ПЛАНЕТА «ЮЛИЯ ДРУНИНА»

Николай Старшинов и Юлия Друнина встретились в конце 1944 года в Литературном институте. Их жизненные пути до этой встречи (да и после нее) удивительно похожи даже с учетом того, что война вообще нивелировала судьбы людей. Они родились в одном году, в одном городе, посещали в детстве одну литературную студию (хотя тогда не заинтересовались друг другом); у обоих, пока они воевали, дома умерли отцы; оба были комиссованы из армии после тяжелых ранений и пришли в Литературный институт в середине учебного года (Друнина годом позже); оба проучились в нем гораздо дольше положенного; оба стали известными поэтами (правда, известность Друниной была шире), лауреатами многочисленных премий и наград; и оба до конца дней остались верны идеалам своей юности, даже когда общество от этих идеалов отказалось.

Похожи не только судьбы, порой удивительным образом перекликаются и стихи этих поэтов. Вот два четверостишия, первое из них принадлежит Друниной, второе — Старшинову:

И даже в криках и в дыму,

Под ливнем и огнем

В окопе тесно одному,

Но хорошо вдвоем.

(«Приходит мокрая заря…», 1944)

Мети, метель, мороз, морозь,

Дуй, ветер, как назло, —

Солдатам холодно поврозь,

А сообща — тепло.

(«И вот в свои семнадцать лет…», 1946)

Тема, идея, размер, ритм — совпадает все, несмотря на то, что в стихотворении Друниной речь в общем-то идет о взаимоотношениях на войне мужчины и женщины, а не просто солдат.

Их любовь вспыхнула сразу в один из декабрьских дней 1944 года, когда «только что демобилизованный батальонный санинструктор <> в солдатских кирзовых сапогах, в поношенной гимнастерке и шинели» самовольно явилась на занятия студентов первого курса Литературного института. После лекций Старшинов пошел ее провожать. По дороге они «взахлеб читали друг другу стихи» конечно, о войне. Друниной уже были написаны прославившие ее потом «Зинка», «Целовались, плакали и пели…», «Штрафной батальон» и, наверное, самые главные ее строки:

Я только раз видала рукопашный,

Раз — наяву. И сотни раз — во сне…

Кто говорит, что на войне не страшно,

Тот ничего не знает о войне.

(«Я только раз видала рукопашный…», 1943)

Было чем «похвастаться» и Старшинову.

Через много лет после описываемых событий в книге, которая так и называется: «Планета «Юлия Друнина» он со светлой печалью вспомнит перипетии первых дней их любви, грустные и веселые одновременно, как это часто бывает в жизни:

«…Нам было по двадцать лет. Она была измучена войной, полуголодным существованием, была бледна, худа, очень красива. Я тоже был достаточно заморенным. Но настроение у нас было возвышенным — предпобедным…

Через несколько дней мы сбежали с лекций, и я снова провожал ее. Мы зашли к ней домой. Она побежала на кухню и вскоре принесла мне тарелку супа. Извинилась, что нет хлеба. Я спросил:

— А себе?

— Я свою долю съела на кухне. И больше не хочу.

Суп был сильно пересолен, имел какой-то необычный темно-серый цвет. На дне тарелки плавали картофельные крохи. Я проглотил его с большим удовольствием, поскольку был голоден…

Только через пятнадцать лет, когда мы развелись и пошли после суда обмыть эту процедуру, она призналась:

— А ты помнишь, как я угощала тебя супом?

— Конечно, помню!

— А знаешь, что это было?..

— Грибной суп?

Оказалось, что это был вовсе не суп, а вода, в которой ее мать варила картошку «в мундирах». Юля только потом при разговоре с ней это выяснила.

Я спросил:

— Что же ты мне сразу-то не сказала об этом?

— Мне было стыдно, и я думала: если ты узнаешь, у нас могут испортиться отношения.

Смешно, наивно, но ведь и трогательно…»

Действительно, странные люди эти поэты: признаться, что на войне страшно, имея медаль «За отвагу», не стыдно, а в том, что накормила голодного человека не слишком изысканным «супом» — стыдно.

Очень скоро они стали «неразлучны, ходили повсюду только вместе», держась за руки, как положено влюбленным. Хотя со стороны это должно было выглядеть чудно: люди в шинелях идут не строем, а взявшись за руки. (Через много лет Старшинов с обидой воспримет досужие домыслы некоторых «воспоминателей», которые после гибели Друниной начнут говорить чуть ли не о ее испорченной личной жизни во время их брака. Ведь многие, знавшие в послевоенные годы эту пару влюбленных, потом не могли поверить в то, что они расстались.) Некоторое время спустя Николай «покинул родимый дом» (Есенин) в Грохольском переулке и перебрался на Малый Демидовский под крыло тещи — Матильды Борисовны, женщины весьма колоритной — «непоследовательной и сумбурной», как охарактеризовал ее зять. Впрочем, дома молодые бывали мало: дни проводили в институте, вечера — на занятиях одного из литературных объединений.

Существовавшие тогда в Москве несколько сильных лит-объединений ни по составу участников, ни по рангу руководителей не уступали Литературному институту, так как были организованы «с учетом материальной базы», то есть при крупных печатных органах. Там они впервые услышали стихи Николая Глазкова, Семена Гудзенко, Наума Коржавина, Михаила Львова, Александра Межирова, Алексея Недогоно-ва, Ксении Некрасовой, Вероники Тушновой… По-разному сложились потом судьбы этих поэтов — как сказал классик, «иных уж нет, а те далече», но в первые послевоенные годы все они жили одними интересами, а потому — дружили.

