РАВНЫЙ СРЕДИ РАВНЫХ

Когда он вернулся с войны домой в феврале 1944 года, отца уже не было в живых. В многоголосой когда-то квартире в Грохольском переулке обитали теперь две вдовы: мать и старшая сестра Николая с двумя детьми — его племянниками. Так что долгожданная встреча с родным домом была и радостной и горькой одновременно.

Муж сестры Серафимы, Константин Терентьев, штурман дальней бомбардировочной авиации, погиб, совершая свой 180-й боевой вылет. А ведь он не был даже профессиональным военным: до войны окончил штурманские курсы в клубе Осоавиахима. (Была тогда такая массовая добровольная общественная организация — Общество содействия обороне, авиации и химическому строительству, — впоследствии преобразованная в ДОСААФ.)

Сама Серафима, отдыхавшая с детьми летом 1941 года в Тверской (тогда Калининской) области у родственников мужа, оказалась на какое-то время в оккупации. (В предвоенное лето там вместе с ними гостил и Николай.) Потом, когда немцев отогнали, Серафима вернулась под отчий кров, где легче было поднимать детей на ноги.

Пришедший из госпиталя Николай уделял племяннику и племяннице много времени, как бы поменявшись ролями с воспитывавшей когда-то его сестрой. Она была занята на работе, бабушка — по хозяйству, а детьми стал заниматься прыгающий на костылях дядя: читал им книги, показывал фокусы, рассказывал про войну. Жили все одной дружной семьей, но трудно: холодно и голодно. Судя по тому, что «дядя Коля вспоминал, как до войны он не любил манную кашу и как было бы хорошо поесть ее теперь», последний раз все они ели досыта именно до войны.

Тяготы существования двадцатилетний «дядя Коля» скрашивал юмором. Племянники и став взрослыми не забыли шутку, вполне отражающую реалии тех лет.

«В это время все продукты выдавались по карточкам, — рассказывает Константин Константинович Терентьев. — И вот однажды, когда баба Дуня пришла из магазина с продуктами, дядя Коля, я и сестра стали помогать бабушке раскладывать продукты по местам хранения. Когда же сливочное масло положили в масленку и осталась одна промасленная бумага, дядя Коля большим пальцем руки собрал остатки масла, сложил пальцы соответствующим образом и говорит: «Вот вам кукиш с маслом».

А однажды у них сгорели сразу все валенки, положенные на ночь в печь для просушки. Мало того, что сами едва не угорели насмерть (хорошо, Николай вовремя проснулся и выгнал всех на улицу), так еще остались в тридцатиградусные морозы без теплой обуви. По словам племянницы поэта, «это была беда, которую, чтобы понять, надо пережить».

Вынужденное безделье тяготило Николая, что отразилось в тогда же написанном стихотворении:

Домой! В Москву!

В Москву! Живой!

А кем теперь ты стал? Обузой.

А абажур над головой

Повис оранжевой медузой.

Не можешь спать — вставай в ночи.

Сжимая свой костыль рукою,

Ходи по комнате, стучи,

Сестру и мать лишай покоя.

И жизнь свою зови пустой…

Но ведь постой,

Постой,

Постой!

Беда не так уж велика.

Зачем себя считать в отставке?

Да мы еще наверняка

И в жизнь внесем свои поправки.

Хромой?

Ну что же, что хромой!

Не все же видеть в худшем свете.

Мы не затем пришли домой,

Чтоб гастролировать в балете!

(«Домой! В Москву!..», 1944)

Бывший фронтовик (как и многие из них) оказался на жизненном распутье. Гражданской профессии у него не было, заниматься физическим трудом не позволяло здоровье.

Перспектива стать обузой для родных выглядела более чем вероятной. Значит, следовало приобретать какую-либо специальность, пожизненная хромота для которой не помеха. Судя по всему, Николай намеревался пойти, по семейной традиции, учиться на бухгалтера, во всяком случае, усиленно начал вспоминать хорошо дававшуюся ему в школе математику. Мысль стать профессиональным литератором, несмотря на овладевшую им уже в полной мере страсть к поэзии (он ходил сразу в три литобъединения: при газете «Комсомольская правда», при издательстве «Молодая гвардия» и при журнале «Октябрь»), как-то не приходила ему в голову. Но здесь сохранившая его от смерти на войне судьба все решила за него.

Еще в школьные годы он часто бывал в доме своего одноклассника Кости Еголина, отец которого, профессор-некра-совед, с симпатией относился к пишущему стихи товарищу сына. Когда, на костылях, в старой шинели и застиранной гимнастерке, Николай зашел навестить школьного друга, Александр Михайлович, увидев его, растрогался (его старший сын погиб еще на финской войне) и, узнав о затруднительном положении бывшего солдата, решил принять участие в устройстве его судьбы. «Вы, Коля, помнится, писали стихи, — сказал он, — почему бы вам не пойти в Литературный, участникам войны — немалые льготы при поступлении…»

Взяв тетрадь со стихами и аттестат зрелости, Николай явился в Литературный институт, где секретарша ректора объяснила ему, что на дворе месяц март, студенты готовятся к весенней сессии и никакие льготы не могут помочь к ним присоединиться. Всякому, кто знаком хоть немного с системой высшего образования, это в общем-то очевидно. Но ждать полгода до следующего набора означало для Николая стать на это время «обузой» — абитуриентам стипендия не полагается.

