НАМ СУДЬБУ РОССИИ ДОВЕРЯЛИ

В солдатский строй он встал в семнадцать лет, не успев даже сдать все экзамены за девятый класс (остались физика и химия). Почти законченное среднее образование в те суровые годы позволяло получить образование военное, то есть стать офицером. Их, особенно лейтенантов, командиров взводов, в армии катастрофически не хватало, ведь по уставу они сами водили своих солдат в атаки в отличие от старших офицеров, командующих из укрытий.

В сельской местности школы были, как правило, начальные, поэтому деревенских ребят отправляли на фронт сразу, а городских — чуть погодя, после ускоренных офицерских курсов. Так что в августе 1942 года, когда армии врага рвались к Сталинграду, Николай Старшинов попал в учебный батальон под Горький (Нижний Новгород), «в знаменитые Гороховецкие лагеря». Оттуда его направили во 2-е Ленинградское пехотное военное училище, эвакуированное из блокадного Ленинграда в Удмуртию, в город Глазов.

Жизнь курсанта известна: ранний подъем, две минуты на одевание, зарядка на свежем воздухе, даже в мороз, а потом строевая подготовка и марш-броски, занятия по тактике и матчасти. Да еще наряды. Когда приходилось мыть полы в казарме, Николай каждый раз вспоминал про вены на ногах матери и думал о своей нечуткости, о своей вине перед ней.

Жизнь «курсантов Глазова» военной поры отягощалась еще и ветхим обмундированием, и полуголодным существованием в условиях постоянного холода. Даже в бане, посещать которую военнослужащему положено раз в неделю, температура воздуха и воды не превышала десяти градусов, правда, тепла. Но неистощима смекалка русского солдата, особенно если он будущий офицер. Чтобы согреться или просто не замечать в бане по-глазовски «теплой атмосферы», курсанты во время мытья непрерывно пели. Особенно любимой была русская народная песня «Летят утки», исполняемая «на свой лад, сверхпротяжно и жалостливо». Ох, и вспоминались тогда, наверное, Николаю родные Астраханские бани, что находились неподалеку от его дома.

В «Записках сержанта» (мечта Старшинова написать целую книгу под таким названием, к сожалению, осталась неосуществленной) есть весьма красноречивый эпизод, повествующий о глазовском периоде жизни:

«После операции (я совсем не мог ходить — у меня распухло левое колено, были страшные боли, и врачи обнаружили у меня флегмону) возвращался я из лазарета на костылях (опять костыли! — С. Щ.) в нашу казарму. Стоял сорокаградусный мороз. Я был в старой, видимо, уже побывавшей на фронте шинели или послужившей до меня другому курсанту. В поношенных ботинках, в замызганных обмотках. И вид у меня был жалкий и заморенный, такой, что повстречавшаяся мне в пути старушка остановилась, жалостливо оглядела меня с головы до ног:

— Что же это, сынок, вид у тебя совсем никудышный?.. Тощий ты такой… Видать, и голодный…

— Да не очень сытый…

Она проводила меня до казармы. У пропускного пункта вынула из сумки буханку хлеба — наверное, свою двух-трех-дневную карточную норму — и отдала ее мне…» (Как же милосердны русские женщины! Недаром образы старушек в произведениях Старшинова напоминают иконописные образа.)

Зато поэтическое воплощение тех же курсантских будней куда оптимистичнее:

Былое — как во сне,

Как из чужих рассказов…

Но грех не вспомнить мне

Удмуртский город Глазов,

Тебя, река Чепца,

Сугробы на привале.

Меня здесь, как бойца,

Три месяца ковали.

Суровые места,

Я с вами связан кровно.

У этого моста

Мы разгружали бревна.

Мороз трещал — да как!

Бураны свирепели,

А мы, чеканя шаг,

Лихие песни пели.

Гранили на плацу

Солдатскую сноровку

И шли «хлебать Чепцу»

В промерзшую столовку…

(«Курсанты Глазова», 1987)

У курсантов был «обряд», сопровождавший каждый поход в столовую. «Пошли хлебать Чепцу!» — шутили они, имея в виду замечательно чистую воду реки Чепцы, протекающей через город. Действительно, суп, чуть замутненный мукой, сдобренный комбижиром и несколькими кусочками картошки, немногим отличался от речной воды, особенно если успевал остыть.

Товарищ Николая, еще более «никудышный», чем он сам, в отчаянии ударил однажды кулаком по койке и выкрикнул, неизвестно кому угрожая: «Вот погоди, выучусь на лейтенанта — нажрусь досыта!» И заплакал…

Увы, мечта его об офицерском пайке так и не осуществилась. Как поведал первый биограф поэта Владимир Коробов (в книге «Николай Старшинов. Литературный портрет», вышедшей в издательстве «Советская Россия» в 1985 году, после присуждения Старшинову Государственной премии России), «…едва были изучены азы военной науки, проведены первые стрельбы, собран и разобран по нескольку раз кряду тяжеленный пулемет «максим», как — уже через два месяца после начала занятий — недоучившиеся курсанты в январе 1943 года направляются в действующую армию. Война диктует свои законы: готовились скороспелые лейтенанты, а удались не менее зеленые сержанты».

В это время войска Ленинградского и Волховского фронтов прорывали блокаду осажденного Ленинграда, войска Донского фронта перешли в наступление, чтобы уничтожить окруженную под Сталинградом армию Паулюса, большое наступление развернулось на Северном Кавказе. И пополнение, конечно, было необходимо.

Дорога на фронт оказалась затяжной: состав тащился с черепашьей скоростью, часами простаивал в тупиках, пропуская эшелоны с танками и орудиями. Вчерашние курсанты маялись от вынужденного безделья и постоянного чувства голода. В Кирове их наконец-то переодели в новое обмундирование, выдали добротные английские ботинки армейского образца.

С ботинками этими вышла история, свидетельствующая о том, что был тогда сержант Старшинов совсем еще мальчишкой. А может быть, проявилась пресловутая «непрактичность», присущая поэтам. Короче говоря, на одном из полустанков казенную обувь он обменял на кринку молока и буханку хлеба, получив в придачу поношенные ботинки. Хлеб тут же был съеден, молоко выпито, а дырявая обувка неармейского образца осталась, грозя ногам своего неожиданного владельца новыми бедами.

Когда проезжали Москву, на станции Перово их состав в очередной раз загнали в тупик, и судьба подарила Николаю свидание с матерью. И здесь не обошлось без доброго женского участия. Пожилая женщина, с которой он разговорился у вагона, взяла у него адрес и сообщила домашним о его местонахождении. Дальнейшее — со слов Старшинова из его «Записок сержанта».