Юлия Друнина была красива, талантлива, и многие ее товарищи по перу испытывали к ней не только дружеские чувства. Например, про нее, Старшинова и Коржавина (которого друзья называли Эмкой) были даже сложены шутливые стихи:

Юлька, Колька и Наум

Собирались в Эрзерум.

Юлька с Колькой ели вишни,

Ну а Эмка — третий лишний.

Впрочем, любовный треугольник не мешал им оставаться добрыми друзьями: именно Старшинова попросил Коржавин проводить его до «готического здания ЧК» на Лубянке, куда был вызван для «профилактической беседы», результаты которой могли стать для него самыми плачевными.

Повышенным вниманием пользовалась Друнина не только у сверстников, но и у литературных мэтров, в частности у Павла Антокольского и Степана Щипачева. Однако большая взаимная любовь и твердость характера служили ей надежной защитой от гусарского натиска именитых поклонников.

В апреле 1946 года, когда Старшинов и Друнина учились на втором курсе, у них родилась дочь Лена. Это радостное событие внесло в их жизнь массу проблем. Обе бабушки участвовать в воспитании внучки отказались. У Евдокии Никифоровны и так на шее было двое внучат, да и лет ей уже было немало. У Матильды Борисовны нашлись какие-то свои причины, главная из которых, судя по всему, — неровные отношения с дочерью; даже скромную студенческую свадьбу молодые сыграли на квартире у одного из однокурсников. А когда в марте 1947 года они стали участниками Первого Всесоюзного совещания молодых писателей, Юлия Друнина, по ее словам, «с великими сложностями договорилась с одной женщиной, чтобы она присматривала за дочкой…».

Так что растить Лену им пришлось самостоятельно. Юлия Друнина на три года ушла из института. Николаю отпуск по уходу за ребенком не полагался, но учиться он тоже практически перестал — возможно, из солидарности, а возможно, потому, что много времени отнимали заботы о дочери и о хлебе насущном. Хотя справедливости ради надо сказать, что учеба в Литературном институте никогда не была слишком напряженной — это не Физтех и не Бауманский, так что на двенадцать лет растянувшаяся учеба Старшинова — более следствие свойств его души, нежели обстоятельств.

Тем не менее «главным родителем» был именно он, поскольку жена, по его словам, «в быту была, как, впрочем, и многие поэтессы, довольно неорганизованной. Хозяйством заниматься не любила». Так что купал дочь и гулял с ней чаще отец.

В материальном плане самыми трудными были первые послевоенные годы. Старшинов вспоминал:

«Ютились в маленькой комнатке, в общей квартире, жили сверхбедно, впроголодь. <…> Приходилось продавать одну карточку, чтобы выкупить хоть какие-то продукты на остальные, к тому же и не очень достаточные…

Стипендия в Литературном институте была тогда мизерной — 147 рублей, на послереформенные деньги — 14 рублей 70 копеек. Как инвалиды Великой Отечественной войны и пенсии мы получали примерно такие же. У нас росла дочь. И мы еле-еле перебивались с хлеба на воду…

А дочка, тяжело переболев в первые месяцы, нормально росла, у нее был хороший аппетит. Случалось, что она прибегала на кухню и, если там находилась плошка с варевом, предназначенным для кота соседки, мгновенно разделывалась с ним…»

Молодые родители, как могли, подрабатывали литературным трудом (другим не могли по причине инвалидности). Вместе переводили стихи живого классика чувашской литературы Якова Ухсая для издательства «Советский писатель», но опыта у них еще было мало, и из десяти переведенных ими стихотворений отвечавший как редактор за книгу классика Ярослав Смеляков отобрал только три.

Как-то Николай даже пострадал за свое трудолюбие. Сидя на лекции, он читал «самотек», присланный в газету «Известия», где подрабатывал внештатным литконсультантом. Бдительный преподаватель заметил, что «он прячет какие-то подозрительные бумаги» и, в духе времени, доложил по инстанции — хорошо, что в учебную часть, а не сразу в «органы». Выручил Старшинова однокурсник, бывший парторгом института: при разборе «дела» он объяснил заинтересованным товарищам его суть. В результате Старшинов «отделался лишь выговором за нарушение учебной дисциплины…».

Иногда перепадали гонорары за публикации и выступления. Но не будем забывать, что они были молодыми поэтами, а поэтам (особенно молодым), как подметил Сергей Есенин, «деньги не даются». Например, однажды компания в составе Семена Гудзенко, Юлии Друниной, Михаила Луконина, Александра Межирова, Вероники Тушновой и Николая Старшинова выступала в Архитектурном институте, за что им вручили по конверту с деньгами. После выступления компания немедленно отправилась в ближайший коммерческий ресторан, где их гонорара хватило лишь на то, чтобы выпить по сто граммов водки, причем без закуски. Затем в ход пошли личные сбережения Гудзенко, на которые заказали еще по пятьдесят, но уже с закуской. Зато потом будущие классики советской литературы до закрытия ресторана гуляли за счет военных моряков, которых Межиров растрогал чтением стихов Сергея Есенина.

Получив гонорар за свою первую книгу «В солдатской шинели», Юлия Друнина «решила приодеть» мужа (обратим внимание: не себя, а мужа!), и ему был куплен «почти новый роскошный пиджак сиреневого цвета». Пиджак, однако, оказался в полтора раза больше своего хозяина, и обновку пришлось отнести в комиссионку. Эта торговая операция стоила семейному бюджету приблизительно половины полученного гонорара.