На его счастье, Александр Михайлович Еголин, помимо того что был профессором-некрасоведом, возглавлял отдел литературы и искусства в ЦК партии. По тем временам, думается, это было покруче, чем портфель министра культуры. Поэтому очевидность невозможности зачисления в институт в конце учебного года для него была вовсе не очевидной. Один его дружеский звонок ректору решил дело: на следующий день Николая зачислили на первый курс. Правда, сдать экзамены сразу за два семестра он не смог, и его «оставили на второй год» — с первого сентября он снова стал учиться на первом курсе уже с новым потоком студентов. Проводить по два года на каждом курсе быстро вошло у него в привычку.

По собственным словам Старшинова, он «был нерадивым студентом и поэтому проучился в институте с 1944 года по 1955 год, почти двенадцать лет», что даже для этого славного заведения долгое время являлось рекордом (который побил-таки потом Евгений Евтушенко, получивший диплом Литинститута лишь через несколько десятилетий после поступления в родную альма-матер: видимо, лавры старшего товарища не давали ему покоя). В дипломе, правда, написали для порядка, что поступил Старшинов в институт в 1951 году. Несколько раз его отчисляли то за неуспеваемость, то за прогулы. Уходил он и по собственному желанию, в связи с семейными обстоятельствами. Потом подавал заявление, и его снова восстанавливали. Зато за это время он, как говорил, «успел побыть однокурсником многих ныне широко известных прозаиков и поэтов», а со многими из них и подружиться.

Но не стоит думать, что такая вольготная учеба сложилась у Старшинова благодаря высокому покровительству. За время его пребывания в стенах института в нем сменилось восемь ректоров — бытовало даже крылатое (в масштабах вуза) выражение: «Директора приходят и уходят, а Старшинов остается!..» Ни один покровитель не стал бы звонить каждому из них ради «нерадивого студента».

Просто Литинститут — не совсем обычное учебное заведение: студентов в нем мало, факультетов нет вовсе — вместо них творческие семинары. В советские времена он принадлежал Союзу писателей, а не Министерству высшего образования, как большинство вузов, потому и порядки там были особые, с поправкой на творческий «контингент». Так что случай Старшинова был и выдающийся и характерный одновременно.

Весьма необычным путем, например, попала в студенты и Юлия Друнина. Когда ее, только что комиссованную из армии, не взяли в Литинститут в середине учебного года (дело было в декабре 1944-го), она самовольно начала посещать занятия и семинары, став студенткой, так сказать, «явочным порядком». Училась она тоже долго, с перерывом в три года после рождения дочери.

Еще более странным образом оказался тогда в Литературном институте Наум Коржавин, которого туда не принимали как «идеологически невыдержанного». Однажды его вызвали на Лубянку, где пожурили за публичное исполнение антисталинских стихов, а заодно и посоветовали учиться. Вышел он из «готического здания ЧК» (строка из его стихотворения), откуда не чаял выйти вовсе, студентом Литературного института. Правда, проучился в нем только два года, после чего был выслан из Москвы в Караганду, где и прожил до всеобщей реабилитации 1954 года. Впрочем, когда вернулся из ссылки с дипломом Карагандинского горного техникума в кармане, «Колятина» (так «Эмка» по-свойски обращался к Старшинову) все еще был студентом.

Учился Старшинов хотя и «нерадиво», но с удовольствием. Ведь преподавали в Литературном институте, вели творческие семинары и учились во все времена люди неординарные. Недаром в своей книге «веселых и грустных» воспоминаний «Что было, то было…» Старшинов уделяет им немало места. Приводит он в числе других и такой эпизод, произошедший в институте в период ректорства Федора Васильевича Гладкова, автора знаменитого когда-то романа «Цемент»:

«…Пожалуй, самым запоминающимся оказался случай, произошедший в День Победы 1945 года.

Отмечая такое великое событие — кончилась война! — Литературный фонд расщедрился и решил дать нам возможность широко отметить наконец-то одержанную полную победу. Нам выдали большое количество талонов на водку, которая в ту пору по коммерческим ценам стоила очень дорого, а по талонам — копейки. А вот талонов на еду не дали.

В результате этого мы перестарались и по-праздничному захмелели. И один из наших студентов после этого зашел со студенткой в кабинет директора да и остался там с ней ночевать.

Когда на следующее утро туда пришла уборщица наводить порядок, она обнаружила на директорском диване эту парочку, прикрывшуюся старой солдатской шинелью. Она созвала народ, свидетелей. Получился скандальный случай…

И вот на следующий день на доске приказов и объявлений мы прочитали: «Студентку первого курса Ф. перевести с очного отделения на заочное, а студента второго курса М. отчислить из института за осквернение директорского дивана»!