«Уже через полтора часа я увидел, как по путям бежит маленькая женщина, держа в руке узелок. Она несколько раз споткнулась о рельсы и шпалы, но бежит и бежит — ближе, ближе, ближе…

— Мама!..

— Сынок!..

Как она спешила!..

Она принесла мне свою пайку хлеба — четыреста граммов — и теплые варежки. Я отдал ей свой сахар. Она не хотела его брать, но я уверил ее, что сахара нам дают больше, чем нужно. А хлеб мне пришлось взять, потому что она уверяла меня, что сейчас у нее его много…

Она, конечно, заметила, что я в старых изношенных ботинках. Но я вышел из положения, солгав ей, что у меня есть и новые, как у всех, что я берегу их для фронта — там они будут нужнее. Едва ли она поверила этому и все смотрела на ботинки и вздыхала…

А через несколько минут наш эшелон двинулся вперед, на запад».

Под Калугой эшелон выгрузился, и начались пешие переходы по весенним, набухшим ледяной грязью дорогам. Осознав на деле опрометчивость своего недавнего поступка, сержант Старшинов стал просить ротного старшину сменить ему ботинки, но тот с интендантской невозмутимостью послал его по известному адресу, поскольку ботинки, согласно ведомости, за ним уже числились.

Помог счастливый случай, убедительно доказывающий, что вопрос «о пользе искусства» в армейских условиях имеет однозначно положительный ответ.

Капитан Ветров из штаба полка слыл среди солдат суровым человеком. На их взгляд, он имел дурную привычку снимать затворы с винтовок уснувших часовых, а утром устраивать им серьезные взбучки. От роду ему было лет двадцать, но он уже имел за плечами боевой опыт и тяжелое ранение. На вторые сутки марша, обнаружив в избе, где разместился на ночь, гармонь, капитан решил потешить себя музыкой и пошел искать гармониста. Таковой нашелся в пулеметной роте — молоденький, щуплый, чернявый сержант. Ветров привел его к себе, угостил, как водится, самогонкой, и тот до утра играл «На Муромской дорожке», «Коробочку», «Синенький скромный платочек»… Расчувствовавшись, капитан на сей раз не стал тревожить мирный сон часовых, а спросил сержанта, как может его отблагодарить. Сержант попросил новые ботинки — старые-то, мол, совсем развалились. Выслушав историю про растрату казенного имущества, капитан резко отчитал младшего по званию, но приказал ротному старшине, как тот ни махал ведомостью, выдать сержанту ботинки.

Щеголяя через четверть часа в новеньких тупоносых ботинках, тот с благодарностью вспоминал отца, подарившего ему когда-то двухрядку. (Правда, он и эти ботинки не уберег. Через несколько месяцев испортили напрочь английскую обувку осколки немецкой мины.)

Назначили сержанта Старшинова на должность помощника командира пулеметного взвода, то есть у него теперь были подчиненные, за жизнь которых он нес ответственность. Кроме того, он нес ответственность за своевременную чистку пулеметов и винтовок, рытье окопов, выпуск «Боевого листка» и т. д. В общем, обязанности командирские, а паек солдатский. Но хоть пулемет на себе таскать не надо — это удел рядового состава.

Кстати, один из немногих выживших в летней кампании 1943 года солдат того пулеметного взвода Павлин Владимирович Малинов поделился уже через много лет воспоминаниями о своем помкомвзвода:

«До сих пор удивляюсь, почему он был крепче нас. У него как у командира было больше обязанностей, но он везде поспевал и физически был выносливее. (А сам Старшинов в воспоминаниях удивлялся нечеловеческой выносливости своих подчиненных, переносивших на маршах тяжеленные «максимы», которые в Гражданскую возили на тачанках. — С. Щ.) <…> Старшинов умел понимать не только команды, но и человека. Жаркий летний день. Мы только что вырыли окопы, расселись на лугу. Старшинов ведет политзанятия. Он чувствует, что изнуренные люди дремлют от усталости. Говорит своим глуховатым голосом: «Ладно, спите, я покараулю минут пятнадцать».

Полагаю, для того времени, чтобы отменить политзанятия ради отдыха солдат, помимо чуткости требовалась и определенная смелость.

О том, что он до войны не только играл на гармошке, но и слагал стихи, Николая заставил вспомнить «Боевой листок», который хотя и был всего лишь листком, но, как и всякое средство массовой информации, постоянно требовал новых материалов. И он стал сочинять для него пользовавшиеся популярностью стихи, посвященные взводному житью-бытью. Так, героем одного из них стал всеобщий любимец и кормилец повар Батуев:

Под старой сосною, у самой дорожки

Стоит на посту часовой.

И дремлет, качаясь. И кружатся мошки

Над сонной его головой.

И снится ему, будто повар Батуев

С большой поварешкой в руке

Овсяную кашу, густую-густую,

Ему подает в котелке.

Конечно, нетрудно заметить, что автор откровенно позаимствовал размер и интонацию лермонтовского стихотворения «На севере диком стоит одиноко…», зато как отражены «чаяния масс»!

А во время долгих, изнурительных переходов складывались уже самостоятельные строки:

Уткнулся в тучу месяц тонкорогий.

То пылью ветер бросит, то дождем.

Сегодня мы прифронтовой дорогой

Всю ночь как заведенные идем.

(«Уткнулся в тучу месяц тонкорогий…», 1943)

Общеизвестно, что Маяковский «вышагивал» свои стихи. Поневоле вышагивал их и Старшинов: в связи с предстоящим наступлением войска постоянно меняли дислокацию, чтобы скрыть направление главного удара. В монотонном ритме шагов сотен пар ног безусловно есть нечто медитативное, способствующее стихосложению. Как-то, уже после войны, в редакции одной газеты он рассказал о рождении стихотворения «Уткнулся в тучу месяц тонкорогий…», открывающего его двухтомник «Избранные произведения» (1989):

«Мы шли без отдыха, спали на ходу, натыкаясь на впереди идущего, когда всю колонну останавливали. Ночью моя часть, где я был помощником командира пулеметного взвода, проходила Полотняный завод. Пушкинские места. Усадьбы Гончаровых я не увидел. Врезались в память картина пожара и следы откатившихся боев: горящая деревня на холме, подбитая техника вдоль дороги, огромные ветлы в ночи, освещенные отблесками огня, на берегу какой-то реки. Потом только посмотрел по карте — Суходрев.

