрит на птицу, он, кажется, даже рот открывает от изумления.

И вдруг чья-то властная, сильная рука отбрасывает его с дороги, толкает так сильно, что он, раскинув руки, летит в снег.

— Беги! — слышит он то ли шепот, то ли крик лейтенанта. — Беги! — и успевает только увидеть спину, исчезающую среди сосен.

Куда?

Он озирается. Впереди на дороге — Климов с Божко. Поликарпову не объяснили толком, что он должен делать. Он ползет в лес, к соснам, оставляя за собой в снегу едва ли не траншею. «По-пластунски, по-пластунски». Сердце прыгает в груди, колотится. «Мне же ничего не сказали. Что я должен делать? Куда бежать? Куда?» Он лежит под сосной, зачем-то ест снег, смотрит на дорогу, на Божко с Климовым.

Он и до этого видел, как действует Климов. В сравнении с ним другие — тюфяки.

«Что же я здесь лежу? Что они делают? Они всерьез…»

Когда Климов прыгает на противника и кричит при этом так, что дрожат стекла в спортзале, когда он делает подсечку и бросает напарника спиной на маты, все догадываются, как он будет делать это по-настоящему…

Ах, что он делает! Божко с ним не справится, не справится, это видно.

«Что же я!» — Поликарпов с автоматом на изготовку бежит к ним, увязая в снегу. «Сейчас… я обозначу… скажу: «Чур, все…» Сейчас». — И неожиданно его кто-то толкает, он падает, ничего не соображая.

— Готово? — это голос Климова, хриплый, с кашлем.

— Да не раздави ты его! — А это Божко. Заботится! Поздно.

— Отлично! — Значит, это его Назиров повалил, корешок, друг до гробовой доски. С вами тоже все ясно.

Ризо поворачивает Поликарпова на спину.

— Отлично я тебя? — он смеется, зубы оскалены, он еще не успокоился. — Ты знаешь, как летел? Во! Лучше, чем сальто! Как козочка летел! Я сильно не хотел, — счастливо смеется он. — Как козочка…

Поликарпов отворачивается, смотрит на Климова, на устало сидящего в снегу, прислонившись к дереву, Божко. Вот мы и попали «в плен».

Климов вешает себе за спину автомат Божко. Поликарпов слизывает соленое с губ.

— Понесешь. Я тебе его специально выделил: он у нас самый легкий… Кричать не будешь? — без улыбки Климов спрашивает Поликарпова. — Будешь умницей?

Поликарпов молчит. Глупость какая-то. Детский сад. Дурака валяют… «Эх, Божко, Божко! Трепло — вот ты кто!»


— У нас в разведке, если черепок пустой, делать нечего, — говорит Божко, сидя на подоконнике, а Ризо согласно поддакивает и завистливо смотрит, как он почти правильно берет аккорды. Поликарпов слушает.

— Капитан поставил задачу: к восемнадцати ноль-ноль доставить «языка». Из соседнего полка. Танкиста. Ну, мы думали, думали… Проще всего залечь под забором. Первого, кто через забор повалится, повязать и — под мышку. Но это скучно. Вариант отпадает. Надо что-то мудрее. Вот тут наш Ризо и отличился… Залегли мы в кювете у дороги, которая в танковый городок ведет. Маскировочка — пять с присыпкой, лежим, ждем. Правда, холодновато. Ризо морзянкой на зубах стучит. Градусов пятнадцать. Минус. Ноги коченеют, а машин, как назло, нет. Ждали долго, часа полтора. Точно, Ризо? Ну, полчаса… Наконец, едет коробочка, крытый «Урал». Номер на бампере наших друзей-танкистов. Едет он, приближается к нам и там, где ему положено, тормозит. Все по нотам. Мы не дышим. Открывается дверца, на дорогу прыгает деловой такой, румяный, прямо картинка, прапорщик. И — цоп за куртку! А дело в том, что Ризо на дорогу бросил новую десантную куртку, еще почти ненадеванную. Как приманку. Кто же мимо такой куртки проедет! Только прапорщик за этой курткой нагнулся, мы — бац, из кювета вылетели и в десять секунд с ним справились. Прапорщик только глазами хлопал, смотрел, как мы шофера складывали аккуратно в кузов. В кузов мы и прапорщика посадили. Машину к штабу полка подогнали, «языков» на себе тащить не пришлось. А когда представили их в штабе и доложили, что задание мы выполнили досрочно, к семнадцати ноль-ноль, начальник разведки здорово ругался: этот прапорщик, оказывается, с ним в одном подъезде живет. Но мы же не виноваты!

— Я откуда знаю, кто где живет? Откуда знаю, кто сосед? — говорит Ризо.


Поликарпова переводят под дерево.

— Помнишь, куда? Не заблудишься? — спрашивает Климов.

— Отлично, — капюшон маскхалата Ризо мокрый, хоть выжимай.

— Ну, с богом, ефрейтор…

Внезапно в лесу раздается длинная, патронов на десять, автоматная очередь. За ней другая, еще. Эти короче. Где-то не очень далеко, рядом, в той стороне, куда побежал лейтенант.

Климов бросается на выстрелы. Он ломится прямиком через кусты, взрывает снег, на ходу успев показать Ризо кулак:

— Будь осторожнее!

Треск очередей доносится теперь откуда-то слева, слышится он глуше, но там, куда бросился Климов, вдруг раздается новая очередь. На несколько секунд автоматы растерянно замирают. Снова очередь, правее. Еще одна, правее и дальше.

«Климов отвлекает на себя, путает», — догадывается Поликарпов. Теперь выстрелы раздаются в нескольких местах сразу. «Запутались наши. Эх, Божко, Божко… Сейчас Ризо поведет меня, а ты останешься у дерева, как баран, и будешь молчать, как Бобик». Он понимает: Ризо приведет его к месту сбора, спрячется и будет ждать до условленного времени свою группу. Если не дождется, понесет «языка» в полк. «Он-то донесет, сомнения нет. А меня выбрали, потому что я неопытный, — обиженно думает Поликарпов. — Но в следующий раз вы удовольствия такого не получите! Не на того напали, следующего раза не будет!»

Ризо склоняется над ним, в раздумье наматывает на палец бечевку. Похоже, соображает, спутывать ли пленнику ноги.

— Алеша, пойдешь пешком? — заглядывает он Поликарпову в глаза.

Поликарпов молчит. Он смотрит в небо, низкие облака быстро плывут над ним. «Нельзя поддаваться, — думает он. — Так из меня козла отпущения сделают. Начнут каждый раз в «языки» назначать. Не для того я шел в разведчики».

— Алеша, если бы это было по-настоящему, я бы тебя нес. А зачем сейчас? Пойдешь пешком, а?

Поликарпов молча смотрит в небо.

— Э, нехорошо. Я твой друг. Зачем сердишься?

Ризо поднимает Поликарпова, ухватив под мышки, ставит на ноги, опускает, тот сразу падает в снег.

— Зачем это? — лицо Назирова краснеет сразу, даже белки становятся розовыми. — Я что, шутку шучу? Будь честным, по правилам.

— По каким таким правилам? — удивляется Поликарпов.

— Мы тебя честно захватили. Если по-настоящему, я тебя должен сильно ударить, потеряешь сознание, ничего понимать не будешь.

Поликарпов не отвечает.

— Пойдем, — в последний раз просит Ризо.

Напрасно. Тогда он приближает оскаленное в гневе лицо и что-то длинно говорит по-своему.

Выстрелов уже не слышно. Поликарпов соображает, что это может означать. Слишком далеко от дороги уйти за это время нельзя, перестрелка была бы еще слышна. Неужели переловили друг друга? Тогда кто кого? Если свои, лейтенант выведет их группу на дорогу, соберет всех на месте бывшей засады и будет ждать. Но кого ждать, если Ризо в любом случае унесет «языка»? Значит, в любом случае его уже бросили, списали! Ну, а если люди Климова расправились с лейтенантской группой? Или все просто растеряли друг друга в лесу? Может случиться такое? Что тогда?

«Запутался», — понимает Поликарпов.

— Алеша, — не выдерживает Ризо, — зачем делаешь из меня дурака!

Поликарпов молчит. «Это вы из меня дурака хотите сделать. Не выйдет».

— Может, пойдешь?

— Нет.


«Послушать Божко, — продолжает думать про себя Поликарпов, — получится, что самый лихой разведчик в роте — он. Трепач обыкновенный!»

— Ты не обижайся, ты меня слушай внимательно, молча и мотай себе на пуговицу, раз усы не растут. Один раз Семаков заставил нас мост брать. Железнодорожный. По которому электрички ходят. Мостик ничего. Самое в нем хорошее то, что вокруг на километр ни одного кустика, ни одной кочки или канавки. Местность никем и ничем не пересеченная. А брать надо. Как? Семаков поставил на мост часовых из десантного батальона. С автоматами. Условие: брать только в светлое время суток. Ночью нельзя. Если б можно было, нечего было бы и рассказывать. Хайдукевич позвал меня: так и так, Божко, сообрази. Ты бы что сделал? Ага, пополз незаметно. Ну-ну. Это все равно, что ползти по строевому плацу: один ты себя не видишь, носом асфальт подметаешь, а все вокруг стоят и смотрят на тебя, как на дурака. Так что бы ты придумал? То-то же… А теперь мотай. Электричка через мост ходит? Так точно, каждые сорок минут. Перед мостиком ближайшая станция где? Четыре километра. А за мостом? Километр. Перед самым мостом дорога, ведет в деревню. Как в нее люди попадают из города? Проезжают на электричке мост, возвращаются по нему пешком, спускаются с насыпи, выходят на дорогу. Все понял? Нет еще? Ну ладно, объясню популярнее. Идет через мост компания с электрички — девочки, мальчики, щелкают семечки. Часовой стоит, моргает от удовольствия, с ним шутят, предлагают семечки. Он стесняется, но за семечками тянется. Бац — и нет часового. Где он? Лежит у перил с закрытым тряпочкой ртом. Кто ж его так? А это камрад Божко и камрад Климов надели спорткостюмы, ножи за резинку штанов засунули и прокатились без билетов одну остановку. Только и всего. Потом наши взрывчатку принесли и так далее, оформить мост уже было просто. Сложно было с деревенскими: Семаков с лейтенантом ходили туда, успокаивали. Мол, это не бандиты, это десантники занятия проводят… Так что, камрад Поликарпов, в разведке надо кумекать. У тебя в дипломе что по кумеканью?