Приказ этот несколько дней красовался на доске, вызывая у всех собравшихся возле нее замечательно солнечные улыбки…»

Согласитесь, что студенты не всякого учебного заведения, даже спьяну, пойдут любить друг друга в кабинет ректора. И уж тем более мало в каких заведениях формулировки приказов столь красноречиво точны и художественно убедительны.

Но, конечно, не только подобные этому забавные случаи запечатлелись в памяти «вечного студента» Старшинова. Лекции будущим светилам литературы, как правило, читали настоящие светила науки, о Пушкине им рассказывал Сергей Михайлович Бонди, о Шекспире — Михаил Михайлович Морозов, о древних литературах — Сергей Иванович Радциг, логике учил Валентин Фердинандович Асмус, языкознанию — Александр Александрович Реформатский… Это были образованнейшие и интереснейшие люди, бесконечно преданные литературе, само общение с которыми способствовало «воспитанию чувств» у студентов. Все они давно занесены в энциклопедии как выдающиеся представители каждый в своей отрасли знания.

Так, в связи с С. И. Радцигом Старшинов вспоминает такой анекдотичный, но очень трогательный случай:

«Когда один из студентов, поэт М., «горел» на его экзамене, Сергей Иванович бросил ему спасительную соломинку — задал вопрос, на его взгляд, совершенно простейший:

— Скажите, пожалуйста, многоуважаемый, что было изображено. на щите Ахиллеса?

И когда экзаменуемый студент поэт М. не смог на него ответить, Сергей Иванович разрыдался. Горькие слезы текли по его благородному, изборожденному морщинами лицу, а он вытирал их белоснежным платком, приговаривая:

— Поэт М., как же вы можете жить, не зная, что было изображено на щите Ахиллеса? Я просто не представляю себе — как можно жить, не зная этого?!

И его святые слезы капали на экзаменационную ведомость…»

Между прочим, перечисление всего того, что изображено на щите Ахиллеса, в известной книге Н. А. Куна «Легенды и мифы Древней Греции» занимает около страницы.

Под стать профессорам были и руководители творческих семинаров: Павел Антокольский, Сергей Городецкий, Леонид Леонов, Константин Паустовский, Илья Сельвинский, Николай Тихонов, Константин Федин, Михаил Светлов…. — цвет советской литературы.

«Правда, — опять цитирую Старшинова, — Михаил Аркадьевич Светлов проработал в институте недолго: творческие семинары он иногда проводил в пивном баре на площади Пушкина, это не очень нравилось институтскому начальству. Из-за этого расхождения во взглядах поэт однажды и оставил преподавательскую работу…»

Проучившись в институте долго, Старшинов сменил нескольких творческих руководителей. Одно время он даже 64 посещал семинар прозы, который вел тот самый Осип Брик, входивший когда-то в окружение Владимира Маяковского (который, в свою очередь, входил в окружение жены Осипа Брика — Лили). Мало того, если верить утверждению Владимира Коробова, Старшинов «прилежно выжимал из себя несколько месяцев «экспериментальные» рассказы». А не верить ему нет никаких оснований, поскольку его книга о поэте вышла еще в 1985 году и наверняка была написана не без консультаций с Николаем Константиновичем. Однако образцов этой «экспериментальной» прозы, по всей видимости, не сохранилось.

«Затем состоялось «возвращение блудного сына», — как выразился тот же Владимир Коробов, — в родную стихию, в семинар Николая Тихонова».

Николай Семенович Тихонов — автор известных революционно-романтических баллад и стихотворений (а также знаменитых когда-то строк: «Праздничный, веселый, бесноватый, / С марсианской жаждою творить, / Вижу я, что небо небогато, / Но про землю стоит говорить») — был тогда председателем правления Союза писателей СССР, а потому ему, в отличие от Светлова, не возбранялось проводить занятия вне стен института. Проводил он их обычно у себя дома, за чаем, развлекая семинаристов рассказами о своих поездках по Европе, Азии и Америке. Литературной же учебой особо не докучал, ограничивая «мастер-класс» обязательным отзывом для деканата в конце учебного года.

Заканчивал же институт Старшинов уже в семинаре Сергея Васильевича Смирнова.

Позднее (начиная с середины семидесятых годов) Николай Константинович и сам более двадцати лет руководил творческим семинаром в родном Литинституте, «пропустив» через свои руки несколько поколений молодых дарований. При этом он предпочитал работать с заочниками, утверждая, что их творчество интереснее, поскольку жизненного опыта у них больше. Расхождений же во взглядах с институтским начальством на организацию учебного процесса у него, как у Светлова, не было, так как к тому времени он уже раз и навсегда завязал с «проклятой русской жаждой».

Но вернемся в год 1944-й. Садившиеся тогда за парты Литературного института молодые люди в видавших виды гимнастерках были особым поэтическим поколением, которое потом назовут «военным».