Кстати говоря, в поэтическом сборнике жены Старшинов принял самое непосредственное участие — в нем есть одно его стихотворение — «Дорога Геленджик — Новороссийск», как он признался, «пожалуй, самое слабое и самое длинное в книге».

История этого не злонамеренного, вынужденного плагиата такова. Когда книгу (а вернее, тоненькую книжечку, какими обычно бывают первые сборники поэтов) сверстали, в ней оказались пустыми последние три страницы. В наше время такие страницы издательства заполняют рекламой своей продукции, а тогда авторы должны были дополнять или сокращать текст до нужного объема. Сокращать и без того тощую книжку было жалко, а собственных устраивающих редактора стихотворений, чтобы ее дополнить, у Друниной на тот момент не было. Вот Старшинов и предложил ей свое, правда, не лучшее, поскольку лучшие тоже редактора не устраивали. С тех пор никто из них это стихотворение не публиковал, так что в литературоведческих анналах оно, наверное, числится за Друниной.

А первый в жизни Николая костюм купил ему старший брат Лев. На Первом Всесоюзном совещании молодых писателей Старшинов щеголял в новенькой с иголочки цивильной паре.

Повезло «приодеться» и его жене. Однажды к ним домой пришла домработница Веры Инбер и принесла от нее подарок: платье, туфли, по килограмму сливочного масла и сахара. История умалчивает, случилось это до или после того, как Инбер «зарубила» рукопись Старшинова в «Советском писателе».

В 1948-м Николай Старшинов попал в больницу с тяжелейшей формой туберкулеза. Жизнь ему спас, как утверждает его дочь Елена Николаевна, медицинский прием, называемый «искусственный пневмоторакс», и, как утверждал он сам, любовь жены. «История болезни» изложена им в стихотворении 1957 года:

Врач от моих ознобных глаз

Отвел усталый взгляд:

— Вы понимаете, для вас

Там лучше во сто крат.

Там легче няню вам позвать,

Там тише разговор… —

И вывезли мою кровать

В больничный коридор.

И ширмой обнесли вокруг,

И заслонили свет.

И лишь тогда я понял вдруг,

Что мне спасенья нет.

Я помню: я сгорал в огне,

Впадая в бред ночной…

И ты тогда пришла ко мне,

Склонилась надо мной.

Во мне сошлись мороз и зной,

Слепящий свет и мгла.

Ты взглядом встретилась со мной —

И глаз не отвела.

…О, сколько суток длилось так!

Но вот в один из дней

Я приподнялся на локтях

При помощи твоей.

Как много снега намело

Морозным ноябрем!

А как бело, А как светло,

Как хорошо кругом!

И поднялась в моей груди

Горячая волна.

…Ты никуда не уходи:

Ты мне, как жизнь, нужна!

(«Стихи о любви»)

Если в основном стихотворение посвящено событиям десятилетней давности, то его последние две строки относятся к 1957 году, когда она в общем-то уже ушла, хотя официально развод был оформлен в самом конце пятидесятых. Но в 1948-м они еще были «неразлучны», и Юлия Друнина, сама едва не умершая во время войны от тяжелейшей болезни легких, провела «в больничном коридоре» у кровати мужа немало времени.

Удивительно, что впоследствии при обязательных в советские времена флюорографических обследованиях врачи не обнаруживали у Старшинова никаких следов болезни. Этим обстоятельством он почему-то очень гордился.

В пятидесятые годы страна почти выбралась из военной разрухи, жизнь Старшинова в материальном плане стала налаживаться, а вот семейная жизнь, напротив, разлаживаться. К этому периоду относятся воспоминания его старшей дочери Лены, краткие, но содержательные:

«Меня воспитывал отец. Помню его худого, с иссиня-черным кучерявым чубом. Мы жили втроем в одной комнате в коммуналке на Земляном Валу. Рядом находился театр Транспорта (ныне им. Гоголя). Мои любимые спектакли-сказки отец смотрел со мной много раз. Он меня выгуливал, правда, подолгу стоял, читая, у газетных стендов, а я маялась. Он водил меня на каток в сад им. Баумана, в Третьяковку, где закрывал своей рукой мне глаза у картины «Иван Грозный и сын его Иван», на которой царь убивает сына. Он сделал то же и увел меня, когда в вагон пригородного поезда, влекомого — как сейчас помню — дымящимся паровозом, ввалилась развеселая компания.

Приучал к чтению, рассказывал о войне, о том, как выползал из боя с перебитыми ногами, как, доползя, послал санитара к раненному в живот товарищу, как в госпитале не дал ампутировать ногу. Так всю жизнь и прихрамывал.

Учил: «Первая не бей, но сдачу давай всегда!» Азартный рыбак, дома завел аквариум, правда, часто при смене воды его обитатели, в основном гуппи, уплывали в канализацию. Как-то зимним вечером принес в бумажном кульке двух желтых цыплят из зоомагазина. Они выросли в белых задорных курочек, которых мы отдали знакомым в деревню.

Отец был неистовым футбольным и хоккейным болельщиком — припадал к черной тарелке репродуктора, кричал: «Гол!» — в эти моменты он был невменяем. Напевал или насвистывал мелодии песен: «Хороша страна Болгария…», неаполитанские: «О, Марекьяре, плутовка!», классику — шубертовскую «Баркаролу»… Самоучка — играл на гармони. Композитор Свиридов, с которым отец в последние годы подружился, нашел у него абсолютный слух.

Отец часто кухарничал — варил щи, кашу. Добытчицей была мать.