«Докумекался, — гложет Поликарпова досада. — Стой теперь у дерева!»

Ризо привел Поликарпова к яме, образованной вывороченным корнем большой сосны, прислонил спиной к скату, а сам, сопя от натуги, начал перематывать портянки. Пар поднимается от белых распаренных ног. Потом он снимает маскхалат, куртку, расстегивает брюки, аккуратно заправляет темную от пота тельняшку, китель, застегивает ширинку, потуже затягивает брючный ремешок. Поликарпов внимательно наблюдает. «Трахнуть бы его чем-нибудь. Но как?» Китель туго обтягивает грудь Ризо, плечи, бицепсы. Как только он не трещит по швам! Ризо зачем-то поправляет смятые ефрейторские погоны, застегивает пуговичку на кармане. Когда он наклоняется за лежащим в снегу ремнем, над краем воронки появляется голова Божко со слипшейся на лбу челкой.

— Штиль, зонст вирст умгэбрахт! Не поворачивайся! Хенде хох!

Ризо так и остается наклонившись, с рукой, тянущейся к ремню. Глаза растерянно бегают, лицо быстро заливает краска.

— Хенде хох! — повторяет Божко.

Поликарпову сразу становится жарко, начинает радостно колотиться сердце.

— Не спеши, Ризо, — говорит Божко. — Торопиться некуда. Скоро отдохнешь. Сильно устал, а?

Ризо в отчаянье стучит кулаком по лбу.

— Ну, а ты как, оклемался? Брось-ка мне автомат. Теперь забери у него ножи. Бросай их сюда.


Они сидят в яме. Божко покуривает. Назиров ворочается, переживает позор. На него жалко смотреть. Поликарпов торжествует.

«Отец, — напишет он вечером, — а ты еще сомневался, нужен ли я десантникам. Для меня этот вопрос не существует, я уже знаю, что такое локоть друга».

— Покурить не хочешь с горя, а, Ризо?

— Э, — отворачивается тот.

— А взял-то я тебя, Ризо, голыми руками: автомат мой у Климова, нож у тебя. И ты с двумя автоматами и тремя ножами попался? Если я об этом расскажу…

— Не надо, — быстро говорит Ризо.

— А ты? — теперь очередь Поликарпова. — Тебя как цыпленка поймали. Выводы делаешь?

— Делаю, — Поликарпов переполнен чувством благодарности.

— Ну-ка, тихо, — Божко прикладывает палец к губам.

Слышен шорох. Треснула ветка. Божко на всякий случай ладонью зажимает рот Назирову, другой рукой подхватывает автомат и глазами показывает Поликарпову. Тот осторожно выглядывает из ямы и тут же скатывается на дно.

— Он? — одними губами спрашивает Божко.

Идет Климов, идет, не таясь, разгоряченный бегом по лесу. На ходу Климов черпает снег, глотает с ладони, трет лицо.

Он появляется над воронкой, видит выставленные на него автоматы, Ризо и говорит, не разжимая сцепленных челюстей:

— Привет… Что ж ты, ефрейтор, куричья лапа!

Ризо виновато улыбается.


— В этот раз я предоставил возможность каждому на свое усмотрение ориентироваться по обстановке, — говорит на разборе лейтенант, похлопывая веткой по голенищу сапога. — Умело действовал в засаде сержант Климов…

Поликарпова так и подмывает сказать, он порывается вперед, но его тянет за полу куртки Божко:

— Цыц!

— Сообразительность. Хитрость. Решительность, — продолжает лейтенант. — Сражение выигрывает тот, кто твердо решил выиграть. Кто заранее считает себя побежденным, тот действительно побежден наполовину до начала самого дела.

— Товарищ гвардии лейтенант, а товарищ гвардии лейтенант!

— Слушаю вас, Назиров.

— Товарищ гвардии лейтенант, — Ризо подмигивает соседям, — а вообще получилось отлично? — и первым смеется сам.


На комсомольском собрании, проходившем в Ленинской комнате, Поликарпов оказался в самом углу, за широкими спинами Божко и Назирова, и приготовился по старой училищной привычке вздремнуть. Он устал, уже не чувствовал в отдельности руки, ноги, шею — все тело ныло, глаза слипались. В комнате быстро надышали теплом. Поликарпов уже ничего не мог поделать с собой, вытянул ноги и свесил голову на грудь. Ему снилось что-то домашнее.

Он вошел в воду. Вода была по-летнему парной. Он погружался в нее медленно, лениво разгребая перед собой ряску…

Потом он поплыл. Плыл все быстрее, по-прежнему разводя руки брассом. Он выходил на поверхность, как выходит корабль на подводных крыльях. Потом он мчался на воздушной подушке. Руки его уже загребали воздух, очень плотный, такой же, как вода. То есть он летел над водой, в воздухе. Ему щекотали сначала живот и грудь, но он поднялся повыше…

А потом его стало опускать. Он снижался. Он летел уже над самыми деревьями. Это было опасно. Он как бы подтягивал к себе воздух, но его не хватало. Он снижался. Ветки хлестали его по лицу. Он уворачивался от них. Но он летел… И напоролся на сук.

Он вскрикнул от боли, очнулся, обалдело посмотрел на обращенные к нему смеющиеся лица, на рассерженное лицо председательствующего и прошепелявил:

— Виноват… сморился… прошу прощения. — И вытер ладошкой губы.

— Тебе, Поликарпов, больше других надо слушать, — рубил председательствующий. — Ты можешь потянуть нас вниз в показателях. Я лично в этом почти не сомневаюсь. На полосе препятствий тебе трудно, потому что ты маленький. А ты спишь. Я даже сомневаюсь, можно ли на тебя надеяться в предстоящем разведвыходе. Тебе надо заниматься по каждому предмету вдвое больше, чем опытным воинам. Одними гирями ты погоды не сделаешь, Поликарпов, не думай. Не спать тебе надо, а максимально использовать каждую минуту. Я вижу, как ты читаешь на самоподготовке учебник по разведке — спишь, а не читаешь!

Поликарпов очнулся. Его ругают? В нем сомневаются? Смысл сказанного был обиден. Его унижали.

— Я… — Но слова не пришли к нему еще. Он не проснулся. — Я не понимаю, откуда сомнения…

— Оттуда, — сказал председательствующий. — Считаю, надо обратить внимание на показатели комсомольца Поликарпова. И разобраться.

— В чем? — оглядел товарищей Поликарпов. — В чем разбираться?

— В том.

— Слушай! Почему так говоришь! — взвился вдруг Назиров. — Алеша добросовестно служит. Понимаешь! Добросовестно!

И все еще смеющийся Божко тоже поддержал Поликарпова:

— Что ты к нему привязался!

(Это он щекотал Поликарпова, а потом двинул большим пальцем под ребро.)

— Прошу выбирать выражения!

В комнате загудели. Поликарпов понял, что гудят в его пользу. И слова пришли к нему.

— То, что я сейчас заснул, виноват. Сморило. Сомнения в своих показателях по боевой и политической подготовке отметаю как беспочвенные. Но вот что, товарищи… Я до сих пор не участвую в соревновании. Меня почему-то не охватили. Готов вызвать любого. И докажу, честное комсомольское. Я готов.

— Это и в самом деле упущение, — подумав, согласился председатель. — Давайте сейчас вопрос и разрешим, хотя это, правда, и не входит в повестку.

— Пусть со мной, — поднялся снова Ризо. — Куксова перевели в десантный батальон, я остался тоже один.

Подумав и взвесив, не слишком ли разные, так сказать, весовые категории у старослужащего Назирова и молодого Поликарпова, комсомольское собрание согласилось с предложением.

— Я буду помогать, — гордо пообещал Ризо. — Я.

Младшие братья Ризо остались дома. Но теперь у него и здесь есть кого ставить на путь истины и защищать, если потребуется.

6

Еще не проснувшись, Поликарпов догадывается: что-то случилось. Он заставляет себя вскочить с койки и бросается босиком к окну. Он уверен: сегодня парашютные прыжки будут обязательно. Он тормошит Ризо.

Когда выходит солнце, машины, готовые везти десантников на аэродром, стоят длинной колонной головой к воротам. Утро разлило над полковым городком чистый свет. Выходя из солдатской столовой, Дима видит, как бел снег, легким пухом накрывший вчерашний черный гололед; радостное и веселое ощущение предстоящего дня наполняет его. Сегодняшнее утро — награда за долгое ожидание: для него день прыжков все еще остается событием.

Этот день действительно достоин того, чтобы его так долго ждали. На голубое, без облачка, небо если не с радостью, то по крайней мере удовлетворенно смотрят те, кто вот уже несколько дней планировал прыжки и каждое утро вынужден был их отменять. Командиры, поглядев в окно, облегченно вздохнули.

Даже Семаков, отвыкший находить в занятиях что-то, кроме обыденной работы, тоже замечает, что снег сегодня особенно чист, а небо такое голубое, каким оно почти не бывает в здешних местах.

— У тебя, Ваня, прыжки, а у меня на работе все из рук валится, — сказала ему утром жена.

— Хе, — засмеялся Семаков, — знала, за кого замуж шла! — И поглядел в небо: там уже медленно и беззвучно кружил маленький разведчик погоды.


Стоя в очереди за парашютами, Поликарпов вспоминает, как их еще в карантине впервые привели в парашютный класс и поставили перед большим стендом со схемой. Перед строем ходил майор, оглядывал каждого снизу вверх. Когда он остановился перед Поликарповым, тот с удовольствием отметил, что майор ростом меньше него — едва выше ста шестидесяти.

— Я из вас сделаю парашютистов, — ударение майор ставил на «я» и «сделаю».

Майор оказался строг, держал их целый час по стойке «смирно», ходил вдоль, касаясь груди каждого острым кончиком длинной указки.