И вот, миновав Полотняный завод, я начал в каком-то полусонном состоянии складывать строчки этого стихотворения, затвердил его, потому что даже записать было нечем».

Удивительно, но на войне была своя литературная жизнь и даже проводились совещания молодых поэтов. В одном из них Николай едва не принял участие. Это важное событие запомнилось ему на всю жизнь, как и связанный с ним «комический случай», также свидетельствующий о несомненной пользе искусства.

Все началось опять же с «Боевого листка», который попал в руки корреспонденту дивизионной газеты, перепечатавшей бывшие там стихи. Некоторое время спустя сержанта Старшинова вызвали в штаб батальона, где вместо ожидаемого нагоняя (а зачем еще вызывают в штаб) он получил сухой паек и направление на совещание молодых поэтов, проходившее в прифронтовой полосе. Удивительно и то, что происходило это в июле 1943 года, в разгар битвы на Курской дуге, знаменитой самым крупным танковым сражением в истории войн. А немного севернее, под Смоленском, выдалось небольшое затишье — и сразу наряду с пушками заговорили музы (ежедневные бомбежки и обстрелы никто не отменял: немцы народ педантичный; как вспоминал Старшинов, в те дни их бомбили ровно с девяти до половины десятого утра).

К сожалению, когда Николай и его собрат по перу из минометной роты пришли в наполовину сожженную деревню, где проходило совещание, оно уже закончилось, а его руководители — Иосиф Уткин и Антон Пришелец — уехали. Зато с двумя запоздавшими молодыми поэтами очень «доброжелательно, по-отечески» поговорил полковник из политотдела армии, который, видимо, и организовывал совещание. Он не только пообещал боевым сержантам напечатать их стихи в армейской газете (а это куда «круче» дивизионной), но и сдержал слово. А Николаю еще и построчное замечание сделал, указав на то, что слово «пепелище» пишется через «о» — «попелище». Добрый полковник, наверное, был украинец. Но я уверен, что на Старшинова как на будущего учителя и воспитателя молодых дарований этот полковник оказал большое и хорошее влияние, наглядно показав, что главное для наставника молодежи даже не профессионализм, а доброжелательность.

Принесло пропущенное совещание и практическую пользу:

«Обычно, получив офицерский паек, командир нашего пулеметного взвода лейтенант Угаров забирался в кусты, вскрывал консервы из горбуши и хрустел галетами, торопливо намазывая их сливочным маслом.

На этот раз он сел, не прячась, на поляне под сосной и разложил на траве весь свой провиант.

— Ну, садись! — сказал он мне миролюбиво. И впервые за все время нашей совместной службы предложил мне галеты: — Бери, пробуй!..

Я недоумевал по поводу перемены, происшедшей с ним, но сунул в рот галету. А он продолжал еще дружелюбнее:

— Ну чего там было-то, на совещании поэтов? Рассказывай!..»

А когда выяснилось, что печатается его помощник не только в «Боевом листке», но и в «дивизионке», лейтенант «не в службу, а в дружбу» попросил написать письмо в стихах своей любимой девушке, чтобы покорить ее сердце. И даже предложил выгодные условия сотрудничества:

— Ты заберись в кусты да пиши. А уж я прослежу сам, чтобы тут и пулеметы почистили и винтовки и окопались хорошенько. Все сам проверю!

На сей раз, выполняя «социальный заказ», Николай взял за образец уже собственное четверостишие:

Канонада началась на зорьке.

Мины зашуршали надо мной.

И смешался запах дыма горький

С запахом черемухи лесной.

Письмо любимой Угарова начиналось так:

Расцвела черемуха в овраге,

Дым зеленый заволок кусты…

Я тебе пропел бы эти саги,

Если б знал, что их услышишь ты.

Далее следовали еще шесть столь же «душещипательных» строф. Их автор утверждал впоследствии, что «все нелепости, которые получились в этом стихотворении, шли от души, а не от издевки». Мне, честно говоря, это кажется сомнительным — слишком уж очевидна разница в мастерстве между «образцом» и «подражанием».

Впрочем, «саги» «произвели на возлюбленную Угарова неизгладимое впечатление». Ее ответное письмо «оказалось на редкость трогательным», и она просила еще писем в стихах. Может быть, и стал бы Николай Старшинов новым Сирано де Бержераком, но в ближайшем бою и лейтенанта, и его самого тяжело ранило, после чего пути их разошлись навсегда.

Не надо обладать специальными знаниями, чтобы понять: пулеметчик — одна из самых опасных военных профессий. Противники прежде всего стараются подавить огневые точки друг друга. В обороне еще полбеды: есть спасительный окоп. В атаке же пулеметный расчет становится для врага мишенью номер один. Дело в том, что приданный стрелковой роте пулеметный взвод не просто идет вместе с ней в атаку, он идет впереди нее, дабы при стрельбе не задеть своих же солдат.

Есть в тактике наступательного боя такой прием: если цепь пехотинцев вынуждена залечь из-за плотного огня противника, то вперед, на несколько десятков метров, выдвигаются пулеметные расчеты и своим огнем прикрывают поднимающихся пехотинцев, сами превращаясь на это время практически в смертников. Пехота подтягивается к пулеметам и снова залегает, после чего пулеметчики перебегают еще на несколько десятков метров вперед. И так до конца. Именно такая тактика была применена в том, последнем для старшего сержанта Старшинова бою под Спас-Деменском.

Он часто рассказывал потом о поразившем его эпизоде перед атакой:

«Мой друг Павлин Малинов, второй номер нашего пулеметного расчета, вылез из окопа, уселся на бруствер, развязал неторопливо вещмешок, достал из него ломоть ржаного хлеба и стал его уплетать.

— Что ты делаешь?! Лезь в окоп! — крикнул я ему.

— Да вот у меня еще хлеб остался, надо доесть. Все равно сейчас пойдем в наступление. Убьют — будет обидно: сам голодный, а хлеб не съел. А то еще и фрицы его уплетут…»

А в опубликованных незадолго до кончины Николая Константиновича «Записках сержанта» за этим эпизодом следуют некоторые разъяснения к нему:

«…Из-за прошедших многодневных дождей дороги развезло. Плохо стало с доставкой продуктов питания. Не подтянулись к передовой ни «катюши», ни артиллерия.

Наступление началось без артподготовки».

Не стану пересказывать все перипетии этого «захлебнувшегося» наступления — они подробно и с большим знанием дела изложены самим Старшиновым в тех же «Записках сержанта». Остановлюсь на главных событиях.