Отец делал со мной уроки. За провинности сурово драл меня солдатским ремнем — до сих пор помню медную со звездой пряжку!

Мы с ним часто ездили к его маме — бабе Дуне. Я так любила ее дом и семью!»

Итак, «добытчицей была мать», а отец, по сути, домохозяйкой. Объясняется эта нестандартная ситуация тем, что литературная судьба Друниной в те годы складывалась более удачно. Если Старшинов, по его словам, был «равный среди равных», то есть один из плеяды поэтов фронтового поколения, то поэтесса у фронтового поколения была одна — Юлия Друнина. Поэтому поэзия ее сразу стала востребована и любима (вполне заслуженно!), что выражалось в более существенных, чем у мужа, гонорарах. При этом если «все трудности и послевоенной жизни Юля переносила стоически — я не слышал от нее ни одного упрека, ни одной жалобы», как вспоминал Старшинов, то «в последние годы нашей совместной жизни от нее можно было услышать и сетование, что она не может одеться так, как ей хотелось бы, что это несправедливо». Так «любовная лодка», выражаясь словами Владимира Маяковского, медленно, но верно разбивалась о быт.

А потом в жизни Юлии Друниной появилась другая любовь. В 1954 году она познакомилась с вернувшимся из ссылки кинодраматургом Алексеем Каплером, автором сценария одного из самых известных советских довоенных фильмов «Ленин в Октябре». Он был на двадцать лет старше ее, к тому же женат, но, говорят, слыл донжуаном и оказывал на женщин прямо-таки магическое действие. Недаром молва приписывала ему роман даже с дочерью Сталина Светланой (что позже она подтвердила в своих воспоминаниях «Двадцать писем к другу»).

В конце концов Старшинов и Друнина развелись, оба были счастливы во втором браке, но растянувшийся на годы процесс расставания был мучителен, особенно для Старшинова. Он продолжал любить свою первую жену в то время, когда она уже полюбила другого, не мог забыть и тогда, когда он сам полюбил другую.

В «Стихах о бывшей любви», датированных уже 1964 годом, есть у него такие строки:

И я тебя позабываю…

Я нить за нитью обрываю,

Которыми (о, что за бред —

Я сам себе боюсь признаться!)

Мы были связаны тринадцать,

Тринадцать самых лучших лет.

Вот нить суровой дружбы нашей.

Ну кто, тебя со мною знавший,

Хотя бы лишь подозревал,

Что сколько, мол, она ни вьется,

Когда-нибудь да оборвется?..

Но эту нить я оборвал!

А эта нить любви…

За годы

Она прошла огни и воды.

Казалось, ей вовек не сгнить,

Ее не сжечь, не взять железу…

Но, душу до крови порезав,

Я оборвал и эту нить!

А это — просто нить привычек.

И я ее без закавычек

Порвал.

Но вот опять она.

И снова, боль превозмогая,

Порвал ее.

Но вот другая,

Еще,

Еще одна

Видна…

Ноя тебя позабываю,

Я нить за нитью обрываю.

Еще, Еще,

Еще одна…

Обратим внимание, что на первое место поэт ставит «нить суровой дружбы», имея в виду их общую принадлежность к фронтовому поколению. Любовь, подкрепленная «суровой дружбой», конечно, «больше, чем любовь». Потому еще столь болезненным было расставание, что совершалось оно как бы наперекор судьбе, соединившей их в «первый день Победы» в награду за героическую юность.

Тем более что судьба дала их любви еще один шанс, вместе отправив в 1957 году с писательской делегацией на празднование четырехсотлетия присоединения Карачаево-Черкесии к России. Старшинов вспоминает об этой поездке как о «самой последней и самой счастливой». Но в стихах, ей посвященных, главенствует по каким-то причинам мотив вины лирического героя перед любимой:

Я сам себе несу беду,

Как в прошлый раз принес…

(«Я сам себе несу беду…», 1957)

Он просит любимую «и в этот раз» простить его.

В тогда же написанном стихотворении «Ужели очерствели мы с годами?..» сама величественная природа Кавказа вмешивается, чтобы спасти эту любовь:

Я слышал голос умиротворенья:

«Вы оба и правы и не правы.

. . . . . . . . . .

Взойдите на вершину и взгляните.

Как ваши разногласия малы!»

Спасти любовь пытается лирический герой Старшинова и в стихотворении «Горный воздух и свеж и сладок…» (1958):

Я тебя на ходу целую,

Как ни разу не целовал.

. . . . . . . . . .

…Я в рассыпавшемся снегу

Всю тоску твою заморожу.

А веселие разожгу.

Но, увы, любовь, как писала Друнина в известном стихотворении «Белый флаг» (1985), наверное, уже по другому поводу, «была добита…».

Поэтический же диалог участников этой драмы продолжился, оставив после себя немало замечательных образцов любовной лирики, в том числе входящее во все антологии стихотворение «Мы любовь свою схоронили…» (1960) Юлии Друниной:

Мы любовь свою

Схоронили,

Крест поставили

На могиле.

«Слава богу!» —

Сказали оба…

Только встала любовь

Из гроба,

Укоризненно нам кивая:

— Что ж вы сделали?

Я — живая!..

В одном из стихотворений Старшинова того периода прорывается обида:

И все, что у меня имелось дорогого, —

Все связано с тобой…

Я, как на божество, Молился на тебя.

А ты вокруг другого

Кружилась, как Земля вкруг Солнца своего.