— Я пилот-аэронавт, — рассказывал он. А на Поликарпова неожиданно напал приступ смеха, он давился, выступили слезы, пришлось зажать нос пальцами, чтобы не прыснуть. — В объятиях у неба в первый раз побывал в шестнадцать лет. С тех пор зарабатываю на хлеб риском.

Майор внимательно оглядел строй, качнулся с пяток на носки.

— Тот, кто прыгает за мной, может быть спокоен: ловлю человека вот этими руками. — И вытянул левую, свободную от указки руку маленькой ладошкой вверх.

Поликарпов не удержался и издал носом какой-то совсем поросячий звук. Майор медленно подошел к нему, пристально поглядел в глаза и быстро сказал:

— Слово «парашют» — французского происхождения, от греческого «пара» — «против» и французского «шютэ» — «падение». И по-французски и по-русски звучит одинаково: парашют. Это — устройство для торможения объекта, движущегося в сопротивляемой среде. В нашем случае объект — парашютист с полным табельным вооружением и снаряжением десантников всех специальностей или без такового общим весом до ста двадцати килограммов, а сопротивляемая среда — воздух. Повторите!

Поликарпов растерялся, но повторил. Майор продолжал, не отводя глаз:

— В комплект парашюта входят: камера стабилизирующего купола, стабилизирующий купол, соединительное звено, камера основного купола, купол, подвесная система с замками, ранец с двухконусным замком, креплением запасного парашюта и гибким шлангом, вытяжное кольцо с тросом, переносная сумка, парашютный прибор основной, парашютный прибор дублирующий, применяющийся в особых случаях, контровочная нить, шнур-завязка, серьга и паспорт. Повторите.

Поликарпов молчал, майор усмехнулся и обвел строй строгим взглядом. Тогда Поликарпов спросил:

— Так что, товарищ майор, если не будет паспорта, парашют не раскроется?

В строю засмеялись.

— Фамилия?

— Рядовой Поликарпов.

— Шутки в парашютном деле неуместны. Вы у меня с корабля прыгнете только после двадцати прыжков с вышки. Я из вас сделаю парашютиста!


Они быстро убедились, что майор Гитник знает наизусть каждую букву технических описаний и инструкций по хранению и эксплуатации парашютов. Никто, сколько ни зубрили они книжечки, не мог запомнить всех этих «усилительных лент прочностью 185 кг ЛТПК 15185», «дублирующих парашютных приборов АДЗУ240, или ППКУ240Б, или КАПЗП240Б», «коушей» или «шлевок с шипом кнопки». Поликарпов принуждал себя сидеть вечерами в казарме над инструкциями, разбираться в рисунках с полотнищами, стропами, лямками. Ему удалось самостоятельно выяснить, что этот странный «коуш» — всего-навсего колечко, подвешенное на петле, смешная «шлевка» — лоскут, нашиваемый на другой лоскут для прочности, а загадочный «авизент» — материал вроде брезента. Эти маленькие открытия даже доставляли некоторое удовольствие. И, странное дело, чем внимательнее он разбирался в деталях парашюта, тем — непроизвольно — все большим уважением проникался к людям, его придумавшим и сделавшим. Необходимость, естественность всех этих лент, шнурков, скоб, пряжек, предохранителей и конусов становилась не только понятной, но и начинала вызывать нечто вроде восхищения.


Теперь Поликарпов испытывает к майору откровенное почтение: он уже знает, что когда-то пилот-аэронавт Гитник выпустил на первый в жизни прыжок их командира полка, тогда еще курсанта воздушно-десантного училища.


При одном взгляде на парашютную вышку к горлу Поликарпова подкатывал противный комок, перехватывало дыхание, так что становилось трудно дышать.

Готовя к прыжкам, их каждый день приводили к вышке в дальнем углу десантного городка, громоздящейся над макетами кораблей, напоминающими скелеты китов, над площадками для швартовки техники, трамплинами, стапелями, лопингами. Солдаты нехотя — Поликарпов не знал никого, кто бы делал это с охотой, — поднимались по крутому трапу на тридцатиметровую высоту, влезали в подвесную систему, стучали сапогами на металлической верхней палубе, где почему-то даже в безветрие гуляли крепкие сквозняки, смотрели сверху на вытоптанный круг, надвигали береты на брови, чесали затылки, что-то бормотали, потом, сознавая, что прыгать хочешь не хочешь, а надо, бросались вниз, громко вспоминая маму, ничего не успевали понять за секунды снижения, редко удерживались на ногах при приземлении, огрызались на подначки товарищей, а уже через минуту, отряхнув с курток грязь, точно так же подначивали слишком долго возившихся на верхней палубе. Прапорщик из парашютного класса, всегда присутствовавший на их занятиях, подзуживал вместе со всеми, однако сам почему-то так ни разу на вышку не полез. Однажды они все-таки спросили его об этом, и тот откровенно рассмеялся:

— У меня почти тысяча прыжков. Уж как я только не прыгал, готов прыгать каждый день по десятку раз, но… только с корабля. С любого, но с корабля. Мне легче в клетку со львом войти и поцеловать его, чем прыгать с вышки. А вы, ребята, прыгайте, если майор Гитник приказал!

Поликарпов прыгал ровно двадцать раз: майор оказался памятлив. Сержант аккуратно зачеркивал в тетрадке палочку после каждого его прыжка. Но и на двадцатом прыжке так же мутило в животе и противно слабело под коленками, как и на первом.

— Это что! — смеялся прапорщик. — Скажите спасибо, что теперь с аэростата не сбрасывают. — И рассказывал, как прежде прыгали из болтающейся на ветру корзины.

Поликарпов очень живо представлял себе аэростат, его раскачивающуюся на почти километровой высоте гондолу, землю с человечками-муравьями и бесстрашного аэронавта, хозяина воздушного шара майора Гитника.

— Ноги отказывали, — рассказывал прапорщик, — в животе щекотало. Таких, кто забивался под лавку и отказывался прыгать, полно было. Меня самого за шиворот выбрасывали. Чего ж тут стыдного!


На аэродром едут молча. Еще полчаса назад солдаты возбужденно вспоминали предыдущие прыжки. Все в прошлом выходили лихими парашютистами… А теперь молчат. Сидят на лавках, тесно прижатые друг к другу, одинаковые, точно пуговицы на шинели. Сидят, прикрыв глаза или уставившись в одну точку с отрешенным видом. «Испугались, что ли? — размышляет Поликарпов. — С чего бы это? Мы ведь бойцы!» Он усмехается и оглядывает соседей — и в самом деле, черт возьми… Но здесь же что-то заставляет его подумать и о не раскрывшемся вдруг парашюте, о гаснущем под попавшим на него товарищем куполе, о запутавшихся стропах, о подвернутой на кочке ноге… Он легко успокаивает себя: «Здравствуйте, в первый раз прыгаю с разведчиками, и обязательно что-то случится?»

Он думает, о чем напишет после прыжка. «Все было обычно и просто, как положено в настоящих войсках. Все ваши родительские беспокойства вызвали бы теперь у вас самих только улыбку. Десантник в воздухе чувствует себя легко и спокойно. Это дается опытом».

— Что, гвардейцы, приуныли? — У Семакова шапка настолько старая, что мех ее из голубого превратился в ржавый. Наушники подвязаны под подбородком.

Поликарпов некоторое время раздумывает над тем, как стара капитанская ушанка, потом догадывается: «Это же талисман! Он прыгает только в ней!» Рука его вертит в кармане металлический рубль, еще не истраченный на два батона и двести граммов сливочного масла (пир живота!). «Это и будет мой талисман, — решает он. — Проверчу дырочку, продену суровую нитку… Дело».

— Назиров, звездочку купил? — бодро спрашивает Семаков.

— Никак нет, товарищ гвардии капитан.

— Что ж, так и будешь ходить облупленный?

— Времени нет, товарищ гвардии капитан. Обязательно куплю. Честное слово!

Разговор не клеится. Едут молча, на ухабах лениво «давят масло» — прижимают крайних к бортам. «Запеть, что ли? — думает Поликарпов. — Нет, можно в дураках оказаться…»

— Хайдукевич, как у вас дела с расписанием? — но успокаивается капитан.

Димин ответ невнятен, но Семаков не сдается:

— Январь распланировали? Январь у нас будет сложный.

Дима делает вид, что соглашается, кивает головой.

— Стрельбы — раз, — загибает палец капитан. — Вождение — два… Водители наши, Хайдукевич, но из самых лучших, это не я один говорю. Строевой смотр — три, в январе обязательно проведем…

Дима слушает, слушает и неожиданно понимает, чего хочет Семаков. «Поспорить, чтобы растормошить бойцов!»

— Я бы из этого расписания вообще половину предметов выбросил!

— Не понял, — капитан оборачивается и несколько секунд удивленно смотрит на Диму. — Не понял, Хайдукевич. — Он даже оттопыривает шапку, будто плохо слышит.

— Я бы из этого расписания половину предметов выбросил, — упрямо повторяет Дима.

— Ну, конечно, — говорит капитан после несколько затянувшегося раздумья, — дай вам волю, вы вообще все выбросите. Пусть работают дяди, понятно…

— Выбросил и заменил бы регби, — еще более упрямо продолжает Дима.

— Чем? — брови капитана удивленно уползают под шапку.

— Регби. — Дима чувствует, что его начинает нести, но удержаться уже не может.

Солдаты прислушиваются к разговору офицеров, выходят из оцепенения.

— Регби спокойно половину предметов может заменить.

— Это что ж такое? Скачки?

— Скачки — это дерби, — раздраженно объясняет Дима, — а регби — это игра с овальным мячом.

— А… куча мала, вспоминаю. Это где ребра ломают? Там ведь, кажется, даже свалка разрешена. Видел по телевизору. Двадцать минут смотрел, старался понять, ничего не понял, выключил — Анна Васильевна попросила, а она у меня большая любительница спортивных игр. Тоже не поняла ничего, вот ведь как.

— Схватка, а не свалка, товарищ капитан, — подсказывает сзади Поликарпов. — Схватка.

Семаков оборачивается, у него смеются глаза.