После очередной перебежки вперед разрывом мины разворотило пулемет и ранило лейтенанта Угарова, наводчика Максимова и подававшего ленту Малинова. Первые двое смогли подняться и самостоятельно отправились в санбат. А вот Малинов был без сознания. Сам Старшинов уцелел, так как находился в нескольких метрах от пулемета. Только мелкие осколки рассекли ему брови и лоб. Оттащив Малинова от пулемета и передав санитару, он продолжил наступление уже в роли стрелка. Руку выше локтя обожгло пулей, но в горячке боя он не обратил на это внимания. Когда поредевшая цепь атакующих уже вплотную приблизилась к немецким траншеям, рядом с ним разорвалась мина. Последнее, что услышал, был чей-то крик: «Нас обходят слева!..»

Очнувшись, он попытался подняться, но тут же рухнул на землю: обе ноги были перебиты. Никого из своих (живых) вокруг не было. Мимо пробежали немцы, и когда их топот затих, его «словно подхлестнуло к действию яростное желание жить». Стащив с себя вещмешок, противогаз и шинель, всю ночь — самую долгую в его жизни — он полз обратно, к нашим окопам, часто теряя сознание, волоча за собой винтовку и оставляя кровавый след. Винтовка страшно мешала: цеплялась за кочки и траву, била по раненым ногам, но бросить ее было нельзя: его «уверили в том, что без личного оружия не возьмут в санбат». Боль не ощущалась, но мучили жажда, всегда сопровождающая большую потерю крови, и страх попасть в плен.

Через сорок с лишним лет в поэме «…И я открыл глаза…» (1985) он еще раз вспомнит все перипетии своего последнего боя, посвятив ему седьмую главу поэмы. Это, на мой взгляд, лучшая его поэма. Перед лирическим героем, находящимся в состоянии клинической смерти, видениями проходят несколько главных событий его жизни. Одно из них — даже не сам последний бой, а бесконечно долгий и мучительный от непереносимой жажды путь от рубежа захлебнувшейся атаки до своего переднего края.

И так велика была эта, не забывшаяся и через сорок лет жажда, что путь свой лирический герой мерил от одного убитого солдата к другому — в тщетной надежде обнаружить в их флягах воду. Таких пустых фляг он насчитал около двадцати:

Вот опять убитый.

Но что за бред —

И опять в его фляге

Ни капли нет!

У меня все спеклось

В пересохшем рту.

И ползти уже больше

Невмоготу!..

…Я еще двадцать раз

Умирал в ночи…

Но меня воскресили потом

Врачи…

Конечно, реальные события той ночи в деталях отличались от реальности художественной. Так, один раз он очнулся рядом с маленькой лужицей, которую выпил вместе с жидкой грязью. А один из убитых оказался еще живым, но тяжело раненным в живот и умолял помочь. Помочь Старшинов не мог, но обещал прислать санитаров и дальше полз в буквальном смысле «за себя и за того парня».

На рассвете он дополз к нашим позициям, а скоро санитары принесли и раненного в живот солдата. Обоих погрузили на повозку и отправили в санбат, где война еще раз достала их. Пока возница докладывал о новых поступивших, невдалеке остановились «катюши», дали залп и тут же уехали. По этому месту сразу ударили немецкие тяжелые минометы. У артиллеристов ведь на войне еще и своя война — они издалека охотятся друг за другом.

И накатила на Старшинова горькая обида на «катюши». «Черт бы их подрал! — ругался он. — Столько сил потратил, столько мук принял, и все зря — сейчас добьют».

Но уцелел он и на сей раз. А вот почти спасенный им рязанский парень, который все мечтал вслух, как вернется в родную деревню к матери, когда его перекладывали на носилки, был уже мертв. То ли по дороге умер, то ли уже здесь добили.

В санбате Старшинову повезло еще раз:

«Два санитара внесли меня в землянку и положили на операционный стол. Огромного роста хирург ввел мне противостолбнячную сыворотку и заговорил с женщиной, помогавшей ему, — то ли с операционной сестрой, то ли тоже с хирургом, промывавшей мои раны на ногах:

— Осколочное ранение… Перелом большой и малой костей левой голени… Обрыв ахиллова сухожилия и нерва, большой дефект мягких тканей…

Он передохнул:

— Отсутствие большого пальца правой стопы, повреждение соседних…

Он еще раз передохнул, поднял мою руку:

— Сквозное пулевое ранение правой руки на два сантиметра выше локтевого сустава…

Он снова передохнул:

— Пока очистите от осколков левую голень и приготовьтесь к ампутации левой стопы.

Женщина возразила:

— А может, сохраним ногу? Почистим рану. Наложим гипс… Может, заживет, он же совсем еще мальчик…

— Да посмотрите, нога висит почти на одной коже… Да и мусора в рану набилось…

— Но может, все-таки попробуем сохранить?..

Хирург обратился ко мне:

— Когда ранило?

— Вечером. Я полз всю ночь к своим…

Хирург снова заговорил с женщиной:

— Вот видите, он всю ночь полз… Тут может быть и заражение крови, и гангрена, и столбняк…

Она стала говорить почти умоляюще, слезы появились у нее на глазах:

— Ну все-таки давайте попробуем сохранить… Давайте попробуем…

И уставший за ночь от бесконечных операций хирург уступил ей…

Поступившие на следующий день в санбат раненые рассказывали о том, что после нашей артподготовки и нескольких залпов «катюш» немцы сами покинули первую линию обороны. И наши заняли ее без единого выстрела…»

Так эта история изложена в «Записках сержанта». Вместе с тем, по воспоминаниям старшей дочери поэта Елены Николаевны, отец, рассказывая ей о войне, говорил, что сам настоял на отмене ампутации стопы, несмотря на очевидную угрозу гангрены. Наверное, нога была сохранена общими усилиями.

* * *

Итак, фронтовой путь старшего сержанта Старшинова был недолгим, уложившись в расстояние между Калугой и Смоленском. Всего пять месяцев провел он в действующей армии. Путь домой через госпитали сначала под Вязьмой, потом под Махачкалой занял столько же времени. Но эти пять месяцев не просто наложили отпечаток на его дальнейшие жизнь и творчество — они определили их.

О пребывании Старшинова в первом из госпиталей известно мало (только то, что располагался он в лесу под Вязьмой и к нему вела узкоколейка), но очевидно, что оно было кратковременным: из прифронтовых госпиталей тяжелораненых при первой возможности отправляли в тыловые.