(«Нет, в синий космос из земного плена…», 1960)

Его лирический герой преодолевает «притяжение» этой любви, и теперь любимая «видна, как тусклая планета, не ярче всех других, не ближе всех других». Конечно, эпитет «тусклая» — следствие обиды, но метафора поэта стала явью: именем Юлии Друниной теперь названа одна из малых планет.

В это же время в его творчестве появляются стихи о новой любви:

я тебя целую, дорогую…

А давно ли целовал другую,

Самую любимую на свете?

(«Голуби», 1959)

Но исчерпать тему расставания с «самой любимой» поэт так и не сможет и будет периодически возвращаться к ней в своем творчестве, оправдывая слова Друниной:

И что бы в жизни

Ни случилось, что бы —

Осуждены солдатские сердца

Дружить до гроба,

И любить до гроба,

И ненавидеть

Тоже до конца…

(«Уклончивость — она не для солдата…», 1983)

Несмотря на то, что, по наблюдению критика Юрия Иванова, «в шестидесятые годы возникли самые, пожалуй, светлые и счастливые страницы его лирического дневника — «Пришли мне Руту», «Твоя улица», «Письмо в Литву», «Стихи, обращенные к дочери», лирический герой Старшинова не может смириться с потерей «бывшей любви». Эта потеря и через годы продолжает мучить его:

А еще есть сон с повторением:

Снег. Равнина белым-бела.

И следы на снегу сиреневом.

Это ты от меня ушла…

(«Стихи о бывшей любви», 1964)

Впрочем, стихи о бывшей любви, если определение «бывшая» понимать как «прошедшая», «минувшая», написать нельзя, так как нет повода к стихам. «Я вас любил: / любовь еще, быть может,/В душе моей угасла не совсем…» — вот гениально обозначенное Пушкиным состояние души поэта, при котором она наиболее настроена на любовную лирику.

Уже 1975 годом обозначено одно из самых проникновенных стихотворений Старшинова:

До свиданья, моя дорогая,

Пусть судьба тебя в небе хранит…

Самолет, все быстрей убегая,

Задрожал и рванулся в зенит.

Пусть пробьется, серебряно-светел,

Сквозь клубящийся облачный лед,

Сквозь гремящие ливни, сквозь ветер

Уносящий тебя самолет.

Убоясь реактивного грома,

Врассыпную пошли ястреба…

Ты опять улетаешь к другому.

Да хранит тебя в небе судьба!

(«До свиданья, моя дорогая…»)

События, послужившие поводом для этого стихотворения, относятся, по словам Александра Боброва, ко времени создания одной из самых ярких советских комедий «Полосатый рейс», вышедшей на экраны в 1961 году. В создании этого фильма принимал участие Алексей Каплер, бывший тогда на гребне популярности, и Юлия Друнина имела обыкновение летать к нему на съемки, которые проходили на Черноморском побережье. Впрочем, утверждать наверняка, что в стихотворении отражены именно те далекие события, я не берусь.

Только еще через несколько лет к лирическому герою Старшинова придет осознание: «Захлопнуты наглухо ставни в прошедшие времена». И придет оно именно во время «позднего свиданья», когда, ночью бродя «по берегу моря», они говорят о вещах более важных, чем даже любовь: «И снова о счастье и горе, и снова — о зле и добре». И уже сама драма, совершившаяся почти двадцать лет назад, представляется ее участникам в ином свете, потому что их «сердца полны» «не тем, что… горько поссорит, а тем, что еще породнит». И только после этого поэт напишет строки, в которых разрубит свой гордиев узел:

Вроде жизнь наладилась сполна,

Я ступил на ясную дорогу:

Дочка вышла замуж,

И жена

Тоже вышла замуж, слава богу!

Ой ты, добрый ветер, гой еси,

Молодцу теперь — сплошная воля…

Покачусь по матушке-Руси

Расторопней перекати-поля.

Задохнусь от подступивших чувств,

Осененный ливнями и громом, —

Нынче каждый придорожный куст

Будет мне служить родимым домом.

До чего же я его люблю,

Ветер, бьющийся за поворотом.

Ну-ка вместе дунем: улю-лю!

И вперед — по нивам и болотам…

(«Вроде жизнь наладилась сполна…», 1977)

Хотя, как подметил Борис Пуцыло, «стихам Н. Старшинова свойственна конкретная привязанность ко времени…», в данном случае само время существует в двух измерениях — реальном и лирическом. Понятно, что толчком к написанию стихотворения стало замужество старшей дочери поэта, ведь «замужество жены» случилось за полтора десятилетия до этого. Тем не менее в лирическом событии произведения он объединил два события реальных, давая своему лирическому герою «сплошную волю».

Стихотворение это (главным образом первая строфа) своей афористичностью и грустной, доброй иронией восхищало многих современников поэта. При этом каждый открывал в стихотворении видные только ему стороны, что говорит о его многоплановости.

«Герой старается уверить нас и себя, что все ему нипочем и даже, может быть, оттого, что он покинут всеми, ему еще лучше — он свободен! — но мы-то чувствуем, что эта улыбка скрывает слезы… Лирика Николая Старшинова постоянно будит в нас сочувствие и сострадание к своему лирическому герою» (Виктор Коротаев).

«…Есть у Старшинова стихотворение, в котором ироническая усмешка так очаровательна, что не сразу понимаешь всю ее прелестную горькую подоплеку… Неожиданный, взрывной эффект в конце строфы построен по законам трагикомедии! Это как бы по-чаплински комически отозвавшееся эхо пушкинской молитвы: «Как дай вам Бог любимой быть другим», но только после того уже, как «любовная лодка разбилась о быт» (Геннадий Красников).