Литературоведческий термин «военное поколение советских поэтов» относится к поэтам, чье творчество связано с Великой Отечественной войной. Но не ко всем, писавшим о ней, а лишь к тем, чей путь в литературу начался с фронтовых дорог. Например, Александра Твардовского, Константина Симонова, Алексея Суркова и других поэтов старшего поколения, чьи стихи и песни широко звучали уже во время войны, к «военному поколению» не причисляют, хотя по фронтовым дорогам в качестве корреспондентов различных газет «с лейкой и блокнотом, а то и пулеметом» (К. Симонов) они тоже прошли немало. Не относятся к этому поколению (терминологически, конечно) и те из входящих в послевоенные годы в литературу поэтов, кто по разным причинам не хлебнул «фронтового лиха», — тот же Наум Коржавин или Виктор Боков, хлебнувшие лиха-другого, или Василий Федоров, во время войны работавший на оборонном заводе в Сибири.

Так вышло, что военное поколение, не успев вернуться с войны, вступило в литературную борьбу с поколением предвоенным. «Борьба поколений» вообще является неотъемлемой частью литературного процесса, но к тому же самосознание молодых писателей, пришедших в Литературный институт с фронта, с боевыми наградами на груди и часто на костылях, кардинально отличалось от самосознания других поколений студентов этой кузницы кадров для советской литературы. Оно было не то чтобы более самодостаточным (молодости всегда присуще это качество), оно было самодостаточным с гораздо большим на то основанием — по объективным причинам.

Сергей Наровчатов, тоже представитель военного поколения — старшей его ветви, в статье «Путь поэта», посвященной творчеству Старшинова, писал об этой самодостаточности так: «Многое, очень многое отняв у таких ребят, как он, жестокие сороковые годы немало дали им взамен. Они дали им спокойное и горьковатое чувство исполненного долга, нераздельное от ощущения внутреннего достоинства».

Именно это «ощущение внутреннего достоинства» ярко проявилось в старшиновском стихотворении 1945 года, которое его ровесниками было воспринято, по словам Владимира Коробова, «как своего рода манифест», хотя опубликовано оно было лишь в 1957-м:

Солдаты мы.

И это наша слава,

Погибших и вернувшихся назад.

Мы сами рассказать должны по праву

О нашем поколении солдат.

О том, что было, — откровенно, честно…

А вот один литературный туз

Твердит, что совершенно неуместно

В стихах моих проскальзывает грусть.

Он это говорит и пальцем тычет,

И, хлопая, как друга, по плечу,

Меня он обвиняет в безразличье

К делам моей страны…

А я молчу…

Нотации и чтение морали

Я сам люблю.

Мели себе, мели…

А нам судьбу России доверяли,

И кажется, что мы не подвели.

(«Солдаты мы…», 1945)

Для тех, кто знаком с общественно-литературной ситуацией послевоенного времени, намек этого стихотворения понятен. Для тех, кто не знаком, поясню: партийное руководство страны взяло курс на скорейшее восстановление разрушенного войной народного хозяйства, и полная горьких воспоминаний поэзия вчерашних солдат пришлась явно не ко двору как «упадническая». Сразу после объявления победы над Германией (с 15 по 22 мая) проходил пленум правления Союза советских писателей, где его руководитель Николай Тихонов употребил выражение «линия грусти». Линию эту он усмотрел в некоторых лирических произведениях молодых поэтов. Масла в огонь подлил Алексей Сурков, опубликовав в «Литературной газете» разгромную рецензию на составленный Дмитрием Кедриным для издательства «Молодая гвардия» сборник стихов молодых поэтов. Сборник должен был выйти под общей редакцией самого Суркова, а вышла вместо этого весьма некрасивая история с разгромом молодых авторов. Вряд ли Сурков был искренен в своем гневе. Дело в том, что незадолго до этого самому Суркову крепко досталось от руководящих органов за его «Землянку» с «четырьмя шагами до смерти» (как и Михаилу Исаковскому за гениальную, переворачивающую душу песню «Враги сожгли родную хату»), Скорее всего, обжегшись на молоке, Сурков дул на воду. Молодым, однако, от этого легче не было. В те годы жесткого партийного руководства литературой «публичная порка» часто сопровождалась серьезными оргвыводами.

Тем не менее в августе 1945 года в «Молодой гвардии» все же вышел сборник «Солдатская песня» под редакцией и с предисловием Алексея Суркова. Он был составлен из стихов, печатавшихся в дивизионных, армейских и фронтовых газетах. Стихотворений Николая Старшинова, как и других поэтов из тех, кого отобрал Дмитрий Кедрин, в нем не было.