В госпитале, развернутом в небольшом рыбацком дагестанском поселке, он провел все оставшиеся месяцы 1943 года. Постепенно срастались перебитые кости на левой ноге, затягивалась рана на правой, один за другим выходили засевшие в ступнях осколки. Правда, никак не заживала простреленная навылет рука, хотя эта рана не относилась к разряду тяжелых. Ему сделали еще одну операцию: извлекли застрявший в ране лоскуток ткани, забитый туда пулей, после чего рука быстро поправилась.

Эта операция навсегда запомнилась ему, во-первых, тем, что проводилась без анестезии, поскольку, как выразился хирург, «новокаина-то у нас нэма…». А во-вторых, тем, что он влюбился в хирургическую сестру, которая держала его во время операции. Была она молода, красива, и, главное, в глазах ее стояли слезы сочувствия к мужественно переносящему боль юноше. Кто бы при таких обстоятельствах не влюбился?!

Радостным и запоминающимся событием стала для Николая встреча со старшим братом. Лев навестил его в госпитале по дороге в Иран, куда направлялся в командировку. Понятно, что в Иран тогда командировались те, кто принимал непосредственное участие в организации знаменитой тегеранской встречи Сталина, Рузвельта и Черчилля, состоявшейся в конце ноября 1943 года и определившей будущие отношения между союзниками.

Лев Константинович был тогда начфином (по-граждански главбухом) кремлевского гарнизона — должность не только сверхответственная, но, полагаю, в те времена и опасная. Тем не менее он выкроил несколько часов, чтобы повидать «младшенького» — вот что значит братская любовь!

Перед Новым годом Николаю в качестве подарка «досрочно» выдали костыли. Первая попытка встать на них окончилась неудачей: после четырех месяцев лежания переход в вертикальное положение привел к головокружению и немедленному возвращению в прежнее — горизонтальное, теперь на полу. Но уже на следующий день он ловко передвигался на костылях, благо опыт такой у него сохранился с детства; и даже Новый год встретил, как положено — в хорошей компании, с вином и своей госпитальной любовью.

А в первых числах нового года пришел приказ о перебазировании госпиталя ближе к движущемуся на запад фронту. Всех, кого можно было выписать, в том числе и недолеченного старшего сержанта Старшинова, выписали. Домой он поехал на костылях, демобилизованным инвалидом войны.

Костыли, а потом трость так и остались неизменными спутниками его жизни. Трость у Старшинова была, как теперь говорят, эксклюзивная, можжевеловая, ее собственными руками вырезал для любимого дяди его племянник Константин.

Осенью то ли 1988-го, то ли 1989 года Николай Константинович взял меня с собой на рыбалку на свою любимую реку — Медведицу. Осень была поздняя, официально рыболовная база уже закрылась на зиму, и «хозяева» (о них речь впереди) расположили нас в маленькой теплой избушке.

Утром и вечером мы на лодке объезжали установленные в заливах реки переметы. Я греб, а Николай Константинович вываливал подсаком в лодку попавшихся щук и насаживал новых живцов — окуней и плотвиц, специально заготовленных обожавшими Старшинова «хозяевами» к его приезду. Дул ледяной ветер, уже со снежной крупой, и возвращались мы продрогшие до костей, но весьма довольные, поскольку привозили каждый раз по две-три здоровенные щуки. Пускали мы и кружки на налима, правда, безрезультатно.

Но не рыбалкой запомнилась мне та поездка, а пережитым шоком, когда я увидел обнаженную ниже колена ногу Николая Константиновича, которую он принялся перебинтовывать. На ней зияла незажившая с войны рана. Как он с этим жил столько лет да еще ходил порой по многу километров, к тому же сохраняя при этом бодрость духа, никакие мудрецы не объяснят.

«Мы не от старости умрем — от старых ран умрем», — сказал однажды за все военное поколение его старший товарищ Семен Гудзенко, умерший в 1953 году от опухоли мозга — следствия фронтовой контузии. Николай Старшинов продержался до 1998-го. Он так и умер со свищом на ноге, который лечил пятьдесят с лишним лет — у лучших хирургов, у гомеопатов, у бабушек-знахарок, ему даже пересаживали кожу. Лечение шло с переменным успехом, но в последние годы жизни рана даже обострилась. Приблизительно за год до нашей совместной рыбалки написал он стихотворение, посвященное памяти замечательного писателя фронтового поколения Константина Воробьева:

Война! Твой страшный след

Живет в архивах пыльных,

В полотнищах побед

И в нашумевших фильмах.

Война! Твой горький след —

И в книгах, что на полке…

Я сорок с лишним лет

Ношу твои осколки.

Чтоб не забыл вдвойне

Твоих великих тягот,

Они живут во мне

И в гроб со мною лягут,

Война…

(«Война! Твой страшный след…», 1987)

Но были связаны с войной и счастливые минуты жизни. Однажды, например, пришло в редакцию «Пионерской правды» письмо следующего содержания:

«Дорогая редакция! Прочитал я в «Пионерской правде» (№ 82 за 1978 г.) очерк Николая Старшинова «Нет, я спасу тебя!». Не тот ли это Коля Старшинов, который спас меня?..

Такого забыть нельзя.

Последний раз мы виделись в полевом госпитале. Я был ранен и доставлен в госпиталь в тяжелом состоянии: переломлены обе руки, разбито плечо. Через день привезли раненого Колю Старшинова. Он услыхал мой голос и рассказал об исходе боя. Больше о нем я ничего не знаю…

Малинов Павлин Владимирович».

Второй номер пулеметного расчета Павлин Малинов не был любителем поэзии и стихов не читал, иначе давно бы узнал про своего друга. Зато он был школьным учителем, а потому читал «Пионерскую правду».

Старшинов, которому передали письмо (благо редакции «Пионерской правды» и альманаха «Поэзия», где работал Николай Константинович, находились в одном здании издательства «Молодая гвардия»), бросил все дела и поехал к нему в село Красногор Уренского района Горьковской области. Встреча боевых товарищей была радостной и далеко не единственной.

Да и само сознание того, что он причастен к самой великой победе в истории человечества, всегда поддерживало Старшинова в трудные минуты жизни, а таких в ней было предостаточно.

Жизнь моя! Она бывала всякой.

Пела синевой любимых глаз

И молчала зло перед атакой…

Может, потому и удалась!

(«Жизнь была и сладкой и соленой…», 1976)

Однажды, наверное, именно в трудную полосу жизни, к нему домой зашел Глеб Паншин (один из ближайших друзей Старшинова, написавший впоследствии о нем книгу «Штрихи к портрету друга») и обнаружил, что семилетняя дочь поэта Рута играет отцовскими медалями.