Датировано это стихотворение 1977 годом. А тогда, в середине пятидесятых, он покатился «по матушке-Руси» с истинно русским размахом, даже не обошлось без цыган.

Вот что вспоминает об этом времени старшая дочь поэта: «Как-то — мы с отцом, как обычно, были вдвоем — в дверь позвонила цыганка. О чем-то они говорили, затем цыганка отломила от нашей булки кусок и сказала отцу: «Положи кусок под подушку на ночь, а потом отдай его собаке — чужой, не своей собаке!» (Теперь я думаю, что это был приворот моей матери.) А я тот хлеб съела!

Когда я закончила первый класс, мы переехали опять-таки в коммуналку, но побольше. Наша семья распалась. Я с матерью жила в одной комнате, отец — в другой. С горя отец стал сильно пить, курить (а после фронта чуть было не умер от туберкулеза!). Скандалил. Позже обменял свою комнату и уехал. Общались мы в основном по телефону. Летом он приезжал ко мне в родительские дни в пионерлагерь, что был во Внукове».

А вот отрывок из воспоминаний его племянницы:

«…У Коли наступила черная полоса: они разошлись с Юлей. Надо сказать, что до этого момента, даже после фронта, Коля не пил и не курил, а тут его понесло…

И все равно он не забывал свою маму, сестру и нас. Очень было трогательно и больно наблюдать, как, приходя к нам, беседовал со своей мамой: он рассказывал про свои горести и невзгоды, а моя бабушка с нежностью и любовью уговаривала своего сынка не пить, бросить это, на что Коля обещал ей бросить».

«Бросил это» он уже после смерти матери, лет через двадцать после того, как начал, изрядно помучив пагубной привычкой свою вторую жену и пережив клиническую смерть. Бросить ведь труднее, чем начать. О силе привычки можно судить по словам Глеба Паншина: «Коля до поры выпивал ежедневно и, что называется, профессионально: утром с похмелья, днем многократно и помаленьку — для поддержания тонуса, вечером — сколько душа примет».

Впрочем, с Глебом Паншиным Николай Старшинов познакомился уже в шестидесятые годы, когда привычка «укоренилась», а тогда, в середине пятидесятых, он «покатился по матушке-Руси» в прямом смысле. Согласитесь, жить в одной квартире с женой и дочерью на правах соседа не весело, и он стал все чаще куда-нибудь уезжать. Брал командировки, где только давали, не было командировок — брал путевки в дома творчества писателей в Переделкине или в Голицыне, кончались путевки — брал курсовки (это когда жилье снимаешь неподалеку, а ешь в столовой Дома творчества).

Но нет худа без добра: кочевая жизнь несла с собой множество новых впечатлений и знакомств, которые необходимы творческому человеку ничуть не меньше, чем козьма-прутковская «похвала» («Похвала необходима гению, как канифоль смычку виртуоза»).

Так, в мае 1956 года Старшинов жил в Доме творчества в Переделкине, где «нередко совершал прогулки по поселку с Юрием Карловичем Олешей», автором знаменитой сказки «Три толстяка», романа «Зависть» и не менее знаменитой книги прозаических миниатюр «Ни дня без строчки». Еще чаще встречался с Владимиром Александровичем Луговским — широко известным тогда поэтом, бывшим в послевоенные годы наставником Старшинова в литобъединении при «Комсомольской правде». Вместе наблюдали они по вечерам близко подлетевшую тогда к Земле комету Галлея, обсуждали трагическую смерть одного из столпов советской литературы — Александра Фадеева, застрелившегося здесь же, в Переделкине, на своей даче и оставившего письмо в ЦК КПСС, содержание которого долгие годы оставалось под запретом. О встречах с этими и многими другими писателями, творившими русскую литературу XX века, расскажет потом Старшинов в своей последней книге «Что было, то было…».

А уже летом того же года он шел по «муромской дорожке», от Судогды к Мурому, собирая по заданию редакции журнала (может быть, «Юности», где к тому времени работал) материал о работе РТС (районных тракторных станций). Впечатления, полученные в этой командировке, сложились потом в рассказы «Двое» и «Сашка Комар». Особенно замечателен глубоким проникновением в российскую действительность второй.

Фабула его такова. Работающий шофером Александр Комаров, по прозвищу Сашка Комар, человек, как говорится, безотказный, откликается на все просьбы односельчан. Поэтому они постоянно норовят зазвать его в гости и угостить. Угостившись, он имеет обыкновение засыпать за рулем, чем частенько подводит положившихся на него людей. За это они его нещадно бранят. Потом опять угощают, потом опять бранят. Такой вот замкнутый круг.

Примечательно, что датирован рассказ уже 1965 годом. Приблизительно к этому же времени относятся воспоминания Глеба Паншина о самом поэте, отчасти напоминающие жизненные перипетии героя его рассказа:

«Мне часто случалось бывать в Москве по служебной надобности. Новомосковский поезд причаливал к Павелецкому вокзалу около семи утра, и я обычно направлялся первым делом на Малую Грузинскую, где Старшиновы получили свою первую (двухкомнатную) квартиру в писательском доме.