— Это же игра игр! — продолжает Дима. — Весь разумный мир знает, что в регби играют настоящие мужчины по очень строгим правилам!

— Что-то ваш разумный мир смотрит по телевизору хоккей и футбол, а не дерби, а, Хайдукевич?

Дима понимает, что Семаков заводит его, но…

— В свое время, товарищ капитан, хоккей тоже считали игрой сумасшедших танкистов.

— Каких еще танкистов?

— Наши хоккеисты вначале играли в танковых шлемах. Касок тогда еще не было. Тоже все считали игру ерундой: гоняют, мол, банку из-под гуталина!

— Во-первых, никто в танковых шлемах не играл, — посмеиваясь, говорит капитан. — К вашему сведению, Хайдукевич, — играли в велосипедных. Я сам еще в таком шлеме играл. Во-вторых, хоккей — это действительно игра, а не свалка.

— Схватка, товарищ капитан, — опять сзади подсказывает Поликарпов. — Схватка.

— Регби — именно то, что нужно десантникам. А мы — находка для регби. — Дима понимает, что спор надо закончить достойно. — Была б моя воля, я бы в ВДВ такую команду собрал, что Уэллсу, шотландцам или там французам на первенстве мира делать было бы нечего, боялись бы участвовать. И даже вы бы с женой не хоккей по телевизору смотрели, а на стадион регбийный бегали.

— Ну, а как же все-таки с расписанием на январь, а, Хайдукевич? — спрашивает Семаков.


Климов, прислонившись спиной к кабине, почти не слушая, с тоской размышляет о своем. Похоже, что капитан поглядывает на него подозрительно. Можно подумать, о чем-то догадывается. «Без шуток, Климов!» Какие уж тут шутки!

«Коленька, я виновата перед тобой. Хотела тебя видеть, солнышко мое, вот чего я только хотела. Я все еще очень больная, еле письмо пишу. Наверное, и меня и твою сестричку опять положат вместе в больницу. Может, я что-то не так сделала и тебе там в армии испортила? Больше я напортила вам, наверное, тем, что родила вас, дорогой ты мой, а теперь никому не нужна. Сестричка совсем слабенькая, диатез прибавился, врачи ничего не понимают, один говорит это, другая — то. Что они знают! Из военкомата сразу пришли, как ты писал, внимательные, жэковских заставили. Скоро начнут ремонт. Пристыдили. Письмо пришло от твоего командира. Очень солидное, я его показывала. Но он на что-то намекает, я же это чувствую. Приходил тут ко мне твой дружок интернатский Витя Богомаз, спрашивал твой адрес воинской части, обещал переписываться. Он хотел в моряки, а его вообще в армию не взяли по сердцу, устроился работать в телеателье и вечером учится в институте, чистенький, хороший мальчик, говорит, хорошо зарабатывает. Вы с ним с первого класса вместе ходили. Пишет он тебе? Он мне за хлебом сходил. Вот ты не захотел тогда отсрочку, когда забирали, отказался. А ты у меня один, тебя бы не забрали, мне это все говорят. Если мать одинокая, в армию не берут. Но ты всегда по-своему. Тебе мать не жалко. Ну, что ж, спасибо и на этом, значит, я это заслужила. Бог с ним, с ремонтом, мне просто хотелось тебя увидеть, посмотреть, какой ты стал. На фотокарточке я тебя не узнала: мужчина интересный, солидный. На тебя уже и вещи твои будут малы, когда из армии вернешься. Я их все равно храню, не продаю, хотя предлагали, и денег нет, а тебе они будут малы. Брюки кримпленовые синие, которые мы перешивали, пиджак, куртка в строчку зимняя с капюшоном за 80 рублей, рубашка небесного цвета с рюшками на груди.

Я скучаю, живу одинокая весь день, только твои редкие письма перечитываю. Что ж, если сам пошел служить в армию, что же я теперь могу поделать! Так и буду жить, а ты служи, как того требует твой командир и от меня. Я его поняла. Целую тебя, мое солнышко, хоть иногда вспоминай обо мне».

Со стороны можно подумать, что Климов дремлет.


Он и до службы знал, что в армии ему не будет плохо: садиться себе на голову он никогда и никому не позволял. К своему удивлению, он вдруг обнаружил в себе склонность спокойно делать даже то, что у многих вызывало протест или черное уныние: усердно подшивал подворотнички, аккуратно заправлял койку, стоял у тумбочки дневальным, драил полы в казарме, мыл сортир. Он никогда не думал, что так легко сможет подчиниться своему отделенному. Объявляя ему в первые месяцы благодарности, сержанты называли это дисциплинированностью, офицеры — добросовестностью, но Климову было все равно, как это называют, он знал: для этого не нужны какие-то чрезмерные усилия воли, а жить, напротив, становится все проще и проще. И когда ему вручили отделение, он нисколько не изменился, остался прежним — терпеливым, ровным и злым.

Его только иногда прорывало. Внезапно. Окружающие считали, что это — вздорность. Так оно, наверное, и было.


День в самом деле чудесный: в чистом небе солнце, вокруг снег, самолеты зеленые, звезды на крыльях красные. Даже томительное ожидание в очереди на погрузку не портит этот день.

Разведчики будут прыгать последними, после всех батальонов.

Сотни десантников из линейных батальонов, двугорбые от парашютов — основного и запаски, стоят в колоннах лицом к взлетной полосе; солдаты-перворазники, замороженные мыслями о предстоящем прыжке, походят сейчас друг на друга, как близнецы, в особенности из-за шлемов, делающих их головы одинаково яйцеобразными. Винты маленьких кораблей метут на парашютистов снежную пыль.

Климов чувствует сосущую пустоту в желудке, чертыхается, шарит в карманах, не находит обычно приберегаемого на прыжки сухаря и вспоминает, что сгрыз его еще в машине. Время подходит к обеду, солнце перекатывается через зенит, есть хочется нестерпимо.

— Я готов сожрать быка, — говорит он Поликарпову, который, слюнявя красный карандаш, что-то рисует на бланке боевого листка.

— Ишь ты, — смеется Поликарпов, — быка! — Опять слюнявит карандаш. Губы у него розовые, словно нарочно подкрасил. И щеки в румянце. Младенец. Дитя папы с мамой.

— Чего хихикаешь! — взрывается вдруг Климов. — Чего ржешь!

— Ничего… — Поликарпов поджимает розовые губы. Он продолжает рисовать красное знамя, которое держит в одной руке синий десантник. В другой руке десантника — довольно неумело вывернутой — граната.

— Что это за чучело ты рисуешь?

— Где?

— Вот это.

— Это штурмовой флаг… Штурм…

— А почему не Божко рисует?

Поликарпов пожимает плечами. Он сам предложил Божко свои услуги — сделать боевой листок в одиночку, самостоятельно. «И ничуть Божко не лучше меня рисует, — обиженно думает он. — Климову просто вожжа под хвост попала. И почерк у Божко дурацкий, с загогулинами какими-то».

— На, друг, — протягивает Климову кусок сухого белого сыра Назиров. Перед этим он сдул с него крошки.

Климов не сразу тянет руку. Он смотрит на Ризо, на его сросшиеся брови, на довольную улыбку. Ему хочется сказать этому почти смешному в вечной своей готовности услужить парню какое-нибудь доброе слово, но он молчит. Ризо, улыбаясь, смотрит, как он жадно ест так неожиданно пригодившийся сыр, который неделю назад прислала мать.

— А ты? — спрашивает Климов.

— Нет, перед прыжком не ем.

— А я после прыжков только воду пью, — говорит Поликарпов. — Могу сразу ведро вылакать. Однажды у меня…

— А ты когда-нибудь прыгал? — не глядя, спрашивает Климов.

— Три раза…

— Ну и рисуй свое чучело.

— Да нет, прыгать не страшно, но все равно каждый раз теряешь пять кило. Все в пот уходит, — объясняет Поликарпов.

— Зачем? — удивляется Назиров. — Я никогда не потею, я всегда сухой.

— Ну, конечно, — хихикает Поликарпов, — сам сухой, мокрые только тельник и подштанники.

Климов бросает в рот крошки с ладони, подмигивает Ризо. Тот становится за спиной Поликарпова на четвереньки, Климов несильно толкает Поликарпова в плечо, Поликарпов летит в снег.


От безделья Климов бродит около офицеров, с завистью поглядывая на их ножи — не на старый, со сломанной пружиной и разбитой пластмассовой рукояткой «вечный» стропорез Семакова, а на ножи с наборными из цветного плекса ручками, с лезвиями из нержавейки, в ножнах.

Самый красивый, конечно, у Хайдукевича. Лейтенант неторопливо расстегивает прекрасной желтой кожи ножны и пускает по кругу виденный уже десятки раз, но по-прежнему вызывающий восхищение у каждого офицера нож. Климов тоже протягивает руку, на ладони его оказывается предмет вожделения любого десантника — настоящий тяжелый норвежский охотничий нож с рукояткой из моржовой кости. Как он вообще достался лейтенанту? Климов трогает ногтем лезвие (как бритва, и острие отточено исправно), взвешивает нож на ладони (лезвие тяжелое, бросать в цель удобно), читает мелкие буковки фирмы на стали и гладит резные, из кости, щечки рукоятки.

— Антоныч, — улыбается начальник медслужбы полка, добродушный капитан, на голубых петлицах которого вместо положенных ему медицинских эмблем — обычные десантные кораблики, — меняю на свой спрингнайф[4], не глядя. Или просто отбери у лейтенанта. Что за бред, у начальника какой-то консервный нож, а у лейтенанта музейная редкость.

Офицеры смеются: стропорез начальника разведки по возрасту сравним разве только с его рыжей шапкой.

Семаков, сидя на раскладном брезентовом стульчике и вытянув ноги, щурится на солнце:

— Чему смеетесь! Мой тоже стропы режет, как паутину, а вы цацки нацепили и радуетесь, как дети, ей-богу… Ножи у вас не табельные. Нарветесь на начальство, тогда и я посмеюсь. А мой не подведет, не волнуйтесь. — Он замечает среди офицеров Климова, все еще взвешивающего на ладони нож. — Что, хочется домой повезти?