— Зачем ты позволяешь Рутке медали портить? Она из твоей «За отвагу» сапожной щеткой что-то выковать хочет…

— Да пусть… Кому они теперь нужны…

— Но ведь медали-то боевые, заслуженные!

— Ну и что?..

Медали, правда, Старшинов все-таки убрал в стол. А случай этот доказывает лишь то, что был он по натуре сугубо гражданским человеком. Это судьба, общая для всего военного поколения, сделала его «гвардии рядовым». Но он никогда не жаловался ни на судьбу, ни на раны, утверждая, что ему крупно повезло: из его одногодков с войны вернулись лишь три процента от ушедших на нее…

* * *

Военная тема в творчестве Старшинова. Было бы прегрешением против истины утверждать, что поэтом его сделала война. Все-таки поэтами рождаются. Тем не менее сам он в одном из интервью отметил: «Годы войны в моей судьбе — как фундамент у дома, основа его».

Свое двухтомное собрание избранных произведений, вышедшее в 1989 году и тщательно им самим подготовленное, он открыл «фронтовым циклом» стихотворений (термин условен, сам поэт их в цикл не выделял). Поскольку принцип построения собрания — строгая хронологичность в расположении стихотворений, можно утверждать, что начиная именно с этого цикла он считал свое творчество достаточно зрелым, чтобы быть представленным читателю. Ни те ночи, что он провел на крыше родного дома, гася немецкие «зажигалки», ни несколько месяцев учебных лагерей не оставили заслуживающих внимания поэтических строк, во всяком случае по мнению их автора. Он напишет о том времени, но позже.

Всего в «Избранное» включено десять стихотворений, датированных 1943 годом, то есть написанных в течение тех пяти месяцев, которые он провел в действующей армии. Это не много, но не будем забывать, что не перо являлось тогда основным «орудием труда» сержанта Старшинова, а гашетка пулемета.

Отличительная черта его фронтовых стихотворений — их зримая предметность. Время обобщений пока не пришло, да и не до них было. Что находилось перед глазами поэта? Конкретный бруствер, за который надо шагнуть под пули, вот эта «проклятая падь», которую нельзя отдать врагу, тульская гармошка, скрасившая уставшим бойцам недолгие минуты отдыха. Разумеется, это не просто батальные зарисовки или своеобразные репортажи с фронта — практически в каждом из этих стихотворений есть какая-то опорная строка или строки уже обобщающего плана. Но появляются они в связи с конкретными событиями и впечатлениями фронтовой жизни, столь недалекой от смерти. И оттого впечатления эти особенно сильны.

Такой «военный импрессионизм» не был особенностью только Старшинова, он отличал раннее творчество большинства поэтов военного поколения, по объективным, конечно, причинам.

Заканчивается «фронтовой цикл» стихотворением «Сушь», что не случайно. Это первое поэтическое воплощение последнего фронтового впечатления сержанта Старшинова — тяжелейшего ранения. Конечно, если строго следовать временному принципу деления его военной лирики на циклы, это стихотворение следовало бы отнести к «госпитальному циклу» (термин также условен), поскольку написано оно могло быть уже только в госпитале. Но при чтении создается настолько полное впечатление об одновременности самого события и рассказа о нем, и, главное, оно настолько психологически точно ложится последним звеном фронтового пути поэта, что отделить его от фронтовых стихотворений невозможно.

Марля с ватой к ноге прилипла,

Кровь на ней проступает ржой.

— Помогите! — зову я хрипло.

Голос мой звучит как чужой.

Сушь — в залитом солнцем овраге.

Сухота в раскаленном рту.

Пить хочу! И ни капли во фляге.

Жить хочу! И невмоготу.

Ни ребят и ни санитара.

Но ползу я, пока живу…

Вот добрался до краснотала

И уткнулся лицом в траву.

Все забыто — боль и забота,

Злая жажда и чертов зной…

Но уже неизвестный кто-то

Наклоняется надо мной.

Чем-то режет мои обмотки

И присохшую марлю рвет.

Флягу — в губы:

— Глотни, брат, водки,

И до свадьбы все заживет!

(1943)

Следует отметить в этом стихотворении и некоторые «поэтические вольности»: время события здесь перенесено на знойный летний день, хотя, как мы помним, полз он к своим с перебитыми ногами сырой августовской ночью. И здесь напрашивается прямая литературная аналогия с рассказом Всеволода Гаршина «Четыре дня», принесшим в свое время ему известность, в котором описывается схожая ситуация. Участник Русско-турецкой войны на Балканах 1877–1878 годов, Гаршин был тяжело ранен в ногу и тоже описал чувства человека, страдающего не только от раны, но и от изнуряющего зноя. Старшинов высоко ценил творчество этого писателя, особенно его военную прозу, и в первую очередь — рассказ «Четыре дня», хотя и трудно сказать, был ли он знаком с ним до того, как написал свое стихотворение.

После ранения в творчестве Старшинова наступил новый период. Война как окружающая действительность для него закончилась, каждодневный ратный труд сменился вынужденной бездеятельностью; наступило время раздумий. Это заметно сказалось как на тематике, так и на характере его творчества. Кроме стихов, навеянных фронтовыми воспоминаниями, пишутся и такие, как «Поспать бы еще немного…», в котором поэт вспоминает свои ночные дежурства на московских крышах зимой 1941/42 года, или «Ничто здесь не скроется…» и «Снегурочка», посвященные уже госпитальной, полумирной-полувоенной жизни. То есть мир, суженный прежде буквально до прорези пулеметного прицела, теперь расширился (несмотря даже на прикованность к больничной койке), и соответственно расширился круг тем, которые волнуют поэта.

Причем поэтические реалии последнего стихотворения были таковы, что до конца своих дней Старшинов получал письма от бывших военных медсестер, посчитавших лично себя героинями стихотворения «Снегурочка» (1944). Они даже вспоминали особые географические и лирические подробности их госпитальной истории, но, увы, как раз та, которой были посвящены стихи, — Нина Матросова — не отозвалась. Да и как не узнать себя любой из молоденьких медсестер тех лет в таком портрете:

Как волшебница в сказке какой,

На подушках расправила складки

И поистине щедрой рукой

Раздала порошки и облатки.

И хоть ветер все резче и злей

Бьет по синим продрогнувшим стеклам,

Только кажется: Стало теплей

Нам

Под взглядом Снегурочки теплым.