К моему появлению там жена Николая Эмма уже была на работе, а дочь Рута — в школе. И поначалу я почти всегда заставал на крохотной кухоньке сборище пренеприятных типов, усердно и угодливо похмеляющих поэта Н. Старшинова. А главное — не бескорыстно! Эти пройдохи (фамилии некоторых помню, да называть омерзительно!) приходили, зная семейный распорядок, не случайно. Бутылку принести — не накладно, так ведь и самому можно выпить. А когда Коля принимал несколько крохотных рюмочек «лекарства» и его слегка развозило, они подсовывали ему свои вирши. Он тут же, по близорукости склонившись носом к самому столу, черкал, правил их «нетленные» сочинения, и они потихоньку, как-то воровски и по одному, сматывались. Куда? Наверное, в журнальные и газетные редакции».

Побывал в те годы Старшинов и в длительной командировке «в славном городе Кудымкаре», столице Коми-Пермяцкого округа. Вместе с мало кому известным тогда Виктором Астафьевым они переводили для готовившегося к изданию сборника «Зори над Иньвой» «избранные произведения» местных авторов: Астафьев — прозу, Старшинов — поэзию. А «славным городом» они окрестили Кудымкар за удивившую их чистоту нравов, царивших в нем: кудымкарцы все как один отказывались брать с них деньги за оказываемые им услуги, а на рынке бабку, запросившую с «приезжих людей» лишний полтинник, соседки прогнали с ее места.

В не менее славный город Сыктывкар, столицу Коми АССР, тоже переводить поэзию коми, он ездил в компании поэта Ивана Молчанова, тогда известного всем благодаря стихотворению Владимира Маяковского «Письмо любимой Молчанова, брошенной им», в котором поэт-трибун пригвоздил литературного противника, бросившего любимую, к позорному столбу, как будто сам никогда этого не делал, Как вспоминает Старшинов, Молчанов «после доброго застолья не раз отводил меня в сторону и по страшному секрету говорил: «Вы еще не знаете подлинной причины самоубийства Маяковского! Он покончил с собой, потому что понял, как несправедливо обошелся со мной. Это раскаянье мучило его все последующие годы. Он так и не смог отделаться от него. Не вынес этого. И пустил себе пулю…».

Вот уж воистину: «Нам не дано предугадать, как слово наше отзовется…» (Тютчев).

* * *

Но вернемся к Николаю Старшинову. Вот что удивительно: именно начав «катиться», он наконец-то окончил Литературный институт и устроился на работу штатным сотрудником, да не куда-нибудь, а в журнал «Юность» (во многом благодаря его главному редактору Валентину Катаеву), ставший вскоре после своего образования в 1955 году самым многотиражным литературно-художественным журналом в стране. Мало того, одновременно Старшинов начал руководить литературным объединением при МГУ — самым сильным в Москве. Впрочем, от «Юности» он тоже много разъезжал по городам и весям, а занятия литобъединения частенько проводил не в стенах университета, а где-нибудь на природе, например, на Плещеевом озере или на Оке.

Первая запись в трудовой книжке Старшинова, сделанная 12 октября 1955 года, гласит: «Зачислен в редакцию журнала «Юность» на должность литсотрудника». Несмотря на скромную должность (лишь с февраля 1959-го он стал числиться старшим редактором по литературной консультации и работе с молодыми авторами), Старшинов практически исполнял обязанности заведующего отделом поэзии.

В работе он сразу же стал руководствоваться принципом «не ждать милостей от природы», и сам обращался за стихами для журнала к тем поэтам, чье творчество ценил. Это обогащало и редакционный портфель, и самого Старшинова (в духовном, естественно, плане). Благодаря журналу он познакомился с Анной Ахматовой, Леонидом Мартыновым, Николаем Заболоцким…

Катаевская «Юность» была веселой. К примеру, когда главный редактор решил упорядочить выход журнала (чтобы он поступал подписчикам в первых числах месяца), он пообещал: «Если мы выпустим к сроку номер, я устраиваю за свой счет в «Праге» банкет для всех работников редакции и типографии, от которых зависит его своевременный выход в свет».

И действительно устроил. История в лице Старшинова, правда, умалчивает, продолжилась ли эта замечательная традиция при подготовке следующих номеров журнала.

Сам Старшинов, как вспоминает поэт Николай Карпов, мог себе позволить прервать затянувшееся, на его взгляд, заседание редколлегии предложением сплясать «казачка». А ведь он даже не был ее членом, хотя и принимал часто по долгу службы участие «в прениях». Членами же были писатели, довольно известные во второй половине XX века, потому старшиновские воспоминания о ее работе мне представляются весьма любопытными:

«Редколлегия «Юности» собиралась в ту пору довольно дружно (хотя часто редколлегии являются органами формальными, а их члены сродни свадебным генералам. — С. Щ.). За чаем. Чтобы чая всем и на все время ее работы хватало, Валентин Петрович сам купил огромный самовар, и не электрический, а настоящий — на углях, который разводили во дворе Союза писателей.

В редколлегии тогда были И. Андроников (писатель и литературовед, занимавшийся творчеством М. Ю. Лермонтова, а к тому же народный артист СССР, мастер устного рассказа. Его телевизионные фильмы на темы культуры и искусства собирали большие зрительские аудитории. — С. Щ.), Г. Медынский (автор романа «Марья» о послевоенном колхозе более известен своей публицистикой, посвященной проблемам воспитания. — С. Щ), Н. Носов (детский писатель, «родитель» знаменитого Незнайки. — С. Щ.), М. Прилежаева (писательница, сделавшая главным героем своих произведений вождя мирового пролетариата В. И. Ленина. — С. Щ.), В. Розов (драматург, автор многих популярных пьес. По одной из них — «Вечно живые» — снят фильм «Летят журавли», классика советского кинематографа. — С. Щ.). Продолжительность ее работы зависела в основном от того — присутствовал или нет на ее заседании Ираклий Андроников. Если его не было, все вопросы решались в течение полутора-двух часов. Если же он присутствовал, заседание затягивалось на три-четыре часа.