Так что «манифест» Старшинова не случайно пользовался популярностью среди сверстников-поэтов. Сурков отнюдь не был одинок в своих претензиях, предъявляемых к молодым авторам. Приняв слова Тихонова как «руководство к действию», на их перевоспитание бросилась свора литературных критиков. Они требовали от вчерашних фронтовиков новых тем, воспевания мирного строительства, оптимизма и веры в светлое будущее. Вера в светлое будущее у них, к слову сказать, была, но война еще не отболела в душах, и писать настоящие стихи они могли только о пережитом и выстраданном, то есть о войне, а это им, по сути дела, запретили.

Наиболее тогда известные из молодых — Михаил Луконин и Семен Гудзенко вынуждены были даже «огрызнуться» от имени всего военного поколения через ту же «Литературную газету»: «Дело дошло до того, что всякое упоминание об опасностях, героической смерти и павших друзьях зачисляется в разряд упаднических настроений, якобы тормозящих движение вперед».

Не миновал «критической дубины» и Старшинов. В 1946 году Александр Яшин, руководивший литобъединением при журнале «Октябрь», отобрал сразу шестнадцать его стихотворений, которые показал главному редактору журнала Федору Панферову. Тому стихи очень понравились, и он решил их напечатать. Старшинов даже вычитал верстку, находясь на седьмом небе от счастья, но тут грянуло печально знаменитое постановление ЦК ВКП(б) от 14 августа 1946 года о журналах «Звезда» и «Ленинград». В нем, в частности, говорилось: «Сила советской литературы, самой передовой литературы в мире, состоит в том, что она является литературой, у которой нет и не может быть других интересов, кроме интересов народа, интересов государства. Задача советской литературы состоит в том, чтобы помочь государству правильно воспитать молодежь… воспитать новое поколение бодрым, верящим в свое дело, не боящимся препятствий… Поэтому всякая проповедь безыдейности, аполитичности, «искусства для искусства» чужда советской литературе, вредна для интересов советского народа и государства и не должна иметь места в наших журналах». (Показательными жертвами этого постановления, как известно, стали Анна Ахматова и Михаил Зощенко, исключенные из Союза советских писателей.)

Номер «Октября» от греха подальше переверстали, из шестнадцати стихотворений Старшинова осталось одно — самое безобидное. Но и оно попало в общую критическую мясорубку, которую устроил «Октябрю» журнал «Знамя». В роли «мясника от критики» выступил Даниил Данин:

«Поэзия «листка на веточке» всегда является поэзией непреодоленного субъективизма. Еще чаще она — плод преувеличенной поэтизации автобиографических «мелочей жизни» поэта. И, конечно, под такими автобиографическими деталями следует разуметь не только внешние события, но и случайные настроения, ощущения, мысли… И здесь уместно вспомнить любопытную и не лишенную мудрости французскую поговорку: «Случайная мысль — это не мысль».

Опасность преувеличенной, бездумной поэтизации всевозможных «мимолетностей» всего страшней для молодого поэта, отношение которого к жизни и к слову только еще формируется. А до какой степени несущественности и внутренней бессодержательности может довести стремление к «самовыражению» по всякому поводу, к «воспеванию» своих минутных настроений и крошечных наблюдений, показывает, например, стихотворение молодого поэта Николая Старшинова «Осень»:

Налетели ветры с севера,

Наступили холода.

А меня сегодня радует

Незамерзшая вода.

Над раскинувшимся озером

Наклонился рыжий лес.

Листья кружатся и падают

В отражение небес.

А идти ко дну, шершавые,

Не желают, не хотят…

Так по озеру и плавают,

Словно выводки утят.

Вот и все! Автор, разумеется, видит в этой картинке нечто многозначительное. Но смешно нападать на стихотворца, нуждающегося в простой литературной консультации. А вот редакции «Октября», которая опубликовала эту «Осень» в № 7–8 за 1946 год, должно быть вовсе не смешно, а грустно, потому что публикацией такой поэзии она порождает у молодых поэтов и у читателей совершенно ложное представление о требованиях нашего времени к лирике, о внутренних достоинствах, какими лирика должна обладать, чтобы быть современной».

Понятно, что для критика стихотворение молодого поэта послужило лишь поводом. Он нападал на журнал в целом и разносил в пух и прах все, попадавшееся под руку. Но это понятно теперь, на расстоянии полувека, а тогда нарочитая издевка, напечатанная в «толстом» журнале, нанесла болезненный удар по самолюбию автора. Начиналось все с ожидания большой подборки, а закончилось «избиением младенцев». Старшинов, по его собственным словам, «затаился», полагая, что теперь «Октябрь» от него «откажется», поскольку он его «подвел».

Но Федор Иванович Парфенов, сделавший имя на многотомном романе о коллективизации «Бруски», был опытным литературным бойцом и, надо полагать, политиком. «Октябрем» он командовал начиная с 1931 года и (с некоторыми перерывами) вплоть до своей кончины в 1960-м, что говорит о его несомненном таланте руководителя. Кроме того (а может быть, несмотря на это), он был человеком мужественным и порядочным и своих «не сдавал». К тому же он с большой симпатией относился к творчеству молодого поэта. Уже в шестом номере «Октября» за 1947 год благодаря его усилиям были напечатаны поэма Старшинова «Гвардии рядовой» и ставшее знаменитым стихотворение «Ракет зеленые огни…», в котором, правда, как уже говорилось, по цензурным соображениям была несколько испорчена концовка.