Таким образом, уже в госпитале военная тема перестала быть для поэта единственной, и постепенно в его творчестве начинает преобладать лирика философского и любовного плана, что в общем-то естественно. Не случайно переломным в этом отношении явился именно победный 1945 год, хотя лично для сержанта Старшинова война как «окружающая действительность» закончилась в августе 1943-го.

В стихотворениях же, датированных 1944 годом, главным лирическим героем еще остается русский солдат. Тогда же, в сорок четвертом, написано, пожалуй, самое знаменитое стихотворение Николая Старшинова:

Ракет зеленые огни

По бледным лицам полоснули.

Пониже голову пригни

И, как шальной, не лезь под пули.

Приказ: «Вперед!»

Команда: «Встать!»

Опять товарища бужу я.

А кто-то звал родную мать,

А кто-то вспоминал — чужую.

Когда, нарушив забытье,

Орудия заголосили,

Никто не крикнул: «За Россию!..»

А шли и гибли

За нее.

(«Ракет зеленые огни…»)

«В летописи войны — это, может быть, одни из самых правдивых строк. В них такое будничное, прозаическое отношение к смерти, равное подвигу! В них любовь к родному точно и просто передана через суровый, молчаливый, ежедневный, ежечасный ратный труд солдат. Громкие слова здесь были бы равносильны фальши», — пишет Геннадий Красников.

Не случайно это стихотворение всегда поют под гитару, собравшись в дружеском кругу, ученики Старшинова.

Сокурсник Старшинова Анатолий Мошковский в очерке «Два поэта» поделился любопытными воспоминаниями о ситуации, сложившейся вокруг этих строк в стенах Литературного института:

«Многие стихи лепились в то время по привычному трафарету: бойцы бежали с винтовками наперевес и во весь голос кричали: «За Родину! За Сталина!» А в старшинов-ской атаке никто не крикнул даже «За Россию!..»

Естественно, подобное вольнодумство и «антипатриотизм» насторожили некоторых ханжей на кафедре творчества, но принесли Коле институтскую известность и уважение… Правда, это стихотворение в авторской редакции не напечатали… Впрочем, Ф. И. Панферов скоро опубликовал его в «Октябре», смягчив концовку:

Никто не вымолвил «Россия»,

А шли и бились за нее.

Слабей, но все-таки стихи увидели свет. В подлинном виде концовка стихотворения была напечатана через несколько лет».

Итак, в феврале 1944 года Николай Старшинов возвращается домой и вскоре благодаря счастливому стечению обстоятельств становится студентом Литературного института, что определяет его дальнейшую судьбу профессионального литератора. Но Великая Отечественная война не окончена, не отпускает она от себя и демобилизованного сержанта Старшинова — он продолжает писать о ней в настоящем времени, а порой даже в будущем, как, например, в стихотворении «Эх ты, мама, моя мама…» (1945), ставшем впоследствии довольно известной песней. Поэт будет ощущать себя солдатом еще долго и после первого Дня Победы:

И вот в свои семнадцать лет

Я стал в солдатский строй…

У всех шинелей серый цвет,

У всех — один покрой.

У всех товарищей-солдат

И в роте, и в полку —

Противогаз, да автомат,

Да фляга на боку.

Я думал, что не устою,

Что не перенесу,

Что затеряюсь я в строю,

Как дерево в лесу.

Льют бесконечные дожди,

И вся земля — в грязи,

А ты, солдат, вставай, иди,

На животе ползи.

Иди в жару, иди в пургу.

Ну что — не по плечу?..

Здесь нету слова «не могу»,

А пуще — «не хочу».

Мети, метель, мороз, морозь,

Дуй, ветер, как назло, —

Солдатам холодно поврозь,

А сообща — тепло.

И я иду, и я пою,

И пулемет несу,

И чувствую себя в строю,

Как дерево в лесу.

«И вот в свои семнадцать лет…»

Это написано в 1946 году. И только в середине пятидесятых в таких стихотворениях, как «О юности», «Я был когда-то ротным запевалой…», «Санитарные поезда», он начнет вспоминать о войне в прошедшем времени.

Но вернемся к 1945 году и написанному тогда стихотворению «Мы праздновали первый День Победы…», которое критик Вадим Дементьев охарактеризовал как «ликующее». Примечательно, что в этом стихотворении впервые пересекаются параллельные до этого линии — военная и любовная. Это, на мой взгляд, глубоко символично. Как и стихотворение «Сушь», оно явилось как бы переходным от одного творческого этапа к другому — после первого Дня Победы военная тема постепенно стала отходить на второй план (хотя осталась с поэтом навсегда). И, возможно, не случайно написано оно совершенно несвойственным для Николая Старшинова белым стихом, как бы подчеркивая его особое место в творчестве поэта:

(А ты простаивала в карауле

В октябрьский дождь, в февральский снегопад.

Ты шла под пули, раненых спасая,

Простых солдат, таких же, как и я.)

Ты слушала рассеянно сержанта,

Обменивалась взглядами со мной.

И мне казалось, мне казалось, что…

Командующий за столом сержант даже некоторым образом противопоставляется простым солдатам, к которым лирический герой причисляет и себя. А поскольку речь идет о девушке, имеющей вполне конкретный прототип — Юлии Друниной, то и лирический герой в данном стихотворении для читателя, знакомого с биографией поэта, максимально приближен к конкретному человеку — Николаю Старшинову, который, как мы знаем, сам был сержантом, к тому же старшим. Налицо настойчивое желание поэта говорить от имени именно рядового солдата, и я полагаю потому, что именно в рядовом солдате он видел главного творца победы. Недаром свою единственную поэму о войне, во многом автобиографическую, он назвал «Гвардии рядовой» (1944–1946), а не «Гвардии сержант».

Правда художественного произведения вовсе не обязана соответствовать правде факта, даже если это произведение автобиографично. И в поэме автор не только «разжаловал» себя до рядового, но и раздвинул границы личного участия в боевых операциях — от битвы за Москву до штурма Берлина. Сделал он это, разумеется, не от желания выказать себя более бывалым солдатом, чем был на самом деле, а так того потребовала сюжетная линия произведения. После рефреном повторенной строки «Я родился в городе Москве» самым логичным продолжением развития сюжета было такое:

Ты бежишь, припомнив все сначала,

Мокрый бинт сползает с головы…

Это очень гордо прозвучало:

«Я — защитник города Москвы!»