Климов вздрагивает.

— С какой стати? — неожиданно краснеет он.

— Я тоже считаю, что ножик тебе ни к чему. Ты же не хулиган какой-нибудь, Климов, а? Нож не игрушка.

Климов делает удивленное лицо, пожимает плечами и уходит к взлетной полосе.

«Все-то он знает, — долбит Климов носком сапога лунку в снегу. — Телепат».

Позавчера укладывали парашюты. Климову помогал Божко, проверял Хайдукевич.

Климов слышал скрип снега под Димиными сапогами. «Что он топчется возле меня!»

— Климов, — вдруг спросил Хайдукевич, — что у тебя со стропами?

— А что? — Климов не обернулся. Он боялся своего лица: сейчас на нем могло быть все написано.

Ночью ему пришла блестящая мысль: если не дать раскрыться основному парашюту, а спуститься на запасном, то в газете части очень добрый ее редактор Гладилов, который знает их всех, а о Климове даже написал однажды, теперь уж обязательно поместит его фотографию. «Не растерялся. Смел. Сержант. Отличник. Гвардейцы! Есть с кого брать пример в находчивости!» Отпуск дать Климову придется: не так часто спускаются на запасном.

Мысль блестящая, понял Климов. Но за завтраком он начал сомневаться, а к обеду, когда они шли строем в столовую, мысль потускнела совсем.

Отпуск-то ему, может, и дадут, понял он, но что станет! Замучают разбирательствами: почему не раскрылся абсолютно надежный парашют, кто виноват в ЧП? Сам парашют? Не так уложен? Кто укладывал? Кто проверял? Кто контролировал? Что командиры?

Он станет врать: «Укладывал нормально, прыгал верно, действовал, как положено, что случилось — не понимаю. Купол не раскрылся, а как, почему — убейте, не знаю. Счастье, что не забыл про запаску».

Врать и глядеть ясными глазами на лейтенанта, на Семакова, на Гитника? Краденой костью застрянет у него в горле отпуск. Нет, этот вариант не для него!

— Нет! — вслух окончательно решил он в строю.

Ризо посмотрел на него, ожидая продолжения, и сбился с ноги.

«Так что же, Хайдукевич мысли мои читает?»

— Что, товарищ лейтенант? Что? — повторил он.

— То, что надо смотреть, как следует, а не дурака валять. Это парашют, не авоська.

— Показать? — спросил Климов, так и не обернувшись.

— Показать. — По голосу лейтенанта Климов понял, что напрасно плохо подумал о нем: Хайдукевич всегда заставлял проверять укладку строп дважды.

Стараясь унять непонятное волнение, Климов взял стропы у кромки купола и, пропуская их в пальцах, прошел до подвесной системы.

— Нормально?

— Нормально.

Продолжая укладывать парашют, Климов думал о том, что за ним наблюдают. А руки, привыкшие ощущать шелковистость купола, двигались автоматически: разделив купол на две половины, перебросили левую часть на правую сторону, захватили петлю пятнадцатой стропы…

— Климов!

«О, господи!» От неожиданности он вздрогнул и не сразу обернулся. Расставив широко ноги, над ним стоял капитан Семаков. Климов наступил коленом на стропы.

— Ты это что? — губа у Семакова дернулась, — Жить надоело?

— Да что вы, товарищ капитан, — тихо сказал Климов, — что вы все ко мне…

— Ты что делаешь!

— Укладываю, — отчаянно сказал он, — Парашют укладываю…

— Тебя самого уложат в первом же раунде. Марш в зал! Захотел нокаута? На носу первенство округа, а он пропускает тренировки!

Климов вытер ладонью лоб.


Вот он опять стоит на краю бетонки, втянув голову в поднятый воротник куртки; от винтов несет густую снежную пыль. Он смотрит, как неуклюже взбираются на борт перворазники, исчезают в люке, потом люк захлопывается за ними, самолет выруливает на полосу.

Не так давно и он был таким же неуклюжим, похожим на ватную куклу солдатиком. Все прыжки он помнит в подробностях, особенно первые, особенно четвертый, когда, казалось, никакая сила не сможет оторвать его руки от скамьи! Четвертый — памятный.

Если бы кому-нибудь пришло вдруг в голову сказать, что Климов — трус, он, не задумываясь, швырнул бы сказавшего эту чушь на пол.

Он знает тех, кто в самом деле боится вышки, горящего обруча; даже на матах во время боя с ножами видит он испуганные глаза противника. Но он сам! И все-таки почему во время четвертого прыжка страх (то, что это действительно страх, он знает) сковал его, сделал неподвижным, налил ноги и руки свинцом, словно он жалкий отказник! Потом, на земле, Климов представил себе, как выглядел на борту — с белыми глазами без зрачков, покрытый липким потом. Отвратительно.

В тот раз он оказался не лучше тех, над кем имел право — если бы захотел — потешаться. Неужели бывает так, что человек совсем перестает управлять собой? Разум выключается? А что же остается?

Но он все-таки прыгнул, никто его не заставлял…

«А у Поликарпова моего сегодня как раз четвертый прыжок. Посмотрим, — вспомнил он. — Посмотрим на младенца».

Его первый прыжок был только странным. Ему было совсем не страшно. Он только удивился: слишком много он выслушал рассказов и слишком долго ждал прыжка.

В самолете он безотрывно смотрел в иллюминатор на пятнистую — черным по белому — землю, стараясь ни о чем не думать, отгоняя мысли о предстоящем. Все молчали, он тоже. Другие зевали, и он зевал, считая, что это от скуки. Он все смотрел в иллюминатор на заснеженную землю с неправильной формы пятнами леса; земля была не так уже далеко (отчетливо видны были дороги, отдельные группы деревьев, дома смотрелись даже не плоско, а в аксонометрии), и именно это ощущение близости земли осознавалось отчетливее всего. Слишком близко… Вот в таком полусонном, заторможенном состоянии он и летел, отмечая про себя, что лес черный, снег белый, сидящие напротив все на одно лицо — у всех серые блины, а не лица. Но когда появился штурман, подошел к люку, для устойчивости расставил ноги, открыл, наконец, дверь, в которую ворвался тугой поток холодного воздуха, Климов посмотрел в образовавшееся в фюзеляже отверстие, не увидел ничего, кроме того, что это всего лишь дыра в фюзеляже, и ощутил вдруг настоятельную потребность прыгнуть. Он не должен быть хуже других! Нет. Он сейчас прыгнет… Он услышал сирену, увидел зеленую лампочку над плечом штурмана, злое, уставшее его лицо, нетерпеливо машущую руку, подгоняющий, торопящий жест, гримасу нетерпения на грубом обветренном лице. Солдаты из левого по полету ряда исчезали в светлой дыре, очередь стремительно приближалась. В своем ряду он стоял вторым; увидев, что сосед оттолкнулся от порожка, сделал очень большой шаг…

Наверняка эти несколько секунд он не помнил, он их потом домыслил.

— Ты прыгал на мозжечке, — смеясь, объяснял ему на другой день доктор.

— Я все помню, — уверял Климов. — Помню!

Ребята рассказали: с испугу он едва не оседлал прыгавшего перед ним Назирова. Однако Климову казалось, что соображал он отчетливо: дважды его сильно швырнуло, с опозданием он вспомнил, что надо считать, но уже на «пятьсот два» автоматический прибор щелкнул и… О, этого он больше никогда не испытает! Беспорядочное падение прекратилось внезапно. Он в первый раз в жизни застыл, как бы подвешенный в воздухе. Это было ни с чем не сравнимое ощущение: ты не падал, на тебя не набегал поток воздуха, тебя никуда не несло, не тащило, кругом было только голубое, прекрасное, чистое, без морщинки, пространство. И где-то в этом пространстве был помещен ты. Он поднял голову, увидел белоснежный купол своею парашюта и закричал, смеясь, радостно, даже выругался от восхищения. Его распирало такое счастье, какого, без сомнения, он прежде не знал и, наверное, не узнает больше. Белый купол раскрывшегося парашюта, безоблачное небо после бреда падения — это может оценить только прыгающий впервые!

С тех пор Климов уже не закрывает глаза, отталкиваясь от порожка, не оставляет в стороне руку с выдернутым кольцом, а сразу прижимает ее к груди. Теперь ничто не мешает ему спокойно считать «пятьсот один, пятьсот два, пятьсот три», если он решил почему-то в этот раз посчитать; он умеет теперь так управлять телом, что его уже соблазняют несложные опыты. Появились новые ощущения, доставляющие удовольствие, но повторить радостное мгновение первого прыжка уже не удастся никогда.

Сколько прыжков осталось позади — сперва с «кузнечиков» Ан-2, потом с тяжелых кораблей, в два, в четыре потока… Не совсем понятный первый, самый трудный четвертый, веселые прыжки, когда ребята на бегу, грохоча подковами по железу аппарелей, кричали, беснуясь, или прыжки на лед, ночью, в грязь, на распаханное и схваченное морозами — самое страшное для ног — поле, прыжки в траву по пояс… Растаскивало их ветром, тащило физиономиями по стерне, на деревьях повисали не самые ловкие из них, отбивали до черноты пятки, в жуть опускались по ночам, когда не знаешь, что под тобой… А все равно прыгать хотелось…

— Эй, разведка, — кричат из кабины грузовика, — когда вы уже, однако, прыгнете?

Климов оборачивается. Знакомый водитель смотрит на него осоловевшими со сна узкими глазками.

— Спи, Сибирь, — говорит Климов, — у тебя-то служба идет. Ты-то чего переживаешь?

— Есть охота. Опять, однако, обед с ужином совместят.

— Не похудеешь, — вяло говорит Климов, — вишь, какой гладкий стал, глаза уже не открываются. Жена не узнает, когда домой вернешься.

— Хо-хо, — смеется водитель. — Это я пухну с голода.

— Прыгнем, — говорит Климов, — за нас, камрад, не волнуйся, в разведке все по расписанию.

— Я волнуюсь не за вас, я есть хочу, вот в чем, однако, дело.

— Не похудеешь… однако. — Климов поворачивает к своим.