Вторым «злым гением» Старшинова стала Вера Инбер, широко известная тогда посвященной блокадному Ленинграду поэмой «Пулковский меридиан». К слову сказать, была она племянницей Льва Троцкого — врага Сталина номер один, что не помешало ей получить в 1946 году Государственную премию.

В следующем, 1947 году к ней попала на внутреннее рецензирование в издательстве «Советский писатель» рукопись первого сборника Николая Старшинова, на которую она написала разгромный отзыв. Вообще внутренние рецензии на рукописи молодых авторов часто бывают разгромными, поскольку издательские портфели нерезиновые. Но любопытно, что с особым рвением Вера Инбер прошлась именно по военной лирике поэта:

«У некоторых наших молодых поэтов существует «особое мнение» о влиянии войны на поэзию.

Мнение это высказывалось и устно, и в печати и вкратце сводится к тому, что «фронтовое» поколение поэтов не может и не должно писать так, как писалось до войны.

Вихрь мыслей и чувств, неизбежный в минуты опасности на фронте, огненный, прерывистый ритм боев и т. д. — все это не могло не отразиться прежде всего на ритме поэтического произведения.

Сплошное «сомкнутое» течение мыслей сменялось синкопами, какие бывают между разрывами двух мин. Отдельные звенья логической цепи прорваны, и туда врываются вихревые ассоциации. Появляются психологические и смысловые провалы, «воздушные ямы» стиха, долженствующие изображать динамику боя.

Лично мне все это представляется в корне неверным.

Не все, допустим, должны писать обязательно ямбом. Не все должны следить за тем, чтоб не была упущена ни одна «петелька» мысли. Но концы с концами сводить необходимо.

Зачем валить на войну нежелание поэта поработать как следует над своим произведением, выверить свои ассоциации, довести до читателя ход мыслей?

Зачем собственную незрелость подпирать авторитетом Великой Отечественной войны?

В результате неправильно понятых «уроков войны» мы наблюдаем порой своеобразный «неоимажинизм», явление вреднейшее, глубоко чуждое нашей поэзии.

Эти общие замечания относятся, в частности, и к сборнику стихов Н. Старшинова…»

В целом же рецензентом был сделан вывод, что автор находится «на ложном пути». Заканчивалась рецензия нелестной характеристикой: «Это поэт-неженка, любящий описывать то, что ему легко, и покидающий читателя при первой же трудности. Все это надо в себе преодолеть. Данный сборник издать мне не представляется возможным».

Следует заметить, что «громила» Вера Инбер не только молодых поэтов. Так, на долгие годы она перекрыла путь к читателю Леониду Мартынову статьей в «Литературной газете» по поводу его книги «Эрцинский лес» — следующая вышла лишь через двенадцать лет. Об этом можно прочитать и в воспоминаниях Старшинова «Что было, то было…», в главе, посвященной литературной судьбе этого замечательного представителя русской философской лирики. Видимо, родственные связи с врагом «отца народов» побуждали известную поэтессу постоянно доказывать власти свою лояльность такой вот ценой.

Тем не менее по настоянию другого рецензента, Николая Грибачева, тоже лауреата Государственной премии, издательство заключило со Старшиновым договор, выдало аванс и вернуло рукопись на доработку.

В те послевоенные годы редакцией поэзии в «Советском писателе» заведовал Александр Жаров, автор слов марша советских пионеров «Взвейтесь кострами». По словам Старшинова, он отличался тем, «что очень немногие могут помянуть его добрым словом, поскольку и сам он добротой не отличался. И вкусом — тоже». Между ними по поводу доработанной рукописи произошел спор, после которого договор с молодым автором расторгли, а аванс потребовали вернуть.

Последнее более всего возмутило мучившегося от постоянного безденежья Старшинова. Понятно, что возвращать аванс ни один уважающий себя писатель не станет, но бухгалтерия издательства стала гасить долг, не выплачивая ему гонорары за переводы, а это было обидно вдвойне. Он пошел искать правду в комиссию по работе с молодыми при Союзе писателей и даже нашел ее: «Секретариат Союза писателей вынес решение о том, что издательство «Советский писатель» не право в своих взаимоотношениях с автором и не имеет оснований для расторжения с ним договора и возвращения выданного ему аванса» («Советский писатель», как и Литературный институт, входил в состав «империи» Союза писателей СССР).

И все-таки первая книга Старшинова вышла в другом издательстве — «Молодая гвардия» — и уже в 1951 году. Она называлась «Друзьям», но друзья с трудом узнавали в ее авторе того Колю Старшинова, которого знали. Как писал Владимир Коробов, «собственная жизнь поэта, его биография, его мысли и чувства остались в большинстве своем за бортом этого сборника. В результате долгих издательских перипетий ни одно из самых значительных и заметных стихотворений, написанных к тому времени и «устно» достаточно широко известных в литературных кругах, в первую книгу Н. Старшинова не попало. Львиную долю сборника занимали стихи, написанные по газетным впечатлениям о международных событиях тех лет».