Как уже говорилось, писать о войне в прошедшем времени Старшинов начал лишь через несколько лет после победы. Но осознав ее как прошлое, все чаще осмысливал ее как минувшую юность. В одном из стихотворений семидесятых годов, адресованных «полегшим» солдатам, он называет их своими одногодками, хотя его одногодки составляли лишь часть от общего числа погибших на войне. Таково уж свойство человеческой памяти. Всматриваясь в их навсегда оставшиеся молодыми лица, теперь, через тридцать лет после победы, он уже не различал их по годам призыва, как делалось это (и не могло не делаться) в послевоенные годы. Теперь все они его одногодки, часть фронтовой юности. А юность, несмотря ни на какие испытания и лишения, все равно пробуждает в зрелом человеке светлые о ней воспоминания.

В одном из стихотворений, написанных к тридцатилетнему юбилею Победы, он признавался даже в некоторой ностальгической грусти своего поколения по тем героическим дням:

О, эти вздыбленные дни,

Их не смирить вовек…

И все же

Для нас, жестокие, они

Чем отдаленней, тем дороже.

(«Да, эти дни прошли давно…», 1975)

Ностальгия эта какому-нибудь записному пацифисту, может быть, покажется нарочитой, но на самом деле происходила она от закономерной гордости за поколение победителей. Не случайно, по воспоминаниям Глеба Паншина, «на встречах с читателями, на литературных вечерах Николай Старшинов обычно начинал чтение своих произведений с военной темы: «Я был когда-то ротным запевалой…», «Ракет зеленые огни…», «Зловещим заревом объятый…». А в последние годы — «Песня о пехоте», «Два фото»…».

В 1970—1990-х годах Старшинов обращался к военной теме чаще всего в дни празднования очередных победных дат, что ни в малейшей степени не говорит о какой-либо конъюнктурности этих произведений. Просто памятные даты будили память. Кроме того, старшее военное поколение поэтов в эти годы начало уходить, и он оставался знаковой фигурой военного поколения в целом, одним из тех заслуженных ветеранов (наряду с маршалами и героями Советского Союза), которых накануне праздника Победы осаждают корреспонденты центральных газет и вокруг которых проходят главные юбилейные торжества. Так, в редакцию поэзии издательства «Молодая гвардия», где Николай Константинович работал уже на моей памяти, поздравить его с этим праздником приходило едва ли не больше народа, чем даже с днем рождения. Естественно, что такая эмоциональная нагрузка находила свое отражение в творчестве. Самое известное из его «юбилейных» стихотворений «Два фото» (1988):

Сколько лет прошло с тех пор!..

Но и нынче для беседы

Вдруг заглянет репортер

Перед праздником Победы:

— Показали бы вы мне

Фронтовые ваши фото.

Как жила там на войне

Наша матушка-пехота?

— Как? А вот, родимый, так:

Мы от стужи посинели,

Ну а враг, страшась атак,

Подсыпает нам шрапнели.

И опять бомбит с утра.

И опять ревут моторы…

Нас «снимали» снайпера,

А не фоторепортеры.

Но, пока душа жива,

Веселей гляди, пехота…

Впрочем, есть, осталось два,

Два моих военных фото.

Все припомню, как взгляну

Я на них из дали дальней:

Вот — я еду на войну.

Вот — на койке госпитальной.

Этим стихотворением Старшинов закрывает первый том своих избранных произведений, специально указывая на то, что военная тема является для него важнейшей из всех.

Но не только собственными стихами вписал он свое имя в историю русской батальной поэзии. Когда к сорокалетию Победы в издательстве «Современник» готовили двенадцатитомное собрание произведений о Великой Отечественной войне «Венок славы» — проект по своим масштабам и значимости уникальный, — именно Николаю Старшинову было доверено составление поэтической части издания. Доверено потому, что он являлся одним из лучших в стране знатоков русской поэзии 1940—1980-х годов и, пожалуй, лучшим из них, если обратиться к той ее части, которая связана с военной тематикой. Как вспоминал он сам, работа над составлением «Венка славы» на два года заняла все его время.

Но этим он не ограничился. В те же годы из присылаемых в альманах «Поэзия» стихотворений Николай Константинович составил и пробил в печать, «пользуясь» юбилейной датой, книгу «Поэзия моя, ты — из окопа». Вот что рассказывал о ней сам составитель:

«Восемнадцать авторов, все участники войны: пулеметчики, артиллеристы, медсестра… Это не профессионалы, редко у кого из них есть книги. Но они живут поэзией, она греет им душу. Думаю даже, что как поэты, поэтические имена — они вряд ли состоялись, но у каждого из них есть по десятку-другому стихов, которые не уступят и стихам профессиональным. Считаю, что их слово должно дойти до людей сегодняшнего дня, остаться в будущем. Думаю, что такая судьба будет у стихов недавно умершего ветерана войны Игоря Иванова:

Безусые, почти что дети,

Мы знали в тот суровый год,

Что кроме нас никто на свете

За этот город не умрет…

Эти строчки мог написать только переживший войну человек!»

Добавим от себя: не просто переживший войну, но человек несомненно талантливый. Одно это четверостишие, открытое для читателей Старшиновым, что называется, «томов премногих тяжелей».

Так что в поэтическую летопись Великой Отечественной войны он вписал не только свои выдающиеся строки, но и строки своих фронтовых товарищей, многих из которых никогда не видел в лицо.

Им, товарищам-солдатам, в неисчислимом множестве полегшим на полях сражений, посвятил Старшинов стихотворение, равных которому по пронзительности немного найдется во всей фронтовой лирике:

Зловещим заревом объятый,

Грохочет дымный небосвод.

Мои товарищи — солдаты

Идут вперед

За взводом взвод.

Идут, подтянуты и строги,

Идут, скупые на слова.

А по обочинам дороги

Шумит листва,

Шуршит трава.

И от ромашек-тонконожек

Мы оторвать не в силах глаз.

Для нас,

Для нас они, быть может,

Цветут сейчас

В последний раз.

И вдруг (неведомо откуда

Попав сюда, зачем и как)

В грязи дорожной —

Просто чудо! —

Пятак.

Из желтоватого металла.

Он, как сазанья чешуя,

Горит,

И только обметало

Зеленой окисью края.

А вот — рубли в траве примятой!

А вот еще… И вот, и вот…

Мои товарищи — солдаты

Идут вперед

За взводом взвод.

Все жарче вспышки полыхают.

Все тяжелее пушки бьют…

Здесь ничего не покупают

И ничего не продают.

(«Зловещим заревом объятый…», 1945)

Загрузка...