7

— Предупреждаю: планировать четко к месту сбора, управлять парашютом. А вы, Назиров, как всегда, будете, конечно, рулить в город? Подозреваю, у вас там завелась знакомая.

— Почему у меня знакомая, товарищ гвардии лейтенант? — возмущается Ризо.

— Потому что вы все время туда улетаете.

— Зачем так говорите, товарищ гвардии лейтенант! Первый разряд по парашюту сами вручали!

— Ну, ладно, ладно, — улыбнулся Хайдукевич. — Предупреждаю серьезно: метеообстановка изменилась к худшему, ветер усиливается. Мы остались последними, принято решение прыгать — мы же не перворазники!

— Еще бы! — подал голос Поликарпов, но сзади кто-то легонько дал ему по шее. Он смутился: «Черт, ведь не хочу, а лезу вперед. Само собой получается».

— Еще раз: управлять парашютом! Перестроиться в следующем порядке…

Поликарпов слушает лейтенанта. «Покидание корабля… приземление… Пункт сбора… построиться в последовательности…» Быстрее бы в корабль! Его ставят между лейтенантом и Климовым. «Ловить собираются, что ли? Не придется! Когда прыгал в аэроклубе, колени не дрожали, не то, что у некоторых!»

— Поликарпов, вы что, уснули? Перестроиться… К кораблю!

Он глубоко вздохнул, слишком глубоко, так что в груди зашлось. Пока прокашливался, — даже слезы выступили, — строй терпеливо ждал. Потом Климов легонько обнял его за плечи и подтолкнул к самолету:

— Ну, пошли, Алеша, пошли.

Ноги отчего-то вдруг стали ватными, парашюты внезапно оказались пудовыми, давили на плечи, что-то тоскливое подкатило комком. Подавленный, с обострившимися скулами, он занял свое место в корабле и прикрыл глаза.

Самолет прошел взлетную полосу, взлетел, накренился, делая круг…

— Поликарпов, — похлопал его по колену Климов, — а, Поликарпов!

От Климова несло табаком, запаха которого Поликарпов терпеть не мог. Особенно, если близко человек наклоняется…

— Ты же не спишь. Давай поговорим.

Но как раз говорить ему и не хотелось.

— Снег нормальный, прыжок простой, — продолжал Климов, — ветер ерундовый. Удовольствие!

Поликарпов не открыл глаз. Теперь о прыжке он не думал: «Прыгайте себе в удовольствие, в неудовольствие, а меня не трогайте, оставьте меня в покое с вашими прыжками». И незаметно уснул в тепле под монотонный гул мотора.


— Товарищ лейтенант, — кричал Климов, перегнувшись через дремлющего Поликарпова, — что вы такое моей матери написали?

Дима сделал удивленные глаза, пожал плечами:

— Нормально.

— Что вы ей написали, а, товарищ лейтенант? — глаза Климова сузились.

Но Дима показал пальцем на уши: «Не слышу».

— Все слышите, — сказал Климов. — Я же вижу, что слышите.

Продолжая улыбаться, Дима отвернулся и стал внимательно разглядывать табло на стенке.

«Что он написал? — глядя на дремавшего напротив Семакова, гадал Климов, — Вообще говоря, лейтенант — парень спокойный, мозги у него на месте и, главное, не трепач, не высовывается. Но что он все-таки написал?»


Писем Дима писать не любит. Домой пишет так кратко, что мать все время обижается. И не зря, наверное. «Жив, здоров, работы много. Как живы вы, как здоровье? Как все вообще?» Больше из себя Дима выдавить не может.

«Что у тебя в личном плане? — спрашивает мать. — Твои друзья все переженились. И Валик, и Витя, и Толик Лысенко. Напиши хоть что-нибудь путное. Есть ли у тебя девушка, с которой у вас какие-либо планы? (Мать — плановик, потому самое употребляемое ею на бумаге слово — «план».) Что у тебя в сердце, напиши. Аня уже вышла замуж. А когда-то вы друг к другу были так неравнодушны! Вышла она, правда, по-моему, не очень удачно, но жизнь их рассудит. Я-то думала!»

«Ма, в личном плане у меня все в порядке. Мне пока делом нужно заниматься. Я должен построить тот фундамент, на котором моя жизнь будет стоять прочно и с которым я больше принесу пользы, если я уж занялся тем, чем занимаюсь. Фундамент — это не ковры, вазочки всякие, половики, квартиры, сараи, мотоциклы. Нет. Фундамент жизни — это то, что я должен обязательно знать и уметь, как всякий настоящий кадровый офицер. В своем роде войск. А я убеждаюсь, что пока знаю мало. Училище еще не все мне дало. Я остальное своими руками и мозгами должен приобрести. Когда я все это добуду сам, мой дом никогда не разрушится. Мой дом. И я полезен буду. Работа, в любом смысле (а это я увидел, когда мы общались при благоустройстве нашего городка с Сельхозтехникой), — это первое, что от человека требуется и что первым требуется самому человеку. Потом уже будет второе, третье, сто первое, — то, чего ты от меня хочешь… У меня работа серьезная. Нельзя сачковать и обманывать. Это как у акробата в цирке. Прыгать надо. Так что не сердись, а поверь мне: сначала нужно построить внутренний фундамент».

Это было очень длинное для него письмо, но он отвечал на особенно серьезные вопросы матери.

«Меня беспокоит самым серьезным образом то, что с тобой происходит. Ты же никогда не был бесчувственным мальчиком, я же помню твои прежние письма, и у вас с Аней так хорошо все складывалось. Ничего я не понимаю. Я считаю, личную жизнь надо устраивать именно сейчас, пока ты молод. А дальше будет все труднее и труднее. Ты будешь все больше втягиваться в свои служебные дела, и все меньше у тебя будет свободного времени для обустройства».

Эпистолярный жанр — не Димин жанр. Вот конспекты он писал — это да! На зависть всему курсу. Почерк у него аккуратный, когда он этого захочет…

Свое письмо матери Климова он помнит наизусть. Он трудился над ним два вечера. Думал долго. Это было первое письмо, которое он как командир отправлял матери своего подчиненного.

Первое.

Многое Дима сейчас делает в первый раз, и, главное, о многом задумываться приходится в первый раз…

«Глубокоуважаемая Раиса Андреевна!

С большим удовольствием хочу рассказать Вам о том, как служит, выполняя свой священный долг перед Родиной, в воздушно-десантных войсках Ваш сын — гвардии младший сержант Николай Геннадьевич Климов, отличник боевой и политической подготовки, победитель социалистического соревнования по итогам за летний период обучения.

Командование довольно его успехами, за что он к настоящему времени награжден всеми знаками воинской доблести. Он отличный, заботливый, требовательный командир, умный и физически сильный воин. Знания ему даются легко, он умело ими пользуется и с удовольствием делится со своими подчиненными и другими товарищами по службе. К себе и подчиненным требователен. Трудности преодолевает с пониманием. На замечания старших реагирует правильно.

Хочу сказать наше общее солдатское спасибо и за то, что Вы воспитали его человеком даже великодушным. Когда некоторое время тому назад подразделению пришлось тяжело на учении, он первым, без лишних слов, поднял людей и ликвидировал сложность. Чувствуется, он своих товарищей уважает и готов им всегда помочь.

Ваш сын не очень общителен. Может быть, это потому, что Николай — командир молодой и утверждает свой авторитет. Но с товарищами ровен, своего физического превосходства не подчеркивает.

Уважаемая Раиса Андреевна, сын Ваш занят очень серьезным долом. День (и часто ночь) расписан у него по минутам. Он к тому же командир, должен знать, требовать и помогать каждому подчиненному. Служба у него непростая.

Прошу Вас помочь ему теплым материнским словом, почаще писать о хорошем и поддерживать, как можно, в его сложном солдатском ратном труде. Главное, чтобы на сердце у него было спокойно».

Вот и все.


Климов оттолкнулся, через три секунды спокойно дернул кольцо, поглядел на купол, по привычке улыбнулся ему, увидел слева внизу Хайдукевича, сверху в полном порядке Поликарпова, который что-то кричал. «Радуйся, младенец». Он сомкнул ноги в коленях и в щиколотках, попробовал развернуться, поглядел вниз. Земля, как всегда на оставшейся сотне метров, приближалась стремительно. Порывом, довольно сильным, его дернуло в сторону, он потянул за правую группу строп, скользнул парашютом, удачно ударился о ровную землю, присыпанную снегом, но на ногах не удержался, упал на бок и, подняв купол, подтянул; щелкнув замком на груди, огляделся. Рядом приземлился Хайдукевич, метрах в ста от них поле пересекала высоковольтная линия. «Бросили неточно, — подумал он. — Или ветром оттащило. А сверху ЛЭП даже не видно было».

Ну вот, еще один прыжок, ничем не примечательный, детский какой-то. Зачем их только бросали! Размяться? Климов съел несколько горстей снега, вытер шапкой мокрое и, наверное, такое же красное, как у пробежавшего мимо Божко, лицо. Теперь надо как можно быстрее прибыть к месту сбора, где ждут с секундомером: следует все-таки подтвердить свой первый разряд.

Спешно укладывая парашюты, он услышал крик. Крик был не призывной, не Хайдукевича, а истошный, очень похожий на крик сломавшего в прошлом году ногу Костюкова…


Они прибежали к опоре высоковольтной линии почти одновременно — группа приземлилась довольно кучно. Задрав головы, они смотрели, как беспомощно болтается на проводе кто-то, запутавшийся в стропах и капроне купола.

— Угораздило, — сжал зубы Хайдукевич. Климов увидел, как побледнело его лицо.

— Его убьет током! — под линией, размахивая руками, бегал Назиров.

— Поликарпов, умоляю, не дергайся, не вертись. Успокойся, все будет в порядке, — крикнул лейтенант, — Мы придумаем.

— Я запутался, — послышалось сверху.

— Его убьет, — Ризо рвал с себя куртку. — Алеша!

— Стой! — кричал издали Семаков. — Стой!

Он далеко опередил бежавших от санитарной машины людей, неуклюже проваливавшихся в снег. «И прицелился-то прямо на «санитарку», — успел отметить Климов.