Действительно, если судить по географическим названиям, можно подумать, что написал книгу какой-нибудь объехавший полмира политический обозреватель: Малайя, Эллада, Китай, Янцзы, Греция, Британия, Атлантический океан, Эгейское море, Бискайский залив и т. д. А каковы лирические герои! Марсельский докер, пелопонесские партизаны, китайский солдат, негритянский юноша, болгарская девушка и девушка из Бильбао, старая гречанка — все, как сказал классик, «промелькнули перед нами». А ведь иностранных подданных Старшинов до сих пор видел только на фронте сквозь прицельную планку своего «максима».

В общем, его первый поэтический сборник получился неудачным. Он сам впоследствии признавал это, полагая даже, что из-за него остался в те годы в тени своих товарищей по перу из фронтового поколения поэтов: Семена Гудзенко, Михаила Луконина, Александра Межирова, Сергея Наровчатова, Бориса Слуцкого, Константина Ваншенкина, Евгения Винокурова…

Но если отсутствие в сборнике лучших на тот момент стихотворений Старшинова лежит на совести редактора и цензора, а вернее сказать, эпохи, то писать в таком количестве «паровозы» (стихи на общественно-политическую тематику, ставившиеся обычно в начале поэтических сборников для ублажения «главлита») его, я полагаю, никто не заставлял. (Единственное, что заставили написать, — открывающее книгу стихотворение о Сталине. Но таков был порядок.) Просто тема борьбы за мир и свободу во всем мире со школьной скамьи привлекала его, и он, избрав путь профессионального литератора, остался ей верен, ничуть не кривя душой.

Другое дело, что раскрытие данной темы не слишком удавалось поэту еще с детских лет. Впрочем, это вопрос спорный. Например, в первой же рецензии на книгу «Друзьям», опубликованной во втором номере журнала «Смена» за 1952 год, о «международных» стихотворениях говорится как о несомненных творческих удачах:

«В одном строю идут сегодня девушка из Бильбао, греческий партизан, китайский солдат, марсельский докер, борющийся за мир, — все те, которых поэт любовно называет друзьями…

Обо всем происходящем в мире автор умеет говорить так, что, кажется, сам становится участником этих событий.

Солдаты свободы идут к океану,

И некуда деться врагу!

…И я забываю про старые раны,

Я больше лежать не могу…

Сердце поэта там, где идет борьба за мир и свободу…»

Написали рецензию, к слову сказать, друзья поэта по институту, тоже бывшие фронтовики Григорий Лобарев и Владимир Нарожнов. Став старше и искушеннее в поэзии (по его словам, это произойдет в конце пятидесятых годов), Старшинов поймет, что борьба за что бы то ни было в общем-то не его стихия. Но совсем отказаться от гражданской лирики так и не сможет. Правда, в основном его перо будет «приравнено к штыку» в борьбе за сохранение природы: он слишком ее любил, чтобы не писать об издевательствах над ней.

Тем не менее в 1984 году, в разгар холодной войны, он напишет стихотворение «Заокеанским поджигателям», полное гнева по отношению к бывшим союзникам по второму фронту. Стихотворение достаточно длинное, поэзии в нем гораздо меньше, чем политики. Но, перечитывая его сегодня, в разгар борьбы с терроризмом по методике Буша, поражаешься, насколько оно актуально и теперь, когда холодную войну Советский Союз давно проиграл. А завершающие его строки про небоскребы после американской трагедии одиннадцатого сентября вообще выглядят предсказанием в духе Нострадамуса, что еще раз доказывает пророческую силу поэтического слова, даже когда оно вроде бы опускается до злободневной публицистики:

…Видно, господа,

Вам в мирной жизни вовсе нет покоя:

То здесь, то там поднимется вражда,

Посеянная вашею рукою.

А как хотели б вы разжечь пожар,

Разжечь такой пожар неугасимый,

Чтобы весь мир у ваших ног лежал

Испепеленной вами Хиросимой.

Вот был бы сущий праздник вам тогда,

Вот было б торжество звериной злобы…

Одно неясно: где вы, господа,

Застраховали ваши небоскребы?

Но вернемся к Старшинову в 1952 году. Не всякий молодой поэт, прочитав в прессе, что стихи его плохи, поверит в это, но в то, что они хороши, поверит всякий. Вдохновленный хвалебными отзывами, Старшинов ходил по редакциям с гордо поднятой головой, хотя и удивлялся про себя, почему, расхваливая одни стихи, критики упорно не замечают другие, из раздела «Лирика», на его взгляд, лучшие в книге. Да и о поэме «Гвардии рядовой» помалкивают.