Ираклий Луарсабович успевал в это время рассказать десятки былей и небылиц, анекдотов, успевал спародировать выступления многих поэтов и прозаиков, передать их жесты, мимику, интонации. Благодаря ему на заседаниях было весело и шумно. Пожалуй, один Николай Николаевич Носов улыбался очень редко. А если и улыбался, то лишь иронически и чаще в адрес Андроникова… Странное дело, как раз в это время большой популярностью пользовались его «Приключения Незнайки», его веселые рассказы. А у него самого было не доброе, не открытое, как у его детского героя, лицо. Было в нем что-то желчное. Особенно пристрастно и недоброжелательно относился он к стихам о любви…

Не хватало чувства юмора очень честному, но слишком прямолинейному Григорию Александровичу Медынскому. Сказывалась, вероятно, его прежняя педагогическая работа.

Мария Павловна Прилежаева, в прошлом тоже педагог, была тоньше, ироничнее.

Все это надо было уравновесить, привести к общему знаменателю, найти золотую середину при самых разных мнениях о каком-то произведении.

Валентин Петрович умел с этим справиться — где с помощью изящной шутки, где очень серьезно, тактично.

Иногда он всю ответственность за публикацию какого-то произведения брал на себя полностью, даже вопреки мнению подавляющего большинства членов редколлегии. Особенно часто это бывало, когда решалась судьба молодых прозаиков и поэтов…

Сложнее всего в журнале было с публикацией стихов, присланных из провинции. Их авторы не были достаточно известны, и «протащить» их стихи в Номер было сложнее. Впрочем, Катаев не придавал особого значения известности и месту жительства автора…

И все-таки в журнале постоянно сокращалось место, отведенное поэзии. Сначала она занимала с десяток страниц, потом постепенно эти сокращения по странице, по две в год довели ее до минимума. И делалось это за счет молодых…

Я пытался отстоять свою постоянную площадь, и когда это не удалось, взбунтовался — написал обстоятельное письмо редколлегии с протестом против такого отношения к поэзии вообще и к стихам молодых в частности. Оно было достаточно резким и категоричным, и, честно говоря, я не ожидал положительного результата, собирался даже в случае неудачи уйти из журнала.

Обсуждение письма длилось недолго, но проходило бурно. Меня активно поддержали Андроников и Прилежаева. Медынский сохранял нейтралитет. Отрицательно отнесся к письму только Носов. Он в категорической форме заявил, что «Юность» — журнал, который издается Союзом писателей, и делать его должны писатели-профессионалы.

Валентин Петрович отнесся сочувственно к моему воплю о помощи, и мне на долгое время было отведено на каждый номер от восьми до десяти страниц!..»

Но что такое десять страниц (большинство из которых к тому же заранее распределены между постоянными авторами журнала) на многотысячную армию пишущих и желающих публиковать стихи?! У Старшинова даже есть рассказ, называющийся «Приемный день», где он под именем поэта Яворова по средам и четвергам с 14 до 18 часов отбивается от толпы начинающих дарований.

Зато в свободное от приема авторов время Старшинов мог себе позволить совмещать полезное с приятным. Например, однажды Катаев поручил ему поискать для журнала неопубликованные стихи Сергея Есенина, творчество которого в те годы хрущевской оттепели активно «реабилитировалось».

В архивах Института мировой литературы ему действительно посчастливилось найти несколько нигде не печатавшихся до этого есенинских стихотворений, и впервые они были представлены читателю в четвертом номере «Юности» за 1957 год. Этим фактом своей трудовой биографии Старшинов очень гордился, и по праву.

Зная о любви Старшинова к творчеству Есенина, Катаев настойчиво советовал ему написать повесть о детстве и юности поэта, обещая немедленно опубликовать ее в журнале, даже если она будет «весьма посредственной». Дело в том, что тогда интерес читателей к Сергею Есенину, чьи стихи долгое время находились под запретом как чуждые оптимизму победившего пролетариата, был чрезвычайно велик. Катаев твердил Старшинову: «Вы не видите своего счастья, которое само просится к вам в руки… Этим необходимо воспользоваться немедленно. Это нужно и вам, и журналу. Другого такого случая может и не быть!.. Иначе вы при всей вашей любви к поэту отдадите его в руки ремесленников, которые все окончательно испортят да еще и наживутся на этом…»

Но в отличие от опытного литературного «волка» Катаева Старшинов мало смыслил в конъюнктуре рынка и писать «посредственную повесть» отказывался, ссылаясь на отсутствие материала.

Тогда Катаев отправил Старшинова в командировку в Константиново, надеясь, что есенинские места и встречи с земляками поэта, еще помнящими его, вдохновят не понимающего своего счастья сотрудника журнала на работу над повестью.

Путь из Москвы в Константиново занимает (во всяком случае, в наше время, при наличии автомобиля и отсутствии пробок) около трех часов. Старшинов в конце пятидесятых годов XX века добирался туда около трех суток, зато получил массу впечатлений и даже сделался на некоторое время «Львом Николаевичем Толстым» (менее именитых писателей в гостиницу поселка Дивово не селили).

Сорок лет спустя Старшинов изложил подробности этой командировки в полном мягкого юмора очерке «Вперед, к Есенину!..». А вот писать повесть о нем так и не взялся. Катаев тогда «обиделся и даже рассердился». И, может быть, был прав.

Загрузка...