— Стой! — кричал Семаков, хотя все и так стояли, не зная, что делать. — Растянем купол, будем его ловить. Кто повис?.. Ах, казачок, допрыгался…

Дима бросил парашют разведчикам:

— Разворачивайте!

— Поликарпов, ты меня слышишь? — зачем-то рупором сложив ладони, кричал Семаков. — Сейчас мы тебя поймаем.

— Там же ток! — дергал Климова за рукав Ризо. — Ты же физику учил!

— А ты? — зло вырвал руку Климов.

— Я плохо учил! — кричал как сумасшедший Ризо.

— Тихо, ты, — сжал его за запястье Климов, — чего кричишь!

Ризо снова побежал под линию.

Лейтенант отвел Климова в сторону.

— Слушай, — мягко сказал он. — Поликарпов на одной фазе, поэтому все спокойно, верно?

Климов растерялся, стал лихорадочно соображать. Краска стыда, наверное, выступила у него даже на спине. От него ждут ответа… Да что он — электрик?.. Птицы сидят на одном проводе, значит, за одну фазу можно держаться… Какой здесь ток? А напряжение?

— Как я понимаю, — сказал лейтенант, — здесь две или три сотни киловольт?

Лейтенанту помочь Климов не может. «Да что я — электрик? Откуда мне знать?»

«Ну и завернулся, — подумал он, посмотрев на капроновый кокон вверху. — Как в гамаке. Ах, младенец…»

— Приготовиться!.. Раскрывай замок! — крикнул Семаков. — Ловим тебя!

Поликарпов медлил. Прошло секунд десять.

— Давай! — кричал Назиров. — Я тебя поймаю!

Может, только поверив другу, Поликарпов решился. Они услышали легкий щелчок замка, еще сильнее растянули купол…

Поликарпов вывалился из капрона неожиданно, вывалился и… повис вниз головой. Ноги его оказались в петле, всем было видно, как удавкой затянулась стропа, цепко зажав оба его сапога в щиколотках.

Лицо Поликарпова быстро наливалось кровью, багровело, выкатились на нем большие глаза.

Все его попытки, раскачавшись, сложиться, уцепиться за стропу руками не удались, ватная куртка вообще делала его неуклюжим. Он затих, перестал шевелиться, может, тихо плакал, а может, так же тихо проклинал себя за то, что принес роте ЧП.

Такими Семакова и Хайдукевича солдаты видели впервые: офицеры старались не смотреть друг другу в глаза.

— Насколько я понимаю, — начал Дима, — линия напряжением двести двадцать или триста тридцать киловольт. Промежуточная опора от Поликарпова метрах в тридцати. Подорвать, свалить опору взрывчаткой я сумею, но кому это сейчас нужно. Как его снять…

Климов посмотрел на опору. Да, она была метрах в тридцати от того места, где на проводе висел, словно заброшенная во время игры тряпичная кукла, Поликарпов.

— Чему же вас учили! — в сердцах сказал Семаков. — Ученые, вашу…

— Я не могу ручаться… Напряжение в линии высокое. С другой стороны, Поликарпов на одной фазе… Ток, наверное, переменный, маленький, — Дима не смотрел Семакову в глаза.

Поликарпова он взял к себе, не советуясь…

Черт возьми, это могло случиться с любым! Дело не в Поликарпове! Резкий порыв ветра, понесло… И повис, в общем, удачно, на одном проводе… Удачно! Ну да, его бросило на провод, а ногами он зацепился. Купол опал и накрыл его. Понятно.

— Ток маленький, — повторил он.

— А чего ж они гудят, провода, а?

— Надо стропу перерезать, — сказал Климов. — Дайте нож, я перережу. Эй, Поликарпов, — крикнул он, — ты же электриком был… Могу я к тебе по проводу добраться? Не убьет меня?

— Надо отключить линию, — просипел Поликарпов: говорить ему было, кажется, тяжело. — Заземлить провод.

— Я не уверен, — продолжал Дима, — но если бы можно было попасть на провод, не соприкасаясь одновременно с опорой… Она заземлена. Но черт его знает! Триста киловольт…

Климов все еще оценивающе разглядывал опору.

— Лейтенант, — сказал он, — дайте нож.

Никто не позволял себе так обращаться к Хайдукевичу, но сейчас никто и не обратил внимания на это «лейтенант».

— Лейтенант, у вас нож хороший. С моим стропорезом там делать нечего, стропа не так натянута.

— Ты что предлагаешь? — спросил Семаков.

— Мама, — хрипел Поликарпов так, будто ему удавкой стянуло горло.

— Я прыгну на провод с опоры! — и Климов сбросил куртку.

— Иван Антонович, — Дима отстранил Климова. — Полезу я. Так разумней.

— Что здесь разумного! — закричал вдруг Семаков. — Вы все с ума посходили! Фельдшер, ты чего стоишь? Ты в этом что-нибудь понимаешь?

— А что я… Я могу оказать первую помощь, — растерянно ответил сержант.

— Кому нужна твоя помощь, если трахнет так, что пепла не соберешь! Ты видел когда-нибудь, как люди под током гибнут?

Семаков еще раз посмотрел вверх, на Поликарпова, потом на столпившихся вокруг солдат.

— Почему вы все такие неграмотные! «Я думаю!», «Я не уверен! » — передразнил он. — Это и есть ваша ученость, когда надо? Это все ваши знания?

— Я уверен, — побледнев, сказал Дима. — Изоляторы ведь не пробивает? Нет. Я прыгну с опоры, тоже не пробьет.

— Он же задохнется там… Дайте нож, — протянул руку Климов. — Что ж вы, решиться не можете? С ним что будет?

— А с тобой что будет? — пошел на него Семаков. — Что с вами будет и что будет после всего этого со мной?

— Как так можно, — прижимая руки к груди, бормотал Ризо, — как так можно! Его током убьет. Он висит. Как так можно…

— А вот так, — сказал капитан, пытаясь развязать тесемки на шапке. Они не поддавались, и он рванул их. — Старый дурак, — чертыхался он под опорой, сбрасывая шапку и куртку. — Угораздило на старости лет! Останусь жив, хлопчики, уйду в запас. Отвоевался, надоело, хватит!

Он похлопал трехпалыми солдатскими рукавицами, зачем-то тщательно прокашлялся и полез вверх по опоре.

— Ну, смотрите, ученые, доверился вам…

Дима признался себе, что решение капитан принял верное. Если бы старшим оказался он — поступил бы точно так же. Позволь капитан полезть наверх кому-нибудь из подчиненных и случись, не дай бог, что-нибудь, старшему пришлось бы отвечать вдвойне — и за Поликарпова и за случившееся. А сейчас капитан все берет на себя. «Капитан — молодец», — согласился Дима.


По правде говоря, ничего не нравилось Диме в Семакове.

Зачем, спрашивал он себя, капитан старается подменять подчиненных! Офицеров, старшину, сержантов! Почему он считает нужным лично гонять из сортира гитаристов? Для чего, как немой укор молодым офицерам, он ходит в казарму по воскресеньям? В последний раз, например, он проверял, правильно ли пришиты у разведчиков бирки на парадных тужурках…

— Товарищ капитан, зачем вы этим занимаетесь? — не выдержал Дима. — В конце концов я бы сам проверил, если так нужно, или старшине поручил.

— Так нужно, товарищ Хайдукевич. А вы не проверили и старшине не поручили проверить, и никто из ваших сержантов не проверил. У половины разведчиков оказалось черт знает что, а не бирки!


Семаков карабкался вверх так, словно это была не обледеневшая опора высоковольтной линии передачи, а одно из обычных препятствий полосы. Будто лез он всего-навсего на парашютную вышку сталкивать вниз не самых храбрых парашютистов.

Он подтягивался на руках, ребрами подметок упираясь в раскосы. На поперечине, уже уменьшенной расстоянием, капитан решил передохнуть. Дима заметил, что пройдено только полпути.

— Много еще? — капитан тряс, разминая, затекшие кисти рук.

Через минуту он опять лез по решетке ствола, работая тренированным телом.


Дима считал себя неплохим спортсменом: училищная сборная по ручному мячу, два первенства республики по парашютному спорту. Но, однажды признавшись себе и пока не позволяя изменить этому признанию, он понял, что не сумеет сделать того, что сделает сорокалетний Семаков.

Он часто вспоминает одно из своих первых занятий по физподготовке. Отправив солдат в казарму, Дима решил поболтаться на перекладине.

— Ну-ка, — подошел Семаков, наверняка наблюдавший со стороны.

Дима делал десятую «склепку», получалась она довольно корявой, но была все-таки десятой!

Семаков снял фуражку, обнаружив плешь. Фуражку он наверняка снимал только в постели — лоб и плешь были совершенно белыми над обветренным и загорелым до черноты лицом. Потом расстегнул крючок галстука, верхнюю пуговицу рубашки. Был он рядом с Димой не очень высок, ему пришлось старательно допрыгивать до грифа перекладины. Дима усмехнулся. Семаков усмешку заметил. Но Дима видел, что никакой Семаков не гимнаст: руки согнуты в локтях, сам закрепощенный, хотя старательно тянет носки сапог и четко зафиксировал вис.

…Одним словом, перед изумленным Димой Семаков прокрутил тридцать «солнц», спрыгнул и, растирая мозоли на ладонях, сказал, глядя под ноги, в опилки:

— Еще? Или достаточно? Вас этому в училище, конечно, учили?


«НЕ ВЛЕЗАЙ. УБЬЕТ».

Дима смотрел на табличку с черепом. В решительности Семакову он не мог отказать. Если дело касается личного риска, необходимости решиться на что-нибудь серьезное, капитан, конечно, не промедлит, не станет раздумывать.


Диме рассказали про одну из командировок Семакова.

Было это в январе, мороз. Картер машины пробило. Семаков отправил водителя в ближнее — в десяти километрах — село. Сам пошел в полк за помощью. До полка — шестьдесят километров.

Назад Семаков приехал на автотягаче. Очень долго искал по всему селу отогреваемого хлебосольными хозяевами водителя. И тут же отвез его на гауптвахту с запиской «За недобросовестное отношение к вверенной боевой технике».