На фоне неожиданно теплой атмосферы, сложившейся вокруг него, особенно холодным показался Николаю Старшинову ушат воды, вылитый на его голову Александром Твардовским, самым признанным (и справедливо) поэтом того времени, который к тому же руководил и самым престижным в стране журналом «Новый мир».

«В конце пятьдесят второго года, — пишет Старшинов в автобиографии, — после выхода в свет моей первой книжки, я набрался храбрости и отнес в «Новый мир» тринадцать стихотворений и поэму. Я был уверен в том, что их встретят хорошо, и поэтому попросил Софью Григорьевну Караганову — она заведовала там отделом поэзии — показать всю мою подборку главному редактору, Александру Трифоновичу Твардовскому.

Примерно через месяц я получил ответ. Александр Трифонович прочитал стихи, два из них отобрал для печати.

И действительно, в следующем году в мартовском номере «Нового мира», который я раскрыл с трепетом, было опубликовано одно мое стихотворение — «Руки моей любимой». Второе из отобранных почему-то не появилось.

Я зашел в редакцию и попросил С. Г. Караганову вернуть мне все непошедшие стихи. Видимо, она хотела пощадить мое самолюбие — несколько дней тянула с возвращением рукописи и наконец очень неохотно отдала ее мне, сказав, что на полях есть пометки — они сделаны Александром Трифоновичем.

Я с нетерпением принялся листать рукопись, надеясь — чего греха таить! — найти на ее полях комплименты. И нашел их… необыкновенно мало…

Напротив четверостишия:

Там, где берег подмыт волной,

Как нацеленная стрела,

Среди бурой травы речной

Щука встала и замерла, —

стояло — «хор.».

Под одним стихотворением было: «Это начало чего-то, а так все содержание: «люблю побродить…».

Под следующим стихотворением я прочитал: «Опять неплохо, но неизвестно к чему, зачем. Нет ударной строчки».

На этом более или менее приятная часть замечаний кончалась — сколько я ни искал, больше ничего утешительного для себя не нашел. И это по поводу шестисот с лишним строк!..

Зато под многими стихами стояли суровые и, как мне тогда показалось, недоброжелательные и совершенно несправедливые оценки:

«На эту тему у П. Кустова лучше. — А. Т.».

«Не годится. — А. Т.».

«Мало товару. — А. Т.».

«Слабо. — А. Т.».

И наконец, две совершенно убийственные. Под стихами «Государственный человек»: «Это похоже на что-то козьма-прутковское. Не тот тон, не те слова. — А. Т.». А под стихами «Врачу» и того хуже: «Это — в больничную книгу отзывов».

Я был не только подавлен этими краткими, но выразительными высказываниями поэта, а и обижен до глубины души. Как это чаще всего бывает в подобных случаях, всю вину я переложил с больной головы на здоровую — мол, какой жестокий человек: в хорошем-то не захотел разобраться, а все плохое разглядел. И поэтому некоторые из этих стихов даже без всякой правки я напечатал в своей следующей книге.

И теперь очень сожалею об этом…

Потребовалось много лет (пять-шесть) для того, чтобы я понял, что оценки моих стихов были совершенно правильными, а замечания на полях — при всей их жестокости и резкости — справедливыми.

Александр Трифонович на примере моих же стихов хотел мне дать понять, «что такое хорошо» и, в основном, «что такое плохо», показать — как нельзя писать стихи.

Теперь-то я вижу, что стихотворения мои были или просто слабыми, или очень слабыми. Но как же нам не хочется признаваться в этом — даже самим себе!..»

Конечно, не хочется. Как говаривал Сергей Есенин, критику только дураки любят. И, например, правоты других своих критиков — Алексея Суркова, Даниила Данина, Веры Инбер — Старшинов так и не признал. А все потому, что их критика была конъюнктурной, а критика Твардовского — конструктивной.

Книга, в которой он напечатал не понравившиеся Твардовскому стихотворения, называлась «В нашем общежитии» и вышла в 1954 году в том же «Советском писателе», где его несколько лет назад обвинили в причастности к «неоимажинизму» и где в свое время он сам станет членом правления (то есть будет решать, кого издавать, а кого — нет). Эта книга была даже меньше по объему, чем первая, но, по словам Владимира Коробова, «шире первой, разнообразнее по поэтическому оформлению». Впрочем, и второй своей книгой Старшинов впоследствии был недоволен, полагая, что и ее испортил редактор, причем на сей раз из самых добрых побуждений. Дело в том, что помог «пробить» книгу и вызвался быть ее редактором руководитель творческого семинара Старшинова Сергей Васильевич Смирнов. Он был замечательным человеком, но поэтом определенного, описательно-бытового, направления. Под эту гребенку он и причесал рукопись своего ученика. Лучших его стихотворений не оказалось и во втором сборнике. Правда, некоторые стихи из него войдут потом в «Избранное» поэта.

В 1955 году Николай Старшинов защитил наконец, зато на отлично, дипломную работу, после чего в его творческой жизни произошли большие перемены. Большие перемены происходили в это время и в его личной жизни…

Загрузка...