«НЕ ВЛЕЗАЙ, УБЬЕТ».

— Ерунда, — махнул рукой Климов, видя, что табличку с предупреждением рассматривает и лейтенант. — Это пишут для коз, чтобы траву не щипали под ЛЭП. Это табличка для лета.

— Твоими бы устами мед пить, — ответил лейтенант.

Над Семаковым оставались только остроконечная верхушка ствола и два грозозащитных троса сверху. Капитан медленно двинулся по горизонтальной балке траверсы к проводам. Шел он спокойно, держась одной рукой за решетку. По крайней мере снизу казалось, что спокойно.

— До провода далеко, — крикнул он вниз. — Далеко, говорю.

— Ему страшно, — сказал Климов. — Всего-то метра полтора, не больше, — а боится.

— Отойдите левее, — командовал с вершины опоры Семаков. — Еще левее! Еще! Так!

Криком он себя, кажется, взбадривал.

Державшие растянутые купола сразу догадались, что случится.

Семаков храбро оттолкнулся, прыгнул далеко, как и следовало — подальше от изоляторов, но не учел, что прыгает под углом. Левая рука сорвалась, его швырнуло, когда он коснулся провода, он не успел уцепиться и, переворачиваясь в воздухе, неуклюже полетел вниз.


— Лейтенант, дайте нож, — протянул руку Климов.

Дима держал нож рукояткой вперед. Он его не отдавал. Климов взял сам, а Дима был занят капитаном.

Семаков, разбросав ноги, шарил в снегу в поисках шапки. Слепыми глазами смотрел он на окружавших его солдат, наверняка не различая их лиц.

Ризо принес шапку. Продолжая шарить в снегу, Семаков не сопротивлялся, но и не помогал, когда Ризо с Димой стали поднимать его. Постепенно взгляд капитана прояснился.

— Поликарпов, — спросил он негромко, — держишься?

— Держусь, — опрокинутым голосом ответил тот.

— Подержись еще немножко, сынок, я сейчас… — он обвел солдат белыми глазами. — Гвардейцы, разведчики, неужели не вызволим товарища?

— Товарищ гвардии капитан, — сказал Ризо, — я его руками поймаю. Честное слово!

— Эй, внизу! — крикнул Климов. Лезвие в его руке сверкало. — Уснули, дьяволы?

— Черт! — только сейчас увидел сержанта Дима.

Снова торопливо растянули купола. Климов сверху командовал, подражая капитану.

— Меня ударило! — сказал капитан. — Я почувствовал, как меня током ударило… — Он освободился от поддерживавших его рук, досадуя на свою неловкость, и вдруг увидел кого-то на опоре. — Кто полез! Кто разрешил!

Но не звенел металлом его голос.

Он смотрел вместе со всеми на карабкавшегося по опоре Климова. Капитана качнуло, он ухватился за Димин локоть и смущенно шепнул:

— Знаешь, Дима, как страшно…

И оттого, быть может, что Семаков в первый раз назвал его по имени, или оттого, что пришлось ему впервые помогать капитану в минуту слабости, или оттого, что так неожиданно оказались они в одинаковом положении, его внезапно впервые в жизни захлестнуло чувство вины — за непонятливость, за детское злословие, даже за то, что так у него все просто в отличие от этого немолодого уже человека, за выкрики свои дурацкие на разборе капитанской разработки, за то, что он, по правде говоря, в подметки не годится Семакову, двадцать лет без страха и упрека вкалывающему не где-нибудь, а в ВДВ!

— Климов — парень ловкий, — только и сказал Дима.

— Если бы… — ответил капитан, продолжая держаться за его локоть.


Провод лязгнул; так лязгает срывающаяся троллейбусная штанга.

— Ах, молодец, — выдохнул Ризо, — ах, какой молодец!

Диме сдавило грудь: показалось, что провод рвется.

Прыгал Климов хорошо, иногда, на спор, даже через грузовик, но этот прыжок останется в памяти — такой он был безукоризненно расчетливый и оттого необычайно красивый.

Он довольно долго раскачивался, лезвие, зажатое в зубах, вспыхивало на солнце. Затем, обхватив провод ногами, как делал он не раз на занятиях, когда преодолевал по натянутому тросу ров или речку, Климов пополз к Поликарпову.

Стоявшие внизу умели делать то, что делал сейчас Климов, и, быть может, не хуже, но на проводе высоковольтной линии не приходилось бывать никому. И вряд ли придется до конца службы…


Машины все не было. Они сидели, прижавшись друг к другу спинами, поместив в центре спящего Поликарпова и Климова с сигаретой.

У Климова все тело ныло от боли и усталости; казалось, ему вывихнули суставы и долго били; ныли каждая мышца, скулы, даже десны, а зубы так и не разжимались, будто в них осталось зажатым лезвие ножа. Климов хотел уснуть, но не смог, его продолжала бить противная, сотрясающая плечи дрожь. Только теперь он начал осознавать подробности, в сравнении с которыми страх перед четвертым парашютным прыжком показался ему смешным.

Он вспомнил, как быстро, уже метров через десять, отказались слушаться руки и как невыносимо тяжело стало продвигаться по проводу к Поликарпову. Руки одеревенели, может, их даже свело судорогой. Последние метры он преодолевал, уже ничего не соображая. Ничего он не чувствовал и не понимал тогда, когда резал стропу, стянувшую ноги Поликарпова, и когда падал куда-то, с трудом сумев разжать ноги и оторвать от провода руку (в правой был нож), и когда потом его тормошили, тискали, обнимали, хлопали по спине, по плечам, а он зло отбивался, хотел бежать куда-то, пока не раздался сразу отрезвивший всех голос Семакова:

— Собрать парашюты! К месту сбора! Бегом марш!

И все побежали, и он побежал, забросив сумку за спину, побежал, спотыкаясь, волоча ноги по ставшему таким глубоким тяжелым снегу, а рожок автомата больно врезался в ребра, и не было сил его сдвинуть, поправить; он бежал, видя впереди чью-то брезентовую сумку… У санитарной машины он черпал из зеленого термоса кружками безвкусную, неосязаемую — словно глотал воздух — воду, пока кружку не отобрали, едва не вырвали. Его бил озноб, сначала мелко, затем все сильнее и сильнее.

Им троим — Семакову, ему и Поликарпову — предложили места в санитарной машине, но они с Поликарповым, не сговариваясь, отказались. Семаков же уехал в полк докладывать о случившемся.

«Санитарка» долго еще была видна, а когда исчезла из виду вовсе, оказалось, что спустились сумерки. Далеко в деревне зажглось электричество. Заснеженное поле, посреди которого оставили их, было сначала густо-синим, потом окрасилось в унылый мышиный цвет, небо позеленело, и в нем появились первые звезды. Солдаты остались одни в поле, через которое шагали черные опоры ЛЭП.

Возбуждение утихло, разговоры остыли. Разведчики подняли воротники курток, завязали наушники. Автоматы были давно уже зачехлены.

— Да, — сказал, качая головой, Дима, — вот как вышло.

— А что вы переживаете! Все нормально, — успокоил его Климов. Спичка в руках его дрожала, когда он прикуривал.

— Я не о том, — Дима глядел на далекие электрические огоньки в деревне. — Все это чепуха. Я о другом… — Он долго молчал и, как всегда в безделье, долбил лунку носком сапога. — Нет, честное слово, — сказал он, — я не знаю… Серьезно, не знаю, каждый ли сумел бы вот так. Как ты.

— Конечно, — великодушно ответил Климов.

— Нет, Коля, — покачал снова головой Дима. — Легко сказать, сделать труднее. Вот так, самому, по своей, что ли, инициативе… Никто же тебя не заставляет. Черт знает куда лезть… Нет, ты все-таки молодец. Определенно говорю. Честно, — и засмеялся. — Я тебя уважаю. Так, что ли? — и повторил еще раз, с удовольствием: — Я тебя уважаю, слышишь!

— Да что вы, в самом деле, — сказал Климов. Плечи его все еще тряслись. — Вот капитан чуть не убился. Он-то за что! — Он полез в карман за спичками и что-то вспомнил. — Послушайте, — сказал он озабоченно. — Куда же я его дел? Где он? Потеряли? Э, Божко, поднять не мог! Нож лейтенанта… Неужели посеяли? Где-нибудь под линией в снегу затоптали…

— Успокойся, — сказал Дима. — Теперь ему цены нет, ножу этому, — и достал свой красивый норвежский нож. — Я сразу поднял. — Он вынул его из желтых ножен, прошитых кручеными цветными нитками, подбросил и ловко поймал за рукоятку. Лезвие блеснуло. — Дорогой теперь этот нож, — повторил он и любовно погладил щечки из резной моржовой кости. Это все-таки был самый красивый нож в полку, предмет зависти каждого офицера, и принадлежал он Диме Хайдукевичу.

Дима опять подбросил нож в воздухе, поймал за лезвие и протянул рукояткой к Климову.

— Бери. Теперь он твой. Может, пригодится. Офицерский, — и снял с портупеи ярко-желтые ножны.


«Уазик» пришел поздно вечером, в глубокой темноте. Свет фар уперся в расположившихся кругом — спинами внутрь — солдат. Они спали. Зачехленные автоматы лежали на коленях. Поликарпов с Климовым были помещены в центре этого круга. Выпрыгнувший из кабины Семаков сразу увидел длинную фигуру с засунутыми в карманы куртки руками. Лейтенант стерег сон своих разведчиков.

Свет слепил глаза, и Дима не мог сразу разглядеть приехавшего. А Семаков шел к нему, так и не придумав за длинную дорогу, как объявить, что роте приказано добираться до полка марш-броском.

КУПЛЕВАХСКИЙ ВАЛЕРИЙ ЕВГЕНЬЕВИЧ
родился в 1939 году.

Окончил Суворовское военное училище, Высшее инженерное радиотехническое училище, Военную инженерную радиотехническую академию. Служит в Советской Армии, подполковник. Печатался в журнале «Знамя», в газетах «Правда», «Известия», его повести переводились на иностранные языки. В издательстве «Советский писатель» выходит в свет книга «Разведчики».

Загрузка...